лов его другие запишут; но, сколько бы ни было дальнейших передаточных лиц, - первых, главных, два.
Два свидетеля, - более близкий и более далекий. Тот, первый, уроженец Палестины, не мог не знать или забыть, что людям многоводного Сихема (Sychar) незачем ходить за водой к колодцу Иакова, далеко за город, или что на Масличной горе пальмы не растут21; но второй, в Эфесе, мог предпочесть для вшествия в Иерусалим Царя уже не Израиля, а мира, классические "пальмы победы" - смиренным, иудейским зеленым веткам и травам, stibadas (Мк. 11, 8); эти живые, весенние, с пахнущими клейкими листочками, насколько подлиннее тех мертвых, безуханных! Первый не мог забыть, что не "Моисей дал Иудеям обрезание", и что иудейские первосвященники ежегодно не сменяются. Только первый помнит - видит глазами - перед судейским креслом Пилата, мозаичный помост, "лифостротон" - "гаваффу" (и здесь, сквозь греческий перевод - арамейский подлинник, Ио. 19, 13).
Вот по таким-то черточкам и видно, что все пишется здесь, говорится, "не для того, чтобы доказать, а чтобы рассказать", ad narrandum, non ad probandum. И только у первого, в бесконечных, нам уже почти непонятных и как будто ненужных, "талмудических", спорах с иерусалимскими книжниками, sopherim, сам Иисус, так же как у Матфея, - настоящий Софер, иудейский Rabbi Jeschua22.
Только первый мог сохранить и чудный рассказ об Иисусовых братьях - "целое маленькое сокровище для историка", как верно замечает Ренан23. Эти, у Иоанна, когда искушают Брата так осторожно-лукаво и холодно-язвительно: "Если Ты творишь такие дела, то яви Себя миру" (7, 1-8), может быть, хуже тех, у Марка, когда они просто и грубо, как "мужики" галилейские, хотят "наложить на Него руки", связать "сумасшедшего" (3, 21). Это, как ослепительная вспышка магния в темной комнате или зарница в темной ночи, кидает внезапный, обратный свет на "тридцать три года", от Рождества до Крещения, - самые темные для нас, неизвестные годы Иисуса Неизвестного.
Или, может быть, еще драгоценнее - первая встреча ученика с Учителем "в Вифаваре" - (в древнейших рукописях, "Вифания", Bethania) - где крестил Иоанн:
На другой день опять стоял Иоанн (Креститель) и двое из учеников его.
И, увидев идущего Иисуса, сказал: вот Агнец Божий.
Услышав от Него эти слова, оба ученика пошли за Иисусом.
Иисус же, обернувшись и увидев идущих, говорит им: что вам надобно?
Они сказали Ему: Равви! (что значит "Учитель") где живешь?
Говорит им: пойдите и увидите. Они пошли и увидели, где Он живет; и пробыли у Него день тот. Было около десятого часа (Ио. 1, 35-39).
Кто мог бы все это знать, кроме того, кто сам это видел, и кому нужно было это запомнить, - кто сам это пережил! В этом одном; "около десятого часа" (не по часам же справлялся нарочно, а по солнцу, привычно-нечаянно, как галилейский рыбак), в этом одном запечатлелось для него все навсегда, неизгладимо, с "фотографической", как мы сказали бы, четкостью: первый, вечереющего солнца склон ("десятый час" от восхода - четвертый пополудни); быстрая, желтая, в зеленых тростниковых и ивовых зарослях, воды Иордана; плоские, круглые, белые, как "хлебы Искушения", камни Иудейской пустыни24, и, может быть, в солнечном луче, из-за грозовой тучи, как из "отверстого неба", слетающий голубь; а главное - Его, Его лицо, и даже не лицо, а только глаза, только взгляд, когда, услышав сзади Себя шаги, Он вдруг, на ходу, обернулся, остановился и взглянул, сначала на обоих, Иоанна и Андрея, а потом на одного Иоанна, и в первый раз глаза их встретились; может быть, с этим-то первым взглядом Иисус и полюбил его, так же как того "богатого юношу" (Мк. 10, 17-24), но и совсем, совсем иначе. Как же было всего этого не запомнить, не сохранить - для кого? для всех людей, до конца времен? - нет, для себя, для себя одного, и еще, может быть, для Того, Который тоже помнит всегда.
Зрительный образ Любимого, как запечатлелся тогда, живой, в живом зрачке любящего, так и вспыхнет потом, в мертвом, - живой.
В этом-то зрительном образе и сходится Марк-Петр с Иоанном, первый свидетель - с последним.
