уну невидимые псы9. Птица, встрепенувшаяся вдруг, шуршала в ветвях, точно от испуга кто-то вздрагивал во сне, и еще мертвее становилась тишина, еще белее, ослепительнее свет луны, и все под ним еще более похоже на человека в столбняке, с широко раскрытыми глазами и застывшим на губах криком ужаса.
...И говорит (Иисус) ученикам: посидите тут, пока Я пойду, помолюсь там (Мт. 26, 36), -
как будто указывая рукою место, куда пойдет, успокаивает их, как маленьких детей, что будет от них недалеко, не оставит одних в эту страшную ночь10.
И взял с Собою Петра, Иакова и Иоанна (Мт. 14, 33), - тех же трех, что некогда возвел на гору Преображения, где "просияло лицо Его, как солнце" (Мт. 17, 2), в небесной "славе-сиянии", а теперь низведет их в кромешную тьму, где покажет им другое лицо Свое. Трех сильнейших взял с Собою, чтобы "трудиться с Ним", collaborare - верно и глубоко объясняет Ориген11, ибо то, что Ему предстояло в Гефсимании, было величайшим из всех трудов, человеческих и божеских. Помощи в этом труде ищет Сын Божий у людей.
Люди, помогайте Богу, -
по чудному слову или безмолвной мысли Господней, не записанной в Евангелии, но, может быть, уцелевшей в Коране12.
Кто не несет креста своего, тот Мне не брат, - по другому, тоже незаписанному, слову13. "Люди, помогайте Богу Человеку, братья - Брату".
Выбрал сильнейших из сильных, вернейших из верных, самых любящих из любящих; выбрал из всего человечества один народ, Израиля, из всего Израиля - Семьдесят, из Семидесяти - Двенадцать, из Двенадцати - Трех. Не будет ли верен Ему до конца хотя бы один из трех? Может быть, и будет. В этом-то "может быть" - уже начало Агонии.
И начал ужасаться и тосковать (падать духом) (Мк. 14, 33).
"Начал дрожать и унывать", - по верному не внешне, а внутренне, чудесно живому толкованию Лютера14. Страшное слово ἀδημονεῖν, "падать духом", уцелело только у первых двух синоптиков; у третьего выпало, должно быть, потому что показалось слишком человеческим для Сына Божия.
И сказал им: очень скорбит душа Моя, даже до смерти, περίλυπός... ἒως θαντου (Мк. 14, 34), -
"так скорбит, что хочет смерти"15. "Лучше мне умереть, чем жить", - как жалуется Господу Иона-пророк (4, 8). Только что Иисус говорил: "Воскресну", - и вот как будто не захотел жить, воскресать; смерти захотел Тот, Кто говорил:
Я есмь воскресение и жизнь (Ио. 11, 25).
Выпало и это слово из III Евангелия, тоже потому, должно быть, что показалось слишком человеческим. И сказал им:
побудьте здесь и бодрствуйте.
Хочет быть наедине с Отцом, но в первый раз в жизни хочет с Ним быть не совсем наедине: и человеческую близость чувствовать хочет; ищет как будто защиты Сын Божий у сынов человеческих; хватается за них, как утопающий за соломинку.
И, отойдя немного, -
"на вержение камня" - так далеко, как падает брошенный камень, - с точностью определяет Лука (22, 41), -
пал на землю (Мк. 14, 35); пал на лицо Свое (Мт. 26, 39).
Новый Адам уподобился ветхому: здесь, как нигде, сделался Небесный земным, к персти земной приник.
Ты свел Меня к персти смертной (Пс. 21, 16).
"Взят из земли - в землю вернешься", - как будто и о Нем это сказано. "Кость Его да не сокрушится?" Нет, ветхого Адама костяк в новом - сокрушается.
Часто бывало, идучи за Ним, искал я следов Его на земле, но не находил, и мне казалось, что Он идет, земли не касаясь.
Так в апокрифических "Деяниях Иоанна"16. Кажется иногда, что и в Евангелии от Иоанна почти так же: ходит Иисус по земле, земли не касаясь, как бы "на вершок от земли".
