тоскою сжало сердце Феди. Ипполит еще ни разу не был в училище. Федя кинул на бегу фельдфебелю:
- Иван Федорович, если к ужину запоздаю, пусть отделенный ведет!
Надев бескозырку и накинув на плечи шинель, Федя побежал по узкой аллее боковой линейки, обсаженной молодыми березками, мимо барака 3-й роты, вниз в балку, на шоссе, носившее название - "средней линейки".
Ипполит, бледный, осунувшийся, в старой студенческой фуражке и черном пальто с порыжевшими петлями, быстро пошел навстречу Феде.
- Насилу дождался... Долго же вас манежили, - сказал он, неловко протягивая руку брату. Дома братья не здоровались, и теперь им казалось странным давать друг другу руку.
- Дома что?.. Мама? - тревожно спросил Федя.
- Дома все благополучно... Конечно, без дачи нынешний год маме и Липочке тяжело. У вас благодать... Березкой как сильно пахнет... У нас духота. Двор асфальтом вздумали заливать. Не продохнешь!.. Вот что, Федя...
- Что, Ипполит?
- Видишь ли... Ты можешь меня и многих спасти... Да... Я понимаю... Тебе, может, неприятно... Мы разных убеждений, сильно разошлись... Но ведь и мы не зла желаем... И кто прав?.. - несвязно стал говорить Ипполит.
- В чем дело?.. - вглядываясь в брата, сказал Федя.
- Да, как тебе сказать... Пройдемся...
Они пошли по шоссе. По одну сторону, в густых зарослях желтой акации, за молодыми тополями, сиренью и березами, стояли бревенчатые офицерские бараки, по другую круто поднимался берег оврага и наверху белелись длинные бараки юнкеров. Шоссе спускалось с белыми перилами, за мостом, наверху, тянулся вдоль оврага серый бревенчатый барак. Перед ним, на поле, стояли пушки.
- Тебе можно ходить сюда? - спросил Ипполит, поглядывая на пушки.
- Можно. Отчего же? Это Константиновское училище, а дальше Артиллерийское. Мы ходим друг к другу в гости.
Горнист вышел на шоссе и резко проиграл сигнал. Ипполит вздрогнул.
- Это что же?
- Это на ужин.
- Так иди же.
- Нет, я не пойду. Мне не хочется. И ужин неважный. Пустые щи и каша. Я хорошо поел за обедом.
- А тебе за то не попадет?
- Ничего. Я заявил фельдфебелю.
- Как все строго!.. Да, вот... Федя... Дело вот в чем... Видишь ли, я попал в партию...
- Это где Бродовичи? - быстро спросил Федя.
- Это безразлично, Федя. В нашем деле лучше фамилий не называть. И у меня есть некоторые документы... Так... пустяки... маленький сверток... Но многие могут пострадать. Бросить нельзя. Я должен передать их через несколько дней одному человеку... Ты знаешь... Юлия арестована. В Петропавловской крепости. У Бродович был обыск. Ничего, конечно, не нашли. Я на очереди... Вот я и хотел просить тебя... Всего до 1-го июня... Если бы со мною что-нибудь случилось... Ты отвези сверточек в Европейскую гостиницу. Спроси там Джанкинса... Скажи - от Юлии. Запомни. Ему отдать... Вот и все... Джанкинс. Будешь помнить?
- Ипполит! - воскликнул Федя... - Зачем?.. Зачем все это?..
- Невелика услуга, - сказал Ипполит, раздражаясь. Он смотрел вниз. Углы губ его дрожали. "Как он постарел!" - подумал Федя. "Какой несчастный... Ах, зачем, зачем он это сделал!".
Они дошли до моста и повернули обратно. Шли молча, оба глядели в землю. Печаль лежала в их сердцах... Федя вспоминал, как ходил он к Ипполиту и просил помочь ему по латыни или по математике. Ипполит откладывал в сторону свою тетрадь и говорил усталым голосом, ласково:
- Ну, в чем же дело? Чего ты там не понимаешь? Это же так просто...
Ипполит всегда рисовался Феде каким-то высоким, чистым, благородным, человеком прекрасных побуждений, образцом для всех. Любил он "платонически"... Когда ухаживал за Лизой, они всегда говорили об "умных" вещах, об искусстве, о литературе. Его последняя симпатия была таинственная Юлия, тоже умная, не похожая на женщину, и вряд ли Ипполит шутил с нею и ухаживал за нею так, как Федя ухаживал за Буренко... Ипполит был много выше Феди, и Федя не мог не повиноваться ему и не мог открыто осудить его.
- Ты ничем не рискуешь, - сказал раздраженно Ипполит. - Если бы я тебя просил о чем-нибудь серьезном, а то так... спрятать. Все равно, не ты, так другой это сделает.
- Да... да... это так. Но Ипполит... Ты знаешь, что для меня Россия...
- Ах, глупости! Ну, при чем это?.. Россия от этого не пострадает. Но ты выручишь меня и спасешь маму от лишнего потрясения.
- Мама знает?
- Ну, конечно же нет... Этого недоставало!..
- Хорошо, - со вздохом сказал Федя. - Давай. Я спрячу... 1-го июня в Европейской гостинице мистеру Джанкинсу?