Может ли один человек говорить двумя голосами такими разными, как Иисус у Иоанна и у синоптиков? Арфа может ли звучать, как флейта? Вот главный и, в сущности, единственный, довод скептиков против "историчности" Иоанна. Прямо ответим на прямой вопрос: может. Если всякий человек может не только говорить голосами разными с разными людьми и в разных обстоятельствах, но и быть разным, как будто противоречащим, противоположным самому себе, на самого себя непохожим, новым, неожиданным, неузнаваемым, то почему же этого не может человек Иисус? Он, всего человеческого полнота, плэрома, не должен ли быть разнообразнейшим, согласно-противоположнейшим? Мог ли Он говорить с галилейскими "толпами", ochloi, тем же голосом, как наедине с учениками (иногда, "в темноте", "на ухо"); или ночью, с Никодимом, так же как днем, с фарисеями; мог ли Он сказать Петру: "Блажен ты, Симон, сын Ионин" (Мт. 16, 17) тем же голосом, как Иуде: "целованием ли предаешь Сына человеческого?" (Лк. 22, 48).
Что же из того, что иудейская арфа не так звучит, как свирель галилейская? Там, у синоптиков, слово Его человечески-просто, всегда кратко (даже длинные речи у Матфея сложены из отдельных кратких слов); всегда ясно; иногда едко, сухо-солоно ("соль добрая вещь"; "соль имейте в себе"). А здесь, в IV Евангелии, длинно, сложно; иногда как будто темно и туманно; текуче, как драгоценное миро, и амбразийно-сладостно. Там, как бы в самой Галилее, - солончаковой пустыне, у Мертвого моря, сухой ветерок; а здесь, как бы в самой Иудее, - райских лугов Галилейских росные ладаны. Но и здесь, и там, одинаково: "никогда человек не говорил так, как этот Человек" (Ио. 7, 46). Вот это-то "никогда", эта единственность, ни с каким человеческим словом несоизмеримость, и есть общий признак слов Господних у Иоанна и у синоптиков, - подлинности равной на них печать. А будет или не будет для нас признак этот убедителен, уже зависит от остроты или тупости нашего "музыкального слуха".
"Не бес ли в Тебе?" - у Иоанна (7, 20); "Сошел с ума", - у Марка (3, 21), - это, кажется, будет всегда первое, самое глубокое, искреннее, что могут сказать люди, может сказать мир, как он есть, о словах человека Иисуса. "Какие тяжкие, жестокие слова, skleroi! Кто может это слушать?" (Ио. 6, 60). Люди так не говорят; не могут, не должны говорить; этого нельзя вынести: от мировой текучести длинных, в IV Евангелии, как бы "эллинских", речей, так же как от соленой сухости кратких, у синоптиков, арамейских logia - это впечатление совершенно одинаково.
Крайняя степень нечеловеческой единственности - невыносимости, невозможности для человеческого слуха (Бетховен оглох, чтобы услышать, может быть, нечто подобное) достигается, как верно подметил Велльгаузен, в Первосвященнической молитве последней земной речи Господа (Ио. 17).
Как бы однозвучный, в страшно-пустом и светлом небе, "колокольный звон", где составные части одного аккорда, сочетаясь в каком угодно порядке, то наплывают, подымаются, как волны прилива, то падают", и опять подымаются - все выше и выше, к самому небу25.
Три составные части аккорда: первая - "Ты дал Ему". - "Ты дал Ему власть над всякою плотью, да всему, что Ты дал Ему, он даст жизнь вечную..." - "Я открыл имя Твое человекам, которых Ты дал Мне, Я передал им"... - "Я молю о тех, которых Ты дал Мне"...
К этой первой части присоединяется и сплетается с нею вторая: "прославь Меня". - "Отче! прославь Сына Твоего, да и Сын Твой прославит Тебя..." - "Я прославил Тебя"... - "И ныне прославь Меня..."
Третья часть: "послал Меня". - "Как Ты послал Меня в мир, так и Я послал их в мир..." "Да познает мир, что Ты послал Меня..." - "И сии познали, что Ты послал Меня..."
И, наконец, все три части сливаются в один аккорд - в соединяющее небо с землей, острие пирамиды - высшую, когда-либо на земле словом земным достигнутую, точку:
Да будут все едино, как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино, да любовь, которою Ты возлюбил Меня, в них будет,
И Я в них (Ио. 17, 21, 26).
Колокол затих; нет больше звуков, - все умерли в страшной - страшной для нас - тишине, как в белом свете солнца умирают все цвета земли.
