div align="justify"> Она, сдерживая клокотавшее в груди негодование, резко оборвала:
- Там ждут тебя, а не меня! Мне все известно про твое распутство! Эта Золотарева твоя пассия! Весь город знает! Молчи, не смей возражать!
Возражать было бесполезно, он отлично понимал. И, закурив трубку, слушал гневные упреки жены молча. Всего она не знала - это выяснялось все более из ее слов и отчасти успокаивало.
Она заключила жестоко и без слез:
- Я не принуждаю тебя ехать со мною, можешь оставаться со своей пассией и никогда не возвращаться. Жалеть не буду, проживу сама с детьми отлично, не беспокойся!
Он опустил голову/ Если б эти слова были сказаны год назад! О, тогда его отношения с Евгенией могли бы сложиться совсем иначе. А теперь? Он только что виделся с нею в Бекетовке; она была, как всегда, хороша и ласкова с ним, а все же признаки начавшегося охлаждения неумолимо напоминали о себе. Что же делать ему с полученной свободой? Поздно, поздно!
Он ответил жене с ледяным спокойствием:
- Ты раздражена сплетнями и не отдаешь себе отчета в словах, поэтому я молчу. Пройдет твоя дурь - поговорим! Едем!
Оправдаться перед женой Денис Васильевич сумел. Сентиментальное и поэтическое увлечение, ничего больше! Примирение так или иначе состоялось. И он опять погрузился дома в литературные дела.
Последняя его работа, печатавшаяся в "Библиотеке для чтения", статья "Воспоминания о сражении при Прейсиш-Эйлау", заслужила похвалу всех, кто ее читал, да и сам он чувствовал, как в этой статье оригинальный его слог придавал живость описанным военным событиям. С творческим увлечением писалась им статья "Взятие Дрездена" и небольшой, приправленный юмором очерк "О том, как я, будучи штабс-ротмистром, хотел разбить Наполеона". Во всяком случае, теперь он ясней, чем прежде, сознавал художественные достоинства своей прозы и поэтому отделывал статьи с особой тщательностью
103.
И, конечно, по-прежнему не мало времени отнимала переписка с друзьями. Порадовал Языков, посвятивший ему стихи, в которых были такие выразительные строки о двенадцатом годе:
Где же вы, незваны гости?
Серебристый русский снег
Покрывает ваши кости,
Ваш погибельный побег!
Долго, знать, запировались
Вы в московских теремах!
Как бежали, как сражались -
Так вы пали и остались
На холодных пустырях.
Знайте крепость нашей силы.
Вы зачем сюда пришли?
Иль не стало на могилы
Вам отеческой земли?! -
Много в этот год кровавый,
В эту смертную борьбу,
У врагов ты отнял славы,
Ты - боец чернокудрявый,
С белым локоном на лбу!
Благодаря Языкова за поэтический подарок, Денис Васильевич писал:
"Можете ли вы думать, чтобы я воспротивился напечатанию оного? Кто противится бессмертию? А вы меня к нему несете, как в поднебесную орел голубя, - мощно и торжественно. Что за стихи, что за прелесть... Вы меня так этими стихами расшевелили, что я было принялся писать вам стихами же, измарал около дести бумаги и стал в пень от совести платить медью за золото"
104.
Но работа работой, а жестокие слова, жены, сказанные в Пензе, не забывались, настраивая при размышлении на мрачный лад.
Ревность жены была естественна, форма проявления ревности - более чем странна. Ни единой слезинки и никакого подобия чувства! И тоном таким говорила, словно рассчитывала провинившегося приказчика. "Жалеть не буду, проживу сама с детьми отлично". Это не простая фраза, сорвавшаяся с языка в запальчивости, он не раз слышал уже нечто похожее во время прежних домашних ссор. Имение принадлежало не ему, а жене. Золотой поток пшеницы надежней, чем литературные бредни! Она как бы намекала, что семья содержится на доход с ее имения, а следовательно, он не должен забывать о своей второстепенной роли в доме. И этот ощущаемый им оскорбительный намек, действуя на самолюбие, пробуждал глубокое раздражение против жены, против ее спокойной деловитости и помещичьей деятельности, против того жестокосердия, которое - он в этом не раз убеждался - было заложено в ее характере.
Вспомнился такой случай. Прошлый год выдался неурожайный. В ближнем селе Дворянская Терешка, где жила целая колония мелкопоместных дворян и среди них отставной гусарский майор Карл Антонович Копиш, приятель Давыдова, крестьянские посевы совершенно погибли, и настал голод. Тогда Копиш решил кормить своих крестьян, выдавая им ежемесячно хлеб из собственного амбара и не ожидая никакой беды за свой благородный поступок.
