ева. Я уверен, что это будет презанимательная книга. Уведомь, что он еще пишет? Да ради бога заставьте его продолжать Онегина, эта прелесть у меня вечно в руках..."
Прошла весна. В июне происходила знаменитая ежегодная пензенская ярмарка, и Денис Васильевич, собираясь ехать туда вместе с Языковым, нетерпеливо считал оставшиеся до поездки дни. Он заранее известил Евгению о предполагаемом приезде, и она в небольшой ответной записке выразила удовольствие вновь его увидеть; эта записка послужила поводом для нового нежного послания к ней, и, таким образом, завязалась переписка, как бы подливавшая масла в огонь, готовый вспыхнуть.
И тут произошла неприятность, которой он опасался. В журналах появились его первые песни любви, да еще с явным намеком, где живет их вдохновительница!
Вяземскому по этому поводу он писал так:
"Злодей! Что ты со мною делаешь? Зачем же выставлять Пенза под моим Вальсом? Это уже не в бровь, а в глаз; ты забыл, что я женат, что стихи писаны не жене. Теперь другой какой-то шут напечатал и Моя звездочка - вспышку, которую я печатать не хотел от малого ее достоинства, и также поставил внизу Пенза. Что мне с вами делать? Видно, придется любить прозою и втихомолку. У меня есть много стихов, послал бы тебе, да боюсь, чтобы и они не попали в зеленый шкаф "Библиотеки для чтения". Вот что со мной наделали, или лучше, - что я сам с собой наделал!
Если б, подобно тебе, я сначала приучил жену читать стихи мои ко всем красавицам без разбору, то и дело было бы в шляпе, а внезапность опасна. Правда, жена моя не верит моим восторгам к другим, ну, а как неравно поверит? Ведь такую гонку задаст, что своих не узнаешь, и поделом. Что я за Мазепа другой, чтобы соблазнять другую Марию? Шутки в сторону, а я под старость чуть было не вспомнил молодые лета мои; этому причина бродящий еще хмель юности и поэзии внутри головы и черная краска на ней снаружи; я вообразил, что мне еще по крайней мере тридцать лет от роду".
Случай с журналами, как видно из письма, несколько отрезвил его, вызвав вполне благоразумные размышления. Чем, кроме ужасных страданий и бедствий, мог кончиться для него и для нее завязавшийся роман? Он вдвое старше Евгении, у него семья, шестеро детей...
Думать о взаимности, о настоящем ответном чувстве ему просто смешно! Необходимо положить конец увлечению, пока не поздно! Пусть останется светлым пятном в его жизни встреча с нею, и только! Надо написать прощальное письмо, отослать посвященные ей стихи и отказаться от поездки в Пензу.
Но милый образ был таким обаятельным и манящим, что вскоре чувство невольно начало сопротивляться доводам рассудка и толкать на иное решение вопроса. "В конце концов почему же надо отказаться от поездки? - думал он. - Что за малодушие! Нет, я должен сдержать обещание, поехать, повидаться с Евгенией и честно объясниться..."
Искать смысла в таком заключении нечего, ибо ясно, что в нем было скрыто одно лишь желание во что бы то ни стало еще раз увидеть ее - он не мог уже отказаться от этого.
Евгения в летнем открытом платье и соломенной шляпке сидела на скамье в далеком конце бекетовского парка. В бархатных глазах ее каждый безошибочно отгадал бы следы скрытой тревоги. Книга, взятая с собой, лежала на коленях. Евгения пробовала отвлечь себя от беспокойных мыслей чтением - и не могла.
Три дня назад произошла в Пензе встреча с Денисом Васильевичем. Он подарил ей свои чудесные стихи, потом они вместе ходили на ярмарку и покупали безделушки, он был по обыкновению мил и любезен. Но вечером, когда прощались наедине, он, целуя ей руки, страстно прошептал:
- Если б вы знали, как я люблю вас и как вы меня мучаете, милая Эжени!
Она невольно вздрогнула от этого шепота и сразу изменилась в лице. Для нее не было новостью его признание; он еще зимой говорил о своем чувстве к ней, и оно сквозило в каждой строчке посвященных ей стихов, однако все это воспринималось как-то не очень серьезно, казалось проявлением ничем не обязывающего флирта и чисто поэтической взволнованности. Разница в летах, а главное, семейное его положение, словно каменной стеной, ограждали от каких бы то ни было практических видов на него, хотя он и нравился ей все более.
Теперь же в страстном шепоте она ощущала подлинную силу его любви и сердечной муки. И, потупив глаза, несколько секунд стояла молча, не зная, что сказать. Нужно было время, чтоб разобраться в самой себе. И нужно уехать из Пензы, где все на виду.
Она робко протянула ему руку и произнесла:
- Я собираюсь завтра на несколько дней в Бекетовку...