Но и в тишине волны все еще растут, подымаются, выше и выше, к самому небу - "к той совершенной радости" - "радость ваша будет совершенна" (Ио. 15, 11), - к той солнечной дымке палящих лучей, где дневные звезды горят светлей ночных, как Божества,
В эфире чистом и незримом.
Это самое святое, что есть на земле, и самое тихое; тут, может быть, тишина всего невыносимее, невозможнее для нас. Сравнивать это с буйным, а иногда и грешным, Дионисовым экстазом было бы не только грубо кощунственно, но и просто неверно. А если бы и можно было сопоставить в чем-то это с тем, то не безусловно, религиозно, а лишь очень условно, исторически.
"Вышел из себя", ἐξέστη, - говорили о посвященном в Дионисовы таинства - тем же словом, как у Марка братья говорят об Иисусе (3, 21). Exeste - extasis, кажется, греческий перевод того арамейского слова, messugge, "исступленный", "сумасшедший", каким иногда ругалась безбожная чернь над святыми пророками Израиля, nebiim, потому что "исступление", "выхождение из себя", и есть начало всех "экстазов", святых и грешных26. Это хорошо знали в Дионисовых таинствах.
Я есмь истинная виноградная лоза,
а Отец Мой - виноградарь,
говорит Господь над чашей вина, по Иоанну (15, 1), - Вина-Крови, по синоптикам. Что и это значит, поняли бы совсем или отчасти, верно или неверно, в Дионисовых таинствах.
"И, воспев, пошли на гору Елеонскую" (Мт. 26, 30). Песнь воспели Пасхальную, громовую Hallela, Аллилуйю, - исступленно-радостную песнь Исхода, ту, о которой говорит Талмуд: "С маслину - Пасха, а Галлела ломает кровли домов"27. Та же радостная песнь, но иногда Исхода, большого - духа из тела, "Я" из "Не-я", - звучала и в Дионисовых таинствах.
И, наконец, главное, - исступляющее однообразие движений в Дионисовых плясках - повторение все тех же звуков в песнях - однозвучность "колокольного звона": "что это, учитель, ты повторяешь все одно и то же?"
В апокрифических "деяниях Иоанна", Левкия Харина (Leukios Charinos), Валентиновой школы гностика, от конца II века, значит, одно-два поколения после IV Евангелия, и кажется, из того же круга учеников Иоанновых в Эфесе, где родилось это Евангелие28, - Иисус говорит Двенадцати, на Тайной Вечере:
Прежде чем буду Я предан,
песнь Отцу воспоем...
И в круг велел нам стать.
Когда же взялись мы за руки,
Он, встав в середине круга,
сказал: отвечайте: Аминь.
И воспел говоря:
Отче! слава Тебе.
Мы же ходили по кругу, отвечая:
Слава Тебе, Слово - Аминь.
Слава Тебе, Дух - Аминь.
Быть спасенным хочу и спасти. - Аминь.
Быть ядущим хочу и ядомым. - Аминь.
Буду играть на свирели, - пляшите. - Аминь.
Плакать буду, - рыдайте. - Аминь.
Восьмерица Единая с нами поет. - Аминь.
Двенадцатерица пляшет с нами. - Аминь.
Пляшет в небе все, что есть. - Аминь.
Кто не пляшет, не знает свершенья. - Аминь29.
В звонкой меди латыни (у бл. Августина, о Присциллианских Тайных вечерях) это еще "колокольнее", однозвучнее:
Salvare volo et salvari volo.
Solvere volo et solvi volo...
Cantare volo, saltate cuncti30.
И опять в "Деяниях Иоанна":
Пляшущий со Мною, смотри на себя -
во Мне, и видя, что Я творю, молчи... В
пляске познай, что страданием твоим
человеческим хочу Я страдать...
Кто Я, узнаешь, когда отойду.
Я не тот, кем кажусь31.
Это и значит: "Я - Неизвестный".
Может быть, нечто подобное, хотя и совсем иное (кто же поверит, чтобы ученики могли плясать на Тайной Вечере?), более неизвестное, страшное для нас, потому что тихое, как то, ученику возлежавшему на груди Иисуса, чуть слышное биение сердца Его, - тихое, но ломающее уже не кровли домов, а самое небо, - может быть, нечто подобное действительно происходило в ту ночь, в "устланной коврами, высокой горнице", анагайоне, в верхнем жилье иерусалимского дома, где, стоя у двери, жадно подслушивал и подглядывал хозяйкин сын, Иоанн-Марк.
