ько что Христос был, но и как он жил, что говорил, делал, и за что умер.
Плиний, Тацит, Светоний, Флавий, Талмуд, Павел - шесть друг от друга независимых свидетелей, с противоположнейших сторон и различнейшими голосами говорящих одно. Но, сколько бы ни говорили нам о человеке: "был", мы еще можем не верить; если же видим и слышим его самого, как не поверить? А именно такое видение и слышание в Евангелии.
"О том... что мы слышали, что видели наши глаза... и осязали руки наши... мы возвещаем вам", - говорит если не сам Иоанн, "ученик, которого любил Иисус", то слышавший эти слова от Иоанна (I Посл. 10, 1, 1-3). - "Не хитросплетенным басням (мифам) последуя, но быв очевидцами Его величия, мы возвещаем вам силу... Христа", - говорит Петр, как будто уже предвидя нашу "мифологию" (II Петр. 1, 16-18). Если надо любить, чтобы знать, и если никогда никто никого не любил больше, чем Иисуса - ученики Его, то никто никого никогда и не знал лучше, чем они - Его, и никто ни о ком не имеет большего права сказать: своими ушами слышали, своими глазами видели.
"Мы вынуждены признать за христианскими свидетельствами первых поколений после 30-х годов о главных событиях в жизни Иисуса меру достоверности наивысшую, какая только возможна в истории", - говорит один очень свободный и уж во всяком случае в церковной апологетике не подозрительный критик58. И другой: "Сведения наши о Сократе менее достоверны, чем об Иисусе, потому что Сократ изображен писателями-сочинителями, а Иисус - людьми "неписьменными", почти "неграмотными"59.
Можно сказать: Евангелие - самая несочиненная, неумышленная, нечаянная, невольная, и потому самая правдивая, из всех бывших, настоящих и, вероятно, будущих книг.
Что же значат "противоречия" в Евангелиях? Иосифа Сын Иисус, или не Иосифа; в Вифлееме родился, или в Назарете; только в Галилее проповедовал, или также в Иерусалиме; установил Тайную Вечерю, или не устанавливал; 14 низана распят, или 15-го и проч., и проч.? Умный ребенок видит эти "противоречия" и понимает, что их обойти нельзя.
"Тайная гармония лучше явной". - "Противоположное - согласное", - учит Гераклит, учат и Евангелия. Мнимые противоречия - действительные противоположности (антиномии), главная музыка "тайной гармонии" - везде в мире, а в религии больше, чем где-либо. Это во-первых, а во-вторых: мы хорошо знаем, по вседневному опыту, что если два или больше правдивых свидетеля сообщают об одном и том же событии, то они согласны лишь в главном, а в остальном противоречат друг другу, потому что каждый видит по-своему, и эти-то именно "противоречия" - лучший знак правдивости: ложные свидетели сговорились бы, чтобы не противоречить.
Три свидетеля - Марк, Матфей, Лука - различны, "противоречивы" и, - следовательно, друг от друга независимы, а все-таки в главном согласны; и, наконец, четвертый - Иоанн, "противоречащий" всем трем, опять согласен с ними в главном. Так, с каждым новым Евангелием, возрастает подлинность общего свидетельства в геометрической прогрессии.
Если бы в церкви возобладала логика Маркиона (гностика II века), то мы имели бы одно Евангелие. Но тем-то и доказывается истинность предания лучше всего, что "потребность в апологетике не сгладила в нем противоречий, не свела четырех Евангелий к одному"60.
"Множеством различий в передаче Иисусовых слов и в повествованиях о жизни Его доказывается, что евангельские свидетельства свободно почерпнуты из независимо друг от друга текущих источников". Если бы первая община измышляла "миф о боге Иисусе", то, уж конечно, позаботилась бы о единстве вымысла и сгладила бы в нем противоречия61. Здесь-то именно, где образ Иисуса действительно или как будто противоречит церковно-общинной вере, мы и нащупываем под нею неколебимый исторический гранит предания62. Здесь же лучше всего обнаруживается вся историческая невозможность "мифологии".
Если главное для первохристиан - совпадение Человека Иисуса с ветхозаветным Мессией-Христом, то с какою же целью вводят они в "миф" об Иисусе такое множество вовсе не предсказанных в Ветхом Завете и этим предсказаниям явно противоречащих исторических черт, как бы одной рукой строят, а другой - разрушают "миф"?63
Стоит только открыть Евангелие, чтобы пахнуло на вас запахом именно той земли, где жил Иисус, и именно тех дней, когда Он жил. "Здесь, в Палестине, все исторично" - вот к чему пришел один из лучших знатоков Палестины, после тринадцатилетних странствий по следам Господним. Тот не усомнится, что Он был, кто, почти на каждом шагу по Св. Земле, вступает в след Иисусовых ног.
