Федя не спал. Думал о маме.
"Панихиду бы!.."
Журчали колеса, звонко, надоедливо стенал тоскливую песню колокольчик на дуге.
Что это было?.. Сон?.. Явь?..
Мечты, претворившиеся в сновидениях, или было открыто Феде нечто большее, чем дано человеческому сознанию? Ни в эту ночь, ни потом Федя не мог этого определить.
Слишком ясно, ярко, отчетливо рисовалось все его уму, чтобы быть сном. Слишком необычайно было, чтобы быть явью.
Федя верил, что было ему видение. Федя не сомневался, что его удостоил Господь высшего откровения, и всю жизнь хранил об этом благоговейную память. И было в воспоминании об этом много веры, благодарности, но был и ужас. Потому ужас, что Федя-то понимал, что видел он Ангела Господня.
В лунном тающем сумраке, неопределенном, призрачном, мелькнул красноватый огонек внизу, у земли. Мелькнул, качнулся, описал дугу и исчез... Вспыхнул снова, опять качнулся, стал ближе, яснее... Звякают вдали цепочки, доносится сладкий запах ладанного смолистого курения.
- Стой!.. Ямщик!..
Стала тройка. Опустили головы лошади, вздохнули, поводя боками, и затихли. Спит вся тройка.
Федя соскочил с телеги. Идет навстречу огоньку. Звякают цепочки. Слышнее благоухание.
Видит: в лунной призрачности идет священник и кадит кадилом. Вспыхивают угольки, стелется клубами кадильный дым и тает в сумраке.
Русые волосы расчесаны назад, чуть колышатся на ходу, маленькая раздвоенная бородка курчавится, лицо благостное, доброе, поразительной красоты.
Идет по пустыне и кадит.
Такой и панихиду отслужит.
- Батюшка! - говорит Федя. Бестрепетен его голос смело смотрит он в глаза священнику. Сине-серые добрые глаза ясно открыты, и глядится в лицо Феде священник. Ласково, доброжелательно смотрит...
- Отслужите, батюшка, панихиду.
- По новопреставленной рабе Божией Варваре? - спрашивает священник. Голос его тих и ясно звучит в пустыне.
Федя не удивлен, что священник знает имя его матери. Он такой уж необычайный священник...
- Станьте здесь, - говорит священник и показывает Феде стать лицом на восток, где поднялся однобокий ущербный месяц.
Поднял Федя голову к небу. Тих и ясен небесный свод. Кротко блещут далекие звезды. Причудливым узором раскинулись они по небу, и широкою рекою течет Млечный путь.
Кадит священник и шепчет молитвы. Вот ниже опустился небесный свод, круглым куполом лег над пустыней, звезды все такие же маленькие стали близко, - и вдруг в пустыне стало, как в храме... Не видно песчаных холмов и осыпей - блестящий пол под ногами у Феди.
Кадит священник. Реет белый дымок от кадила, вылетают блестящие искры. За дымком встают иконы, от искр загораются свечи. Прекрасный храм кругом Феди.
В золоте и камнях, несказанно дивных, проявились лики Богоматери и Спасителя, ангелы стали на страже у малых врат и стоят, как живые. Тихо колеблется темная завеса. В алтаре священник. Звякает кольцами кадило, и слышен запах ладана. И запах церкви обступает Федю.
Молится.
Чуть доносится благословляющий возглас священника и его первое моление.
Поднимает голову Федя и смотрит на иконы, и слушает, и чувствует, как вся душа его рвется из тела, могуче колышет сердце, и слезы искрами отражают огни свечей и мерцание звезд на куполе храма.
Неслыханной красоты хор поет русское панихидное "Господи помилуй". Невидимый хор колеблет воздух прекрасными звуками стройного пения... И уже не молитва, а стон облегчающий, вопль, опрастывающий душу, выпивающий скорбь до капли, дарующий веру в спасение, слышится откуда-то сверху, порхает голосами подле ушей и захватывает Федю.
Вот когда верил он не сомневаясь в бессмертие души, в Бога, в его благость!
Вот когда понял, что не умерла его мама, но уснуло лишь ее тело, и дух ее покинул его.
- Аллилуиа, аллилуиа, аллилуиа, - несется с неба и трепещет в воздухе. И в нем великое торжество над смертью. Победа духа над телом.
- Молитву пролию ко Господу, - сладостным стоном звенит незримый хор, - и Тому возвещу печали моя. Яко зол душа моя исполнися...
