bsp; Щелчок раздался у самых ног Andre, и страх перед чем-то непостижимым липкими волнами побежал по телу Andre от ног к голове.
- Дух! - сказала снова Suzanne, и Andre слышал, как срывался ее голос в пересохшем горле. - Ты будешь отвечать нам?.. Я надеюсь, - ты хороший дух?..
Щелчки раздались у постели, у шкафа, у занавешенного окна. Вдруг с тихим шелестом соскочило пришпиленное к окну тяжелое темное одеяло и бледный свет петербургской ночи тихо вошел сквозь натянутую штору и расплылся по комнате. Andre испуганными глазами искал таинственную причину щелчков. Комната стояла во всем своем будничном порядке. Японские бумажные веера висели в углу левее письменного стола, правее были акварели работы Suzanne, у окна косо стоял письменный стол и на нем лежала стопкой бумага. Верхний лист вдруг сдвинулся, точно от ветра, и, медленно порхая, упал на пол возле стула Suzanne.
- Писать будет... - прошептала Suzanne. - Не разрывайте тока... Поднимите бумагу. Карандаш есть?.. Возьмите. Держите так... Дайте конец мне... Так... Хорошо... Дух, - сказала она, чуть возвышая голос - Мы готовы... Кто ты?
Карандаш в руке Andre двинулся и провел волнообразную линию. Suzanne держала его конец в руке, и он нервно двигался, заставляя двигаться и руку Andre.
Лицо Suzanne близко нагнулось к лицу Andre. Белые яркие зубы показались из-под тонких красных губ и были на вершок от губы Andre, затененной молодыми усами. Они ловили дыхание друг друга.
Медленно, едва касаясь бумаги, пошел карандаш. Чуть заметная серая линия потянулась за ним. Буквы сливались с буквами, образуя какую-то круглую вязь, и с трудом угадывались.
- Миласуреи... - прочла Suzanne. - Это имя духа...
- Дух, - прошептала она, и ее дыхание было так горячо, что обжигало губы Andre. - Твои намерения?.. Что ты хочешь?..
Было тихо. Карандаш то трогался, то останавливался в нерешимости и возвращался на прежнее место.
И вдруг резко пошел. Остановился... И буква за буквой написал слово "люблю". В то же мгновение горячие уста прильнули к губам Andre и Suzanne впилась в них долгим жгучим поцелуем несдерживаемой страсти.
Пол зашатался под ногами у Andre, ему казалось, что стул колеблется под ним. Сладко спирало горло, мешая дышать, и он так же, как Suzanne, старался выпить ее дыхание. Это было непонятное блаженство. Он хотел обнять Suzanne за талию, поднял руку, и сейчас же подряд резко застучали щелчки в разных местах комнаты и с треском полетел столик на пол.
За две комнаты раздался испуганный голос Миши. Он кричал во сне:
- Мама... Мама...
Торопливо на его зов пробежала из гостиной Варвара Сергеевна.
- Оставьте, будет! Что с вами, - прошептала Suzanne. - Вы порвали связь... Вы испугали духа...
Письменный экзамен латинского языка только что окончился. Последний и самый страшный, самый трудный экзамен. Гимназисты, один за другим, подавали листки с написанным extemporale. Первый ученик, Бродович, красивый брюнет с тонким носом и широкими ноздрями, встал первым, тихо подошел к столу, за которым сидели Митька и Верт, сухощавый латинист с маленькими черными бачками у висков, уверенно положил свою работу и вышел, никому не кланяясь. За ним потянулся сухой Лазаревский, страдавший вечным насморком, со старческим плоским лицом и черными острыми глазами, потом подал свою работу коренастый, рано возмужавший Благовидов, сын адвоката, гордившийся своими связями через отца с художественным, артистическим и литературным миром.
Andre кончил последнюю фразу и мучился, правильно ли он употребил сослагательное наклонение. Он попробовал подглядеть у своего соседа, Ляпкина, но тот писал, прикрывая рукою. Andre решительно дописал последнее слово и стал перечитывать. Кажется, вышло гладко. "После того, как Эпаминонд" так, так... perfectum или plusquam-perfectum? Perfectum... да... "и чтобы закрепить свои завоевания, он... Ut... ну, конечно, - finale"...
Andre дописал перевод, встал с нагретой скамьи и подал Митьке.
Митька не глядя положил его на маленькую стопку листов, прикрытых книгою.
Andre поклонился и вышел.
Праздник оконченных экзаменов пел в его душе. В соседнем шестом классе были настежь открыты окна. Они выходили на большой гимназический двор, где за полуразрушенной деревянной оградой был старый, запущенный гимназический сад. На дворе несколько гимназистов младших классов играли в мяч. Они поддавали его палкой вверх и бегали за ним с поднятыми головами, глядя, как поднимался к синему небу, становился золотым и точно таял большой серый мячик. По краям у стен домов росли одуванчики и уже цвели яркими пушистыми желтыми звездочками.
По аллее, шедшей вдоль решетки, ходил Бродович, поджидавший Andre.
В углу класса, у печки, как заговорщики, толпились человек восемь гимназистов, разглядывали какие-то картинки и слушали рассказ Благовидова. Лица у всех были красные, взволнованные, возбужденные.
Andre подошел к ним.