Я уже не в мире (Ио. 17, 11), -
или "Я еще не в мире". Самого земного из слов земных, самого человеческого из человеческих слов: "умру", - не говорит никогда, а только: "прославлюсь", "вознесусь", "иду к Отцу", - как будто, не умирая, уже воскрес. Смерть для Него здесь, у Иоанна, уже "слава - сияние", δόζα, а не "бесславие", "позор", тьма кромешная, как все еще у синоптиков. "Скорбит душа Моя, даже до смерти", - это сказать и пасть лицом на землю не мог бы Иисус в IV Евангелии.
Когда же хотел Я удержать Его... то, проходя сквозь тело Его, рука моя осязала пустоту17.
Чтобы понять, что это не так, что и здесь, в IV Евангелии "Слово стало воистину плотью"; что и в Иисусе Иоанновом - не пустота, а полнота человеческой плоти, - чтобы это понять, ощутить, надо бы нам увидеть и здесь, у Иоанна, Иисуса Неизвестного, что слишком трудно, почти невозможно для нас, - еще невозможнее здесь, чем у синоптиков.
Идучи за Ним, искал я следов Его на земле, но не находил.
Галльский епископ св. Аркульф, паломник VII века, нашел следы Его в Гефсимании: две вдавленные в твердый камень, "как в мягкий воск", ямки от колен Господних18. Понял, может быть, Аркульф, когда целовал эти ямки и обливал их слезами, что значит: "пал лицом на землю". Сделался Небесный земным до конца; Легкий отяжелел, как будто под страшный закон тяготения - механики - смерти подпал и Он. Вот какою тяжестью тело Его вдавливается в твердый камень, как в мягкий воск; входит в землю все глубже и глубже; войдет в нее - пройдет ее всю, до самого сердца, до ада, потому что здесь, в Гефсимании, уже начинается Сошествие в ад.
Пал лицом на землю и молился: ...Авва, Отче! все возможно Тебе: пронеси чашу сию мимо Меня (Мк. 14, 35-36).
Сердце молитвы - в этих трех словах: "все возможно Тебе", πάντα δυνατά σοι, и в изливающемся из них, - как из разбереженной раны льется вдруг кровь, - больше, чем мольбе, почти повелении: это всегда бывает в таких молитвах, которые должны или должны бы исполниться: "пронеси чашу сию".
Это - у одного Петра-Марка; ни Матфей, ни Лука этого уже не смеют повторить: здесь уже не прямо, повелительно: "все возможно Тебе: пронеси", - а косвенно, робко:
если возможно, ἐι δυνατόν ἐστιν, да минует Меня чаша сия.
Так у Матфея (26, 39), а у Луки (22, 42) еще косвенней, робче:
если есть на то воля Твоя, ε῟ι βούλει, - пронеси.
Может Отец пронести чашу сию мимо Сына, - может и не хочет: вот о чем "недоумевает" Сын и чего "ужасается"; вот "удивительное - ужасное" всей жизни и смерти Его, - для Него самого "соблазн" и "безумие" Креста.
Впрочем, не Моя, но Твоя да будет воля (Лк. 22, 42).
Мог ли бы Он это сказать, если бы не знал, что воля Сына - еще не воля Отца?
Я и Отец одно (Ио. 10, 30), -
в вечности, а во времени все еще - два.
Но не чего Я хочу, а чего Ты.
Это "но" всех трех синоптиков повторяется и в IV Евангелии (12, 27):
...но на сей час Я и пришел.
Дважды повторяется оно и у Матфея (26, 39), как бы с задыхающейся, косноязычной поспешностью:
...но не чего Я хочу, но чего Ты, ἀλλ᾽ ὀυ τὶ ἐγὼ θέλω, ἀλλὰ τί σύ.
Огненное острие Агонии в этом "но": здесь между миром и Богом, между Сыном и Отцом противоречие, разверзающееся вдруг до таких глубин, как никогда, нигде.
Мне ли не пить чаши, которую дал Мне Отец? (Ио. 18, 11).