Два свидетеля: этот четырнадцатилетний мальчик, вскочивший прямо с постели, завернутый в одну простыню по голому телу, Иоанн-Марк, и тот столетний старец, закутанный в драгоценные ризы, первосвященник, с таинственно на челе мерцающей, золотою бляхою, пэталон, Иоанн Пресвитер. Два свидетельства - чем противоположно согласнее, тем правдивее. Только одно из них писано не рукой очевидца, но и в нем бьется сердце того, кто видел. Если же нам и этого мало, то, может быть, только потому, что для нас Евангелие - уже мертвая буква, а не "живой неумолкающий голос", и мы уже не знаем, что значит:
Вот, Я с вами во все дни, до окончания века. Аминь (Мт. 28, 20).
Только благодаря Канону, мы еще имеем Евангелие. Надо было заковать его в броню от скольких вражьих стрел - ложных гнозисов, чудовищных ересей; в каменное русло водоема надо было отвести живые воды источника, чтобы не затоптало его человеческое стадо, не сделало из них, страшно сказать, мутную лужу "Апокрифов" (в новом, конечно, церковном смысле), - "ложных Евангелий"; надо было нежнейший в мире цветок оградить от всех бурь земных скалою Петра, чтобы самое вечное в мире, но и самое легкое - что легче Духа? - не рассеялось по ветру, как пух одуванчика.
Это и сделал Канон. Круг его замкнут: "пятое Евангелие" никем никогда не напишется, а четыре дошли до нас и, вероятно, дойдут до конца времен, как они есть.
Но если воля Канона - не двигаться, не изменяться, быть всегда тем, что он есть, а воля Евангелия - вечное изменение, движение к будущему, то благодаря Канону, мы уже не имеем Евангелия. Вот один из многих парадоксов, кажущихся противоречий самого Евангелия.
Логика Канона доведена до конца в церкви средних веков, когда запрещено было читать Слово Божие где-либо, кроме Церкви, и на каком-либо ином языке, кроме церковного, латинского, так что мир остался, в точном смысле, без Евангелия.
Рост человеческого духа не остановился в IV веке, когда движущая сила Духа - Евангелие - заключена была в неподвижный Канон. Дух возрастал, и, слишком для него узкая, форма Канона давала трещины. Вырос дух из Канона, как человек вырастает из детских одежд. Старые мехи Канона рвались от нового, в самом Евангелии бродящего, вина свободы.
Свято хранил Канон Евангелие от разрушительных движений мира; но если дело Евангелия - спасение мира, то оно совершается за неподвижной чертой Канона, там, где начинается движение Евангелия к миру, и мира - к Евангелию.
Истина сделает вас свободными (Ио. 8, 32),
этим словом Господним освящается, может быть, сейчас, как никогда, свобода человеческого духа в движении к Истине - свобода Критики, потому что в яростной сейчас, тоже как никогда, схватке лжи с истиной - врагов христианства с Евангелием - нужнее, чем броня Канона, меч Критики - Апологетики (это два лезвия одного меча для верующих в истину Евангелия).
Тело Евангелия расковать от брони Канона, лик Господень - от церковных риз, так нечеловечески трудно и страшно, если только помнить, Чье это тело и Чей это лик, что одной человеческой силой этого сделать нельзя; но это уже делается самим Евангелием - вечно в нем дышащим Духом свободы.
В мнимом противоречии, действительном противоположном согласии, concordia discors, Одного и Трех - Иоанна и синоптиков, заключается, как мы уже видели, вся движущая сила, вечный полет Евангелия. Это и в предчувствии Церкви угадано: Иоанн IV Евангелия - Иоанн "Откровения". Но чтобы не только самому увидеть, - чтобы и другим показать это согласие двух свидетелей - первого - Марка-Петра, и последнего - Иоанна, надо снова свести их на "очную ставку", возобновить нерешенный спор этих двух, как будто противоположных, свидетелей, чего, как мы тоже видели, сделать нельзя, оставаясь в черте Канона; а только что мы делаем шаг за черту, мы уже лицом к лицу с Иисусом Неизвестным Неизвестного Евангелия. Есть ли что-нибудь за чертой или нет ничего - пустота, Киммерийская ночь, тьма кромешная? Страшен и чуден переход евангельской критики за черту Канона, как первого, нашей гемисферы, пловца переход за черту экватора: нового неба новые звезды видит он и глазам своим не верит, не понимает, и долго еще, может быть, не поймет, что это иные звезды того же неба.