По рукам гимназистов ходили карточки, изображавшие обнаженных женщин. Благовидов с важностью рассказывал товарищам:
- Очень просто это, господа... Прихожу вчера под вечер... Пушкинская, номер четырнадцатый. Зовут ее Анюта... Маленькая, черненькая... спереди кудряшки барашком завиты... Горничная у ней... кричит: "Барышня, кавалеры гимназисты пришли"... Я и Баум...
- Это которого в прошлом году выгнали?
- Ну да... Он теперь в корпусе. Бравый такой кадет... Молодчик...
- Ну, как же вы?.. Не знали совсем. Незнакомые и при шли.
- Это все равно. Соломников нам адрес дал. Принесли пиво... наливку... Шоколадные конфеты... Баум пошел к ее подруге... Я остался... Она говорит: что же, раздеваться будем...
Andre тихонько отошел от гимназистов. У него пересохло в горле и кружилась голова. Было противно. Товарищи, столпившиеся подле Благовидова с красными потными лицами, показались ему похожими на собачонок, стаей бегающих за сучкой. Невысокий, голубоглазый, кудрявый Бачинский, симпатия Andre, чистый, хорошенький мальчик с розовыми щеками, покрытыми нежным пухом, стоял с полуоткрытым ртом. Прищуренные глаза его были масленисты, он неровно дышал и невольно чмокал губами. Он стал противен Andre.
Но уйти Andre уже не мог. Он, отвернувшись лицом к окну и делая вид, что заинтересован игрою мальчиков в саду, слушал одним ухом рассказ Благовидова.
- Удивительно... Неизъяснимое блаженство. Восторг... Это, господа, нечто... Нечто такое, что передать нельзя... Надо самому испытать... Когда я понял это, мне открылась вся прелесть поэзии Овидия и смысл стихов Пушкина и Анакреона... "Ars amandi" ("Искусство любить".) , мне стало ясно, как шоколад.
Andre вышел в коридор. Лицо его горело. Он прошел в раздевальную, надел фуражку, ступил одною ногою на двор, чтобы идти к Бродовичу, но повернул назад и тихо пошел домой.
Кровь стучала ему в виски. "Пушкинская, 14... Пушкинская, 14", - повторял он про себя. Зовут Анюткой... Всего три рубля... Неизъяснимое блаженство... А номер квартиры?
Дурак... Надо было спросить... Войти. Каждый может... Спросить дворника, где "девочки" живут...
Он дошел до ворот своего дома, заглянул в пустой двор, на который скупо падали солнечные лучи, и повернул назад. Он не мог идти домой.
- "Неизъяснимое блаженство, - подумал он, - да, так и должно быть... Иначе, почему вся литература вертится подле этого вопроса и нет романа, повести без этого? А история? Благовидов рассказывал про Наполеона и его романы... А почему Александр I вступился за Пруссию? Pour les beaux yeux de la reine de Prusse (Для прекрасных глаз прусской королевы.). Весь мир в этом . И кто не познал этого, тот не жил".
Andre вынул кошелек и пересчитал деньги. Он хорошо знал, что у него четыре рубля сорок копеек, и все-таки пересчитал... Он шел колеблющейся, нерешительной походкой через Кабинетскую к Ямской и остановился. Пошел обратно. Лицо было красно, тело пробивал горячий пот. Перед глазами встала газетная простыня и длинный ряд маленьких квадратиков объявлений врачей-специалистов. Ужас охватил его. Так легко заболеть! Узнает мама!.. Скажет отцу!.. Братья будут знать!.. Лиза... Suzanne... Какой ужас!..
Он вернулся домой и заперся в своей комнате. Мелкая дрожь трясла его, как в лихорадке.
Был полдень. Дома никого не было. Он был один. Он отказался от мысли идти туда, где был Благовидов, но он стал уже другой. Мерещились виденные издали фотографии и казались прекрасными. Тайна глядела с них. Хотелось раскрыть эту тайну. Весь свет перевернулся. Suzanne, Лиза, Соня Бродович вдруг стали другими. Точно он видел их тела сквозь материю платья. Неужели они такие? Они женщины со всею притягательной силой женщины. О Шопенгауэре забыл, но вспоминал стихи Овидия и видел в них новый смысл... "Неизъяснимое блаженство!"... Женщины!
Неделю тому назад был поцелуй Suzanne. Он пережил его снова. Усилием памяти восстановил каждую мелкую подробность последнего сеанса. Он играл на скрипке, Suzanne пела и прервала пение там, где говорится: "Люблю... твоя... твоя..." Потом щелкало. Дух написал это странное слово "Миласуреи". Он прочел наоборот и вышло: "Иерусалим"... написал "люблю" и затем - поцелуй... Кровь ударила снова в голову и прилила к лицу. "Дурак, - подумал он. - Дурак, чего же тебе еще надо? Вот она, настоящая страсть во всей прелести взаимности". И уже во всей власти женщины встал перед ним образ Suzanne. Длинные, миндалевидные, темные глаза в черной опушке ресниц, с темными веками... умышленно небрежно закрученные волосы. "Тонкая, гибкая и, должно быть, - страстная... Француженка!" А он, он ходил вокруг да около и не видел. "Сегодня суббота... - подумал он. - Все уйдут ко всенощной. Ипполит и Лиза уедут. Дома никого. Папа в клубе. Мы одни... Неизъяснимое блаженство... - прошептал он, - неизъяснимое блаженство".
Он обдумывал каждый шаг, каждое движение, и кровь клокотала в его жилах. "Надо отдохнуть", - подумал он и прилег на койку.