Слово это в IV Евангелии, - заглушённый отзвук Гефсимании, последняя, грозы уже невидимой зарница. Вся гроза - только у синоптиков. "Смертным борением", Агонией, воля Его раздирается надвое, как туча - молнией. Хочет и не хочет пить чашу; жаждет ее и "отвращается" (так в одном из кодексов Марка, 14, 33: вместо ἀδημονεῖν, "унывать", "падать духом", - ἀκηδεμονεῖν, "отвращаться")19; страсть к страданию и страх страдания.
Вся Евхаристия - в трех словах:
вот тело Мое,
den hu guphi;
вся Гефсимания - в четырех:
но чего хочешь Ты,
ella hekh deatt baё20.
Душу раздирающее, жалобно детское - в этой невозможной, как будто неразумной, безнадежной и все-таки надеющейся мольбе
Отче! спаси Меня от часа сего... но на сей час Я и пришел (Ио. 12, 27), -
"сделай, чтоб Я не хотел, чего хочу; не был тем, что Я есмь".
Сколько бы мы ни уверяли себя, что чаша сия не могла пройти мимо Него, что Он сам вольно шел на смерть:
Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять ее... Никто не отнимает ее у Меня, но Я сам отдаю ее (Ио. 10, 17-18);
сколько бы мы себя в этом ни уверяли и ни верили в это, - остается незаглушимый в сердце вопрос: как мог Отец такой молитвы Сына не услышать? Здесь уже не Его Агония, а наша; или все еще Его и наша вместе?
Возвращается (к ним), и находит их спящими, и говорит Петру: Симон!
(уже не "Петр - Камень"), -
Симон! ты спишь? часа одного не мог ты пободрствовать? (Мк. 14, 27).
Бедный Петр! Так же как от крепкого, красного вина, - и от Крепчайшего, Краснейшего, опьянел и заснул.
Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти? (Рим. 7, 25).
Если ученики спали, как могли они услышать молитву Господню? Этот неумный вопрос левых критиков показывает только, как люди и доныне сонны, слепы и глухи к тому, что совершалось в Гефсимании. Многое могли проспать ученики, но не все: ведь не сразу же заснули, как сели; сначала, вероятно, пытались сделать то, о чем просил их учитель: "Бодрствуйте". В эти-то первые минуты бодрствования и могли услышать кое-что21; но и потом, когда уже заснули, сон был, вероятно, не сплошной, а прерывистый: все еще борясь с находившей на них дремотой, то засыпали, то пробуждались. Сон был неестественный, как верно угадывает Лука, "врач возлюбленный" (Кол. 4, 14):
спящими нашел их от печали, ἀπὸ τῆς λύπης (Лк. 22, 45).
Тело мертвеет от холода; душа - от печали. Это как бы летаргический сон, неподвижный, но все видящий, все слышащий; такое же оцепенение, в каком находится все в эту ослепительно белую, лунную ночь, как человек в столбняке, с широко открытыми глазами и застывшим на устах криком ужаса.
Две агонии: одна Его - наяву; другая их, - во сне22. Но как бы ни был сон их глубок, не могли не услышать, как Он молился "с громким воплем", по очень древнему и, может быть, исторически подлинному, в Послании к Евреям (5, 7), уцелевшему свидетельству.
Не этого ли "громкого вопля" ждала мертвая тишина этой ночи? Не содрогнулось ли все от него на земле, и на небе, и в преисподней? Или сделалось еще мертвее? безответнее? Как бы то ни было, одно несомненно: жалкая мера всего человечества - то, что после такого вопля или между такими воплями, - потому что он, вероятно, был не один, - эти трое сильнейших, вернейших, любящих Его, как никто никогда никого не любил, Им самим из всего человечества избранных, - спят.
Спят мужи, но, может быть, бодрствуют жены там, за стеною сада; войти в него не посмели, - издали слышат вопль Его и каждым биением сердца на него отвечают; молятся, мучаются, "трудятся" с Ним; помогают Ему, Неизвестному, Неизвестные: Мать-Сестра-Невеста - Сыну-Брату-Жениху.
И, опять отошедши, молился, сказав то же слово.