Agrapha, "незаписанные" в Евангелии, в Канон не вошедшие, слова Господни - эти, в нашей гемисфере невидимые, таинственно из-за горизонта Евангелия восходящие, того же неба иные звезды. А Южного Креста созвездие - обе гемисферы соединяющий знак - таинственнее всех: "Иисус вчера и сегодня, и вовеки тот же" (Евр. 13, 8).
Многое еще имею сказать вам; но вы теперь не можете вместить (Ио. 16, 12).
Agraphon и есть это "многое", Им тогда еще не сказанное и потом не записанное в Евангелии.
Много еще других (чудес) сотворил Иисус, о которых не написано в книге сей (Ио. 20, 30).
Это в предпоследней главе Иоанна, и теми же почти словами - в последней:
Многое еще другое сотворил Иисус, но если бы писать о том подробно, то, думаю, миру не вместить бы написанных книг (21, 25).
"Многое сотворил" - значит, и сказал многое. Речь здесь, конечно, идет не о вещественном множестве ненаписанных книг, а о духовной мере одной, в мире невмещаемой Книги, "Ненаписанного Евангелия" - Аграфа.
"Око душевное да устремляется к внутреннему свету открывающейся в Писании, незаписанной истины", - учит св. Климент Александрийский находить Аграф в самом Евангелии.
"Слово Божие говорил Иисус ученикам Своим (иногда) особо (в тайне), и большею частью, в уединении; кое-что из этого осталось не записанным, потому что ученики знали, что записывать и открывать всего не должно", - сообщает Ориген2. И опять Климент: "Господь, по воскресении Своем, передал тайное знание (гнозис) Иакову Праведному, Иоанну и Петру; эти же передали прочим Апостолам (Двенадцати), а те - Семидесяти"3.
Все записанные в Евангелии слова Господни можно прочесть в два-три часа, а Иисус учил не меньше полутора лет, по синоптикам, не меньше двух-трех - по Иоанну; сколько же осталось незаписанных слов! И сколько потеряно, потому что не нашло отклика в слышавших, - пало при дороге или на каменистую почву. Вот из этого-то, может быть, кое-что и сохранилось в Аграфах.
"Нам невозможно сказать всего, что мы видели и слышали от Господа, - вспоминает, в "Деяниях Иоанна", Левкий Харин, свидетель II века, может быть, из круга эфесских учеников Иоанна Пресвитера. - (Многие) дивные и великие дела Господни должны быть до времени умолчаны, потому что неизреченны; ни говорить о них, ни слышать нельзя". - "Многое же еще и другое я знаю, чего не умею сказать так, как Он хочет"4.
"Многие тайны Ты нам открыл; меня же избрал из всех учеников и сказал мне три слова, ими же я пламенею, но другим сказать не могу", - вспоминает и Фома Неверный, Фома Близнец, по одному преданию, тоже очень древнему, родной брат, "близнец Христов", didymos tou Christou, "принявший от Него слова сокровенные"5.
Я - Тот, Кого ты не видишь,
чей голос только слышишь...
Я не тем казался, чем был. -
Я не то, чем кажусь,
говорил сам Иисус, кажется, в том же круге Эфесских учеников Пресвитера Иоанна6.
Те, кто со Мной,
Меня не поняли.
Qui mecum sunt,
non me intellexerunt7.
Как подлинно это слово, если не по звуку, то по смыслу, видно опять из Евангелия:
Еще ли не понимаете и не разумеете? Еще ли окаменено у вас сердце? Имея очи, не видите? Имея уши, не слышите? (Мк. 8, 17-18).
Но они ничего из этого не поняли; слова сии были для них сокровенны, и они не разумели сказанного (Лк. 18, 34).
Мы должны помнить, что, прежде чем отлиться в форму, сделаться "Писанием", все Евангелие было "Незаписанным Словом", Agraphon, - расплавленным металлом. Это нам очень трудно себе представить, но без этого нельзя понять, что такое Аграфы, эти через края формы переливающиеся капли все еще кипящего металла; нам трудно представить себе, что между Аграфом и Апокрифом такая же разница, как между Евангелием и Апокрифом (конечно, не в древнем смысле, "утаенного", а в новом - "ложного" Евангелия); трудно поверить, что такие подлиннейшие из подлинных, слова Господни, как "всякая жертва солью осолится" (Мк. 9, 94) и "не знаете, какого вы духа" (Лк. 9, 55-56), не "каноничны", исключены из евангельского текста, принятого в IV веке, Vulgata, но засвидетельствованы древнейшими текстами от 140 г., Cantabrigieneis D, и только, вопреки Канону, через италийские Кодексы (Italocodices), вошли в наш текст8. Так все еще взрывается в самом Евангелии форма Канона кипящим металлом Аграфов.