- Да.
Федя взял сверток и понес его в барак.
- Подожди меня, Ипполит, я сейчас вернусь.
По боковой дорожке вверх, поодиночке и группами шли юнкера, возвращавшиеся от ужина. Федя прошел к своей койке, открыл ключом шкапик и спрятал сверток за шаровары и мундир.
Ипполит, ожидая его, ходил взад и вперед по мосту. Над широким озером, расстилавшимся черною гладью за оврагом, какой-то оркестр играл ту самую польку, что играли тогда...
Как давно все это, казалось, было, а было всего три дня тому назад. Точно вечность прошла с тех пор. Вся жизнь перевернулась. Гимназия, университет ушли в бесконечную даль. Целые века прошли после вечера, когда пахло тополями, сиренью и речною густою сыростью, взлетали к темному небу ракеты и вспыхивали цветными огнями римские свечи, а музыка играла цирковую польку и вдруг оборвалась. Это было тогда... Когда-то очень давно. В далеком тумане осталась Юлия и темное и стыдное воспоминание горячего тела и мучительных ласк. Почему он теперь на каком-то нелепом мосту? Тянется в гору серое шоссе, мимо идут толпами юноши в белых рубахах, с любопытством смотрят на него и весело разговаривают. Рвется вдали к небу песня и тонет широкими мощными вскриками в надвигающихся серых тучах.
"Справа повзводно - сидеть молодцами,
Не горячить лошадей..."
"Не горячить лошадей"... повторил Ипполит. "Как все это странно? Иная какая-то жизнь. И какая дикая! Не горячить лошадей. При чем тут лошади?.. Свобода, равенство, братство. Общая дружная семья народов и эти серые пушки, мрачно глядящие в черную зловещую даль... Кто прав? Они... или "они"? Что лучше?.. Не горячить лошадей?.. или подойти, взять под руку, как Юлия, дышать в ухо горячим дыханием страсти... и выстрелить?.. Я знаю: она сказала "по приговору центрального комитета партии Народной Воли"... Народная Воля... А эти юнкера?.. Федя?.. Не народ?.. Знаю я, что они хотят?.. Не горячить лошадей"...
Федя спускался к Ипполиту. Теперь, когда все было сделано, отношения между братьями стали ровнее. Не стало раздражения, вернулась былая, детская нежность, которая всегда сквозила в словах Ипполита, даже и тогда, когда он говорил: "Федя, ты дурак!"... Хотелось побыть подольше вместе.
- Ипполит, пойдем наверх, - сказал бодрым голосом Федя, - сейчас перекличка и зоря, а после еще походим. Поговорим. Твой поезд в 10 часов...
Федя провел Ипполита к кегельбану и там оставил его... Ипполит видел, как на первой линейке длинной серой линией строились юнкера. Фельдфебеля громко выкликали фамилии, дежурный офицер вышел на середину.
У маленькой будки, где ходил часовой, выстроился караул. Горнист стал на правом фланге. Левее пела певучую песню кавалерийская труба, горнист отбивал короткие ноты, и все эти юноши стояли молча, напряженно вытянувшись. И с ними - Федя. Сняли фуражки.
"Отче наш!"
На востоке прояснело и было бледно-зеленоватое весеннее небо. В него вонзились белой линией палатки Главного лагеря. Оттуда невнятно плыли волны тысяч мужских голосов.
"Отче наш" возносилось от лагеря к небу, таяло в темной голубизне востока, упиралось в косматые тучи на западе. Все казалось Ипполиту непонятным и нелепым. Грозно было небо. Не людьми, а странною стихийною силою казались длинные серые шеренги, откуда могуче раздавался гимн. И уже не смеялся над ним, не ненавидел его Ипполит. Он был подавлен им.
..."Нами правит Александр III с его незабвенным родителем и венценосными предками, - думал чужими, но привычными словами Ипполит. - Нас бьют по морде царские урядники и околоточные. Россия это стадо ста пятидесяти миллионов рабов. Нас ссылают в глухие тундры Акатуя и Зерентуя, нас гноят в бастионах Петропавловска и Шлиссельбурга. А мы пишем верноподданнические адреса и украшаем наши дома флагами в табельные дни тезоименитства и поем "Боже царя храни!""
Но уже в мыслях была какая-то невязка. Закрадывалось сомнение: кто прав? Они ли, маленькая кучка эмигрантов и людей, скрывшихся в подполье с евреями-вожаками, или эти мощные массы молодежи, поющей стройными голосами гимн? Эти юноши и с ними милый, дорогой Федя!?
Когда Федя подошел к Ипполиту, они стали ходить по тропинке вдоль оврага. Они говорили про дом, про мать, как тяжело теперь ей и Липочке, как проклято сложилась их жизнь и как было бы славно, если бы Липочка могла выйти замуж за хорошего человека. Федя рассказывал про Любовь Павловну, какая она хорошая, образованная и милая и совсем не "синий чулок". Из глубины детства вставали какие-то теплые образы, и слова были покойные, добрые, ласковые, не колючие...
На передней линейке пели юнкера и нежный тенор заводил просто. За душу брали звуки его сильного красивого голоса:
Засвисталы-ы коза-ченьки,
В поход с полуночи,
Заплакала Марусенька,
Свои ясны очи!..