Вероятно, уловив ход ее мыслей, он почтительно осведомился:
- А вы разрешите мне навестить вас там?
Она кивнула головой... Глаза его радостно просияли.
И вот она здесь. Вопросы, встающие перед ней, сложны и тяжелы, потому что расставаться с ним навсегда она никак не хочет. А в таком случае что же? Неужели она любит? Или просто не понимает, какими опасностями чревато продолжение их свиданий? Кажется, что любит... Ее волнуют немые взгляды его горячих глаз, его признания, его стихи...
Евгения машинально раскрывает книгу. Там хранится дорогой листок с написанным для нее романсом:
Не пробуждай, не пробуждай
Моих безумств и исступлений,
И мимолетных сновидений
Не возвращай, не возвращай!
Не повторяй мне имя той,
Которой память - мука жизни,
Как на чужбине песнь отчизны
Изгнаннику земли родной.
Не воскрешай, не воскрешай
Меня забывшие напасти,
Дай отдохнуть тревогам страсти
И ран живых не раздражай
Иль нет! Сорви покров долой!..
Мне легче горя своеволье,
Чем ложное холоднокровье,
Чем мой обманчивый покой.
Евгения перечитывает эти трогательные строчки, в которых, казалось, слышны были рыдания души опаленного страстью поэта. На глазах у нее навертываются невольные слезинки. Милый Денис Васильевич... Как он страдает! И теперь она должна оттолкнуть его, сказать, чтоб он поскорей забыл ее? Нет, этого она не сделает! Он честен, рыцарски благороден, на него можно положиться, пусть сам решает, как нужно поступить.
И все же полного успокоения подобные самовнушения не давали, она ждала приезда Дениса Васильевича в Бекетовку не с прежней беззаботностью, а с затаенным смятением, ибо знала, что приближается час неминуемого объяснения и что-то должно серьезно измениться в ее жизни.
И час объяснения настал.
Спускалась на землю короткая летняя ночь. Чистое, подрумяненное закатом небо украшалось первыми звездами. В парке цвели липы, и сильный медвяный запах слегка кружил голову. Денис Васильевич и Евгения сидели на той самой скамье, где недавно она одна предавалась размышлениям.
- Вы угадываете, конечно, о чем я хочу говорить с вами? - начал он и вопросительно посмотрел на нее.
- Да... Мне так кажется, по крайней мере, - смущенно промолвила она, опуская глаза.
Он немного помолчал, затем вздохнул и взволнованным голосом сказал:
- Если б я был свободен... я, не колеблясь ни минуты, упал бы к ногам вашим и, как величайшего счастья, просил бы руки вашей.. Но вам известно, что я не могу этого сделать, следовательно... нам должно расстаться...
- Ах, нет! - воскликнула она вдруг, и на длинных ресницах ее приподнятых глаз блеснули слезы.
Тронутый этим душевным порывом, он благодарно поцеловал ее руку и продолжил:
- Я верю, что вы не хотите разрыва, милая Эжени, и знаю, что вы жалеете меня... Однако наши отношения могут быть истолкованы в превратном смысле, и безупречность вашей репутации подвергнется незаслуженным сомнениям... А потом, - он почти до шепота понизил голос, - подумайте немного и о том, каково мне. Я имею в виду не мнение света и семейные неприятности, я говорю о своем чувстве... Жить призрачным счастьем и сгорать в огне безнадежной любви! Согласитесь, подобное мучительное состояние тяжелей любой пытки...
- Почему же вы... говорите... о безнадежной любви? - чуть слышно сказала она.
- Потому, что я вдвое старше вас, милая Эжени, и потому...
Евгения неожиданно с нервной дрожью в голосе перебила:
- Неправда! Я не стала бы сидеть с вами здесь, и у меня не сжималось бы сердце от ваших слов, если б я...
Она не договорила и отвернулась, сжав губы, чтоб не расплакаться. Он, не веря ушам своим и задыхаясь от прихлынувшего к груди потока жаркой крови, произнес:
- Возможно ли? Вы... вы... любите? Эжени, жизнь моя!
Она медленно повернула голову. Он увидел ее милое, смущенное, счастливое лицо и, ликуя от восторга и уже не владея собой, стал целовать ее руки, ее глаза, ее полуоткрытые горячие губы...
И не в эту ли памятную ночь, а вернее, в часы рассвета, ошеломленный счастьем и еще обуреваемый сомнениями, он писал:
Неужто я любим? - Мой друг, мой юный друг,
О, усмири последним увереньем
Еще колеблемый сомненьем
Мой пылкий, беспокойный дух!
Скажи, что сердца ты познала цену мною,
Что первого к любви биения его
Я был виновником! Не надо ничего -
Ни рая, ни земли! Мой рай найду с тобою...