Чудный рассказ Иоанна о жене прелюбодейной (8, 1-11), - тоже исключенный некогда из Канона Аграф, - в рукописях до середины IV века отсутствует, и еще бл. Августин считает его "Апокрифом", потому что в нем будто бы разрешается женщинам "безнаказанность прелюбодеяния", peccandi immunitas, и "слишком тяжелый грех слишком легко прощается"9. Церковь, вопреки Августину, вопреки Канону, себе самой вопреки, сохранила этот рассказ, не побоявшись милосердия Господня, и хорошо, конечно, сделала.
Вот по таким едва не потерянным для нас жемчужинам видно, какие могли уцелеть сокровища в Аграфах.
Чем бы ни было дошедшее до нас в жалких обломках "Евангелие от Евреев", откуда, вероятно, заимствован и этот рассказ о жене прелюбодейной, - второй ли это Матфей, отличный от нашего, или только первая к нему ступень, или, наконец, совсем от него независимое Иудейское предание, - но если, как это тоже вероятно, "Евангелие от Евреев" появилось, одно из всех, в родной земле Иисуса, Палестине, около 90-х годов I века, почти одновременно с нашим Лукой и Иоанном, то в нем могло сохраниться не менее исторически подлинное свидетельство, чем в тех10. Так, уже целое Евангелие - Аграф.
Около 200 г. Серапион Антиохийский сначала разрешил "Евангелие от Петра", а потом запретил его, узнав, что оно "заражено ересью гностиков"; сразу, значит, не подумал: "Четыре Евангелия, пятого быть не может". Следовательно, в начале III - в конце II века не был еще установлен, в позднейшем смысле, Канон; расплавленный металл Евангелия еще кипел11.
Как дошли до нас Аграфы?
Вероятно, многие древние Кодексы, подобные спасшимся только чудом Cantabrigiensis D и Syrus-Sinaiticus, хранились в монастырских книгохранилищах до конца IV века, когда установлен был Канон (в 382 г., при папе Дамазе), а затем уничтожены. Из них-то св. отцы и черпают Аграфы. Так, Афанасий Синайский пользуется Cod. Sinaiticus, а Макарий Великий - кодексами, хранившимися в киновиях Скетийской пустыни12. Вот почему, в святоотеческой письменности, "неканонические" слова Господни еще не различаются от канонических.
Только вместе с Каноном, родился и рос в веках страх незаписанного в Евангелии, "неканонического", так что в XVI веке протестантский богослов Бэза (Beza), найдя в Лионском монастыре Св. Иринея Codex D, иудеохристианский архетип 140 года, - следовательно, на 250 лет древнее Канона, - со многими Аграфами, так испугался, что отослал его потихоньку в Кэмбриджский университет, с надписью: "Asservandum potius quam publicandum, "Лучше скрыть, чем обнародовать"; там он и скрывался двести лет, как свеча под сосудом.
Эта свеча - Аграф - и в наши дни из под-сосуда не вынута, как следует, может быть, потому что тайны Божьей людям нельзя открыть - сама открывается.
"Лучше оставим в покое все Аграфы", - советует кто-то из свободнейших критиков13; и даже такой великий ученый, как Гарнак, не сомневающийся в исторической подлинности многих Аграфов, - когда дело доходит до "существа христианства", о них молчит, скрывает их, как старый Бэза: "Лучше скрыть, чем обнародовать".
В конце прошлого века, на краю Ливийской пустыни, там, где был древний египетский город Оксирних (Oxyrhynchos), найдены в одном христианском гробу II-III веков, три полуистлевших клочка папируса, должно быть, от ладанки, которую покойник носил на груди и завещал положить с собою в гроб. Чудом сохранились на этих клочках 42 строки греческого письма, с шестью Аграфами и началом седьмого14. Как знать, не будут ли когда-нибудь найдены и другие такие же, в той же святой земле, о которой сказано: "Сына Моего воззову от Египта" (Ос. II, I)? "Знающим" будут эти клочки дороже всех сокровищ мира.
Эти, только что узнанные - сказанные - слова Господни сдувают с наших глаз, как бы дыханием Божественных уст, пыль тысячелетней привычки - неудивления - главное, что мешает нам видеть Евангелие. Точно вдруг слепой прозревает, видит и удивляется - ужасается. Вот когда понимаешь, что значит:
К высшему Познанию (Гнозису) Первая ступень - удивление. - Ищущий да не покоится... пока не найдет; а найдя, удивится; удивившись, восцарствует; восцарствовав, упокоится15.