Слишком знаменательны настойчивые и подробные указания всех четырех Евангелий на определеннейшие точки в пространстве и времени, т. е. в исторической действительности, или, другими словами, указания на то, что евангельские события - не миф, а история. Нет, вовсе не призрачного "бога Иисуса" искала здесь, в Палестине, древняя церковь, а, наоборот, выступала, пред лицом всего мира, с ясным и непреложным свидетельством, что Иисус Человек был лицом историческим64.
Как же, после всего этого, люди могли усомниться, был ли Христос? Только ли злая воля, соединенная с глупостью и невежеством, причина "мифологии"? Нет, увы, не только. Есть причина более глубокая и страшная, скрытая в самом христианстве, - та вечная болезнь человеческого ума и воли, которую древняя церковь называет "докетизмом", кажением,- от слова "казаться", δοκεῖν: "докеты" - те, кто не хочет знать Христа "по плоти", для кого Он "кажущаяся", мнимая плоть.
"Видимое тело Иисуса - только тень, призрак, umbra, phantasma, corpulentia putativa", - учит первый докет, Маркион, в конце II века65, "Иисус не рождался, а сошел прямо с небес в Галилейский город, Капернаум, в пятнадцатый год правления кесаря Тиберия" - этим начинается "исправленное" Маркионом, Евангелие от Луки66. Иисус не умирал: "Симон Киринеянин распят за него". - "Как бы только тенью страдал, passum fuisse guasi per umbram", - учит гностик Марк.
"Лама сабахтани!" возгласил Господь на кресте только для того, чтобы обмануть и победить сатану", - скажет и Афанасий Великий, столп православия67. Господь, ища плодов на бесплодной смоковнице, только "притворялся алчущим", скажет не меньший столп, Иоанн Златоуст68. "В пище Иисус не нуждался", по Клименту Александрийскому: призрак не ест и не пьет69. "Жажду", на кресте, значит: "жажду спасти род человеческий", скажет Лудольф Саксонский, написавший в XIV веке одну из первых "Жизней Христа". - "Иисус - только распятый призрак", - скажут и нынешние "докеты" - "мифологи"70. Так, от Маркиона через Иоанна Златоуста и Афанасия Великого до наших дней, все христианство пронизано "докетизмом", "кажением".
Вот почему самые неверующие люди наших дней с такою легкостью поверили нелепейшей из всех мифологий, что Христос - миф. Что такое докетизм, в последнем счете? Чья-то попытка украсть спасенный мир у Спасителя, совершить второе убийство Христа, злейшее: в первом, на Голгофе, - только тело Его убито, а в этом, втором, - душа и тело; в первом - только Иисус убит, а во втором - Иисус и Христос: "излетел (на кресте) из Иисуса Христос", учат докеты71, и осталось лишь человеческое "подобие", "вид", "схема" (homoioma, schema, - Павловы страшные слова, Рим. 8, 3; Филип. 2, 7), геометрическая фигура человека, призрачно-пустая, из-под выпорхнувшей бабочки, куколка.
Если бы попытка эта удалась, то все христианство - сама Церковь, Тело Христово - рассыпалось бы, как съеденная молью одежда. Вот почему последним и величайшим Докетом, Каженником, будет "кажущийся Христос" - Антихрист. Наших дней "докетизм" и есть к нему прямой и гладкий путь.
Все это, конечно, покушение с негодными средствами, ибо самое существо докетизма - не то, что есть, а то, что кажется, - обман, туман, фокус, - тщетная попытка сделать, чтобы не было того, что было. Люди все-таки знают, и лучше людей знает сам вечный Фокусник, Каженник, Докет, что Христос был.
"Духом уст Своих убьет господь Врага", - только одним этим словом: был.
"Был ли Христос?" значит сейчас "будет ли христианство?". Вот почему прочесть Евангелие, как следует, - так, чтобы увидеть в нем не только Небесного, но и Земного Христа, узнать Его, наконец, по плоти, - значит сейчас спасти христианство - мир.
Тенью ходит Он по миру, а тело Его в Церкви заковано в ризы икон. Тело надо найти в миру и Закованного в Церкви расковать.
Церковь, - врата адовы не одолеют ее, - сама от страшной болезни "кажения", может быть, спасется; но этого мало: ей надо спасти мир. Церковь знает Христа по плоти; но Его уже не знает или не хочет знать мир. Вечный путь Церкви - от Иисуса Земного ко Христу Небесному; миру, чтобы спастись, надо пойти обратным путем, не против Церкви, а к ней же, - от Христа к Иисусу.
Путь Церкви - ко Христу Известному; путь мира - к Иисусу Неизвестному.