"А дальше что?.. Она гувернантка... А вдруг он обманулся... все это не так... Она честная девушка... Закричит... пожалуется маме... отцу... Позор!.."
Вспомнились слова Благовидова и его смех через растянутый рот, из которого торчали гнилые зубы: "Теперь честных нет. Всякой хочется".
Уткнулся лицом в подушку и лежал, ни о чем не думая, с горящей воспаленной головой и спутанными волосами. Томился... Казалось, не наступит никогда вечер.
В сумраке комнаты с окном, занавешенным одеялом, чуть намечались так хорошо знакомые и давно надоевшие предметы. Сквозь щели окна с боков пробивались лучи вечернего солнца и таяли в темноте и только там, где упадала их узкая полоса, в странной четкости вставали: ножка стола, угол чернильницы, корешок книги.
Andre привык к сумраку и видел письменный стол Ипполита, стоящий у стены, свой стол у окна, кровать Ипполита, низкую, железную, с бело-розовым одеялом и двумя мягкими подушками, этажерку с книгами на стене, другую, стоячую, с толстыми на ней листами гербариев, с ящиками насекомых. В углу умывальник... Сам Andre сидел на стуле, и у него было чувство, как перед какою-то медицинской операцией. Сердце колотилось... во рту пересохло.
Ипполит давно уехал с Липочкой и Лизой в Павловск. Миша с утра исчез играть с гимназистами в лапту. Отец в клубе. Все остальные в церкви. Голос Фени был слышен на дворе, она зубоскалила с дворниками. На кухне была только Аннушка.
Suzanne обещала прийти на сеанс. Если через пять минут она не придет, он пойдет к ней. - Andre...
Дверь тихо отворилась, и в золоте узкого солнечного луча, пробивавшегося из столовой в коридор, появилась Suzanne.
- Вы уже все приготовили... Постойте, а столик? Я сейчас принесу.
Она ушла и вернулась с небольшим круглым столиком на столбике. Они сели. Положили руки.
- Andre. Я боюсь, сегодня ничего не выйдет. Я не в настроении. Боюсь, что не впаду в транс, - сказала Suzanne. Ее голос дрожал.
Andre сидел, не смея дышать. Его слух был так напряжен, что он слышал, как тикали его серебряные часы на письменном столе. Малейший шум на дворе доносился, заглушенный одеялом и шторой. Хохотали дворники. Мороженщик кричал на дворе.
- Дух, ты здесь? - спросила Suzanne, и голос ее отозвался по углам комнаты. Ничто не треснуло, ничто не щелкнуло в углу.
- Нет, ничего не выйдет, - сказала надорванным голосом Suzanne и быстро встала. Andre несмело взял ее за талию. Она стояла, опустив голову и руки. Лицо ее горело. Andre неловко стал целовать ее в губы, щеки, в шею, куда попало. Она не отвечала на поцелуи, не шевелилась, - не противилась.
- Что вы делаете? - прошептала она испуганно, когда он дрожащими руками стал расстегивать сзади пуговки ее кофточки. - Зачем?..
Он повлек ее к постели Ипполита и усадил на нее. Он ничего не помнил и не соображал. Временами у него темнело в глазах. Она смотрела на него испуганным взглядом, но помогала раздеть себя и покорялась каждому его движению.
- Andre, - прошептала она... - Что же это?..
"Неизъяснимое блаженство"... - прошептал Andre, когда полуодетая Suzanne вырвалась от него с блузкой в руках и пробежала в свою комнату. Он криво усмехнулся. Он сидел на смятой и взбудораженной постели Ипполита и думал. Весь разговор их в пасхальную ночь вставал перед ним и ясно было одно. Он не создан для этого. Ни для любви, ни для страсти... Ни вообще для жизни... Все это довольно-таки противная штука. Давно уже решил он, что жить не стоит. Тогда, под звон колоколов, Suzanne сказала ему, что жизнь заключается в любви, что любовь есть цель и наслаждение жизни. Иначе говорили Шопенгауэр и Скальковский, каждый по-своему...
Andre встал, привел комнату в порядок, снял с окна одеяло.
- "Если бы кто видел?!.. Какая гнусность. И если это надо делать таясь, как вор, так что же здесь хорошего?!."
Он схватил с полки первую попавшуюся книгу, развернул ее и бросил на стол., Квартира оживала, могли войти. Он раскрыл книгу... Геометрия...
"Геометрия, так геометрия! Не все ли равно? Две параллельные линии никогда не встретятся, - прочел он... - И мы не встретимся больше никогда... Стыдно... А как же?.. Нет... это надо продумать... Что же было? Было что-то стыдное, ужасное... Но как же Suzanne? Он должен теперь жениться на ней. Ему восемнадцать лет, ей тридцать четыре. Через три года он может на ней жениться. Они будут жить вместе... всю жизнь... У них будут дети... Нет... это невозможно... Но вообще... Чего же он хотел? Какая цель этого нелепого существования, называемого жизнью? Сегодня утром он писал extemporale на экзамене. Старался... мучился... Для чего? Чтобы кончить хорошо гимназию. А потом?
Со двора был слышен смех. Пиликала гармоника. Смеялась Феня. Andre послышался голос Феди.