Может быть, эти летние дни, проведенные с Евгенией в Бекетовке и Пензе, были самыми счастливыми днями в его жизни. Он перебирал в памяти прошлые свои увлечения и ни в одном не находил сходства с тем, что испытывал сейчас. Аглая, Лиза Злотницкая, Соня... И он их любил, и они его любили, каждая по-своему. Но кто был ему близок по общности духовных интересов и поэтическому восприятию жизни? Никто! И он давно ощущал душевное свое одиночество и писал о нем:
Я часто говорю, печальный, сам с собою:
О, сбудется ль когда мечтаемое мною?
Иль я определен в мятежной жизни сей
Не слышать отзыва нигде душе моей?
В отношениях с Евгенией появилось то, о чем он мечтал. Душа нашла отзыв. Чувственные волнения сочетались с волнениями поэтическими. Денис Васильевич и Евгения могли часами говорить на самые разнообразные темы, спорить о литературе и не замечать времени. Она наслаждалась его рассказами и стихами, он - ее наслаждением. Его привязанность к ней возрастала.
Вопрос о будущем затемнялся теперь еще больше и, если посмотреть со стороны, уже приобретал драматические очертания, однако Денис Васильевич, находясь на верху блаженства, старался об этом не думать, вернее - склонен был, как многие в подобных случаях, к тому, чтобы предоставить решение мучительного вопроса времени, спасительному "там будет видно".
Пока же можно было не беспокоиться. Жена в конце августа уезжает с детьми в Москву, он останется один и всю осень проведет в Пензе с Евгенией!
И осень, на редкость сухая и теплая в том году осень, наступила, принеся с собой не только ожидаемые радости, но и неожиданные огорчения. Впрочем, можно ли называть их неожиданными? Произошло то, что не могло не произойти. Как ни старались Денис Васильевич и Евгения скрывать свои свидания, а все-таки они были пензенцами замечены, и по городу ядовитыми змеями стали расползаться сплетни.
Анна Дмитриевна Спицына встревожилась первой.
- Надо прекратить ваши встречи, они до добра не доведут, - решительно и строго заявила она Евгении. - Если ты сама этого не сделаешь, я буду говорить с Денисом Васильевичем...
Евгения вспыхнула:
- Не уподобляйся, пожалуйста, базарным кумушкам и оставь нас в покое! Я не намерена лишать себя его общества только потому, что кому-то это не нравится!
Анна Дмитриевна укоризненно покачала головой.
- Надо считаться с мнением людей, Евгения... Понятие о том, что девицам прилично и что неприлично, не мною установлено. Подумай-ка хорошенько!
Разговор с сестрой Евгению и взволновал и насторожил. Она в глубине души соглашалась, что сестра права, необходимо, во всяком случае, хотя бы сократить встречи, показываться вместе в обществе как можно реже. А Денис Васильевич принял эти доводы за начавшееся с ее стороны охлаждение! Он несколько дней не показывался, потом явился с новыми стихами, выражавшими его настроение:
Я вас люблю так, как любить вас должно!
Наперекор судьбе и сплетней городских.
Наперекор, быть может, вас самих,
Томящих жизнь мою жестоко и безбожно.
Я вас люблю, - не оттого, что вы
Прекрасней всех, что стан ваш негой дышит.
Уста роскошствуют и взор востоком пышет,
Что вы - поэзия от ног до головы!
Я вас люблю без страха, опасенья
Ни неба, ни земли, ни Пензы, ни Москвы, -
Я мог бы вас любить глухим, лишенным зренья...
Я вас люблю затем, что это - вы!
На право вас любить не прибегу к пашпорту
Иссохших завистью жеманниц отставных:
Давно с почтением я умоляю их
Не заниматься мной и убираться к черту!
Последние четыре строчки Евгении не понравились. И не потому, что звучавшее в них раздражение как-то огрубляло нежные слова признания, а потому, что раздражение вылилось в форму бравирования, и это показалось совсем неуместным. Ведь сплетни не так были страшны для него, как для нее. Ему следовало бы над этим подумать, прежде чем задевать завистливых отставных жеманниц!
Так прозвучал первый упрек, так начались первые размолвки. Они окончились, правда, новыми клятвами и поцелуями, а все же от внутреннего беспокойства и недовольства Евгения не избавилась. И это понятно.
В середине ноября Денис Васильевич уехал в Москву, где собирался пробыть до весны. Евгения хотя и грустила, но в то же время была довольна, ибо его отъезд положил конец обывательским пересудам. В одном из писем к нему она сообщает, что "проводит дни за чтением книг и отдыхает от злых языков наших салопниц". В другом пишет, что страстный язык, которым он выражается, "заставляет ее трепетать", и предлагает, чтобы впредь между ними сохранились лишь дружеские отношения.