"Странная, странная жизнь, - думал Ипполит, спускаясь к пустынной военной платформе, горевшей линией огней. - А им, верно, кажется такою же странною наша жизнь с заговорами, с убийствами, и страхом обыска и ареста... И почему? Почему?.. Мы, даже родные братья, не можем ни столковаться, ни понять друг друга?"
Ипполит вернулся домой уже ночью. Беспокойство снова овладело им. Страх серым вертким зайцем завозился в сердце. Ипполит боялся обыска, ареста, суда... Больше всего боялся грубости жандармов. Прежде чем позвонить, он подозрительно осмотрел дверь и прислушался. Обыденна и скучна при свете белой ночи была большая дверь, обитая черной клеенкой с торчащим кое-где из нее волосом, и медная, так надоевшая дощечка: "профессор Михаил Павлович Кусков". Стало обидно за отца. Всюду и везде тыкал он свое профессорство, хотя давно перестал читать лекции.
Все было тихо. Но подозрительной казалась самая тишина. Точно уже там никто не жил. Лестница была пустая. Жильцы с квартир съехали на дачу. В соседнем флигеле кто-то, при открытых окнах, заиграл на рояле и сочные, полные, дерзкие звуки брызнули и побежали по двору, по лестнице, гулко отдаваясь о серые, пыльные камни.
Ипполит позвонил.
Сейчас же раздались шаги матери. Она сняла крюк, не спрашивая, кто звонит. "Вот так же, - подумал Ипполит, - мама снимет крюк и тогда, когда придут жандармы".
- А здравствуй... Где шатался? Чаю хочешь? - спросила Варвара Сергеевна.
- Нет, спасибо!
- Да пил ли?
В столовой стоял потухший самовар. Горела лампа и под нею, заткнув руками уши, чтобы ей не мешали, Липочка читала какую-то потрепанную, взятую из библиотеки, книгу. При входе брата она не шелохнулась, не подняла на него глаз.
Варвара Сергеевна потрогала самовар.
- Еще теплый. Я налью.
- Ну налей.
- Рассказывай, где был? - подавая сыну стакан с темным чаем, спросила Варвара Сергеевна.
- Где был, там нет, - ответил Ипполит, усмехаясь. Он никогда не говорил матери, где он бывает. Он видел в этом свободу, раскрепощение личности и никогда не думал о том, как это было горько, обидно, оскорбительно и скучно матери, жившей только интересами детей. Но на этот раз ему стало стыдно. Он знал, как мать любила Федю.
- Был у Феди, - коротко бросил он.
- У Феди! - воскликнула Варвара Сергеевна. - Не случилось ли что? Что же ты мне ничего не сказал? Я ему, голубчику, собрала бы чего. Конфет или фиников бы послала. Все ему краше стало бы жить. Что же ты, сколько лет думал, думал и надумал?
- Так, - сказал Ипполит.
- Что же он?
- Ничего... Загорелый, бодрый. А лоб наискось белый, даже смешно смотреть, точно накрашен. И все они там такие. Тяжело ему там, думаю. Я бы не мог.
Ипполит вспомнил про тюрьму, каторгу и вздохнул.
- Ну, он-то как?
- Ничего, веселый.
- А что тяжело?
- Да, мама, сама посуди, все с людьми. В батальоне-то их четыреста с лишним человек, и ни минуты нельзя побыть одному. Я думаю, это тяжелее одиночного заключения. Трудно с людьми.
- Зачем трудно? Если люди хорошие, так даже и совсем легко. С людьми трудно, это ты верно говоришь, а только и без людей, Ипполит, не проживешь.
Ипполит промолчал и подвинул матери пустой стакан, чтобы она налила еще.
- Люди-то, - подавая стакан, сказала Варвара Сергеевна, - люди-то по образу и подобию божьему созданы. В них божество. С людьми хорошо должно быть.
- Ах, мама, - поморщился Ипполит. - Ты знаешь, что для меня эти библейские бредни не указ.
Варвара Сергеевна вздохнула и пожевала губами.
- Жаль мне, Ипполит, тебя, - тихо сказала она. Ипполит вздрогнул и быстро спросил:
- Почему жаль?
- Да вот, что неверующим ты вырос.
- Ну, мама. Библия, какая же это вера! Сказка о том, что Бог шесть дней творил землю, а потом опочил от дел своих. Это теперь, когда наука точно установила эпохи мироздания и все формации.
- Так-то так... А все, Ипполит, поживешь с мое, заглянет к тебе в душу холод отчаяния, и поймешь, что сказка у вас в науке, а там - правда.
- Правда в том, что Бог вылепил из глины человека и вдохнул в него душу, - сказал презрительно Ипнолит.
- Оставь, Ипполит, - отрываясь от книги, сказала Липочка и посмотрела на брата выпуклыми близорукими глазами.
Ипполит замолчал. "Липочка права, - подумал он. - Об этом спорить не стоит. Их не переубедишь. У них свое, у нас свое..."
- Мама, когда папа из клуба возвращается? - сказал он.
- Когда в час, когда в половину второго.
- А кто ему отворяет двери?