"Федя может. Ему все открыто. Теперь, поди, сидит с савинскими кучером, конюхом и Феней, щелкает семечки, смеется. Его все радует: светит солнце - бежит, кричит: "Мама, мама! Посмотри, какое солнце! Как красиво горит оно на окнах!" Льет дождь - "Какой приятный дождь! Мама! Это весна идет с дождями, смывая снега, скоро лето!" Летят зимою снежинки, а Федя у окна: "Мамочка - как создал Бог снежинки!" Чудак Федя. Он поверил в эту сложную сказку, придуманную попами, и его не собьешь... Федя не растерялся бы... Две параллельные никогда не сойдутся... И черт с ними... и пусть не сойдутся. Недавно Соня Бродович сказала: "Если жизнь не удается - возьми и уйди". Соня Бродович! Уж если жениться, если надо это все... "неизъяснимое блаженство", так жениться на Соне. Такой красавицы не было и не будет... И как богато они живут!.. На Пасху он был у них. Они евреи, но все служащие ее отца христиане, и в их доме, на Екатерининском канале, были устроены роскошные разговены и пасхальный стол во всю громадную столовую трещал от пасок, баб, куличей, пляцек, мазурок, баумкухенов, окороков и всякой снеди.
- "Соня, - сказал он ей, - как же это, ведь вы - евреи?" - Она задорно повела плечом и, вскинув на Andre свою изящную голову, матово-бледную, с темными волосами, ползущими на лоб, сказала: - "Истинно интеллигентный человек не имеет религии. Он не верит в бога. Но это доставляет радость людям, и папа решил это сделать".
Воспоминание о Соне обожгло Andre. "Если бы это Соня? О! Все было бы иначе! Она бы не убежала так!.. Все, все было бы иначе. Да и не могло бы быть так".
Вдруг встали все подробности жизни в тесноте, на маленькой квартире и то, чего не видел и не понимал раньше, стало так ясно.
- Suzanne моя жена! Suzanne невеста. А что скажет мама... папа?!! Крику, брани, попреков не оберешься... Ипполит будет кривить тонкие губы, Липочка сделает "ужасное" лицо и скажет: "Andre, неужели это правда? Ты и Suzanne! Какой ужас!" У нее все - ужас... А Лиза?.. Лиза!.. Как, должно быть, надменно-презрительна будет ее усмешка. Andre - замкнутый полубог и спутался со старой гувернанткой. О, какая пошлость!.. Миша будет сидеть на углу стола и смотреть любопытными глазами, и если не осудит кто, то только Федя... А тетя Катя!.. Она уже ищет, подглядывает, прислушивается и, если узнает, - как будет торжествовать! Она давно ненавидит Suzanne, давно преследует ее за то, что она занимается спиритизмом... Хорош спиритизм!"
Andre встал и еще раз брезгливо оправил подушки и одеяло. Ему все казалось, что постель выдаст.
Вечерело. Его позвали пить чай. Он отозвался нездоровьем и сказал, что не хочет. Он слышал через стену, что и Suzanne отказалась. Отец рано вернулся. Ходил по столовой и все ворчал.
- "Надо решиться! - жить не стоит. Но и надо иметь мужество объясниться".
Andre написал записку: "Прошу вас, завтра, в 10 утра, в Михайловский сад у дворцовой решетки", - сложил и молча просунул под дверь комнаты Suzanne.
Михаил Павлович после чая позвал Варвару Сергеевну к себе в кабинет. Это всегда обозначало какую-нибудь неприятность: или семейную, или денежную и Варвара Сергеевна нервно, дрожащими руками прибрав посуду и шепотом попросив тетю Катю напоить чаем Ипполита, Липочку и Лизу, когда они вернутся, с красными пятнами на лице прошла к мужу.
Михаил Павлович сидел в сером халате с малиновыми кистями у большого письменного стола, в кресле с полукруглой спинкой и курил из длинного черешневого чубука. И то, что он курил длинную "дедушкину" трубку, обозначало, что он находился в раздраженном состоянии.
- Ну, наконец-то!.. Слава Богу. Всех напоила? Наседка... ты к ним, а они от тебя... Нечего сказать!.. Воспитала!.. Золото нетянутое... Садись.
Михаил Павлович указал жене на диван, где ему уже была постлана постель.
- Почему Andre не пришел к чаю? - отрывисто спросил он.
- Ах, боже мой! Михаил Павлович... Я не знаю. Сегодня у него был последний экзамен. Латинский... Устал... Голова болела... Это так понятно.
- A Suzanne?
- Suzanne?
- Да, Suzanne... Милая моя... Ты все смотришь на детей, что они херувимы... Духи бесплотные!.. Они не наше поколение. Они не дворянчики, а в гимназии-то от кухаркиных сыновей чему-чему не научатся... Andre нигилист. В Бога не верует... Спиритизм и скрипка до добра не доведут. Да ты меня слушай! - возвысил он голос, увидав, что Варвара Сергеевна отвернулась к окну.
- Я тебя слушаю, Михаил Павлович, - не кричи на меня. Но я не люблю, когда ты так говоришь про детей.
- Ты все веришь, что они так чистыми и останутся! Гони природу в дверь - она влетит в окно... Не так они воспитаны. Мы воспитывались дома... Они на улице. Скажи, что делает Suzanne? Миша по-французски не говорит. Даже отметки по французскому плохие. С девочками тары-бары и все по-русски. За столом никогда не поправит. Какая ее роль?
- Но, Михаил Павлович, не могу же я выгнать девушку. Она четырнадцать лет прожила в нашем доме, и ей я обязана жизнью моих детей... Ведь Федя умер бы, если бы она не дежурила ночами при нем...