Он был несказанно таким предложением огорчен и отозвался так:
"У вас хватает смелости предлагать мне дружбу, жестокий друг? Любовь подобна жизни, которая, раз утраченная, не возвращается более. Будьте откровенны хоть раз в жизни, - вы хотите отделаться от меня, который, я это чувствую, гнетет и беспокоит вас. Убейте меня, вонзите, не поморщась, мне нож в сердце, говоря: я вас не люблю, я никогда вас не любила, все с моей стороны было обман, я забавлялась".
Евгения поспешила его успокоить, и переписка, так ее восхищавшая, продолжалась всю зиму. Заметим, что в письмах Дениса Васильевича, полных не только любовных вздохов, но и живых набросков московской жизни, много отзывов о новых книгах, которые он постоянно вместе с новыми нотами посылал Евгении.
"Вы всегда говорили мне, - пишет он, - что из романов вы любите менее игривые. Я писал так моему поставщику Белизару, и он мне прислал один из знаменитых А.Дюма. Я не знаю, достоин ли он быть вам предложенным, я его не читал, так как получил только вчера, а сегодня посылаю вам. Также посылаю повести Пушкина, прочтите их, я уверен, что вы их будете ставить гораздо выше Павлова. Особенно "Выстрел", который Пушкин сам мне читал много раз, и я перечитываю его с большим удовольствием".
В другой раз, сообщая о посылке романа Бенжамена Констана "Адольф" и стихов Виктора Гюго "Осенние листья", он рекомендует их прочитать непременно как произведения замечательные. А ведь в стихах Виктора Гюго, о которых идет речь, революционные мотивы звучат с такой силой, что далеко не всякий решился бы рекомендовать подобные стихи, да еще провинциальной барышне!
Подобные приписки позволяют, во всяком случае, судить о тех общественных и литературных интересах, какими в значительной степени скреплялись отношения Дениса Васильевича и Евгении.
... В конце января 1835 года в Москву неожиданно приехал из своей деревни Алексей Петрович Ермолов.
Царская опала, которой он подвергся, снискала ему еще большую популярность в войсках и среди гражданского населения. Из рук в руки ходила басня - и поговаривали, будто написана она знаменитым Крыловым, - про боевого коня, доставшегося плохому наезднику, приказавшему держать его на привязи:
Вот годы целые без дела конь стоит;
Хозяин на него любуется, глядит:
А сесть боится.
Чтоб не свалиться.
И стал наш конь в летах,
Потух огонь в его глазах,
И спал он с тела.
И как вскормленному в боях не похудеть без дела!
Коня всем жаль: и конюхи плохие,
Да и наездники лихие
Между собою говорят:
"Ну, кто б коню такому был не рад,
Кабы другому он достался".
В том и хозяин сознавался,
Да для него вот та беда,
Что конь в возу не ходит никогда
И вправду: есть кони, уж от природы
Такой породы
Скорей его убьешь,
Чем запряжешь!
Появление Ермолова в общественных местах неизменно вызывало общий интерес. В либеральных кругах его идеализировали, считали смелым противником николаевского казарменного режима. В Кавказском корпусе складывались легенды о бывшем проконсуле, причем он награждался всеми гражданскими добродетелями, а жестокости, допускаемые им при замирении горцев, обычно замалчивались. Именно в таком виде изобразил его Александр Марлинский в повести "Аммалат-Бек", недавно напечатанной в "Московском телеграфе". Все знали, что Марлинский - это псевдоним служившего солдатом на Кавказе декабриста Александра Бестужева, и это обстоятельство придавало черты особой привлекательности образу Ермолова. Наконец, имя обиженного царем генерала вопреки его желанию стали использовать и агитаторы-революционеры, бунтовавшие народ и уверявшие, что "Ермолов стоит с нами заодно".
В высших сферах не могли, разумеется, мириться с подобными признаками все возраставшей популярности Ермолова и давно искали случая скомпрометировать чем-нибудь отставного проконсула в глазах его приверженцев.
Император Николай, будучи в Москве после польского восстания, принял Ермолова с необычайным радушием и в знак особого благоволения пригласил к обеду. Но за столом, когда разговор коснулся некоторых мятежных польских генералов и все осуждали их и ожидалось, что Ермолов тоже присоединится к этому мнению, заявив себя, таким образом, сторонником крутых мер, принимаемых царем против поляков, Алексей Петрович произнес:
- А я думаю, господа, что они поступили как благородные граждане...
Николай, услышав эти слова, вспыхнул и, неприлично возвысив голос, сказал:
- Не забудь, однако ж, Алексей Петрович, что эти любезные тебе граждане вскоре станут жителями Сибири...
- Никто их при этом, конечно, не убедит, - спокойно ответил Ермолов, - что милосердием государя они не будут возвращены оттуда...
Николай был обезоружен. И, переведя разговор на другую тему, несколько раз намекнул, что был бы рад видеть вновь Ермолова на службе. Алексей Петрович промолчал.