И, возвратившись, опять нашел их спящими; ибо глаза у них отяжелели и они не знали, что Ему отвечать (Мк. 14, 39-40).
И, оставив их, отошел опять и молился в третий раз (Мт. 26, 44).
В этих повторениях: "опять", "опять", πάλιν, πάλιν - как бы агонийные, до кровавого пота, усилия Трудящегося. Места Себе не находит, мечется, как тяжелобольной на постели: то от людей - к Богу, то от Бога - к людям.
Выпало и это из III Евангелия; не понял или не вынес Лука и этого; понял зато другое, не менее человеческое: всю Гефсиманию страшным светом освещающее слово "агония" - только у одного Луки.
И, будучи в смертном борении, ἀγονία, с большим еще усилием молился. И был пот Его, как падающие на землю капли крови, θρόμβοι ἂιμοτος (Лк. 22, 44).
Это еще страшнее, невыносимее, потому что уже после явления Ангела:
...явился же Ему Ангел с небес и укреплял Его (Лк. 22, 43).
"Будучи Сыном Божиим, мог ли нуждаться в помощи Ангела?" - слишком легко ответить и на этот неумный или лукавый вопрос Юлиана Отступника23. Если не только взрослого может утешить ребенок, господина - раб, но и человека - пес, то почему бы Сына Божия не мог утешить Ангел?
Оба стиха об укрепляющем Ангеле и о кровавом поте выпали из многих древних кодексов24, потому, вероятно, что Церковь уже во II веке этого "устрашилась", как свидетельствует св. Епифаний, а в других, столь же древних кодексах уцелели, как будто "смертное борение", "агония" христианского догмата отражается и в этой борьбе кодексов25. "Льющейся крови подобен был пот Его", - сообщает Юстин древнейшее свидетельство, может быть, из неизвестных нам Евангелий26.
Был ли это настоящий "кровавый пот", явление редчайшее, упоминаемое и во врачебной науке древних27? Вспомнил о нем, может быть, врач Лука, но, кажется, не смеет утверждать, что кровь была настоящая; говорит двусмысленно: "Как бы, ώσέι падающие на землю капли крови".
Если кто-нибудь из трех учеников на минуту очнулся от "летаргического" сна и, услышав "громкий вопль" Учителя, делал несколько шагов к Нему, чтобы узнать, что с ним, то на большом плоском известняковом белом камне (каких и сейчас много в Гефсиманском саду) темнеющие в ослепительно белом свете луны капли пота могли казаться каплями крови; или потом, когда Иисус подходил к ученикам, - стекавшие по бледному лицу Его капли пота, так же как темные пятна от него на белой одежде, могли казаться кровавыми.
Было ли то, что казалось, мы не знаем; знаем только, что могло быть. Эту-то возможность в лице Его и увидел Петр, увидел Иоанн, и, увидев, оба заснули; или, хуже того, ничего не видели.
"Когда молится он, чтобы чаша сия прошла мимо него, то это недостойно не только Сына Божия, но и простого, презирающего смерть философа", - скажет неоплатоник Порфирий в книге "Против христиан"28. Только одну "трусость" увидит в Гефсиманском борении Цельз29. То же увидит и Юлиан Отступник. Кроме посвященных в мистерии, да и то, вероятно, очень немногих, все философы, все лучшие люди древности, от Сократа до Марка Аврелия, если бы узнали о Гефсимании, увидели бы в ней то же, а может быть, и все философы новых времен, от Спинозы до Канта; да и все вообще только "нравственные", только "разумные" люди, в том числе и нынешние как будто христиане, будь они посмелее перед собой и поискренней.