- И все это не резоны. Она женщина и женщина бальзаковского возраста. Эти шуры-муры до добра не доведут.
- У тебя, Михаил Павлович, всегда нехорошие мысли. Ты не можешь чисто смотреть на девушку.
- А, знаю я их! Одно у них на уме!.. У всех... слышишь, мать, у всех... И у Липы, и у Лизы... Природу не переделаешь. И вот мой сказ: от греха подальше. Suzanne пусть лето проживет на даче, а там расчет. Пусть теперь же ищет себе место. Довольно пожила. Другая состояние бы скопила. - Это на пятнадцать рублей жалования!
- Ее дело. Поменьше бы блузок шила. Вчера посмотрел: шелковые чулки! Это почему? С каких это пор такая мода? И Лизу с осени в институт. Надо попросить Юлию Антоновну. А то Ипполиту голову свернула... И Феню вон.
- Господи милостивый! Ее-то за что?
- А за Федьку.
- Михаил Павлович! Побойся бога. Мальчику четырнадцать лет.
- Пятнадцать почти.
- Игрушки у него на уме. Он, если на дворе, так это из-за савинских лошадей и кучеров. А Феня... да и она не девчонка. Невеста уже!..
- Э, матушка, такие-то мальчишек и портят. Уже больно он хорош... Да и возмужал. Нет, довольно. Моложе, чем няня Клуша, чтобы не было прислуги... Поняла?..
- Михаил Павлович. Пощади! Какая муха тебя укусила?
- Не муха, матушка моя, а... - Михаил Павлович потянул носом, - любовью этой самой по всей квартире пахнет, весна... И нехорошо... Так и знай... Не переменю. Ни Suzanne, ни Лизы чтобы к осени не было. И духом их чтобы не пахло.
- Михаил Павлович!
- Ну, будет... Кажется, не первый год знакомы... Когда наметила на дачу?
- В четверг, на будущей неделе.
- Уложиться-то успеешь?
- Да, кое-что укладываю.
Михаил Павлович пыхнул трубкой и окутался табачным дымом.
- Заботят меня, Варя, дети, - сказал он. - Вот они где у меня сидят. - Михаил Павлович похлопал себя по затылку. - Не имели мы права рожать их.
- Господи!.. Да что ты говоришь, - испуганно воскликнула Варвара Сергеевна. - Опомнись... Божие благословение... Благодать Господа на нас...
- Говорю, что думаю. Родить-то мы родили, а воспитать?
- Сделали, Михаил Павлович, что могли. Слава тебе Господи. Всех в гимназию определили. Идут - радоваться надо. Бога благодарить... Гордиться можем. Не у всех такие дети. По два года в классе не сидят.
- Гимназия... Да в гимназии-то чиновник... Поняла? Я - чиновник, и они уже чиновники. "От и до". Все рыцари двадцатого числа и только... Бога не вижу у них, любви...
У нас была семья, деревня, была Россия... Мы умели любить... И стихи, и цветы, и букеты, и конфеты... У них любовь - животный акт... А!.. Да не дергайся, матушка. Дело говорю. Говорю то, чем страдаю побольше твоего. Не поспевают они за жизнью. За народом не поспевают чиновники-то новые. Теперь Россия - колосс необъятный, вся в порыве вперед. За границей переводят и изучают Толстого, Тургенева, Гоголя, Достоевского. О нас уже там целая литература. Менделеев, Меншуткин, Бекетов, Потанин, Пржевальский, Яблочков, Семенов, Гоби - это, мать моя, европейские ученые и жизнь обязывает идти за ними... Обязывает, черт возьми, работать... А они остановились. А! не они виноваты... Царь виноват... Режим виноват... Я, матушка, либералом был, либералом и останусь. Я вижу - народ прыгнул вперед, а мы его земским начальником, исправником, становым, да полицией, да классическим образованием. Тишина!.. Да... Тишина...
Михаил Павлович замолчал и порывисто сосал длинный чубук. В черешневой обожженной чашке среди серого пепла вспыхивали красные искры. Хрипел чубук. Варвара Сергеевна испуганными глазами смотрела на мужа. Жизнь ее детей, как черная скала, надвигалась на нее, рисуясь острыми зубцами на красном мятущемся тучами кровавом небе. "Господи! - думала она, - и слава тебе, Господи, что тишина и порядок... Господи, тихое и безмятежное житие даруй нам во всяком благочестии и чистоте... Что еще Бога гневить!? Хорошо теперь... Тихо"...
- Тишина... - повторил Михаил Павлович и пустил кольцами дым. - А не обман ли? Могучий властный император все возложил на свои широкие плечи... А, не дай Бог, умрет? Общественность, придавленная теперь, потребует своей доли в управлении, и поднимает голову темный жадный мужик. Надо быть во всеоружии знания и силы... А с чем придут в жизнь мои молодцы? Мы знали жизнь. Мы видали деревню. Они наблюдают ее из дачного палисадника...
Гасли весенние сумерки в кабинете. Пригорюнившись, сидела на постели Варвара Сергеевна, и красные пятна сошли с ее поблекшего лица. Оно было бледно.