Вместо "удивится", по другому чтению: "ужаснется", и это, пожалуй, вернее: ужасу подобно удивление первого, увидевшего иные звезды, пловца16.
Умными будьте менялами,
это слово блаженного Нищего о таких же несчастных, как мы, только маленьких, тогдашних, "биржевых дельцах" и "спекулянтах", уличных "банкирах" (trapezitai, от trapeza, "стол", "прилавок", итальянская banka средних веков - будущий "Банк"), эту Геннисаретскую "соленую рыбку", жадно проглотил наш скаредный век. В подлинности слова никто не сомневается, и, в самом деле, сразу чувствуется она, по слишком знакомой нам из Евангелия, "соленой сухости" арамейских logia17.
Вот, может быть, лучший эпиграф ко всем остальным Аграфам: умными будем менялами, чтобы избежать двух одинаково страшных и возможных здесь ошибок: медь принять за золото, а золото - за медь. Кажется даже, вторая ошибка для таких "менял", как мы, легче первой.
С немощными Я изнемогал,
с алчущими алкал,
с жаждущими жаждал18.
Если бы кто-нибудь спросил Его: "Господи, мог ли Ты это сказать?" - Он, может быть, ответил бы с умной - да, не только с божественно-мудрой, но и человечески-умной, простой, веселой улыбкой: "Ну, конечно, мог! Скажите это за Меня". Вот и указали и хорошо сделали - так хорошо, что не различишь, Сам ли Он говорит, или за Него это сказано.
"Кто не несет креста своего и идет за Мною, не может быть Моим учеником", так у Луки (17, 37), - уже стынущий металл, а в Аграфе - еще кипящий:
Кто не несет креста своего, тот Мне не брат19.
Это второе насколько "удивительнее" - "ужаснее" первого, подлиннее, огненнее, ближе к сердцу Господню:
Близ Меня - близ огня; далеко от Меня - далеко от царства20.
Там Высший требует, а здесь просит Равный. И это - как новый огонь на старый ожог; заживет и этот, но не так-то легко, и, может быть, "узнавшему" - "обожженному", как следует, - этого хватит на всю жизнь.
Стоит лишь сравнить эти два слова, - то, записанное в Евангелии, о несении креста учеником, и это, незаписанное, - о несении братом, - чтобы почувствовать, с какой внутренней свободой в передаче подлинных слов Господних достигается недостижимое, чтобы услышать, рядом с человеческим дыханием, дыхание Духа Божьего; чтобы увидеть, как тихо зреет слово Его под Его же взором, - райский плод под лучом незакатного солнца.
Кто видел брата, тот видел Бога21.
- "Господи, мог ли Ты это сказать?" - "Только это Я и говорил всегда".
Радуйтесь только тогда, когда видите брата вашего в радости (в милости Божьей)22. - Брата должно прощать седьмижды семьдесят раз... ибо у самих пророков, помазанных Духом Святым, грешные речи найдены23.
По общему правилу евангельской критики: чем для нас невероятнее, тем подлиннее, - и это подлинно, потому что вторая часть слова, о Духе, "невероятна".
В чем вас застигну, в том и буду судить24.
Трудно поверить, что слова этого нет в Евангелии, так оно памятно-подлинно, может быть, потому, что Им Самим, в человеческом сердце написано. Раз услышав, уже никогда не забудешь этого страшного слова, а если, живя, и забудешь, то, умирая, вспомнишь.
Первое прошение молитвы Господней в Евангелии: "да святится имя Твое", так "пыльно-привычно" для нас, что уже почти ничего не значит; произнося его устами, мы уже не слышим сердцем, как шага своего в пыли. Но Аграфом сдунута пыль:
Да снидет на нас и очистит нас Дух Святой25.
Вынута свеча из-под сосуда, и новым светом озарилась вся молитва. Третье, главное прошение:
Да приидет царствие Твое,
только теперь получает новый, "удивляющий" смысл: это уже не первое, бывшее царство Отца, не второе, настоящее, - Сына, а третье, будущее, - Духа.
Пыль сметена с дороги человечества, всемирной истории, дыханием Духа, и громового шага Его кто не услышит?
Матерь Моя - Дух Святой26.
Этим таинственным словом-шепотом "в темноте, на ухо", - может быть, только среди избранных, Трех из Двенадцати, начинает Иисус, в "Евангелии от Евреев", рассказ об Искушении (кто, в самом деле, кроме Него, мог бы это знать и рассказать?).