"Я не премину включить для тебя в "Истолкования слов Господних" все, что хорошо узнал от Старцев (Presbyteroi) и хорошо запомнил, ручаясь за истину всего. Ибо я искал, вопреки большинству, не тех, кто много говорит, а тех, кто учит истине, помня не чужие слова, а самим Господом, сказанные верующим и от самой Истины идущие. Вот почему когда встречался я с кем-либо из наученных Старцами, то расспрашивал об их словах: что говорил Андрей, Петр, Филипп, Фома или Иаков, или Иоанн, или Матфей, или кто другой из учеников Господних; а также что говорят Аристион и Пресвитер Иоанн, ученики Господни. Ибо я полагал, что мне будет полезнее взятое не столько из книг, сколько из живого и неумолкающего голоса"1.
Это говорит, около 150 г., епископ Иерапольский (во Фригии) Папий (Papias), ближайший для нас к ученикам Господним, свидетель, в предисловии к пяти книгам "Истолкований слов Господних", - православными уничтоженного сокровища, где могло быть много неизвестных нам, и не менее, чем в Евангелиях, подлинных Слов. Здесь мы имеем древнейшее и драгоценнейшее, потому что почти единственное, свидетельство о той среде, откуда вышли Евангелия.
Несколько позднейшее, в 185 г., свидетельство Иринея, епископа Лионского, тоже драгоценно, потому что им подтверждается свидетельство Папия. Это - воспоминания о виденном и слышанном в раннем отрочестве и живо сохранившемся в памяти Иринея ("бывшее тогда я помню лучше настоящего, потому что узнанное в детстве с душой срастается") - о столетнем старце, епископе Смирнском, св. Поликарпе Мученике: "сказывал он нам о своих беседах с Иоанном и другими, видевшими Господа, и о том, как хранил он в памяти... все, что слышал от них... И все было согласно с Писанием... Я же не записал того на хартии, но всегда живым в сердце "храню"2.
Смысл обоих свидетельств очень ясен, хотя, может быть, странен для нас. В Церкви, от дней земной жизни Господа до конца II века, и далее, до III-IV века, - до церковного историка Евсевия, тянется живая цепь предания, как бы перекличка из века в век, из рода в род: "Видели?" - "Видели!" - "Слышали?" - "Слышали!" - звучит "живой, неумолкающий голос" в сердце верующих: есть что-то по ту сторону Евангелия, равное ему, если даже не высшее, потому что подлиннейшее, к живому Христу ближайшее; сказанное лучше написанного; видевшие, слышавшие Господа знают, помнят что-то о Нем, чего уже не знает и не помнит Евангелие.
Тот же странный для нас, почти страшный, смысл - в очень, кажется, древнем, сказании гностиков: "Господь, по Вознесении Своем, опять сошел на землю и провел одиннадцать лет с учениками Своими, уча их многим тайнам". Это, видимо, древнейшая часть сказания, а вот - позднейшая: "и все, что они видели и слышали от Него, Он велел им записать"3. Эта часть - позднейшая, потому что в первые по отшествии Господа дни, месяцы, годы, ученикам писать было некогда: слишком скорого ждали Пришествия; на что книжные свитки, когда само небо вот-вот совьется, как свиток? Люди не успеют о Нем прочесть, как Он уже будет сам. "Как бы не забыть", - думает пишущий; но можно ли Его забыть? Дети забудут? Но будут ли дети, - успеют ли быть?
Долго еще Он сам, живой, стоял у них в глазах; голос Его, живого, звучал у них в ушах. "Ваши же блаженны очи, что видели, и уши ваши, что слышали" (Мт. 13, 16). Но вот, с первым записанным словом, этому блаженству наступил конец, как бы вторая с Ним разлука, горшая. Пишущий как бы соглашался, что Его самого уже нет с ними сейчас, - и еще не скоро будет. Если любимый завтра вернется, то возлюбленная ждет - не пишет; но, если ни завтра, ни в следующие дни не вернулся, то первое письмо - первая тоска и тревога. Кажется, именно так должны были взглянуть тогдашние люди на первое писанное Евангелие - письмо в разлуке - знак отсроченного свидания.
Кажется, именно так взглянул и Петр на первое, с его же, Петровых, слов писанное учеником его и духовным сыном Марком, Евангелие. "Петр, - сообщает Климент Александрийский, видимо, очень древнее и подлинное, потому что невероятное для нас, свидетельство, - Петр, узнав, что Марк пишет Евангелие, не возбранял ему и не поощрял его4. Значит, остался равнодушен, прошел мимо и взглянуть не захотел, а если и взглянул, то косо, с "тоской и тревогой", может быть, ничего не сказал, но подумал: "И он! Добро бы молодые, кто не видел и не слышал, а ведь он видел и слышал все"...
Петр, Верховный Апостол, "не поощрил", не благословил - отверг Евангелие. Это так странно, страшно, что мы ушам своим не верим. И Церковь, через несколько лет, уже не поверила, поспешила другими сказаниями, позднейшими, смыть это пятно с памяти Петра - своей собственной: "Петр, по откровению Духа Св., радуется, что Марк пишет Евангелие", и "подтверждает написанное"; или даже "велит написать"; или, наконец, сам "диктует"5.