И вдруг в один прекрасный день являются к Копишу соседи-дворяне с объявлением, что хотят подать на него жалобу правительству как на неблагонамеренного человека, старающегося возбудить народ к бунту.
- Позвольте, господа, когда же и каким образом я это делал? - недоумевает Копиш.
- А как же, - толкуют ему соседи, - у наших крестьян нет ни куска хлеба, мякину с лебедой едят, и мы ни зерна им не даем на пропитание, а вы своих кормите... Знаете ли, какое это преступление? Знаете ли, какое последствие из этого выйти может, милостивый государь?
- Знаю, - отвечает Копиш, - последствия те, что мои крестьяне живы будут, а ваши или перемрут с голоду, или разойдутся просить милостыни.
- Нет, сударь, это ничего, это плевка стоит, - возражают дворяне, - а вот наши крестьяне, узнав, что вы своих кормите, а мы не кормим, взбунтуются, и тому причиною будете вы. Вы, сударь, бунтовщик, посягатель на спокойствие государства, язва государственная, стыд дворянского сословия, и мы сейчас идем писать на вас донос губернатору...
Будучи в гостях у Копиша и узнав об этой выходке помещиков, Денис Васильевич, возмущенный до глубины души, сказал:
- Беспокоиться вам о дурных последствиях нечего, Карл Антонович, я сегодня же отправлю письма куда следует... Да хорошо бы ваших ретивых соседей в комедии осмеять, чтоб другим неповадно было! Я Вяземскому сообщу, может быть, он возьмется... Экие ведь подлецы, право!
105
Помещиков вразумили. Доносу хода не дали. Но дело не в том. Когда Денис Васильевич дома рассказал про это происшествие, жена, пожав полными плечами, произнесла:
- Не вижу причин для твоего негодования. Если все помещики, подобно Копишу, будут кормить мужиков, они забалуются и перестанут работать...
- Помилуй, Соня, что ты говоришь? - изумился он. - Там голод, люди пухнут от лебеды...
- В Поволжье неурожайные годы явление обычное, - отозвалась она невозмутимо, - поэтому разумные крестьяне имеют хлеб в запасе, а неразумным надлежит брать с них пример, а не рассчитывать на дармовое кормление... Вот и все, мой друг!
Да, рассуждая таким образом, Соня сама отдалялась от него, ибо отлично знала, как отвратительны ему всякие проявления жестокосердия.
И вместе с нараставшим раздражением против жены он все более испытывал теперь потребность в совершенно независимом от жены источнике дохода. Деньги, получаемые за продажу пшеницы, жгли ему руки. Пшеница выращивалась на жениной земле тяжелым трудом крепостных.
Денис Васильевич ясно, как очень немногие из дворян, понимал разницу между пшеничными деньгами и теми, которые зарабатывались собственным трудом. Известный издатель Смирдин платил по триста рублей за печатный лист военной прозы. Деньги небольшие, а получение их радовало необычайно. Ему самому деньги были не очень-то нужны, он никогда не был жаден до них, но подрастали, учились дети. Он не хотел, чтобы впоследствии жена говорила, что воспитала их сама, без его участия и на деньги пшеничные.
В конце декабря, сообщая известному историку Михайловскому-Данилевскому о предполагаемой своей поездке в Петербург, Денис Васильевич писал:
"Я вздумал все выручаемые мною деньги за сочинения мои употреблять на прибавку жалования учителям и на покупку книг детям моим... Мне хочется, чтоб в совершенном возрасте сыновей моих они знали, что на воспитание их употреблены были не одни деньги пшеничные, но и те, которые я приобретал головою. Это, может быть, послужит им примером, ибо хороший пример действительнее всякого словесного наставления".
Став высокопоставленным чиновником, Вяземский и внешне и в своих убеждениях резко изменился. Он располнел, в глазах появилось выражение не свойственной ему сухости, а в голосе некая начальственная медлительность и снисходительность. Былая горячая взволнованность уступила место холодной рассудочности. Былое свободомыслие испарилось, критическая настроенность заменялась постепенно признанием существующего порядка вещей.
В кругу старых приятелей Вяземский, правда, позволял еще себе иной раз либеральничать, зато за пределами этого круга высказывался лишь в казенных тонах благонамеренности. А в журналах вместо легких и изящных поэтических творений Вяземского стали печататься его статьи о внешней торговле. И у всех, кто близко знал Петра Андреевича как светского любезника и жуира, тяжеловесные и деловые его произведения вызывали невольную улыбку.