- Да я. Кому же больше. Аннушка умается за день, спит, хоть из пушек пали, не проснется. Раньше тетя Катя отворяла. А теперь ей все неможется. Лежит, не встает.
"Значит, - подумал Ипполит, - и жандармам мать откроет. То-то испугается".
- Мама, ты знаешь, у Бродовичей был обыск.
- Да, дожили! Допрыгались. Слыхать, ничего не нашли... Не нравятся мне, Ипполит, Бродовичи. И газета их, последнее время, какая-то стала... Все мутят, все мутят. И было бы правду писали, а то и неправда все. Что я при императоре Николае Павловиче не жила что ли? Не знаю, как тогда было?
- А как?
- Да хорошо, Ипполит! Красиво и благородно.
- Что людей запарывали насмерть розгами, что забивали солдат - это хорошо?
- Хороших, Ипполит, не запарывали, - робко проговорила Варвара Сергеевна. - Одного запорют, а миллионы благоденствуют... Жили-то, слава тебе Господи! Тишина какая была, как все по-хорошему было!.. Бывало...
Варвара Сергеевна испуганно остановилась. Она слишком хорошо знала, что в ее доме, при муже и при детях она не смела вспоминать красивую сказку своего детства, когда жила она во дворце у великого князя, часто видала императора, ездившего верхом по парку, и была влюблена в него чистою духовною любовью. Ей казалось, что тогда иное было солнце, иначе цвели сирени и черемуха садов и сильнее благоухали летом липы парков. Крепче любили мужчины, и благородством дышала их любовь, а женщины были стыдливее и чище. Век "ее императора" рисовался ей рыцарским веком любви, поэзии и красоты, и не могла она согласиться, что это был век произвола, тирании, насилия и грубости нравов.
- А что, мама, если к нам пожалуют синие архангелы? - сказал Ипполит.
- Кто? - спросила, не поняв, Варвара Сергеевна.
- Жандармы.
- Что же, - вздыхая сказала Варвара Сергеевна. - Разве у тебя есть что запрещенное?
- Нет... Ну, так придут... вот как пришли к Бродовичам.
- Ну что же. Милости просим. Это их долг. Надо все показать им по чистой совести. Ведь ты не против Царя? У тебя ничего в мыслях-то худого нет, - уже с тревогой говорила Варвара Сергеевна. - Ты ведь не... нигилист же, Ипполит?.. Ты честный человек?
- Честный я или нет, мама, человек, - вставая сказал Ипполит, - это тебе не понять. Что по-твоему честно, по-моему не честно, и наоборот. Запарывать людей на барабане по-моему гадко, подло и гнусно... А по-твоему: убить тирана было гадко и достойно виселицы.
- Господи!.. Господи!.. Что ты мелешь такое, Ипполит. Право емеля-пустомеля. Как и язык-то поворачивается этакое сказать!..
- Так вот, мама... Покойной ночи! Пойду лягу спать. На свежем воздухе растомило меня. Если пожалуют, знайте: у меня ничего запрещенного нет. Даже "Что делать?" Лизе подарил.
Ипполит прошел в свою комнату. Он не лег спать. Не до сна ему было. Он подошел к окну и поднял штору. Тучи просыпались небольшим дождем, и при бледном свете майской ночи мокрый двор был отчетливо виден. Стояли громадные котлы для асфальта, валялись вывороченные камни мостовой и узкая шла по обнаженному песку дорожка тротуара. Пустой дом глядел на двор то черными, то занавешенными окнами и точно берег в себе какую-то тайну. Ипполит ощущал запахи мастики, замазки и масляной краски пустых квартир, точно видел паркетные полы, закапанные известкой, и стены с ободранными обоями. Везде шел летний ремонт. Квартиры замазывали свои зимние грехи, клопов и прусаков на кухне и запах скверного пива и табака в комнатах. Железная темно-коричневая крыша блестела от дождя и казалась вишневой. Над нею уже покрывалось желтизною белесое небо и неслись, точно дым, обрывки туч.
Белая ночь томила. Мертвецами стояли дом и двор при белом свете новой зари, светлый и без теней. Знакомо скрипнула железная калитка ворот. Ипполит вздрогнул, но сейчас же услышал нервные, шаркающие шаги отца. Михаил Павлович торопливо шагал по панели в черной "николаевской" шинели и в фуражке. Он шел опустив голову, и Ипполиту казалось, что он слышит, как бормочет про себя отец: "Дурак!.. Дурак!", вспоминая о проигрыше.
Раздался дребезжащий звонок. Мать пошла из своей комнаты отворять дверь. Ни слова привета, никакого вопроса. Они молча разошлись по комнатам.
"Вот так же, - думал Ипполит, - заскрипит калитка, останется надолго открытой и, звеня шпорами и стуча тяжелыми сапогами, войдут во двор "они". Сколько их будет? Человек шесть?.. Офицер, вахмистр и четыре солдата. И станут рыть, заглядывать под матрацы, под кровати, лазить на печки... Ляпкин рассказывал, что, когда у курсистки Канторович был обыск, она успела положить какую-то записку в рот. Офицер заметил, полез пальцами ей в рот, открыл и вынул полуразжеванную записку. Канторович говорила, что пальцы офицера пахли духами. Ее чуть тут же не стошнило".