Чтобы все это понять, хоть отчасти, мы должны вспомнить, что люди эти, отвергавшие Евангелие, своими ушами слышали, своими глазами видели живого Христа - Солнце, и после Него - при Нем (Он все еще с ними, живой), Евангелие - как тусклая свеча на солнце. Но вот наступил день, когда пришлось им решить, согласиться, что чего-то не поняли они в словах Господних о Пришествии, хотя, казалось бы, как не понять так страшно ясно сказанного: "некоторые из вас не умрут, как уже увидят Сына человеческого"? (Мт. 16, 28). Все или почти все умерли и не увидели. Тут был для них такой "соблазн", skandalon, что спасти от него мог только Он сам, тогда все еще с ними, живой. А все-таки согласиться пришлось, что не завтра придет, а через много лет, - может быть, много веков; люди долго еще будут умирать и рождаться (прежде и в это не очень верили или об этом не очень думали), и, значит, люди могут (нам и теперь это страшно подумать, - каково же было им!), люди могут забыть Христа. И вот только тогда, когда все это поняли они, - перед тем, чтобы сойти из солнца - "дня Господня" - в черный-черный, длинный-длинный, подземный ход - века от первого до второго пришествия, - начали, скрепя сердце, зажигать свечу - писать Евангелие.
Все это нам очень трудно, почти невозможно понять; но без этого мы никогда не поймем, что такое Евангелие, а главное, не увидим того, что за ним - живую жизнь живого Христа, неизвестную - Неизвестного.
Первая досиноптическая запись, вошедшая потом в синоптиков (synoptikoi, значит Со-видцы, Со-гласники, в противоположность Иоанну, Не-согласнику), появилась, в Палестине, Иисусовой родине, и на Его родном, арамейском языке, вероятно, около 40-х годов, прежде, чем вымерло Его поколение6; но запись эта еще не имела ходу, разве только как пособие для вступавших в общину, младших братьев, не видевших и не слышавших самого Господа, чтобы выучивать наизусть "слова Господни"7.
В 73 г., в конце Иудейской войны, первые христиане бежали из разрушенного Иерусалима, в соседний город, Пеллу (Pella), а затем, дальше, в Кокабу (Kokaba), в Батанейской области царя Ирода Агриппы II, почти на границе Набатейского царства (Аравии). Здесь же поселились и родственники Иисуса, в том числе поверившие в Него, наконец, братья8. Первое воркование этих Батанейских, от бури в щель скалы, в тишину восходящего солнца - царства Божьего, укрывшихся, белых голубей - "нищих Божьих", ebionim, первые записанные "слова Господни", logia kyriaka.
Можем ли мы верить, что они записаны с точностью? Можем. Тесно жмутся все друг к другу в этой голубиной стае: братская сближенность - одна душа, Его, в одном, Его же, теле, - лучшая для нас порука точной памяти; что забудет один, - другие напомнят; в чем ошибется, - поправят. Помнят не только слова Его, но и звуки живого голоса, лицо, взгляд, движение, с какими слова были сказаны, и где, и когда: все, как сейчас, помнят, потому что любят.
Чудной крепости и свежести древней, устной памяти, по опыту нашей, письменной, загроможденной и расслабленной, мы себе и представить не можем. Весь огромный Талмуд, так же, как Риг-Веды (16 000 стихов) и Коран, сохранялся в устной памяти, в течение веков. "Доброго ученика память крепчайшим цементом обложенному водоему подобна: капли не вытечет", - говорят учителя Талмуда9.
Внешней силе памяти помогает внутренняя сила слов Господних.
Никогда человек не говорил так, как этот Человек (Ио. 7, 46).
Если это сразу поняли простые, может быть, грубые люди - слуги фарисейские, посланные схватить Иисуса, то тем более - ученики. Вот этим-то: "никогда человек не говорил так", - знаком нечеловеческой единственности, несоизмеримости ни с какой мерой человеческой, - им, слышавшим, памятны, а нам, читающим, подлинны эти слова: здесь памятность и подлинность - одно и то же.
"Тихим и страшным, как бы нездешним, светом выделяются слова Его из всех человеческих слов, так что их сразу можно узнать", - замечает Ренан10, а ему, тонкому и сложному, неверующему, это, конечно, еще труднее было понять, чем простым и грубым людям, слугам фарисейским.
Стоит лишь сравнить Евангелие с другими книгами Нового Завета, или еще лучше, евангелиста Луку с Лукой Деяний Апостолов, чтобы сразу почувствовать всю разницу между тем Словом и этими, как сразу чувствуют легкий переход из лесного воздуха в комнатный, или глаз - переход от солнца к свече. Точно с неба на землю падаешь.
Просты эти слова так, что ребенку понятны. Маленькие притчи, детские картинки, навсегда прилипающие к памяти: бревно в своем глазу, сучок в глазу брата; слепой ведет слепого в яму: это так просто, понятно, что до конца мира не забудется.