- Мой отец знал, что делал, пока не свихнулся. Он верил в Бога и боготворил царя. Он был примером для крестьян. Но он увлекся и бросил имение без своей руки. Я оторвался от деревни, но я верил в благодетельность реформ Александра II и слепо шел за ним... К парламентаризму... к конституции... Народ, мужика хотел я ввести в министерства и сказать: - Правь! Теперь тяжелая рука императора, оскорбленного в сыновних чувствах убийством отца, остановила нас на полпути и нам не говорят настоящего слова. Но инерции порыва вперед не остановишь. Работа идет и детям предстоит не жизнь, а борьба... Страшно, мать моя... Страшно!.. У нас были - Царь и Бог. У нас была Россия. Они отстали от веры, не благоговеют перед царем и Россия для них - географическое имя. Они жаждут идти в народ. А что они дадут народу, когда у них самих ничего нет. С пустыми руками, с безлюбящим сердцем идут они туда и порывом хотят заменить знание. И когда станут ошибаться - где найдут исправление? Когда я согрешил - я пошел в церковь... Они? Ни молиться, ни плакать, ни каяться они не умеют. Они все сами...
Михаил Павлович отставил чубук, встал и прошелся по кабинету.
- Знаешь, матушка, - сказал он, останавливаясь против жены, - что давит меня? Это - что так страшно тихо... Россия застыла в величавом спокойствии... Да застыла ли? Вот мне иногда чудится... Даже снилось как-то раз что-то подобное... Будто могучий разжиревший конь становился над крутым обрывом. Тяжелый всадник сильною рукою резко сдержал его скок и овладел его волею. Нагнув большую упрямую голову, раскрыв от напора железа пасть, с которой каплет пена, стоит громадный конь. Злобою сверкают его глаза. Он напружил передние ноги и уперся ими в край бездны. Но скользит под ним земля, змеится трещина за его ногами и шире становится... И чудится мне, что вот сорвется громадным комом и, увлекая всадника, полетит под обрыв, ломая кусты, сбивая скалы, калеча ноги, разбивая насмерть... Вот так-то, матушка, и Россия!.. Тишина... Да тишина-то - и не перед бурей, а просто-таки перед крушением...
Михаил Павлович подошел к жене, сел рядом с нею и сказал с глубокою тоскою:
- Тишина над пропастью... А дети!.. Растут дети!.. И они туда же!..
Варвара Сергеевна устремила глаза на образ, тускло мерцавший в углу, и застыла подле мужа. Верующая... покорная...
Suzanne вбежала в комнату, затворила на ключ дверь и бросилась на постель. Жалко щемило ее сердце. Она ждала единения сердец, бесконечных задушевных разговоров, ночей, проводимых в молчаливом любовании природой, и тихого горения любви, которое разумом приведет ее к алтарю. Спокойной пристани, домашнего очага алкала ее душа. Жаждала выйти из вечной опеки хозяев и самой завести свой дом. Были любовь и увлечение Andre, но были и другие мысли. Она знала, что Мише уже двенадцать лет, что дети перестали с нею заниматься, и понимала, что ее терпят. Она сознавала, что не сегодня-завтра перед нею снова станет вопрос крова и пищи и опять придется нянчить, возиться с жестокими, капризными детьми и приноравливаться к хозяевам. И то, что было возможным в двадцать лет, казалось трудным в тридцать четыре.
Горько было на сердце. Она искала в Andre души, верила в его благородство, и никогда ей не приходило в голову, что это может кончиться так грубо.
С ней поступили, как с гувернанткой, как с низшим существом. Вся ее гордость возмутилась в ней, Если бы она верила в духов - она призвала бы всех духов тьмы помочь ей отомстить наглому мальчишке... Но знала она, что какая-то сила у нее есть, что она может вызывать какие-то непонятные щелчки в воздухе, за две комнаты заставить расплакаться нервного Мишу или сделать так, что выскочат из гостиной девочки и станут уверять, что там кто-то есть, или звякнет фортепьяно, или поднимется стол, но что это за сила - она не знала и управлять ею не могла.
Она понимала: все потеряно. Это пойдет дальше и чем дальше, тем гаже, заметнее, пока не откроется. И ее с позором выгонят.
Любовница гимназиста. Любовница мальчишки. Мелкая дрожь трясла ее тело. С гадливостью она вспомнила красное, потное лицо и волосы, упавшие в беспорядке на лоб.
Она ходила взад и вперед по комнате и ломала руки. Она переоделась, пригладила волосы и подошла к зеркалу. Зеркало отразило поблекшие, увядающие черты. Оно не льстило ей. Лоб желтел и тонкие нити надвигающихся морщин протянулись по нему. Нос покраснел, длинные губы пересохли и потрескались и концы опускались вниз. Кожа желтела в их углах. Румянец горел неровными коричневыми пятнами. Только глаза были хороши. Страшные, трагические глаза. В ней всегда находили что-то фатальное... Но разве фатальные женщины созданы для утех, любви? Она хотела бросить и разбить зеркало. Старая гувернантка!
Как выйдет она к чаю и посмотрит в глаза милой, доброй Варваре Сергеевне? Как взглянет на нее Михаил Павлович? Он давно говорит про их сеансы: "не ндравится мне". У него, как у всех мужчин за сорок лет, какая-то подозрительная наблюдательность. И так же, как Andre, она сознавала всю невозможность продолжать жить в этой семье, где еще вчера ей было уютно и хорошо, где весело смеялись девочки и Andre говорил что-то умное и хорошее.
Сейчас она ненавидела Andre слепою жестокою ненавистью. Не понимала, как может снова быть утро, беготня детей, няни и горничной по коридору, столовая, розовая скатерть с узором петушками по краям, самовар, плюшки из немецкой булочной и постепенно собирающиеся дети...