А через некоторое время Ермолова посетил военный министр граф Чернышев и от имени царя в самом почтительном тоне предложил занять место председателя в генерал-аудиториате.
Ермолов быстро раскусил, в чем дело. Генерал-аудиториат утверждал приговоры судов над военнослужащими. Ермолов решительно предложение отверг:
- Передайте государю, что единственным для меня утешением была привязанность войска, я не приму должности, которая бы возлагала на меня обязанности палача...
102
Рассказывал Алексей Петрович о царских происках и многом другом брату Денису так занимательно, что тот однажды посоветовал:
- Вам бы, право, следовало записывать рассказы ваши.
- А зачем? Кто же их публиковать осмелится?
- Так-то оно так, да ведь надо же и в нетленном виде что-нибудь для будущего сохранить...
- Ну, в этом я вполне на тебя полагаюсь, - с обычной усмешкой отозвался Ермолов. - Ты, я знаю, давно всякие, цензурой не допускаемые, любопытные истории в заветные тетради записываешь, думаю, и для моих рассказов местечко там найдешь!
- С вашего позволения, почтеннейший брат, - вставил Денис Васильевич, - и, признаюсь, с большим удовольствием!
Заветные тетради, о которых упомянул Ермолов, существовали на самом деле. Они находились под ключом, тщательно от всех оберегались. Вписывались туда в форме набросков, заметок или анекдотов такие случаи и происшествия, в которых с резкой беспощадностью обличались царственные особы и высшее начальство. Меткие и острые авторские характеристики дорисовывали неприглядные портреты.
Император Александр представлялся как "Агамемнон новейших времен, коего подозрительный и завистливый характер немало всем известен". Цесаревич Константин Павлович, ненавидевший, "подобно младшим братьям своим, умственных занятий", выглядел как полное ничтожество, трус и дурак. Император Николай, по его описанию, имел "мрачный характер и был большей частью крайне злопамятен", он "вовсе не сочувствовал людям способным и бескорыстным", всегда был готов на подлый обман, а к тому же этот "змей", коему некоторые приписывали мужество, совершенно был лишен его. Со слов своего друга Денис Васильевич записал, что 14 декабря 1825 года у Николая все время "душа была в пятках". А летом 1831 года, когда на Сенной площади в Петербурге произошло народное возмущение, царь укрылся в Петергофе и, дрожа от страха, "прислушивался, не раздаются ли выстрелы со стороны Петербурга", вместо того чтоб быть в столице, как "поступил бы всякий мало-мальски мужественный человек". Он прибыл в Петербург "лишь на второй день, когда уже все начинало успокаиваться". Явно осуждается в записках поведение Николая накануне казни главнейших заговорщиков 14 декабря и жестокое отношение к сосланным декабристам; царь даже "не изъявил согласия на просьбу графини Канкриной, ходатайствовавшей об отправлении в Сибирь лекаря для пользования сосланного больного брата ее Артамона Муравьева".
Денис Васильевич знал, какой опасности он подвергается, делая подобные записки, и все же не оставлял их, а для этого, может быть, требовалась не меньшая отважность, чем в самых смелых партизанских налетах.
Необходимо кстати сказать, что в военных сочинениях Дениса Давыдова, которые к тому времени лишь частично были опубликованы, а в большинстве находились в рукописях, описываются очень многие военные деятели. Такие выдающиеся из них, как Суворов, Кутузов, Багратион, Кульнев, Раевский, обрисовываются полнокровно, кистью влюбленного в них вдохновенного художника. Бездарных же ревнителей шагистики, особенно тех, которые еще здравствовали, автор изображал с помощью сатирической характеристики. Он перед ними галантно расшаркивается, как бы смягчая удар тут же спущенной ядовитой стрелы сарказма.
Так, например, он пишет:
"Генерал Беннигсен был известен блистательными кабинетными способностями, редким бескорыстием и вполне геройскою неустрашимостью", а через несколько строк добавляет, что "он был одарен малою предприимчивостью, доходившей в нем иногда до чрезмерной робости", а к тому же "был подвержен падучей болезни, которая проявлялась в то время, когда ему следовало бы наиболее обнаружить умственные способности и деятельность".
"Генерал Эссен... в своем кабинете простирал свою распорядительность до самой изящной аккуратности. Эссен не был лишен замечательного ума и решительности, но правила, которыми он руководствовался, были иногда более пагубны для своих, чем вредны для противника".
"Генерал Седморацкий... обнаруживал большое хладнокровие при встрече с неприятелем, которого он еще никогда не видывал".
"Князь Дмитрий Владимирович Голицын есть в полном смысле благородный и доблестный русский вельможа", а в конце того же абзаца сообщает, что этот русский вельможа, став московским губернатором, "весьма мало знакомый с русским языком, принимая городские сословия, держит часто речи, написанные на полурусском и говоренные им на четверть-русском наречии".