Денис Давыдов, приехавший в столицу 20 января 1836 года, явившись с первым утренним визитом к старому другу, разразился довольно красноречивым монологом по поводу его новой деятельности:
- Ты поверить не можешь, до какой степени мне странно твое превращение... Я читал твои статьи и глазам не верил. Как? Вяземский без классической своей улыбки! Вяземский без вдохновения, без чувств, без гармонии стихов, а холодный и рассчитывающий государственные приходы и расходы! О времена! Я видел тебя выбивающимся из этого океана вещественности, глотающим ее, захлебывающимся ею и протягивающим руку к какой-нибудь спасительной поэтической веточке. Но не тут-то было! Вместо рифмы попадается тебе в руку извлеченный кубический корень и вместо начальной буквы имени твоей красавицы - неизвестные икс и зэт. "Батюшки, - думал я - он тонет! Запрягайте повозку, я скачу спасать его с бутылкою шампанского в руках! Пушкин, Жуковский, вы ближе меня к нему, помогите, помогите - один ведьмами и чертями, другой Онегиным, который ни на огне не сгорит, ни в воде не утонет. Караул! Вяземского топят! Его топят Канкрин и Бибиков! Они тянут его ко дну вещественности, как две гири государственных доходов. Бедный поэт!"
Вяземский слушал и улыбался.
- Очень забавно, милый Денис, однако не припомнишь ли ты некоего молодого человека, утверждавшего лет двадцать тому назад, что прозой пренебрегать не следует, ибо это тоже служба, отечеству небесполезная?
- Смотря какая проза! - с живостью возразил Денис Васильевич. - Иные твои статьи, внушенные не внешней торговлей, а умом и душой твоей, нежат не хуже стихов. И не извиняйся, пожалуйста, тем, что я тоже пишу иногда военные статьи. В темах военных есть поэзия, но какую, черт, поэзию ты найдешь под шкурой овцы, где спрятана блонда для тайного провоза через таможню?
106
- Не задирай, не задирай, возражать все равно не собираюсь! - засмеялся неожиданно Вяземский. - Ей-богу, я так рад тебя лицезреть, что рапира из рук вываливается... Рассказывай про себя! Как живешь? Каковы успехи на романтическом поприще? Как чувствует твоя сага donna
XXV?
Первый разговор, впрочем, был недолгим. Давыдов спешил по своим делам. Вяземского ждали в департаменте. Они уговорились встретиться вечером, чтоб вполне насладиться разговором наедине, столько ведь лет прожито в разлуке!
Но вечером... едва только Денис Васильевич показался в зале Вяземских, как его бросился обнимать Четвертинский. А следом за ним из дверей гостиной показался благодушно улыбающийся Жуковский, за широкой спиной которого прятался и хохотал Пушкин.
Оказывается, Вяземский, любивший подобные сюрпризы, успел известить всех о приезде Дениса, и они собрались сюда только для того, чтобы повидать его. Денис Васильевич был тронут. Вот истинные друзья! И после крепких объятий и поцелуев сказал:
- Скоро, мои любезные, мы будем видеться чаще... Будущую весну везу сюда учиться двух сыновей, а там ежегодно раза два придется производить партизанские наскоки для надзора за ними. Смотрите же, прошу не стареть до того времени и брать пример с меня, а если вздумаете стареть, то, чур, вместе. Ох, тяжелое это дело! - признался он вдруг со вздохом. - Как я ни храбрюсь, а все чувствую, что не тот уже, что был.
Вяземский пошутил:
- Видим, видим, не охай! Отмытым белым локоном и сединой нас не удивишь. Бес на седину падок!
Пушкин подхватил:
- А знаешь, Денис Васильевич, я как только прочитал прелестное послание к тебе Языкова, так и подумал, что после этого чернокудрявому бойцу ничего не остается, как снова отмыть воспетый поэтом белый локон. И, право, хорошо ты сделал. Это знак благоговения к поэзии.
Беседа незаметно и оживленно завязалась вокруг нового журнала "Современник", издание которого недавно было разрешено Пушкину. И Вяземский, и Жуковский, и Денис Давыдов искренне радовались, что будет наконец-то свой журнал. Вырваться из грязных лап Булгарина и Сенковского давно все мечтали!
Пушкин говорил:
- Смирдин предлагает мне пятнадцать тысяч, чтоб я от своего предприятия отступился и снова стал сотрудником его "Библиотеки". Я не согласился, хотя это и выгодно. Сенковский такая бестия, а Смирдин такая дура, что с ними связываться невозможно.
Денис Васильевич тут же поддержал:
- Ты совершенно прав. Давно пора нам отделаться от литераторов-ярыжников. Смирдин и Сенковский опакостили лучшие розы цветника моего.
- Какое оригинальное выражение недовольства редакторами! - заметил, смеясь, Жуковский.
- Согласись, однако, что оно достаточно точно и сильно, - вставил Вяземский.