Детям понятно и непонятно мудрецам, потому что под ясным верхним слоем есть множество других, в глубину уходящих, все более темных и загадочных, слоев. Но, прежде чем это заметит человек, - в ум, совесть, волю его, и, уж конечно, в память, впиваются эти загадки, как острые шипы или ядовитые жала: в чье сердце раз впилось, тот уже отравлен навсегда.
Глиной рассыпающейся кажутся все слова человеческие перед этими, алмазно-твердыми и ясными. Мир на них движется, как на неразрушимых осях: "Небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут".
Шероховаты, как щебень, все слова человеческие перед этими, - из божественной Логики-Логоса - растущими, геометрически совершенными кристаллами. Памяти глаза тотчас же заметна малейшая на них неправильность - выпуклость или вдавленность - не в них самих ошибка, а в памяти. Лучше, или даже просто иначе - нельзя сказать; кто не верит, пусть попробует лучше сказать - точнее огранить алмаз.
Внутренняя музыка речи во всех переводах, на всех языках неразрушима. Нет вообще книги более, чем эта, всемирной, всеязычной и всевременной.
"Что смотреть ходили вы в пустыню, трость ли, ветром колеблемую?" или "придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные" - это звучит и будет звучать до конца мира, во всех концах мира, одинаково, неразрушимо11.
Память слуха тотчас же отличает звук этих слов, как настоящего золота от оловянного звука фальшивых монет - всех человеческих слов; тотчас узнает, вспоминает, среди всех чужих голосов, этот, родной: "овцы за Ним идут, потому что знают голос Его" (Ио. 10, 4); среди всех шумов земных - звуки рая.
Памяти слуха знаком и особый неповторимый, двойственный лад в словах Господних - параллелизм двух членов, не согласный просто, как в Ветхом Завете, а противоположно-согласный: "первые будут последними, а последние - первыми"; "сберегший душу свою потеряет ее, а потерявший - сбережет". В каждом слове - тезис, антитезис и синтез; "да", "нет", и соединяющее над ними "да"; Отец, Сын и Дух. Троичной музыкой звучит все Евангелие, как раковина - шумом волн морских.
Крыльями этого двойного лада проносится слово Его через все века и народы, живое, бессмертное, как то чудесно-окрыленное семя растений, что, в малейшем веянии ветра, несется за тысячи верст.
Сразу отличается слово Его от всех человеческих слов и памятью вкуса. Пресны все они перед этими "солеными". - "Соль - добрая вещь" - "Соль имейте в себе" (Мк. 9, 50). В скольких словах Его - соль не только Божественной мудрости, но и ума человеческого, можно бы сказать, почти "остроумия", не в нашем смысле, конечно, а в ином, для которого у нас нет слова. Докучная вдова у судьи, домоправитель неверный, глупый богач перед смертью, и сколько других. В каждом слове - особенно в притчах, есть крупинка этой соли - скорбно или радостно, но всегда одинаково тихо, над всем земным, неземной улыбки сияющий свет.
Рыбу, только что пойманную в Геннисаретском озере, тут же, на берегу, потрошат, чистят, солят и сушат на солнце. Это - смиренная пища рыбаков Галилейских, Двенадцати, и сходящих к ним Ангелов. Кто раз отведал, за царственно-нищенской трапезой Господа, этой соленой Геннисаретской рыбки, тот уже никогда не забудет ее и не променяет ни на какие амброзийные сладости.
Но, может быть, лучше всего узнает слова Его память сердца.
"Кто не оставит отца своего и матери своей..." "Я голодал, и вы не дали мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; был странником, и не приняли Меня; был наг, и не одели Меня; болен и в темнице, и не посетили Меня" (Мт. 25, 42-44). Это проходит по сердцу, как огненное острие, и рубец от ожога остается навеки, так что сразу можно узнать, чей прошел здесь огонь. Вот по таким рубцам на сердце человечества, если бы даже исчезло Евангелие, можно было бы узнать, что Христос на земле был.
Подлинник арамейский все еще внятно звучит сквозь переводный греческий язык Евангелия12.
Кто такие арамеяне? Северная, к арийцам ближайшая, ветвь семитского племени; самые ранние, за два, за три тысячелетия до Р. X., не государственные и даже, в иудейском, пророческом духе, противогосударственные, духовные, посредники между Вавилоном-Египтом и Ханааном-Финикией (Крито-Егеей - "Атлантидой в Европе"); древней всемирности, "кафоличности", последние, и новой - первые вестники13. Если миф о потопе, "Атлантиде", - конце первого человечества, - религиозно, а может быть, и преисторически значителен, то "второй Адам", Иисус, говорит второму человечеству на языке первого.