Страх побежал по жилам Ипполита. "Найти ничего не найдут, но будут спрашивать, и что он ответит?" "Вы были в N-ске в день убийства губернатора?" "Вы ведь условились с господином Шефкелем, что будете репетировать с его сыновьями все лето, до осени?" "Почему же вы уехали в ночь убийства генерала Латышева?" "Кто ночевал у вас накануне?" "В каких отношениях вы были с Юлией Сторе?".
"Юлия!.. Конечно, она не выдаст! Но выдадут факты. Постель, подушка, простыни, зеркало, умывальник - все кричит теперь о их свидании. Какой-нибудь длинный волос, приставший к креслу, волос ее особенного золотисто-пепельного цвета!.. "Почему вы вырывались, когда вас остановил старичок в чесучовом пиджаке?" "Зачем оставили в его руках пальто?.. Это ваше пальто?.."
Как он был глуп, что не замел следов этой ночи. Вспомнил сцену в парке. "Дурак!.. Дурак!.." - как презирала его Юлия за то, что он не убил губернатора. Было установлено: один из трех. Жребий пал на него. Он был им самый ненужный, самый молодой... Вся его жизнь впереди. И... - виселица или вечная каторга. "Но за что? Что я сделал? Разве хотел?.. Я так мало знал их тайные планы. Помню, Соня говорила: "Надо изменить тактику - и навести террор на правительственных чиновников. Надо убивать, убивать и убивать"... А зачем? Все было неясно. Но он пошел убивать. Неприятная тяжесть револьвера в левой штанине и холод его стального дула на ноге еще и сейчас ощущались им. "Они не могут этого знать", - подумал он про жандармов. "Ночевал с Юлией? Что же тут такого? Он не знал, кто она?" В мыслях сам с собою мог оправдаться, но уже чувствовал, что на допросе будет волноваться, трястись и ничего путного не скажет, запутает и себя и других. Пойдут гонять вопросами. "Зачем были в училище?" "Почему вдруг вспомнили о брате, о котором никогда не думали раньше?" Сделают обыск у Феди. Что в том свертке, который он ему передал? Он даже не посмотрел. Что-то тяжелое?"
Снова заскрипели ворота. "Отворяют целиком, настежь... Ну, конечно... карета..."
Но в ворота въехала не карета, а тяжелая ломовая лошадь тащила телегу с высокою койкой, наполненной кусками асфальта. Мастеровые шли за нею. Солнце уже кралось сквозь тучи и блестело на крыше, отражаясь о мокрое железо. Кошка ползла вдоль желоба, виляла длинным хвостом и казалась тонкой и длинной.
Ночь прошла. Но могли прийти и днем. У Канторович обыскивали днем.
День Ипполит протомился. Ходил по улицам, сидел в Летнем саду. После обеда, когда Михаил Павлович ушел в клуб, Ипполит вдруг спросил у матери:
- Мама, ты была знакома с жандармами?
- Бог миловал. Да ведь люди они, Ипполит. Если ты за собою ничего худого не знаешь, что тебе волноваться?
- Ты, значит, их не знаешь?
- Да, Ипполит, не знаю. Я и видала-то их только когда к театру подъезжала: верхами стоят, за порядком наблюдают.
- Ах, нет, мама. Это не те... А политические?
- Не знаю, Ипполит, сколько слыхала, и они люди, да еще обязанные быть вежливыми.
"Вежливые жандармы"... а как же Ляпкин говорил: "Нас били по морде царские урядники и околоточные, нашу Россию обращали в стадо ста пятидесяти миллионов рабов". А я для них один из этих рабов.
- Мама. Что Лиза? - спросил вдруг Ипполит.
- Давно не писала. Вот и недалеко от нас, а в такую глушь забралась, что не доберешься. А как хотелось ей у себя в Раздольном Логе устроиться!
- Мама, что, если я к ней поеду?
- Что же... Только где она тебя устроит? Ты ведь, Ипполит, балованный у меня. А там - либо на сеновале, либо у мужиков. Сможешь ли ты это?
- Правда, мама, я поеду. Пусть у меня нервы успокоятся. Нервы у меня расходились, разыгрались, подлые.
- Ах, понимаю я тебя, Ипполит!.. Как не расшататься здоровью!.. Гадко летом в городе, душно, тяжело, воздух нехороший. Вот и Липочку хорошо бы в деревню! Ты разузнай там, у Лизы. Может быть, можно как-нибудь недорого чистую светелочку снять, да молочком, да свежим воздухом попитаться. Совсем зеленая она у меня!
Ипполит ободрился. "Там, - думал он, - найдут не скоро, там и Лиза поможет. Она красивая, да и за словом в карман не полезет".
Ипполит написал Феде письмо.
"Уезжаю, - писал он, - к Лизе в деревню. Очень прошу 1-го июня исполнить мою просьбу. Сам не смогу. Твой брат
Ипполит".
Сборы были недолгие. Ипполит выехал с вечерним поездом и в 4 часа утра был на небольшой станции Варшавской железной дороги.