- Нет, господа, кроме шуток! - продолжал Денис Васильевич. - Коверкая статьи, Сенковский не задумывается над тем, что одно переставленное слово часто отнимает всю душу периода. Посмотрите, например, как он расправился с концом моей статьи "Встреча с Суворовым". У меня было: "И Прага, залитая кровью, курилась", а Сенковский изменил так: "И Прага курилась, залитая кровью защитников". Этот урод не понял, что слово "курилась" в конце периода есть последний мах кисти живописца, следственно, в нем и вся сила периода. А что Смирдин и Сенковский сделали с любимым моим детищем "Воспоминанием о Прейсиш-Эйлауском сражении"! Варвары!
- Твое неудовольствие мне на руку, - весело сказал Пушкин, - ибо, надо полагать, ты охотно перейдешь после этого на службу под мое начальство.
- И служить буду лихо, не сомневайся! Рассчитывай на меня! - отозвался Денис Васильевич. - Помимо статьи "Занятие Дрездена", я обещаю тебе все, что будет выходить из-под пера моего и в прозе и в стихах.
- А скажи, как мне поступать, если то, что выходит из-под твоего пера, будет выглядеть несколько иначе, выйдя затем из-под пера цензора?
- Делай, как сочтешь нужным. Я уполномочиваю тебя вымарывать и изменять все, что твоей душе будет угодно. Я с тобой на все согласен, никаких условий не ставлю!
Так в тот вечер Денис Давыдов стал сотрудником пушкинского "Современника".
Родственную любовь и бескорыстную преданность поэта-партизана Пушкин всегда ценил и относился к нему с неизменной сердечностью и полным доверием. Года три назад Пушкин писал жене: "Я ни до каких Давыдовых, кроме Дениса, не охотник". А теперь, бывая вместе у Вяземского и у Жуковского, они сближались еще более.
Пушкин никогда не забывал, как в двенадцатом году, будучи лицеистом, он с восторгом слушал вести о партизанских подвигах Дениса Давыдова, как упивался его хмельными стихами и учился по ним "крутить" свои. И вот этот славный, милый Денис, не раздумывая, порывал связи со старыми, признанными книжными дельцами, вверяя безбоязненно ему, Пушкину, неопытному издателю, все свои литературные произведения!
Пригласив к себе Дениса Васильевича, Пушкин принял его, как родного, познакомил со своим семейством, а когда вошли в кабинет, взял с письменного стола книгу - это была недавно изданная "История Пугачевского бунта" - и, передавая ее гостю, сказал:
- Приготовлена для тебя. И с небольшим посланием!
Денис Васильевич раскрыл книгу и на первой странице увидел знакомый, тонкий, с легкими, нежными разводами пушкинский почерк и, краснея от удовольствия, прочитал:
Тебе певцу, тебе герою!
Не удалось мне за тобою
При громе пушечном, в огне
Скакать на бешеном коне
Наездник смирного Пегаса,
Носил я старого Парнаса
Из моды вышедший мундир:
Но и по этой службе трудной,
И тут, о мой наездник чудный,
Ты мой отец и командир. в
Вот мой Пугач - при первом взгляде
Он виден: плут, казак прямой!
В передовом твоем отряде
Урядник был бы он лихой.
...26 января в Зимнем дворце был прием. Денис Васильевич, которого Жуковский уговорил представиться императору, стоял среди раззолоченной, титулованной столичной знати. Николай с выпяченной по обыкновению грудью и с надменным выражением окаменевшего лица обходил солдатским шагом собравшихся. Увидев Дениса Давыдова, царь остановил на нем взгляд немигающих оловянных глаз и, слегка кивнув головой, сказал:
- Наконец и ты здесь. Что причиною?
- Приехал устраивать двух старших сыновей, государь.
Один из адъютантов царя сейчас же пояснил:
- У его превосходительства генерала Давыдова пять сыновей, и он желает всех поместить в разные училища...
- Надеюсь, однако, что все они будут военные? - спросил строго Николай.
- Нет, государь, - возразил Денис Васильевич, - один пойдет по статской службе.
- Почему так?
- Он слабее других здоровьем.
Николай неопределенно хмыкнул, затем круто перешел на другое:
- А что Ермолов? Ты, наверное, каждый день с ним видишься?
- Никак нет, государь. Я живу в приволжской деревне и очень редко выезжаю оттуда.
- Вот что! Сделался деревенским байбаком! А сочинительством заниматься продолжаешь?
- Тружусь по мере сил, государь, над описанием войн, в коих принимал участие.
- Ну, трудись, только смотри, - царь слегка погрозил пальцем, - не заносись в мыслях, как с тобой не раз бывало... Узнаю - поссоримся!
Разговор с царем и тяжелый давящий взгляд оловянных глаз действовали на Дениса Васильевича угнетающе. После приема он отправился к Жуковскому, который продолжал жить в дворцовой квартире. И, войдя, попросил:
- Сделай милость, Василий Андреевич, прикажи большую чарку водки дать...