В XI веке до Христа арамейский язык - такой же всемирный, каким будет, через тысячу лет, простонародный Общий-Koine, эллинистический язык Александра Великого и самого Бога Диониса - тени Солнца, Сына грядущего14. Евангелие, переведенное на этот язык с арамейского, соединяет обе всемирности в одну, оба человечества в одно: второе и первое - в третье. И здесь опять тезис, антитезис и синтез; Отец, Сын и Дух: тою же музыкой Троичной звучит Евангелие, как раковина шумом волн морских.
Мы должны пробиться сквозь греческий перевод к арамейскому подлиннику, чтобы услышать "живой, неумолкающий голос" Христа, почувствовать, как вместе с родным языком Его веет на нас "само дыхание Божественных уст", suavitates, guae velut ex ora lesu Christi... afflari videntur15.
Первый младенческий лепет Его к Отцу на языке земной матери: "Абба, Отец", и последний вопль на кресте: lama sabhahthani, - оба арамейские. Rabbi Jeschua - Иисус Арамейский - Иисус Неизвестный.
То, что сыграно на арфе, иначе звучит на флейте16.
Talitha koumi значит не "девица, встань", а "девочка, проснись". Страшное чудо воскресения как детски просто, понятно, естественно, в этом слове, детски простом. "Встань, девица", - душа молчит, спит мертвым сном; "девочка, проснись", - душа воскресает, просыпается17.
Эта простота - божественность Евангелия; чем проще, тем божественней. Эта простота - прозрачность, невидимость, как бы отсутствие, воздуха в Евангелии. В райски ясное зимнее утро на Иисусовой родине, Галилейских предгориях, - воздух, чистейший, небесный, на земле, эфир, так прозрачен, что самое далекое становится близким: от Фавора до Ермона, кажется, рукой подать. Тот же небесный эфир и в Евангелии. Двух тысячелетий, отделяющих нас от него, как не бывало: все - как вчера-сегодня; не было, - есть. "Прежде нежели был Авраам", - и после того, как будете вы, будут последние люди мира, - "Я есмь". Между Ним и нами - ничего; мы с Ним - лицом к лицу.
Это так страшно, что понятно, что иногда и верующие люди, целыми годами, боятся заглянуть в Евангелие; в церкви слушают его, а у себя дома уши затыкают, чтобы не слышать страшно-близкого голоса: "Сегодня Мне надо быть у тебя в доме".
Это-то вот страшно-близкое, простое Евангелие и есть Неизвестное. Очень простых людей простые "Воспоминания", устные: писать не умеют, "неграмотны", да и некогда: "сейчас придет Сам".
"Воспоминания Апостолов, так называемые Евангелия",- говорит св. Юстин Мученик (150 г.), видевший и слышавший тех, кто видел и слышал Господа18. Это значит: "Воспоминания", Apomnemoneumata - первое имя книги, древнейшее, а "Евангелия" - второе, позднейшее. "Воспоминания", не в смысле "Достопамятностей", Memorabilia, как у Ксенофонта о Сократе (есть ли во Христе более или менее достойное памяти; не все ли одинаково?), а скорее, в смысле наших личных и исторических "Воспоминаний", "Мемуаров". Это надо всегда помнить, чтобы понять, что такое Евангелие!
"Мы почти ничего не можем узнать об историческом Иисусе из Евангелий, потому что книга эта, по самому происхождению своему, вовсе не историческая, а богослужебная: читалась, уже в 40-х годах I века, на воскресных богослужениях", - как сообщает тот же Юстин Мученик19. Эти ходячие сомнения в историчности Евангелия очень легко опровергнуть.
Прежде всего, тогдашние, не первых годов, а первых дней христианства, когда появились первые записи "слов Господних", понятия "церковного", вообще, и "богослужебного", в частности, вовсе не соответствуют нашим. Маленькие домашние "церковки" горенки, где все так просто, бедно, голо и братски тесно, тепло, уютно ласково, только внутренне огромно, ужасно, потому что Он сам только что был здесь и, может быть, опять будет сейчас, - потому что всегда невидимо здесь присутствует (parousia) - эти маленькие церковки слишком непохожи на наши огромные, великолепные и холодные церкви-храмы. Если бы один из тех "нищих Божиих", Божиих детей, вдруг увидел себя в такой церкви - в Римском Петре или св. Софии, - то как удивился бы, испугался, чуть не заплакал бы от страха, как маленькие дети плачут; как не узнал бы памятных записок своих - тесно, по-арамейски, исписанных клочков папируса или пергамента, зачитанных, запачканных, но какими слезами облитых, какой любовью осиянных, - своих "Евангелий", - в этой огромной, тяжелой, почти неразгибающейся, в пурпуре, золото и драгоценные камни закованной, книге, - в нашем церковном Евангелии!