Косые лучи солнца пробивались сквозь рощу молодых берез. Они стояли точно в золотой раме, блестящие, росяными слезами заплаканные. Сквозь промежутки между булыжниками станционного двора из сырой черной земли торчали мохнатые одуванчики, и сладко пахло землею и утром. В дворике подле водокачки звонко пел петух. Птицы радостно чирикали и пели коротенькие песни в ветвях высокого кустарника... Тысячи бриллиантов сверкали в траве.
Такого утра Ипполит не видал. Он никогда не вставал так рано. Утро, умытое росою, казалось ему удивительно красивым. "Самая печальная страна в мире" показала ему свое лицо и заставила ему призадуматься.
Три двухколесные карафашки стояли у станции, и сонные белоголовые мальчишки кинулись к Ипполиту с предложением услуг. За рубль пятнадцать копеек - "да пятачок накинете, потому, вижу, барин хороший" - парнишка с голубыми глазами взялся отвезти Ипполита в Выползово, где учительствовала Лиза.
До Выползово было двадцать две версты. Дорога с прибитою росою тяжелою пылью извивалась среди полей ржи, вытянувшей первую трубку, между золотом курослепа лугов, входила в рощи осин, где было сыро и где трепетали круглые зеленые листья. Пахло мокрым мохом и болотом, звонко куковала кукушка да высоко в небе каркал ворон.
Никого не попадалось навстречу. Поля, принявшие зерно, выбрасывали зелень яровых на черную пахоть. Работа человека была кончена. Солнце да росы сменили человека, и деревня справляла майские праздники, водя по вечерам нарядные хороводы и заливаясь гармоникой.
Где-то за лесом пастух играл нескладно и невесело на жалейке и коровы погромыхивали по роще колокольцами. Было свежо и радостно. Близость свидания с красивой Лизой, которую Ипполит не видал два года, сладко волновала его... Какие-то смутные надежды шевелились в душе. Здесь, среди этого простого и ясного мира, все, что было еще недавно с Ипполитом, казалось только странным и далеким сном.
И, подъезжая к Выползово, Ипполит подумал успокоенно:
Лиза уже два года учительствовала в Выползово. Она окончила с медалью педагогические курсы и могла получить хорошее место в Петербурге или Москве. Но хотела она служить народу. Хотела поселиться в глуши, в деревне, быть окруженной подлинною черноземною Русью. Давнишнею мечтою было устроиться подле Раздольного Лога, но там вакансии не было, и она взяла Выползово, где только что открылась новая земская школа. Воспитанная на Успенском и Златовратском, увлеченная духом народничества, она преклонялась перед мужиком, верила в его природный ум и считала целью жизни - посвятить себя народу. Широкие планы работ были в ее голове. Воскресные чтения для взрослых, может быть, даже воскресная школа, развитие темного деревенского люда. Хотелось подготовить их для свободной жизни, внушить им понятие правды, добра и любви. Она знала, что ее путь - долгий и тернистый. Но мечтала она о подвиге, о страдании. Хотелось ей, хотя бы в старости, увидать красные флаги революции над своею школою и быть тесно спаянной с народом крепким и святым словом: "товарищ!"...
Партийная работа и нелегальщина ее не увлекли. Здоровым умом она поняла, что партии заблудились в лозунгах, что у них неясные цели, а их вожди нечестны, лукавы и честолюбивы. Она увидала, что кружковщина поразительно бездарна. Бесцветны, вялы и глупы были листки и брошюры, и мертвою скукою веяло от прокламаций.
Лиза не поклонилась вождям из эмиграции и подполья. Она ждала вождей из народа, она верила, что русский народ сам, без еврейской указки, скажет свое слово. Ему она покорится. А школа ускорит процесс народного развития. И это будет уже ее работа, ее заслуга!..
Школа, куда поступила Лиза, была хорошая. Она стояла на отшибе, в полуверсте от села, на опушке старого леса. Здание школы, крытое железом, с широкими окнами светлого просторного класса, сенями, маленькой комнатой и кухней сторожа и уютной светелкой с окном на село для учительницы было только что отстроено земством. При школе был двор, сарай для дров и огород, все обведенное еще незаконченным забором. Школа была богато обставлена. Были черные парты на шестьдесят учеников, две черные доски, кафедра для учительницы, шкап для учебных пособий, по стенам висели новые, пахнущие лаком карты земных полушарий, материков, изображения явлений природы и типов человека. Однако карты Российской империи не было, а портреты Государя и Императрицы были небольшого размера и скромно висели в уголке. Школьный образ был маленький и лубочный, за двадцать копеек купленный на рынке. Это не смутило Лизу. Она увидела в этом, что попечители школы не узкие люди, не "ура-патриоты", чего она так боялась, и мешать ей не будут.
В школе пахло свежим деревом. Всюду сквозь тесовые щели проступала золотистая смола, стружки на двор не были убраны, в углу лежали бревна, привезенные для устройства гимнастики.