Алексей Петрович Ермолов, которому прочитывались все рукописи, помогал не только полезными сведениями, но и в некоторой степени способствовал своими обычно язвительными замечаниями созданию оригинального и порой замысловатого стиля давыдовской прозы.
Племянница пензенского губернатора Панчулидзева, бойкая, умная, веселая и пикантная брюнетка Мария Львовна Рославлева, была задушевной подругой Евгении Золотаревой. Заметив, что с некоторых пор Евгения как будто загрустила и стала избегать общественных увеселений, Мария Львовна вызвала подругу на откровенное объяснение. И Евгения в конце концов со слезами на глазах призналась:
- J'aime un homme marie!..
XXII Ты знаешь, о ком я говорю...
Рославлева посмотрела на нее почти с испугом и воскликнула:
- О, c'esttres malheureux!
XXIII Я не спрашиваю о его чувствах, они написаны на его лице, но ведь у него большая семья... Я не представляю... Вы говорили о возможности развода?
Евгения отрицательно покачала головой. Рославлева удивленно развела руками:
- В таком случае прости, ma chere, я отказываюсь тебя понимать... Чтобы ты, всегда такая серьезная, умная, и вдруг... Какое невероятное легкомыслие! - И, немного помолчав, как бы рассуждая с собою, сказала: - А интересно знать, что же думает делать он?
- Поверь, Мари, ему не легче, чем мне, - прошептала Евгения.
- Я не об этом... Он тебе пишет?
- Да. Я получила из Москвы два письма. Страстный язык, каким он выражается...
Рославлева с досадливой гримаской на лице остановила подругу:
- Сееа пе peut pas tirer a consequence!
XXIV Он поэт, ma chere, я не сомневаюсь ни в страстности, ни в красоте его выражений... Но тебе, надеюсь, ясно, что он должен или оставить тебя в покое, или найти способ узаконить ваши отношения? В этом смысле я и спрашиваю... Каковы его дальнейшие намерения?
Евгения опустила голову и вздохнула:
- Не знаю... Он об этом не пишет...
- И тебя это не волнует?
- Ну, что ты говоришь! - произнесла Евгения приглушенным и чуть обиженным голосом. - Я непрестанно об этом думаю и думаю и не вижу впереди ничего хорошего... и терзаюсь... И в конце концов сама не понимаю, что со мною творится!
- А он знает о твоих переживаниях? Ты ему написала об этом?
- Нет, как можно! Я не хочу, чтоб он знал... И мне вообще трудно переписываться с ним, трудно отвечать, я ощущаю все время страшную неловкость...
Рославлева внимательно посмотрела на нее и неожиданно улыбнулась:
- Ты не обидишься, милая Эжени, если я выскажу одно предположение?
- Какое же?
- В твоем чувстве к нему, мне кажется, больше жалости, сострадания, чем любви...
Щеки Евгении зарумянились, она хотела что-то возразить. Рославлева приложила к ее губам свою руку, мягко продолжала:
- Подожди, подожди! Сначала разберемся... Денис Васильевич очень милый, остроумный, тебе приятно с ним, тебе нравятся его стихи, его поклонение... Все это так. Но скажи, пожалуйста, кого и когда затрудняла переписка с возлюбленным? Пушкинская Татьяна, полюбив Евгения, решается даже писать ему первой... Да и переживания твои, прости меня, не создают впечатления об истинной любви и страсти! Ты приняла за любовь, милая Эжени, близкое к ней чувство, но это еще не любовь...
Евгения, охватив руками голову, сидела молча. Она лишь явственно различала в своем отношении к Денису Васильевичу какие-то изменения. Тогда, летом, ее словно опьянила его пламенная страсть, и в те бездумные, чудные, счастливые дни она и засыпала и просыпалась с мыслями о нем, и он был для нее самым дорогим человеком на земле. А потом, после первых осенних размолвок, она стала все чаще думать о нем с той подсознательной критической оценкой, которая знаменует обычно начало разочарования. Впрочем, этого процесса Евгения не могла еще точно определить, ибо слишком памятны были дурманные летние вечера и не остыл на губах жар его поцелуев, а потому мучительное свое состояние она готова была считать следствием каких-то иных, непонятных ей причин.
Слова подруги вызывали невольный протест, согласиться с ними Евгения не хотела, а вместе с тем и доводы для возражения не находились. Она только тихо спросила:
- И как же, по-твоему, мне следует поступить?
- Проверь себя, милочка, - ответила Рославлева, - и если увидишь, что я немножко права...
- Расстаться?
- Может быть... Это, во всяком случае, от тебя будет зависеть, и это не худший исход вашего романа.
- Нет! - взволнованно отозвалась Евгения. - Нет, этого я не смогу сделать. Он сам летом говорил о том, а я не захотела, а сейчас сяду и напишу, что не люблю его, что напрасно его завлекала и чтоб он забыл обо мне...