- Bonjour , Suzanne (Здравствуйте, Suzanne .).
- Bonjour , Andre (Здравствуйте, Andre .).
- Avez-vous bien dormi? (Хорошо спали?)
- Bonjour, Suzanne.
- Bonjour , chere Липочка... (Здравствуйте, милая Липочка)
- Ты что, шалунья, видела во сне?
- Ох, я так спала, что едва глаза продрала, когда Феня меня будить стала.
- Липочка, quelles expressions! (Какие выражения!..)
- Современные, Suzanne, гимназические... Как же это теперь будет?..
... Она уйдет... Сначала к Юлии Антоновне, потом пойдет к Соне Бродович. Они богатые и Соня очень добрая. Соня, пожалуй, единственный человек, которому она могла бы сказать... намекнуть о причине разрыва... Завтра, когда еще все будут спать, в восемь часов утра, она тихонько выйдет, возьмет извозчика и уедет. Варваре Сергеевне оставит записку, поблагодарит ее за все... Но как объяснить уход?.. Такой внезапный!.. Что-нибудь надо придумать.
Suzanne подошла к комоду и стала выбрасывать на постель свой нищенский скарб. Старые платья, старые юбки, все такой хлам, что и везти не стоит. Стоптанные башмаки. Акварели... Ученические тетрадки Andre... Карточки детей. И брать нечего... Внизу комода шкатулка с лекарствами. Это Варвара Сергеевна ей дала спрятать, чтобы дети не взяли грехом. Там и ядовитые есть... Коробки с гильзами и табаком и машинка для набивания папирос. Она набивала папиросы Михаилу Павловичу и Andre, который дома курил.
Машинально перебирала лекарства. В памяти рождались бессонные ночи и дети, метавшиеся в жару. Маленькие розовые тельца, покрытые сыпью, жалкие, больные взгляды. В эти ночи Варвара Сергеевна, Чермоев и она сливались в одной общей тоске, в одной молитве утишить страдания ребенка, спасти его от смерти. Чермоев тихим голосом, шлепая толстыми губами над беззубым ртом и качая громадной головой, на которой, как у Бисмарка, торчало три волоса, читал им лекции о том, что надо делать и какое лекарство чем замечательно. Можно же быть таким безобразным, как Чермоев, и таким добрым, умным и симпатичным!! Настоящий детский доктор! Точно сорвался с иллюстрации к Диккенсу, и только клистирной трубки под мышкой ему недоставало. Огромное красивое лицо без бровей, без ресниц, без усов и бороды, все в морщинах, бегущих во все стороны, с крошечными, заплывшими жиром, слезящимися серыми глазками, короткая шея и неизменный черный сюртук ниже колен на грузном жирном теле... Он страдал свистящей одышкой и, когда поднимался к Кусковым, долго отдувался, тяжело дышал и отирал пот с голого черепа... А как его все любили! Спасителя детей!.. Первым желанием детей всегда было желание быть доктором "как Пал Семеныч"...
"Валериановые капли"... "если употреблять неумеренно, - говорил Павел Семенович, - можно испортить сердце. Явится сонливость, апатия и медленная смерть. И что замечательно, при судебном вскрытии трудно узнать, отчего умер человек. Одно хорошо, что вследствие сильного запаха жертва может заметить и заподозрить преступный замысел".
Судебная медицина была его коньком. В молодости он много работал над исследованием тайно действующих ядов, писал об этом диссертацию и состоял медицинским экспертом в суде.
Suzanne вынула маленький пакетик с темной этикеткой, перевязанный красным шнурком. Он лежал особо. От него шел нежный, пресный, будто трупный запах, и он холодил ее руку. Она прочла надпись. Пакетик дрогнул в ее руке.
- Будьте, ради Бога, осторожны с этим порошком, - говорил Павел Семенович, - я даю его вам потому, что знаю, что у вас никто не станет злоупотреблять им. Если подсыпать его в табак и дать вдыхать его дым, наступает блаженное радостное состояние покоя, потом головокружение, рвота... А если курить и курить, то и смерть - и никакое вскрытие не покажет, что человек отравлен..."
Зачем?.. Для чего дал его доктор?..
Ах, да. Он дал, как наркотик, когда в мучительной астме задыхалась мать Варвары Сергеевны. Дал, чтобы нюхать.
Вот она, ее судьба!.. Так надо!.. Уйти и курить отравленные папиросы. Вместе, обоим курить... И медленно, красиво умереть.
Головокружение... потом рвота...
Какая же это красота!?..
Suzanne подошла к письменному столу, на котором стояли коробки с табаком и гильзами. Привычным движением насыпала горку табаку и высыпала на нее блестящие, как снег, мягкие на ощупь, белые кристаллики страшного порошка и стала растирать и перемешивать их с табаком.
Что-то зашуршало у двери. Suzanne оглянулась испуганно. Кто-то протолкнул под дверь записку. Она выждала в полной неподвижности несколько минут, потом подошла, подняла записку, прочла ее, зажгла спичку и медленно сожгла. И когда пламя подошло к пальцам, она схватила черный пепел и растерла его в порошок. Большие темные глаза ее горели суровою решимостью. Упрямо выдался вперед подбородок, и дрожали длинные тонкие пальцы, насыпавшие табак в машинку.
Она делала папиросы и складывала их в отдельную коробочку.