Свою светелку украсила Лиза с южною кокетливостью. Она повесила на окно розовые бриз-бизы с кружевами и серую полотняную штору, застлала шотландским пледом свою скромную железную девичью постель, подстелила пестрый коврик. На висячей этажерке разложила книги и среди них гордо поставила "Что делать?" Чернышевского, сочинения Писарева, Добролюбова, Герцена, Успенского, Златовратского и Михайловского. Над постелью повесила портрет графа Льва Толстого. Старую фамильную икону Николая Чудотворца, в почерневшем чеканном серебре, благословение на труд Варвары Сергеевны, Лиза постыдилась повесить. Она положила ее, завернув в салфетку, в ночной столик. На письменном столе разложила бумаги и тетрадки, а в углу развесила платья, накрыв их темным коленкором... Уютная и кокетливая вышла комнатка.
Покончив с убранством, Лиза уселась в кресло и задумалась. Сторож на крыльце наставлял самовар и тяпкой колол лучину. На комоде, накрытом вышитым грубым полотенцем, были приготовлены сахар, мед, баранки, баночка малинового варенья, жестянка с печеньем... Хорошо и тихо было у Лизы на сердце.
Одна... Одна-одинешенька справляет новоселье... Она достала томик Герцена... Одна с любимым автором...
В окно светило сентябрьское солнце. В золоте осеннего наряда стояли березы. Густо чернел сосновый лес, точно грозился чем-то. Песчаный холм был покрыт бледными цветами ромашки и внизу дозревали низкие коричневые овсы. Вдоль дороги, в жирных глубоких колеях, блестели лужи. В полуверсте, на краю села, дымила кузня. Черный дым стлался низко и лип к темным огородам с рыжей капустой и всклокоченными неопрятными грядами картофеля.
Печаль надвигающейся северной осени ощущалась во всем. Она нравилась Лизе. Она как-то подчеркивала ее подвиг и отвечала ее тихим суровым мыслям об одиночестве. "Так, - думала она, - должны чувствовать себя миссионеры среди дикарей. Да разве и она не миссионер в этой деревне? - только проповедь ее выше проповеди Христа! Она несет культуру и свободу"...
Но недолго продолжалось одиночество Лизы. И в деревне оказались обязательства, и в деревне считались визитами не хуже, чем в городе. Земский начальник, молодой человек, с кудрявой бородкой и светлыми глазами, устроивший Лизе это место и покровительствовавший ей, говорун, с напускною грубоватостью, считавший себя глубоким знатоком народа и собиравший словарь местных народных слов, вскоре заехал к новой учительнице посмотреть, как она устроилась.
Он одобрил ее комнату. Снисходительно покосился на розовые бриз-бизы на окне и на сделанный Лизой большой макартовский букет из сухого камыша с коричневыми метелками, побитой морозом рябины, листьев клена и веток сосны и ели с шишками, стоявший в глиняной вазе в углу, улыбнулся на графа Толстого и, не найдя образа, успокоился.
Лиза угощала его чаем с пряниками собственного изготовления.
- Ну, вот, Лизавета Иванна, и прекрасно, прекрасно устроились, - говорил он, стараясь не шарить глазами по стройной фигуре учительницы и невольно засматриваясь на ее темные красивые глаза. - Через недельку и начнем, благословясь... Бог в помощь. Да...
Он слегка акал, немного окал, стараясь подражать народному говору, и растягивал слова, любуясь собою и слушая себя.
- Да... Я приехал, чтобы на-а-ставить вас, Лизавета Иванна. Что город - то норов, что деревня - то обычай. И в чужой монастырь, знаете, со своим уставом лезть не приходится. Все это прекра-асно. Лев Толстой, Герцен и Чернышевский, Златовратский и Успенский - все говорит о пра-авильном направлении ваших мыслей, но с волками жить - по-волчьи выть, и вам придется поучиться этому искусству. Вы меня знаете, Лизавета Иванна. Вы мне понравились вашими взглядами еще тогда, когда мы встречались у Бродовичей, но, милая Лизавета Иванна, вы жизни не знаете, а разговоры - одно, жизнь - другое...
Он отхлебнул чая из стакана, поданного ему Лизой, и продолжал:
- Кроме Герцена, Чернышевского и других есть у нас министерская программа и ба-асни Крылова, прежде всего. Вам надо сделать визиты власть предержащим и, если вы хотите быть полезной нашему общему делу, вам надо стать политиком.
- Научите меня, Сергей Сергеевич, что мне нужно делать, - с кроткою покорностью сказала Лиза.
- Охотно, Лизавета Иванна. За этим я к вам и поспешил, как только мне сказали, что вы приехали. У вас еще никого не было?
- Никого. Вы первый...
- Ну вот. А я вот достаточно осведомлен о вас. Знаю, что образа вы не повесили, а храните в ночном столике с туфлями и башмаками, что бриз-бизы огненного цвета... ну, не совсем огненного, положим, - быстро кинув взгляд на окно, сказал земский, - что вы самая красивая девушка в уезде и пели дивным голосом малороссийские песни. Да-с, и многое еще другое я знаю.
Лиза сделала большие глаза.
- Да-с. Деревня пуста и слепа, но это только кажется так, на деле - она глядит тысячью глаз за каждым новым обывателем. И вам надо создать себе здесь друзей. Если вы хотите работать в нашем либеральном духе, вам надо все-таки бывать у всенощной и у обедни и ставить в праздники свечи. Вам придется отслужить молебен перед началом занятий. Усыпить, так сказать, ту стоголовую гидру, которая следит за вами. И хорошо, если вы извлечете из ночного столика образ и поставите его на время молебна на подобающее место...