Жуковский удивился:
- Да ведь ты как будто говорил, что от водки давно отказался?
Денис Васильевич зябко повел плечами:
- Продрог что-то! И потом бывают, знаешь, моменты, когда душа требует...
Выпив, он немного отошел, повеселел. Сообразив, что странное настроение Дениса связано с царским приемом, Жуковский собрался расспросить его обо всем подробно, но не успел. В гостиную, где они сидели, вошел остроносый, болезненного вида, с маленькими серыми глазами и застенчивыми манерами незнакомец. Жуковский сейчас же поднялся ему навстречу, обнял, расцеловал и представил:
- Николай Васильевич Гоголь.
Имя это Денису Васильевичу хорошо уже было известно. Он с удовольствием читал появлявшиеся в печати повести Гоголя, а о его недавно сочиненной комедии "Ревизор" все литературные приятели говорили как о совершенном шедевре. Пожимая теплую узкую руку Гоголя, он сказал:
- Счастлив познакомиться, Николай Васильевич, ибо принадлежу к числу восторженных ваших почитателей.
Гоголь добродушно улыбнулся:
- А я столько любопытного слышал о вас со всех сторон, и от Пушкина и от Языкова, что видеть вас - мое давнее желание...
Они успели обменяться лишь несколькими фразами. Комната стала заполняться другими гостями. Явился известный художник Чернецов, потом Вяземский с Плетневым, еще несколько столичных литераторов и, наконец, Пушкин
107.
Жуковский объявил:
- Некоторые из нас имели возможность насладиться прелестной комедией Николая Васильевича, однако большинство может судить о ее достоинствах только понаслышке, поэтому, господа, я решился просить любезного автора одолжить нас вторичным чтением...
Раздались дружные аплодисменты. Гоголь, смущаясь, встал, поклонился, сделал небольшую паузу и, встряхнув падавшие на лоб волосы, без всяких предисловий начал:
- Я пригласил вас, господа, с тем чтобы сообщить вам пренеприятное известие: к нам едет ревизор...
С первой же сцены слушатели были захвачены необычайным развитием происшествия, яркостью комедийных характеров и бесподобным по мастерству чтением.
От души смеясь над всполошенным чиновничьим уездным мирком, Денис Васильевич ловил себя на мысли, что пороки, в которых обличались герои комедии, были распространены всюду и прежде всего в самых высших слоях бюрократии. Каких-нибудь два часа назад видел он во дворце и угодливо согнутые спины, и дрожащие колени, и подобострастные улыбки столичных Сквозник-Дмухановских и Ляпкиных-Тяпкиных. Комедия обнажала старые язвы отечества, сатирические стрелы со страшной силой впивались в толщу самодержавных устоев.
Возвращаясь поздно вечером от Жуковского вместе с Пушкиным, Денис Васильевич сказал:
- Не знаю, допустят ли комедию на сцену, но ежели допустят - многим не по себе будет... Гоголь не пощечинами пошлость бьет, а наотмашь хлещет. Талант великий, острый!
Пушкин кивнул головой и добавил:
- Ни у одного писателя, кроме Гоголя, не было и нет этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся эта мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем. Я не жалею, что именно Гоголю подсказал сюжет, этой комедии.
- А почему же ты сам за нее не взялся?
- Мне не до того, милый Денис, - неожиданно мрачнея, признался Пушкин. - Ты не можешь представить моего положения. Я в вечных хлопотах и беспокойстве. Чем нам жить? У нас ни гроша верного дохода и пятьдесят тысяч долгов. Я теряю напрасно время и силы душевные и не вижу ничего хорошего в будущем.
- Мне кажется, тебя губит этот лощеный Петербург, - сказал Денис Васильевич. - Я уверен, если б ты уединился года на два в деревню...
- Царь не позволяет мнг покинуть столицы, - перебил Пушкин, - и вместе с тем не дает способов жить здесь моими трудами... В этом все дело!
- Почему же так? Какой для него смысл?
Они шли по пустынной набережной. Пушкин оглянулся, потом заговорил по-французски тихо, быстро и взволнованно:
- Он пожелал, чтоб Наталия Николаевна танцевала в Аничковом дворце... Поэтому я и был обряжен в дурацкий кафтан камер-юнкера, неприличный моим летам... И он, как офицеришка, ухаживает за женой, хотя она всячески старается избегать его любезностей...
Пушкин остановился, передохнул и закончил еще мрачней:
- Да, милый мой, хотя жизнь и сладкая привычка, как говорят немцы, но в ней есть горечь, делающая ее в конце концов отвратительной, а великосветская чернь - мерзкая куча грязи!