Правы ли философы? Правы по-своему. То, что совершилось в Гефсимании, - вечный для них "соблазн", skandalon. Если не самого Иуды предателя, то скольких будущих Иуд совесть успокоит Агония. "Жалкою смертью кончил Иисус не презренную, а великую жизнь", - мог бы исправить слишком грубого Цельза утонченный Ренан. Если понял Иисус на кресте, что вся Его жизнь была "роковая ошибка", и "пожалел, что страдает за низкий человеческий род", то начал это понимать и жалеть уже в Гефсимании. Бремя взял на Себя не по силам. "Я победил мир", - сказал и не сделал; "Вот тело Мое, вот кровь Моя", - тоже сказал и не сделал. Как бы несостоятельный должник: не может заплатить по счету за Тайную Вечерю; чашу хотел наполнить кровью Своей и ужаснулся, начал молить, чтобы мимо прошла. Вольная жертва Его самоубийству подобна: идет на крест, потому что некуда больше идти.
Низость человеческого духа в этом суде над Гефсиманией равна грубости человеческого тела; два равных непонимания того, что совершалось в Агонии: одно - физического страха боли и смерти; другое - метафизического ужаса.
"Сыну Божию быть таким изнеженным и слабым, чтобы изнемогать до кровавого пота от страха смерти, - какой позор!" - соглашается и христианин с язычником, Кальвин - с Порфирием30. В этом согласии - мера нашего общего "летаргического сна".
Дух бодр, плоть же немощна (Мк. 14, 38), -
только ли о нашей плоти говорит Господь? Нет, и о Своей. Призраком бесплотным был бы Иисус или автоматом добродетели, если бы не страшился телесных страданий и смерти. Быть живым - значит страшиться смерти и ее бесконечных дробей - телесных страданий. Жив Иисус, как никто, и, как никто, страшится страданий и смерти. "Какой позор!" Да, позор. На него-то Он и идет; вольно берет на Себя этот общий не только всему человечеству, но и всей твари позор - смерть.
Презрен... и умален перед людьми... и уничижен Богом (Ис. 53, 4).
Я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе (Пс. 21, 9).
...Сам опустошил, ἐκένωσεν, уничтожил... смирил Себя... даже до смерти, и смерти крестной (Филип. 2, 8).
Вот что значит: "Дух бодр, плоть же немощна", - Его плоть, так же как наша, - в агонии, в смертном борении духа и плоти. "С немощными Я изнемогал" (Аграфон); страдал вовсю - не только во всю душу, но и во всю плоть. Как бы дрожащая тварь, Несотворенный. Вот что значит "позор", "стыд" Агонии. Кто этого "стыда" устыдится, тот не начинал не только любить Его, но и узнавать, что Он был.
Ранами Его мы исцелились (Ис. 53, 5), -
этою раною, Гефсиманскою, больше всех остальных.
Знают ученики, что делают, когда возвещают миру вместе со славой Воскресения "позор" Агонии. Для скольких пламенеющих к Нему любовью сердец - неугасимых лампад, - в масличном точиле Гефсиманском выжат будет чистейший елей! Дорого бы дал князь мира сего, чтобы вырвать из венца Господня этот драгоценнейший темный алмаз.
Но как ни велик в Агонии физический страх страданий и смерти, ужас метафизический в ней бесконечно больше.
...Сделался за нас проклятием, κατάρα, чтобы искупить нас от проклятия закона, ибо написано: "Проклят, ἐπικατάρατος, всяк висящий на древе" (Гал. 3, 13).
Верно понял Кальвин: "Должен был Иисус в Агонии бороться лицом к лицу со всеми силами ада, с ужасом вечной смерти, погибели вечной для Себя самого: иначе жертва Его за нас была бы неполной. Наше примирение с Богом могло совершиться только Его Сошествием в ад"31.
Весь грех, все зло, все проклятие мира Он должен был больше, чем на Себя поднять, - принять в Себя, чтобы не извне, а изнутри одолеть, как бы соучаствуя во зле мира. Вот какою тяжестью "вдавлены колена Его в твердый камень, как в мягкий воск".
...Если их (людей) не простишь, то изгладь и меня из книги Твоей (Исх. 32, 12), -
молится Моисей об Израиле; молится и Сын человеческий - Брат человеческий - о братьях Своих.
Надо было Сыну сделать выбор между миром и Отцом, - как бы разлюбить Отца - вот чего ужасается Он больше всего; не физических страданий, не смерти, а этого. Он один, Отца бесконечно любящий, Сын Единородный, будет страдать бесконечно, Отцом оставленный, как бы "отверженный", "проклятый". Вот что значит Сошествие в ад.