Это прежде всего, а потом - прав Ориген: "Если бы не были правдивы Евангелисты, а измышляли басни (мифы), как полагает Цельз, то не сообщили бы об отречении Петра и о соблазне учеников20. И только ли об этом одном? Петр, в устах Господних, - "сатана"; Иуда Предатель, избранный в сонм Двенадцати самим Учителем, предвидевшим, чем для Него и для них будет Иуда; "одержимость", "бесноватость" Иисуса в страшном рассказе Иоанна (7, 20; 10, 20), и еще более страшном, у Марка, "сумасшествие" Иисуса, признанное не только братьями Его, но, может быть, и матерью (3, 21; 31-35); второй, освобожденный от креста Иисуса Варавва, Bar-Abba, - "Сын Отца" (так в древнейших подлиннейших рукописях)21; и последний вопль Сына к Отцу: "для чего Ты Меня оставил?"... Да надо ли перечислять? Стоит только заглянуть в Евангелие, чтобы увидеть, что все оно полно такими "соблазнами", skandala, "тяжкими словами" (Ио. 6, 60); все оно - "пререкаемое знамение", как уже Симеон Богоприимец, держа Младенца на руках, предрек:
Вот, лежит Сей... в пререкаемое знамение. Semicion antilegomenon (Лк. 1, 2, 34).
Странная - страшная, "богослужебная" книга, где, как будто нарочно, на каждом шагу, такие западни-загадки понаставлены. Можно сказать, как это тоже ни странно, ни страшно, что Евангелие - книга наименее "богослужебная" и даже, - разумея "Церковь" не в тогдашнем, первых дней христианства, а в нашем смысле, наименее "церковная" из всех бывших, настоящих и, вероятно, будущих книг.
Страшную Книгу надо было закрыть, заковать в железо, камень, адамант, чтобы слишком свободный дух ее не взорвал и не рушил всей церкви. Но в том-то и божественная сила Церкви, что она это сделала так, что только вечно подавляемым - никогда не подавленным - духом Евангелия она и живет; только этими внутренними, тихими взрывами и движется.
Чтобы, после всего этого, сомневаться в "историчности" Евангелия, надо быть очень плохим историком.
Чувствуется, как иногда вспоминающим трудно вспоминать живую речь Иисуса - эти "странные, тяжкие слова"; как иногда не понимают они сказанного:
Те, кто со Мной, Меня не поняли22.
И недоумевают, "соблазняются", а все-таки передают с точностью непонятные слова, нераскрытые и нетронутые, цельные, живые, как бы все еще теплые от "дыхания Божественных уст". Тяжкие глыбы слов нагромождают, не смея прикасаться к ним, обтесывать и сглаживать. Слова слишком глубоко проникли в сердце их; слишком неизгладимо запечатлелось в памяти, чтобы могли они, если бы даже хотели, не записать их так, как слышали.
Мы не можем не говорить того, что видели и слышали (Д. А. 4, 20).
Почему не могут? Потому что слишком любят Его. Вот эта-то любовь к Нему бесконечная - в бесконечной правдивости Евангелия лучшая порука23.
Рост Евангелия похож на то, как если бы случайно, в беспорядке, складывались в один ларец отдельные листки, памятные записки о словах и событиях из жизни Господа, и потом, оживая, срастались бы, как лепестки, в один цветок, так что их уже нельзя было бы разделить, не убивая цветка, и резко противоположные - "противоречивые" - окраски их сливались бы в одну живую прелесть цветка - лица Господня. "Ты прекраснее сынов человеческих", и книга о Тебе прекраснее всех человеческих книг. Но само Евангелие не знает красоты своей, и не хочет быть прекрасным: если бы узнало, захотело, - все очарование исчезло бы. Богу одному цветет, благоухает этот неизвестный, Неизвестного Рая цветок.
Воздух нужен цветку - свобода Евангелию. Какая свобода? Скажем просто: всякая, - в том числе и "свобода критики".
Критика - суд. Если Евангелие - истина, то может ли быть над ним суд? Истина судит, а не судится. Но, во-первых, кто из нас посмеет сказать, живя, как мы живем, что Евангелие для него уже истина! А во-вторых, истина борется с ложью и от нее обороняется. Такая оборона - Апология, родившаяся, можно сказать, вместе с Евангелием. Но, если истинная Критика кончается Апологетикой, то, может быть, и обратно: Апологетика начинается с Критики.
В кажущихся или действительных "противоречиях" Евангелий уже дана необходимая свобода выбора, суда - критики.
"Что ты называешь Меня благим?" - это у Марка (10, 18), а у Матфея (19, 17): "Что ты спрашиваешь Меня о благом?" Мог ли Иисус говорить и так и эдак? А разница, - как небо от земли. Хочешь, не хочешь, - суди, выбирай свободно, - будь судьей, "критиком"24.
К выбору нас принуждают противоречия не только между словами в разных Евангелиях, но и между разными чтениями одного и того же слова.
"Иисус не мог сотворить там (в Назарете) никакого чуда" - так в нашем каноническом тексте (Мк. 6, 5), а в древнейших Италийских кодексах (Italocodices): "Иисус не сотворил там никакого чуда", non faciebat - в том смысле, конечно, что "хотя и мог сотворить, но не хотел"25. Разница опять огромная, и сгладить ее можно только очень грубым насильем, сломав или притупив божественное острие Слова человеческой тупостью.