А роман с Евгенией не был еще окончен. Известная отчужденность от жены, происшедшая в последнее время, невольно возвращала Дениса Васильевича к мыслям о Евгении, и все связанное с ней казалось таким прекрасным, поэтическим, что он, и зная о ее начавшемся охлаждении, продолжал тешить себя несбыточными надеждами на возобновление былых отношений. Тайная переписка между ними продолжалась. И выраженные в чудесных стихах воспоминания о былой любви пробуждали не только грусть, но и нежность и неясное душевное томление.
В былые времена она меня любила
И тайно обо мне подругам говорила,
Смущенная и очи опустя,
Как перед матерью виновное дитя.
Ей нравился мой стих, порывистый, несвязный,
Стих безискусственный, но жгучий и живой,
И чувств расстроенных язык разнообразный,
И упоенный взгляд любовью и тоской.
Она внимала мне, она ко мне ласкалась,
Унылая и думою полна,
Иль ободренная, как ангел, улыбалась
Надеждам и мечтам обманчивого сна...
И долгий взор ее из-под ресниц стыдливых
Бежал струей любви и мягко упадал
Мне на душу - и на устах пылал
Готовый поцелуй для уст нетерпеливых...
Денис Васильевич пробыл в Петербурге всего две недели. Он спешил в Москву. Там ждала Евгения, приехавшая, как было заранее условлено, из Пензы с Полиной.
Встреча порадовала душевностью. Евгения первая обняла его, поцеловала и призналась, что соскучилась. Может быть, так оно и было. Давно не виделись, и он ей все-таки нравился.
Они стали вместе появляться в общественных местах: Евгению здесь никто не знал, и она чувствовала себя свободно. А ему на каждом шагу попадались знакомые, и приходилось думать о том, чтобы предотвратить возможность нового семейного скандала. Посплетничать в Москве любили не меньше, чем в Пензе!
Он решил, что лучше всего самому сообщить жене о встрече с Евгенией, придав этой встрече характер простой случайности,
Сначала, описывая бал в Благородном собрании, он вставил:
"Кого, ты думаешь, я там, между прочим, встретил? Pauline Zolotarew; сестры ее, старинной моей пассии (как ты думала) не было, она больна была и оставалась дома. Но встреча эта ничего не значит, а вот что значит. Pauline мне сказала о трех свадьбах в Пензе: какая-то родственница Всеволжского идет замуж, Рославлева, племянница губернатора, и еще Елизавета Александровна... Золотарева звала меня к ним, и я непременно буду у них на первой или на второй неделе, - надеюсь, что из тебя пензенская дурь вышла"
108.
А спустя несколько дней в другом письме появилась и такая подчеркнуто равнодушная фраза:
"Был у Золотаревых. Eugenie, кажется, замуж идет за какого-то Мацнева, помещика Орловского и Пензенского, но это не наверное".
Денис Васильевич, разумеется, не мог оставаться равнодушным к замужеству Евгении, но пока ничего определенного не было.
Пожилой и некрасивый Василий Осипович Мацнев, драгунский офицер в отставке, владелец села Рузвечи, Наровчатского уезда, Пензенской губернии, сватался за Евгению уже пятый год. Родители советовали ей принять предложение, она не хотела о нем и слышать. И теперь, рассказывая Денису Васильевичу пензенские новости, Евгения полушутя сказала:
- А за меня опять приезжал свататься Василий Осипович... Клялся в неизменной любви и чуть не плакал!
- Ну, и чем же вы вознаградили столь древнего своего рыцаря? - спросил Денис Васильевич, чувствуя невольный холодок в сердце.
- А как вы думаете? - прищурилась она.
- Не знаю... Все зависит от вас... от вашего чувства и желания...
Он не в состоянии был сдержать волнения, она заметила это и сказала с улыбкой:
- Успокойтесь, я не дала своего согласия.
Он молча и благодарно поцеловал ее руку. И более ничто не омрачало дней, проведенных с Евгенией в Москве.
Денис Васильевич не был, впрочем, целиком поглощен своим романом. По укоренившейся привычке он и в Москве каждое утро садился к столу, работал над военной прозой
109.
Внимательно следя за иностранной литературой, он давно заметил, что большинство чужеземных историков, журналистов и писателей старались с особым рвением очернить все, что касалось России, ее народа и войска, быта и нравов.
Особенно много клеветников было во Франции и Англии, где не могли примириться с возраставшим военно-морским могуществом России, оспаривали ее право на прибалтийские и крымские земли, открывавшие естественный выход к морю, и в то же самое время прославляли Англию "за основание колоний во всех пяти частях света и самодержавие владычества ее на всех морях", а Францию "за завоевание почти всей Европы".