На глазах Евгении опять заблестели слезы. Рославлева поспешила успокоить:
- Зачем же такие крайности, милая Эжени? Ты вполне можешь сохранить знакомство и дружбу с ним...
- Нет, я знаю его лучше, чем ты... Ему нужна моя любовь, а не дружба!
- Не забудь, однако, что он, несомненно, сам тоже ищет выхода из тяжелого положения и если не имеет в виду ничего иного, то, возможно, будет теперь настолько благоразумен, что предпочтет дружеские отношения полному разрыву... Ты попробуй осторожно намекнуть в письме на это!
Евгения попробовала, и, как известно, ее предложение о дружбе было Денисом Васильевичем отвергнуто самым решительным образом.
Что же Евгении оставалось делать? "Любовь подобна жизни, которая, раз утраченная, не возвращается более", - эта фраза из его письма сжимала грудь. Он догадывался, что наступила пора охлаждения, догадывался и страдал! Евгения не могла быть жестокой. Она смешала правду и неправду, ответив, что никакого обмана с ее стороны не было и относится она к нему по-прежнему.
Дни шли. Весна сменила зиму. Письма из Москвы приходили прелестные, и она читала их с удовольствием, а слова признания, высказанные в них, почти не трогали. Евгения убеждалась, что любви в сердце ее было, пожалуй, меньше, чем жалости. Но от этого было не легче, а тяжелей. Сознание, что она, не разобравшись как следует в себе, уверила его в своей любви и увлекла, и все поведение ее явилось, таким образом, причиной его нравственных мук, породило у Евгении чувство виновности перед ним, и это чувство все обострялось по мере того, как все ощутительней становилось охлаждение к нему. Испытывая угрызения совести, Евгения старалась, как могла, загладить свою виновность и отвечала на его письма хотя сдержанно, но неизменно тепло и ласково. Вот источник, питавший угасавшие надежды Дениса Васильевича!
К концу мая он снова приехал в Пензу. Евгения встретила его приветливо, была мила и нежна, сделала все, чтоб он не заметил начавшегося охлаждения. "Прием, который вы тогда мне оказали, наполнил меня вновь счастьем и восторгом", - писал он ей позднее. Однако заблуждение не могло продолжаться вечно.
Губернатор Панчулидзев сочетал в себе жестокость царского сатрапа с любовью к музыке, держал большой оркестр, составленный из крепостных, и часто давал у себя концерты для избранной публики. Будучи однажды на таком концерте, Денис Васильевич заметил, как в антракте Евгения и Рославлева, с которой давно был знаком, уединились в гостиной с каким-то неизвестным молодым человеком и ведут с ним оживленный, видимо интересный обеим, разговор.
Денис Васильевич почувствовал легкий укол ревности. Он стоял в дверях с губернатором и, когда наконец девицы под руку с неизвестным вышли из гостиной, спросил Панчулидзева как бы между прочим:
- А кто таков молодец, фланирующий с вашей племянницей, любезный Александр Алексеевич? Я, кажется, впервые его вижу...
Панчулидзев повел длинным носом в указанную сторону и, слегка поморщась, пояснил:
- Служащий моей канцелярии. Выслан сюда недавно из Москвы под строгий надзор за пагубное свободомыслие и пение пасквильных песен... Признаюсь, не понимаю: старинного дворянского рода, прекрасно воспитанный, богатый молодой человек - и вдруг этакая непозволительность!
- А позвольте полюбопытствовать об имени и фамилии?
- Огарев, Николай Платонович.
Антракт кончился. Беседа с губернатором прервалась. Но после концерта Евгения и Рославлева своего кавалера Денису Васильевичу представили.
Огарев был роста выше среднего, широк в плечах, с неправильными, но приятными чертами лица и густыми, вьющимися каштановыми волосами. Большие, серые, задумчивые глаза и добрая улыбка свидетельствовали о мягком и податливом характере. Денису Васильевичу он понравился. Чем-то неприметно Огарев напоминал брата Базиля, и не столько некоторым сходством внешних черт, сколько добровольным избранием опасной жизненной дороги. Базиль тоже был хорошо образован, богат, красив и, вместо того чтоб полно пользоваться этими щедрыми дарами жизни, предпочел заниматься политикой... И вот теперь расплачивается каторгой!
Денис Васильевич, как и прежде, а может быть, и больше, чем прежде, считал революционные замыслы химерами, но бескорыстное служение идее, пусть даже, по его мнению, ошибочной, внушало всегда уважение. И он, пожав руку Огарева, обменялся с ним несколькими фразами вполне доброжелательно.
Однако, провожая домой Евгению, не удержался от ревнивых намеков:
- О чем же вы, если не секрет, с Николаем Платоновичем столь любезно и приятно беседовали?