О! Боже! Как хорошо! Как облегчали его эти дивные песнопения, как близко чуял к себе душу своей матери, скончавшейся в далеком Петербурге, как понимал ничтожество смерти, величие Бога!
Звякало перед иконами кольцами цепочек кадило, тихо восходил кадильный дым и ярче в его волнах стояли иконы...
Горячо молился Федя.
И когда услышал "вечную память", уткнулся лбом в пол и залился слезами.
Все тише и тише голоса. Точно удаляется хор и поет, удаляясь: "Вечная память! вечная память..."
Звякает еле слышно кадило в отдалении, и волны ладана тают в свежем воздухе ночи.
Федя поднял голову.
В голубых туманах пустыня. Синие горы, дикие, утесистые, надвинулись близко, и меркнут за ними звезды, и невидимые далекие лучи движутся, ширятся, раздвигают темноту. Желтеет там небо и кажется бесконечно далеким.
Звякают цепочки кадила...
Звенит колоколец на дуге. Звякнет, когда переступит с ноги на ногу лошадь, и затихнет. Стоит телега на пыльной дороге. Ямщик крепко спит на облучке. Пристяжная отставила ногу и скребет зубами колено. Коренник сладко зевает и выворачивает глаз до самого белка. Звякает колокольчик.
Пряными ароматами дышит пустыня.
Светло в ней.
Дорога круто спускается вниз, и внизу растут кусты и видны чахлые карагачи, раскинувшие серые ветви. Несколько пестрых голубей реют над ними. Взовьются вверх, покружат и упадут. Точно купаются в воздухе.
И уже золотит их крылья в небесной синеве невидимое солнце.
- Ну!.. Трогай!..
Раздвигаются дали. Горят в небе два остроконечных пика горы, точно луки казачьего седла.
Утренняя неодолимая дремота охватывает Федю - и только сквозь сон трепещут в подсознании волшебные звуки панихидного "Аллилуиа".
... И... станция. Тусклым желтым огнем, неясным при солнечном свете, горит лампа в закоптелом фонаре. Пахнет курами и навозом. Хмурый смотритель... Комната, полная спящих людей. Чад керосиновой лампы, потухший самовар, скрип половицы, стук вносимого сундука и утренний храп проезжающих.
Федя спал на диване, как спят днем после бессонной ночи, найдя успокоение после тяжелого горя. Когда проснулся, не сразу вернулось сознание. В полусне слышал голоса, сначала не разбирал слов, потом стал прислушиваться и, приоткрыв глаза, стал слушать.
Разговор шел "о божественном".
За черным столом сидел хмурый смотритель, купец и какой-то человек с бледным лицом и лохматыми волосами. На диване полулежала рыхлая женщина, прихлебывая с блюдечка чай. Самовар весело струил клубы пара.
- Слушайте, господин смотритель, - говорил лохматый, - ну и чего вы обманываете и обманываете? Ну, скажите прямо: лошадей нет, не могу отпустить. А то ишь какую околесину несете. Нечистое место... Да разве есть теперь где нечистая сила?
- Ежели была, то и есть! - мрачно сказал смотритель.
- Да и не было вовсе. Я, слава Богу, в Казани семинарию окончил, предмет этот до точности мне знаком. Просто не хотите отпустить - и все...
- Да, говорю вам, тут никогда не проедете ночью. И ни один ямщик не повезет.
- Почему?
- Господи! Твоя воля! Сказано, нечистая сила не пропустит.
- О, Боже мой! Опять о своем.
- Да как же. Вы скажите: в Бога вы веруете? Бог-от есть, по-вашему, или нет?
- Это понимать надо.
- Нет. Вы постойте. Ежели Бог есть, может он являться людям, вот как Аврааму явился в виде трех странников, или в писании сказано - придет нищий, а то и не нищий, а сам Христос испытующий и ему надо помочь, ибо что во имя мое сделаете, мне сделаете?
- Эх, как вы Евангелие толкуете!
- Погодите... А был куст - горит и не сгорает. А в воскресенье Христово веруете? Или в вознесение...
- Не знаю. Откровенно скажу: умом постигнуть не могу.
- Умом не постигнете. Это веру надо иметь. Вы в этих местах бывали?
- Первый раз.
- Понятие-то имеете, где находитесь?
- В Семиреченской области.
- В Семиреченской области, - передразнил смотритель. - На что Ионов губернатор храбрый человек, а и он ночью через Алтын-Емель не поедет... Потому знает.
- Что знает?