- Слушаю-с, - сказала Лиза и вздохнула.
- Плетью обуха не перешибешь, Лизавета Иванна. Надо затупить обух и тогда... Вы должны сделать визит батюшке. Отец Павел человек хороший, народ не слишком обирает, служит благолепно, преисполнен христианских добродетелей, не доносчик и не враг просвещения, но крепко верит, что Господь шесть дней творил небо и землю и что Иона три дня пребывал в чреве китовом, и с сего вам его не сбить. Спорить бесполезно. В засухи служить молебны в поле и ходить с кадилом и хоругвями по полям с верою... Матушка его и совсем приятный человек. С отцом дьяконом столкуетесь. Он из наших. Хотя и кончил семинарию, но звонко поет gaudeamus ("Будем веселы" - начало студенческой песни.) и про богослужение как-то сказал мне: "феатральное представление, но народу необходимое"... Ну-с, дальше исправник.
- Я должна поехать к исправнику? - испуганно спросила Лиза.
- И сделать визиты не только ему - премилый, между прочим, человек, с места влюбится в вас, будет называть "деточкой", но не бойтесь, обладает супругою весьма строгою, а потому огласки боится... Да-с, не только исправнику, но и становому приставу и даже уряднику. Уряднику прежде всего. Нельзя... Власть предержащая... А потом старосте - ибо от него для вас все: и дрова, и сторож, и прокормление. Поладите со старостой, и все хорошо будет. Попросите у старосты земских лошадок и съездите к старшине и писарю, а когда будете в городе, загляните и распишитесь у председателя земской управы и у местного благочинного, и да благо вам будет и долголетни будете на земле.
- Господи, Сергей Сергеевич, - воскликнула Лиза, - а я - то думала, что наша профессия либеральная, свободная, чуждая условностей чиновничьего, бюрократического мира.
- Свободные профессии те, которые нам нужны. Вот сапожник, да - свободен... ибо без него не обойдешься, да и то промысловое свидетельство выбирать обязан и уряднику должен даром ставить подметки. А образование, оно правительству не нужно. Оно только терпимо, а потому приходится и кланяться... Да, как говорит народ - поклон спины не гнет. Спина не дуга, согнетесь и выпрямитесь, - вас не убудет, а прибудет. Еще выше потом сделаетесь.
- Я думала иначе, - опустив голову, сказала Лиза. - Я думала... я внесу свет... воскресные чтения... Полная самостоятельность...
- Все устроим, милая Лизавета Иванна, даже и с волшебным фонарем пустим, дайте только время привыкнуть к вам, приглядеться.
- Я уже обдумала и программу. Подготовила чтения. Сама работала... Самостоятельно.
Земский насторожился.
- Ну? - сказал он.
- Я переработала "Что делать?" Чернышевского для деревни. Я мечтаю о создании деревенского кооператива, об укреплении общины и о доведении ее до идеала коммуны. Там у меня и от Герцена, и от Кропоткина взято, помните, как вы говорили у Бродовичей... Я думала подготовлять детей к мысли о братстве, создать из школы единую семью, руководимую идеею правды и любви!
Земский поник головою и точно завял.
- Увидите... Увидите, Лизавета Иванна, - заговорил он, торопливо перебивая ее, - жизнь сама укажет. В прошлом году в Понашборе учителю запретили читать "Тараса Бульбу".
- Почему?.. Кто мог запретить?.. "Тараса Бульбу"?..
- Я запретил.
- Почему?
- Там евреев называют "жидами"... Вы понимаете, как надо быть осторожным. Ни вправо, ни влево. Мы между Сциллой и Харибдой. Между интеллигенцией и полицией, понимаете. Я думаю, вашу переделку читать не придется... Преждевременно.
- Что же можно читать?
Земский задумался. Он допил свой чай, посмотрел на розовые бриз-бизы и сказал:
- Читайте "Недоросля" Фонвизина и... можно, осторожно, из-под полы, так сказать, Толстого... Я вам пришлю книжечки "Посредника"...
Лиза сделала визиты, как указал ей земский, и ей не замедлили с ответом. Первым пришел староста. Он был в высоких сапогах, в серой свитке и в меховой, по-зимнему, шапке.
Лиза встретила его на дворе. Он хозяйственно постукивал по бревнам палкою и говорил:
- Здря валяются. А между прочим матерьял хороший... Я вам, барышня, плотника пошлю, собачью конуру устроим. Собака надобна вам зимою. А то как бы лихие люди не обидели. Пахомыч! - крикнул он сторожу, который стоял тут же. - Ты Жучка никому не отдал?
- Кому же его отдашь? - мрачно сказал Пахомыч.
- Вот конуру построим, барышне приведешь. Сторожа надо.
В комнате Лизы староста снял шапку, поискал глазами образ, но, не найдя его, недовольно крякнул и ткнул пальцем в портрет Толстого.
- Это что же? Отец что ль твой?
- Это - Лев Толстой.
- Ну не очень толстой-то. Поименный мужик! Дядя что ль? Аль покровитель?
- Нет, это писатель.
- Гм, - недовольно буркнул староста. - Вы меня не учите, барышня.