Иисус победил Агонию - это мы знаем по свидетельству всех четырех евангелистов; знаем даже с почти несомненною точностью, когда победил.
И приходит в третий раз (к ученикам), и говорит им: вы все еще спите и почиваете? Кончено, пришел час: вот предается Сын человеческий (Мк. 14, 41).
"Кончен", ἀπέχει, сон учеников, и Его агония кончена32: значит, победил ее между вторым и третьим приходом. Как победил, мы не знаем, но знаем, чем: тишиной. Так же и этой буре в сердце Своем, как той, на Геннисаретском озере, сказал:
умолкни, перестань, -
"и сделалась великая тишина" (Мк. 4, 39).
В Ветхом Завете Лица Божественной Троицы являются в образе Ангелов. Если и здесь, в Гефсимании, "явление Ангела с небес" есть сошествие Духа-Матери, то все понятно.
Матерь Моя - Дух Святой,
η᾽ μητηρ μου τὸ ἂγιον πνεῦμα, -
говорит Иисус в "Евангелии от Евреев"33.
Сын Мой! во всех пророках Я ожидала Тебя, -
(так на родном Иисуса и матери Его арамейском языке, где "Дух Святой", Rucha, - женского рода), -
да приидешь, и почию на Тебе, ибо Ты - мой покой - Моя тишина, -
говорит Сыну в том же "Евангелии от Евреев" Матерь-Дух в первом Крещении, водою; так же могла бы сказать и в этом втором Крещении, кровью34.
Очень возможно, что явление Ангела у самого Луки, не внешнее, а внутреннее, заключено и в свидетельстве Марка, где так велика и, вероятно, сознательна противоположность между немощью плоти и "упадком духа", ἀδημονεῖν, в агонии Господа, и непоколебимою твердостью, мужеством Его, в ту минуту, когда он уже слышит приближающиеся шаги "князя мира сего" - Иуды-Диавола35:
вот приблизился предающий Меня (Мк. 14, 42).
Марково свидетельство совпадает с Иоанновым (14, 30):
князь мира сего идет и во Мне не имеет ничего.
"Кончено; пришел час", - говорит Иисус с совершенным спокойствием о том самом часе, о котором только что молился до кровавого пота, чтоб миновал Его.
...С сильным воплем принес мольбы... Могущему спасти Его от смерти и был услышан (Евр. 5, 7).
Тихим дыханием Духа-Матери Сын победил Агонию - победит смерть.
Встаньте, пойдем; вот приблизился предающий Меня. И тотчас, как Он еще говорил, приходит Иуда, один из Двенадцати, -
"один из Двенадцати", - повторяют все три синоптика, как бы с содроганием последнего ужаса, -
и с ним толпа черни с мечами и кольями, от первосвященников и книжников, и начальников.
Предающий же дал им знак, сказав: Кого я поцелую, Тот и есть; схватите Его и ведите осторожно (Мк. 14, 42-44).
Сделать знаком предательства поцелуй такой любви, какая была между Иисусом и учениками, не мог бы человек, если бы, в самом деле, не "вошел в него сатана".
"И подойдя" (издали, должно быть, потихоньку, крадучись), -
вдруг приступил к Нему и говорит: Равви!36
В некоторых кодексах Марка - дважды: "Равви! Равви!" - как будто заикается, - язык не поворачивается у него сказать здесь, у Марка, то, что говорит у Матфея (26, 49):
радуйся, Равви! χαῖρε Ῥαββεῖ.
Так по-гречески, а по-арамейски: schalom aleka, Rabbi - "мир тебе, Равви!"
И поцеловал Его, -
нежно-почтительно - в руку, или, еще нежнее, - в уста. Смрадное дыхание Духа Нечистого в целовании любви - вот последнее прощание Сына Божия с людьми. Но если бы князь мира сего заглянул в миг целования со страшным вызовом через глаза Иуды в глаза Иисуса, то увидел бы, что уже "не имеет в Нем ничего": Он уже все победил, - и это.