Готовя ответ чужеземным историкам, Денис Васильевич весьма справедливо замечает, что упреки англичан особенно странны, ибо "Англия, продолжая прибегать к инквизиционным мерам в своих сношениях с Ирландией, напрягает все свои усилия, чтоб смирить мятежную Канаду, и отторгла Бельгию от Нидерландов, взамен колоний, которых она не помышляет возвращать Нидерландам".
И далее, отвечая беснующимся клеветникам, он пишет:
"Не благоразумнее ли поступили бы враги наши, если б к общему ополчению гортаней и перьев присоединили бы и логику?.. Неужели за все это время не было проведено нами в исполнение ни одного обширного труда, не было обнародовано ни одного благотворного постановления? Не была одержана ни одна блестящая победа на суше и море, не был заключен ни один славный мирный договор? Всего было довольно. Но в каком свете все это изображено иностранными писателями? Какой геройский подвиг, совершенный русскими, передан в истинном виде? Зато с какою алчностью хватаются за все воспоминания о малейших неудачах наших! С какою тайной радостью повествуют они о поражении нашей неопытной армии под Нарвой! Забавно то, что мы, школьники-воины, были предводительствуемы их единокровными: герцогом де Кроа и Аллартом, перебежавшим к неприятелю при начале сражения. Как торжественно передают они описание малейших частных неудач наших! Нет исторического и дамского альманаха, нет той детской книжки, где бы не были изображены эти события на чужеземный лад, то есть в искаженном виде!"
Как раз в то время, когда Денис Васильевич занимался этой статьей, ему приходилось по старой памяти бывать у Михаила Федоровича Орлова. Там собирались иногда московские либералисты, бывал Чаадаев, остро критиковавший пороки современной жизни и вместе с тем зачеркивавший все историческое прошлое России и видевший ее спасение в перевоспитании на началах католицизма.
- Исторический опыт для нас не существует, поколения и века прошли без пользы для нас, - говорил Чаадаев. - Если бы мы не раскинулись от Берингова пролива до Одера, нас и не заметили бы...
Патриотические чувства Дениса Васильевича были задеты сильнейшим образом. Он возражал чужеземцам, пытавшимся умалить славу отечества, а туг находятся свои ниспровергатели! Надо резко осмеять этих поклонников модных бредней! Так зарождался в голове сатирический памфлет, названный им "Современная песня".
Был век бурный, дивный век,
Громкий, величавый;
Был огромный человек,
Расточитель славы.
То был век богатырей!
Но смешались шашки,
И полезли из щелей
Мошки да букашки.
Всякий маменькин сынок,
Всякий обирала,
Модных бредней дурачок,
Корчит либерала.
Деспотизма супостат,
Равенства оратор, -
Вздулся, слеп и бородат.
Гордый регистратор.
Томы Тьера и Рабо
Он на память знает
И, как ярый Мирабо,
Вольность прославляет.
А глядишь: наш Мирабо
Старого Таврило
За измятое жабо
Хлещет в ус да в рыло.
А глядишь: наш Лафайет,
Брут или Фабриций
Мужиков под пресс кладет
Вместе с свекловицей...
В этом стихотворном памфлете выявилось не только сатирическое дарование Дениса Давыдова, но и наиболее отчетливо обнаружилась неустойчивость его общественных взглядов.
Высмеивая либеральствующих салонных шаркунов, не видевших ничего хорошего в своем отечестве, Денис Васильевич в то время невольно смыкается с такими охранителями существовавшего строя, как Уваров и Булгарин, хотя в ожесточенной борьбе с ними, которую вел тогда Пушкин, Денис Васильевич был полностью на стороне последнего.
Заметим, что Пушкин, как и Денис Давыдов, с негодованием отверг высказывания Чаадаева о нашей исторической ничтожности. "Клянусь честью, - писал он старому приятелю - что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал". Но Пушкин вместе с тем заметил и то положительное, что содержалось во взглядах Чаадаева. "Поспорив с вами, я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша, общественная жизнь - грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству - поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко. Но боюсь, как бы ваши религиозные исторические воззрения вам не повредили..."
В споре с Чаадаевым явно прав был Пушкин, а не перехвативший через край Денис Давыдов.
Пушкинский "Современник" не выходил из головы. О том, что издание нового журнала сопряжено с огромными трудностями, Денис Васильевич отлично был осведомлен. Пушкинская ода "На выздоровление Лукулла" взбесила ошельмованного в ней министра просвещения Уварова, казнокрада и карьериста, - от него теперь можно ожидать любых гадостей. Уваровский клеврет Дундуков-Корсаков, возглавлявший цензурный комитет, относился к Пушкину с нескрываемой недоброжелательностью. Фаддей Булгарин и его клика, почувствовав за спиной сильных покровителей, продолжали наглеть. А к тому же у Пушкина не было ни средств, ни связей с книгопродавцами, ни сотрудников...