- Он занимательно говорил о своих наблюдениях, сделанных в губернаторской канцелярии, - ответила она, - а мы с Мари не во всем соглашались и спорили, хотя с Николаем Платоновичем спорить не так легко... Он собеседник очень интересный и умный!
Денис Васильевич саркастически усмехнулся:
- Еще бы! Я заметил это уже по вашим красноречивым взорам, обращенным к нему...
Евгения весело рассмеялась и сказала по-французски:
- Не ревнуйте! Огарев безумно влюблен в Мари, и она мне созналась, что ответила взаимностью...
Вот оно что! Он сразу почувствовал душевное облегчение, и ему захотелось сказать что-нибудь необыкновенно хорошее про Мари и Огарева, но он не успел этого сделать. Евгения заметила:
- И они стоят друг друга, не правда ли? Прекрасная пара! Я все время смотрю на них и радуюсь!
Последняя фраза произнесена была с оттенком невольной легкой зависти, и это от него не ускользнуло и больно задело, опять изменив настроение.
- Чему же радоваться? - сказал он сумрачно. - Огарев, я слышал, оказался в Пензе не совсем по доброй воле, и родные Мари вряд ли одобрят ее выбор.
- О, вы не знаете Мари! - воскликнула Евгения. - Полюбив, она способна переступить через многое, чтоб сохранить свое счастье!
Говоря это, Евгения, вероятно, никакого умысла не имела, а Денис Васильевич, настороженно прислушиваясь к ее словам, воспринял их теперь как горький упрек себе. И, сознавая, что, в сущности, она права, высказывая в той или иной форме недовольство положением, в какое он ее поставил, вздохнув, промолвил:
- Счастье! Есть много способов завоевать его и ни одного верного, чтоб сохранить!
Она посмотрела на него долгим, изучающим взглядом и ничего не сказала. Он, простившись с нею, ушел в самом тягостном настроении.
И с того вечера, многое передумав и взвесив, начал сомневаться в том, что Евгения продолжает по-прежнему любить его, и, следя за каждым ее поступком и словом, все более убеждался в том. Она под разными предлогами избегала оставаться с ним наедине, и приманка милых слов не скрывала от него признаков сердечного холодка.
Пожив в Пензе месяц, он уезжал после ярмарки домой. И хотя они условились встретиться вновь осенью и она говорила, что будет с радостью ждать его, от сомнений и тоски он не отделался. Переданное ей в последнюю минуту стихотворение выражало как нельзя лучше его душевное состояние:
Жестокий друг, за что мученье?
Зачем приманка милых слов?
Зачем в глазам твоих любовь,
А в сердце гнев и нетерпенье?
Но будь покойна только ты,
А я на горе обреченный,
Я оставляю все мечты
Моей души развороженной...
И этот край очарованья,
Где столько был судьбой гоним,
Где я любил, не быв любим,
Где я страдал без состраданья,
Где так жестоко испытал
Неверность клятв и обещаний, -
И где никто не понимал
Моей души глухих рыданий!
Софья Николаевна Давыдова давно подозревала, что пензенские поездки мужа вызваны не столько его желанием отдохнуть у старого сослуживца и побродить с ружьем в привольных охотничьих местах, сколько какой-то возникшей там любовной интригой.
Он над ее подозрениями посмеивался, сознаваясь лишь в том, что "бросил на бумагу несколько стихотворных строк в честь племянниц Бекетова". Следуя примеру Вяземского, он даже прочитал жене наименее интимные стихи, уверяя при этом, что выражение любовных восторгов в поэтических произведениях является не чем иным, как обычной условностью.
Софья Николаевна сделала вид, что поверила. Но последняя поездка Дениса в Пензу, вернее - возвращение оттуда в расстроенном состоянии, чего скрыть никак не удалось, окончательно убедили ее в своей правоте, и она молча, с присущей твердостью решила действовать. Замысла своего она ничем не выдала, а когда в конце лета он опять стал собираться в Пензу, заявила, что ей необходимо там кое-что купить и она едет с ним. Ему ничего не оставалось, как согласиться, ибо отговоры могли сразу разоблачить его.
В Пензе остановились они в гостинице, и Софья Николаевна под предлогом, что одной удобней делать покупки, отпустила мужа на три дня в Бекетовку повидаться с Митенькой. Возвратясь, он застал жену за сборами к обратному отъезду. Удивился:
- Что такое? Уже домой?
Она обожгла его недобрым взглядом холодных глаз, сказала кратко:
- Лошади сейчас будут поданы...
Он быстро сообразил, что кто-то успел, вероятно, насплетничать про него, и, стараясь казаться равнодушным, проговорил:
- Как тебе угодно, Сонечка, хотя мне хотелось бы побывать с тобой у Бекетовых, там тебя ждут...
<