Иудина лобзания не поняли или не вынесли ни Лука, ни Иоанн. В III Евангелии (22, 47) Иуда только "подходит к Иисусу, чтобы поцеловать Его", но неизвестно, целует ли; а в IV-ом поцелуй умолчан совсем.
Иисус же сказал ему: друг! для чего ты пришел?
Так у Матфея (26, 50), а у Луки (22, 48):
Иуда! целованием ли предаешь Сына человеческого?
Как ни верно и ни сильно выражают оба эти слова то, что произошло, вероятно, без слов, потому что на языке человеческом для этого нет слова, - молчание Господне у Марка все-таки вернее, сильнее: здесь уже последняя тишина победы.
И возложили на Него руки, и схватили Его, -
пользуясь, должно быть, той минутой, когда Одиннадцать, все еще не понимая, что значит поцелуй Иуды, - "одного из Двенадцати", стояли, не двигаясь, как бы в продолжающемся оцепенении сна. Только тогда, когда уже воины схватили Его, - поняли.
Некто же из стоявших тут, вынув меч (из ножен), -
значит, был наготове -
ударил раба первосвященникова и отсек ему ухо (Мк. 14, 43-47).
Кто этот ударивший, синоптики не знают; знает или догадывается только Иоанн (18, 10): Симон Петр.
Тогда говорит ему Иисус: возврати меч твой в место его, ибо все, взявшие меч, от меча погибнут.
Это едва ли возможное и вероятное здесь порицание, - может быть, воспоминание о Нагорной проповеди:
злу не противься (Мт. 5, 39), -
только - в I Евангелии; в IV-м (18, 11), - проще и естественнее, - кажется, без всякого порицания:
вложи меч в ножны; Мне ли не пить чаши, которую дал Мне Отец?
В III Евангелии (22, 49-51), - еще дальше от порицания и, может быть, исторически еще вероятнее:
бывшие же с Ним, видя, к чему дело идет, сказали Ему: Господи! не ударить ли нам мечом?
И, не дожидаясь ответа, один из них ударяет.
Тогда Иисус сказал: оставьте, довольно, ε᾿ᾶτε ἒως τούτου.
В греческом подлиннике здесь, хотя слово иное, но смысл почти тот же и такой же далекий от порицания, как в том слове, на Тайной Вечере:
...Господи! вот у нас два меча. Он сказал им: довольно, ἰκανό ἐστιν (Лк. 22, 38).
Но, кажется, и здесь опять молчание Господне у Марка исторически подлиннее и религиозно вернее всего.
Тем, что здесь ученик, обнажающий меч за Учителя, не назван по имени, подтверждается косвенно то, что это сам Петр (никогда в свидетельствах своих не выступающий вперед, разве только в тех случаях, когда это нужно, чтобы обличить себя и покаяться); подтверждается и то, что такое "противление злому" самому Петру-Марку не кажется злом: будь он действительно осужден Иисусом, то, уж конечно, не преминул бы вспомнить об этом, чтобы лишний раз обличить себя и покаяться.
Итак, если верить надежнейшему, кажется, свидетельству вероятного очевидца, Петра, Господь не осудил обнаженного за Него меча; если же верить тоже довольно вероятному, потому что для Церкви слишком неимоверному, "соблазнительно"-загадочному слову Господню в III Евангелии о двух мечах, то и благословил.
Надо ли говорить, какое неисчислимое значение это может иметь для отграничения христианства от всех видов буддизма ("непротивление злу насилием") и для христианского учения о власти (но только в смысле римской "теократии") на возможных путях человечества к царству Божию?
Схваченный и "связанный" (Ио. 18, 22), Иисус говорит:
точно на разбойника, вышли вы с мечами, чтобы схватить Меня. Каждый день с вами сидел Я, уча в храме, и вы не брали Меня (Мт. 26, 55).
Но теперь ваш час и держава тьмы (Лк. 22, 53), -
той самой тьмы кромешной, в которую вышел Иуда из света Сионской горницы.
Тогда все ученики, оставив Его, бежали (Мт. 26, 56).