Пустые глаза смотрели вперед не видя.
Сердце глухо и неровно стучало.
Было десять утра, когда Suzanne, в длинной черной юбке с маленьким турнюром, в блузке, застегнутой сзади перламутровыми пуговками, в шляпке из желтой соломы с широкими полями и густой кремовой вуалью, высокая, стройная, гибкая, легкой походкой входила в Михайловский сад.
Она отвезла свои вещи к Юлии Антоновне в институт, оставила записку Варваре Сергеевне, что не вернется, и шла теперь, полная решимости, неся в маленьком мешке коробку с двадцатью пятью папиросами, заготовленными для себя. Она казалась себе удивительно красивой в своем решении. Ее голова была гордо поднята, она хотела сказать Andre все, обласкать его в последний раз, вызвать в нем чувство страсти и тогда - гордо кинуть ему, кто она и что она решила, и уйти... Навсегда.
Короткая густая трава тонкими иголками, точно бархатом, покрывала широкие газоны. Песчаные дорожки были приведены в порядок и цветы северной весны, белые и розовые маргаритки, скромно поднимали свои головки из темных клумб.
Раскидистые широкоствольные дубы и липы сияли молодою листвою. Дубы розовели почками, и черные их стволы выделялись в нежной зелени лип. В глубине сада стоял утренний сырой туман. Сад, как оранжерея, благоухал пахучей свежестью едва пробивавшейся листвы... Городские шумы доносились в тишину аллей заглушенными. Трещали по мостовой железные шины далеких извозчичьих дрожек. С Марсова поля раздастся команда, треск барабанов, поплывут плавные медные звуки оркестра... И смолкнут, заглушенные стволами, листвою, туманами. Тишина, мягкий сумрак аллей, редкие прохожие и где-то далеко неприятный отрывистый стук железного молотка по камню...
Suzanne шла по извилистой дорожке, забирая влево от входа и направляясь к дворцу. Тут было глуше, тише и сырее. Город был не слышен, гуще сплетались черным сводом толстые ветви. Сырость проступала из-под ног, и мягко подавалась упругая глина дорожек, оставляя маленькие мокрые следы.
Прямая аллея, открывавшая перспективу на дворец, была пуста. На боковой, шедшей вдоль дворца у Екатерининского канала, маячила, качаясь, тонкая фигура в гимназическом пальто, накинутом на плечи, и в темно-синей потасканной фуражке. Небрежность костюма Andre оскорбила Suzanne, надевшую на себя лучшее платье.
Andre увидал Suzanne и пошел к ней неторопливой походкой. Красивая речь разрыва, которую он приготовил, вылетела у него из головы при виде разодетой Suzanne.
"Ишь, разрядилась, старая дура!" - подумал он. Откуда-то, со дна души, поднимались едкие, обидные, черствые слова. Andre ненавидел в эту минуту Suzanne, она была ему противна, как была когда-то противна Клотильда Репетто.
Они сошлись у скамейки и остановились, не здороваясь.
- Сядем, - коротко сказал Andre и первым сел на краю скамьи.
Она молча села. Негодование подымалось в ее сердце, и она гневными глазами смотрела на Andre.
Andre сидел отвернувшись на краю скамьи, заложив ногу на ногу. Он вытянул левую руку вдоль спинки и нервно барабанил по ней пальцами.
- Suzanne, - наконец сказал он, глядя в сторону, в глубь аллеи, точно ждал оттуда кого-то. - Зачем все это было?..
Suzanne дрожала внутреннею дрожью. Ее подбородок прыгал, она едва сдерживалась, чтобы не расплакаться. Наконец, собравшись с духом, она, не глядя на Andre, низко опустив голову и чертя круги зонтиком по песку, сказала:
- Это вы... Вас... Вы хотели этого!..
- Я?.. Andre быстро обернулся к Suzanne. Он вдруг как-то особенно остро заметил блеклую кожу на шее, руки с тонкими пальцами в черных перчатках, потрепанную юбку, ноги в старых ботинках со следами глинистой грязи у подошв и на каблуке.
Она не ответила.
- Suzanne, - сказал он, - пускай я виноват... Я!.. Я пришел сказать вам, что как-нибудь надо кончить... Пусть этого как будто не было...
Когда Suzanne шла на свидание, она ожидала другого. Она ждала разбуженной, неудовлетворенной страсти. Мольбы о вторичном свидании, благодарного шепота, увещаний оставлять ночью открытою дверь ее спальни и жадного искательства новых сладостных минут. После вчерашнего - она ожидала новых попыток, более смелых... Так читала она в романах!!. О! Как она ему ответит!! Гордо, с достоинством и насмешкой. Он стал бы молить ее, она молчала бы долго и потом сказала бы ему о своем решении, показала бы папиросы и, гордая, встала бы... Он кинулся бы за ней и тогда, быть может... она простила бы его и полилась бы та песня любви, которой так давно ждало ее сердце.
- Что вам надо от меня? - кротко, со вздохом, сказала Suzanne.
Она еще ждала мужской ласки, мужского ответа на ее женский призыв.
- Suzanne, - жестко сказал Andre. - Будем логичны. Мы не романтики прошлого века и мы должны понимать сущность вещей. Вы знаете, я разочарован в жизни. Я вам не раз говорил, что ничто не привязывает и не влечет меня здесь. Напротив, желанна мне смерть. Вы мне сказали, что это потому, что я не знаю любви, что любовь движет в