Судя по тому, что слово это внятно если не сердцу, то хоть уху человеческому, только на родном языке Иисуса, арамейском, потому что только в нем слово Rucha, "Дух", не мужского рода, как по-латыни, и не среднего, как по-гречески, а женского, Аграф этот один из древнейших и подлиннейших, арамейских logia. Но что с ним делать, мы не знаем, хотя он и касается основного христианского догмата - опыта - Троицы. Мы не знаем, но, может быть, знают старые старушки и маленькие дети, просто молящиеся Матери,
Теплой Заступнице мира холодного.
Сын говорит всегда об Отце, и только здесь - о Матери. "Семя Жены сотрет главу Змия", - это Первоевангелие, Перворелигию всего человечества - религию Матери - Сын освящает, Новый Завет соединяет с Ветхим - только здесь; только здесь, вне Канона, как будто вне Церкви (но, может быть, Церковь шире, чем ей самой кажется), завершается догмат о Троице: Отец, Сын и Матерь Дух27.
И новым светом, еще сильнейшим, озаряется главное прошение молитвы Господней - о Царстве: первое царство - Отца, второе - Сына, третье - Духа Матери.
Что такое голод, знает только тот, кто сам голодал; он и поймет, почему "нищие Божьи", эбиониты, молятся о хлебе не совсем так, как мы: не "хлеб наш насущный", а "хлеб наш завтрашний дай нам сегодня"28. Может быть, оба слова одинаково подлинны: кто как может, тот так и молись. Первое, конечно, выше, небеснее; второе ниже, но зато и ближе к земле, милосерднее.
Компасная стрелка христианства, в этом втором слове, чуть передвинулась, или только невидимо дрогнула, и весь климат в христианстве вдруг изменился, тоже передвинулся от полюса к экватору.
Нищим, голодным, так лучше молиться, и этому научить их мог лишь Тот, Кто сам был нищ и голоден: "С алчущими алкал, с жаждущими жаждал".
Ухом одним слушаешь Меня, а другое закрыл29.
Ухом небесным слушаем, а земное закрыли, потому и не услышали:
Просите о великом, и приложится малое; просите о небесном, и земное приложится30.
Кант не знает, но, может быть, знает Гёте, что без Христа, и его бы, "великого язычника", не было. "Что такое культура, Иисус и не слыхивал", - думает Нитцше31, а протестантский пастор Науманн, основатель "христианского социализма", однажды на скверной Палестинской дороге, подумал: "как же Иисус, ходивший и ездивший по таким дорогам, ничего не сделал, чтобы их исправить?" и "разочаровался" в Нем, как "в земном, на земных путях, помощнике человечества"32. Но если мы сейчас летаем через Атлантику, то, может быть, потому, что просили когда-то о "великом, небесном", и приложилось нам это "малое, земное"; и, если снова не будем просить о том, отнимется у нас и это: снова поползем, как черви.
Только ли на небе Христос? Нет, и на земле:
Камень подыми, найдешь Меня; древо разруби, - Я в нем33.
Им создано все; как же не быть Ему во всем?
Как же говорят влекущие нас к себе, будто Царствие (Божие) только на небе? Вот уличают их птицы небесные, и всякая тварь подземная, и всякая тварь земная, и рыба морская: все влекут нас в Царство (Божие)34.
Вот что значит у Марка:
Был с зверями,
и Ангелы служили Ему (Мк. 1, 13).
Был среди вас, с детьми,
и вы не узнали Меня35.
Ищущий Меня найдет
среди семилетних детей,
ибо Я, в четырнадцатом Эоне
скрывающийся, открываюсь детям36.
Это знакомый нам, евангельский цветок; но сдута пыль с него, и вновь задышал он такою райскою свежестью, что кажется, - совсем другой, только что расцветший, невиданный.
Много в Евангелии горьких, слишком как будто для Христа человеческих, тем-то, однако, для нас и подлинных, слов. Но есть ли горше, подлиннее этого:
В мире Я был, и явился людям во плоти, и всех нашел пьяными, никого - жаждущими. И скорбит душа Моя о сынах человеческих37.
И другое, такое же подлинное, горькое:
Сущего с вами, живого, Меня вы отвергли, и слагаете басни о мертвых38.
Как это страшно похоже на нас!
Кажется, из ожерелья Евангельских Блаженств выпали две жемчужины и на дороге подобраны нищими:
Должно добру прийти в мир, и блажен, через кого приходит добро39.
Блаже