Все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь, ибо написано: "поражу пастыря, и рассеются овцы" (Мк. 14, 27), -
предрекает им Иисус еще на пути в Гефсиманию, как будто забывая о том, чем будет их бегство, "отречение", для Него самого, думает только о них, Милосерднейший, - как бы облегчить им будущее раскаяние; как будто извиняет и оправдывает их заранее: если "написано", "предсказано", то неминуемо; берет на Себя и этот стыд.
То же - и в IV Евангелии, но еще нежнее, милосерднее:
если Меня ищете, оставьте их, пусть идут.
Отче!.. из тех, которых Ты дал Мне, Я не погубил никого (Ио. 18, 8-9).
Пусть идут, бегут, спасаются, рассеются по всей земле и разнесут по ней семена царства Божия.
Слышится и в этом последнем, до Воскресения, сказанном ученикам слове Господнем тишина любви, побеждающей жизнь и смерть.
Противоречие между синоптиками и IV Евангелием в Гефсиманском свидетельстве кажется неразрешимым; но, может быть, и оно, как столько других подобных, разрешилось бы для нас, если бы мы поняли, что Иоанн и здесь, по своему обыкновению, обнажает религиозную душу истории; переносит невидимое, внутреннее, в видимое, внешнее; то, что происходит в вечности, в мистерии, - в то, что произошло однажды, во времени, в истории.
...Взяв когорту, σπειραν... Иуда повел ее туда (в Гефсиманию) (Ио. 18, 3).
Римскую когорту, полтысячи воинов, с трибуном во главе (Ио, 18, 12), весь гарнизон Антониевой крепости, Иуда берет и ведет, куда ему угодно. Кто разрешил ему это сделать? Пилат? Но весь почин в этом ночном походе принадлежит иудейским властям, а Пилат узнает о нем лишь поутру37. Кажется, и этой одной исторической невозможности достаточно, чтобы убедиться, что Иоанново свидетельство - не история. Что же это, голый вымысел? Нет, мистерия, или то, что неверующие, а может быть, и не знающие, потому что слишком поверхностные наблюдатели называют "мифом", "легендой", "апокрифом".
Три глухих намека в Евангельских свидетельствах указывают на то, около каких исторических точек возник этот миф или эта мистерия.
Первый намек - у Матфея (26, 52-53), в слове Господнем Петру или неизвестному, обнажившему меч:
возврати меч твой в место его... Или ты думаешь, что Я не мог бы сейчас умолить Отца Моего, и Он представил бы Мне более, нежели двенадцать легионов Ангелов!
Кажется, между этими небесными "легионами" и той земной "когортою" в IV Евангелии существует для самих Евангелистов невидимая связь зарождающейся мистерии. Если не римские "легионы" - Матфею, то, может быть, римская "когорта" Иоанну нужна для того, чтобы противопоставить Христа, Царя Небесного, земному царю, кесарю.
Второй намек - у самого Иоанна. Римские воины, кажется, по настоянию вождя своего, Иуды, берут с собою употребляемые в ночных походах "фонари и факелы", μετα φανῶν καὶ λαμπάδων (Ио. 18, 3), вовсе как будто ненужные в эту светлую лунную ночь. Третий намек, у Марка, объясняет, зачем они нужны. Римских воинов здесь нет и в помине: есть лишь "толпа черни" ὂδχλος, Ганановой и Каиафиной челядью, вооруженною кое-какими мечами, главное же, вероятно, "дубьем", "кольями", ζύλοι (Мк. 14, 43). Этим-то малонадежным воинам и объясняет странный вождь их, Иуда, как после данного им знака, поцелуя, следует "брать" Иисуса:
крепко схватите Его, κρατήσατε, и ведите осторожно, ἀσφαλῶς (Мк. 14, 44).
Это значит: "Берегитесь Его, потому что и безоружный, схваченный, связанный, Он может быть страшен". Чем же именно?
"Был осужден Иисус, как чародей, маг, μάγος", - вспомнит Трифон Иудей иудейское же, конечно, предание, в котором уцелел, может быт