А вот еще острее. В нашем позднем, от IV века, каноническом чтении Мт. 1, 16: "Иаков родил Иосифа, мужа Марии, от которой родился Иисус". А в Сиро-Синайском кодексе (Syrus Sinaiticus), с греческого подлинника II века:
Иосиф, которому обручена была
дева Мария, родил Иисуса.
Joseph, cui desponsata virgo Maria,
genuit Iesum26.
Здесь уже разница касается самого догмата о Бессеменном зачатии. Как с этим быть, люди не знали и спрятали рукопись в темный угол Синайского книгохранилища, где она и пролежала пятнадцать веков, пока, наконец, не вышла на свет, в наши дни, к тщетному, может быть, злорадству левых критиков и не менее тщетному ужасу теологов27.
"Дух Св. водил рукой евангелистов, когда они писали Евангелия", - учит один протестантский богослов XVI века28. Это значит: пишущий Евангелист для Духа то же, что для музыканта - органные клавиши. Если так, то надо, конечно, согласить все "противоречия" в Евангелиях, хотя бы пришлось для этого, в начале подобных "симфоний", утверждать, как это делает бл. Августин, что были две Марии Магдалины, а в конце, как этого никто не делает, - что Иисус дважды родился и трижды умер, или, другими словами, надо верить, что Божественный Смысл принуждает людей к бессмыслице. А если не так, то дыхание Духа - "Боговдохновенность" Евангелия и воля к свободе - одно и то же.
Кто не свободно верит, тот ходи в церковь, слушай "чтение Евангелия", но сам в него не заглядывай: старую веру потеряет, а новую - найдет ли, еще неизвестно.
Есть что-то божественно-трогательное, хочется сказать, - "божественно-жалобное", в евангельских "противоречиях" - этих как будто отчаянных, судорожных, и все-таки к свободе человеческой бережных, усилиях Духа Божьего пробиться сквозь плоть и кровь, - в тщетных иногда усилиях, подобных трепету пламени в душном воздухе и голубиных крыл в сетях.
Самый страшный дар Божий людям - свобода, но и самый святой. Это чувствуется лучше всего здесь, в Евангелии. Вот почему первое, на что кидаются все поработители духа, чтобы истребить; - эта, самая страшная для них книга - Евангелие.
"Вместо того, чтобы овладеть людскою свободою, Ты умножил ее и обременил ее мученьями человека навеки... Но неужели Ты не подумал, что он отвергнет же, наконец... и Твою правду, если его угнетут таким страшным бременем?" - говорит Великий Инквизитор (Достоевский). "Трупом будь в руках учителя, perinde ас cadaver", - говорит Лойола. Трупом хочет быть Паскаль, но не может и сходит с ума от страха "бездны" - свободы евангельской.
Бояться свободы, не верить в нее, значит не верить в Духа Св., потому что свобода человеческая в Боге и есть Дух, - вот к чему приводит нас евангельская критика, - и это не мало.
Может быть, страшной ценой, но мы, наконец, поняли, или вот-вот поймем, чего за две тысячи лет христианства никто никогда не понимал, - что неизвестное имя Христа - Освободитель, и что, не приняв свободы, мы никогда не узнаем Его, Неизвестного.
В звездное небо из подвижной щели обсерваторного купола устремленный глаз телескопа может быть также свят, как псалом Давида:
Небеса проповедуют славу Божию,
и о делах рук Его вещает твердь.
(Пс. 18, 1)
Этого люди малого знания не видят; видят Ньютон и Коперник. Критика - такой устремленный в евангельское небо телескоп, а пристальное, тысячелетнее внимание, напряженность взгляда на Евангелие - телескопного стекла шлифовка. Может быть, лучше всех ученых богословов и критиков читают Евангелие ребенок и святой; но эти могут не увидеть в нем того, что видят те1.
Новое, небывалой мощи и совершенной шлифовки стекло в телескопе евангельской критики - так называемая "Двухисточниковая теория", Zweiquellentheorie. Что она такое, так же трудно объяснить в немногих словах, как что такое спектральный анализ. Но мы должны верить, что люди свято проводят иногда целую жизнь в обсерваториях и в евангельской критике, там, наблюдая внешнее, космическое небо, здесь, внутреннее, евангельское, - это бездоннее того. Пристального внимания целой человеческой жизни мало, - нужно внимание целых поколений, чтобы открыть новые звезды-миры. Их-то и открывает Двухисточниковая теория.
Марк, древнейший из синоптиков ("Со-видцев", "Со-гласников"), к Человеку Иисусу для нас ближайший свидетель, - по крайней мере, в тех свидетельствах, какие мы имеем сейчас, - Марк - один из "двух источников" нашего знания. Марку, а не