Денис Васильевич, по собственному выражению, "пустился помогать Пушкину". Он рекомендует широкому кругу знакомых выписывать новый журнал, привлекает к сотрудничеству в нем видных литераторов.
Пушкина из Москвы он уведомляет:
"Баратынский хочет пристать к нам, это не худо; Языков, верно, будет нашим, надо бы и Хомякова завербовать, тогда стихотворная фаланга была бы в комплекте".
В первых числах марта Денис Васильевич отправляется из Москвы в Верхнюю Мазу не прямой дорогой, а через Языково, делая пятьсот верст лишних по весеннему бездорожью, чтоб только повидаться с Николаем Михайловичем. И, возвратившись затем домой, извещает Пушкина: "Языков готов поступить под твои знамена", - и тут же с тревогой скрашивает: "Нет ли прижимки твоему журналу со стороны наследников Лукулла?"
А через неделю сообщает Вяземскому:
"Я на днях писал к Пушкину и забыл спросить его, скоро ли будет объявление о журнале его в газетах? Объявление, которое я читал в "Инвалиде", недостаточно. Надо знать, где на этот журнал подписываться и пр. Меня уже на этот счет терзают вопросами, и охотников много, а сверх того я могу еще подобрать довольное число. Этим пренебрегать не надо".
Вскоре прижимки журналу, которых опасался Денис Васильевич, коснулись его собственной статьи "Занятие Дрездена". Она должна была идти во втором номере "Современника". Но цензура так изуродовала статью, выбросив из нее критические замечания о бароне Винценгероде, что Пушкин вынужден был отложить публикацию, известив автора о неприятном происшествии.
Денис Васильевич отозвался так:
"Правда твоя, видно, какая-нибудь немецкая ведьма особого рода стоит горой за Дрезден и Винценгероде... Как бы то ни было, но эскадрон мой, опрокинутый, растрепанный и изрубленный саблею, прошу тебя привести в порядок; надо убитых похоронить, раненых отдать в лазарет, а с оставшимися всадниками "ура!" и снова в атаку. Так делывал я в настоящих битвах; солдату грешно унывать, надо либо пропасть, либо врубиться в паршивую колонну! Одного боюсь я: как ты уладишь, чтобы при исключении погибших сохранить в эскадроне связь и единство? Возьми этот труд уже на себя, бога ради; собери растрепанные части и сделай из них нечто целое. Между тем не замедли прислать мне чадо мое (рукопись), пострадавшее в битве; дай мне полюбоваться на благородные его раны и рубцы, полученные в неравной борьбе, смело предпринятой и храбро выдержанной..."
Пушкин не замедлил ответить:
"Статью о Дрездене не могу тебе прислать прежде, нежели ее не напечатают, ибо она есть цензурный документ. Успеешь наглядеться на ее благородные раны.
Покамест благодарю за позволение напечатать ее и в настоящем виде. - А жаль, что не тиснули мы ее во втором N Современника, который будет весь полон Наполеоном; куда бы кстати тут же было заколоть у подножья Вандомской колонны генерала Винценгероде как жертву примирительную! - я было и рукава засучил! Вырвался, проклятый; бог с ним, черт его побери!
Вяземский советует мне напечатать Твои очи без твоего позволения. Я бы рад, да как-то боюсь. Как думаешь, - ведь можно бы без имени?"
Последняя приписка не оставляет сомнения, что Пушкину в подробностях был известен роман Дениса Давыдова. "Твои очи" одно из интимных стихотворений, посвященных Евгении Золотаревой, и опубликование его могло доставить новые неприятности автору. И, конечно, он в ответном письме Пушкину решительно воспротивился: "Очи" не позволяю тебе печатать ни за что, даже и без подписи".
А в Пензе тем временем произошло событие, которое приблизило развязку романа. Иван Васильевич Сабуров выпустил под псевдонимом Мурзы Чета своеобразную сатиру на пензенцев под названием "Четыре роберта жизни". Сабуров славился тяжкословием, литературными достоинствами его произведение не отличалось, но оно было полно оскорбительных намеков на "пензенских жителей обоего пола", в частности, в нем высмеивалось и любовное увлечение старого "партизана-подагрика", в котором все без труда признали Дениса Давыдова.
В Пензе поднялась суматоха. Некоторые из осмеянных заболели нервической горячкой, другие готовились по-свойски расправиться с новоявленным сатириком, до сих пор занимавшимся разведением мериносов в своем поместье, третьи взялись за перо, сочиняли злые ответы.
Денис Васильевич тоже написал эпиграмму:
Меринос собакой стал -
Он нахальствует не к роже,
Он сейчас народ прохожий
Затолкал и забодал.
Сторож, что ж ты оплошал?
По