- Что Алтын-Емель это...
- Затвердили одно: Алтын-Емель да Алтын-Емель, а что Алтын-Емель?
- Золотое седло по-киргизски.
- Ну и дальше?
- А дальше, неспроста это так названо.
- Названо потому, что на седло казачье похоже.
- Подымитесь на него на рассвете - посмотрите на восток... Божий трон видать. А вы знаете, что на Божьем троне ковчег праотца Ноя стоит в полной неприкосновенности. В слюдяные окошки всю утварь как есть видать.
- А вы видали? - спросил купец.
- Да никто не видал. Ни одна нога человеческая и близко не была. Разве можно? Экспедиции сооружали, а подняться не могли: заповедное место.
- Сочинили вам про ковчег - вы и верите, - заметил мохнатый.
- О Господи! Вот Фома неверный! Николай Михайлович Пржевальский тут не раз проезжал. Кажется, ученый человек и доверием государя пользуется. Рассказывал: все это место под водою было, когда потоп был, что твой океан, и первою освободилась вершина Божьего трона. Туда и пристал ковчег.
- Так... Это вам тоже Пржевальский говорил.
- Вы слушайте дальше. Пржевальский говорил, что тут всякий зверь водится. Понимаете: дикая лошадь, дикий верблюд, баран, бык, тигр, барс, козел - все оттуда пошло.
- Ну? При чем тут ковчег?
- Господи! Вот простота-то... Ну, пристал ковчег и выпустили всех зверей, они и разбрелись.
- Ну, а Алтын-Емель? - сказал купец.
- Тут понимать надо. Было, значит, у Ноя золотое седло, и дьявол украл его и закопал на этой горе.
- Искали его? - спросил купец.
- Искали?.. Как же, когда нечистая сила стережет его. Искали и не нашли. А вот ночью ни одна тройка не проедет. И если бы не ангелы Господни охраняли людей, и житья бы не было.
- Ангелы? Это еще что? - спросил лохматый.
- И говорить вам неохота. Ну, ходят тут. Однажды нищие пришли... Надо тройки отправлять с почтой. А они сидят и поют. Складно так. Почтальоны заслушались. А тут вьюга поднялась. Света Божьего не видно. Кабы поехали - пропали бы без остатка. Вот оно, какое это место!
- Так!..
- Пошли лошадей заводить, пока управились, телеги под навесы поставили, вернулись - и нищих никого нет. Вот вам и нищие. Другой раз... Рассказывать ли?
- Ну, говорите...
- Под весну дело было. Намело снегу по пояс. А тут овраг. Вода шумит весною. Мост. Ехала почта, Семипалатинская, на осьми тройках. И вечер. Видят: священник стоит, в облачении, кадило в руках попыхивает. Остановились. Слезли... Подошли... Глянь: нет священника, а торчит из снега черная свая. Мост снесло, значит, а снегу над рекою бугром намело. Значит, еще шаг один и все прямо в поток. Вот вам и... ангелы.
В глубоком волнении поднимается с дивана Федя. "Вот оно что, - думает он. - Не я один! Значит, так было. Так должно было быть".
Сидит молча. Дышит тяжело. "Чудо было. Благодать Божия здесь... Кругом благодать..."
- Э-э! - махнул лохматый. - Недаром на Алтын-Емеле. Мели, Емеля - твоя неделя!
Смотритель плюнул, встал из-за стола и уже в дверях сказал: - На ночь глядя троек не дам. Под утро поедете.
И вышел.
Длинный, без дела, потянулся день.
-
-
VII
Выехали еще до света.
Крутая в гору дорога. Направо пропасть. Черная, каменистая, глянешь ночью - дна не видать. Частые столбы стерегут путника.
Медленно тащились лошади, поднимаясь по крутой, в извилинах, дороге.
Когда поднялись на вершину, пламенело на востоке небо. Пустыня уходила далеко, и, казалось, нет ей ни конца, ни края.
Ямщик-киргиз остановил лошадей. Молча протянул руку с кнутом на восток.
Золотым туманом клубилось там чуть голубое небо. Протягивались алые тучи, курились облака. Хаос мироздания кипел в пламени нарождающегося света. И выше туч и облаков на голубеющем небе дрожала опрокинутая стеблем вверх рдеющая роза. Как лепестки, были нежны прозрачные краски. Дух захватывала непостижимая тайна красоты этой далекой горной вершины.
Федя приподнялся, схватился пальцами за края телеги и смотрел в бесконечную даль, где дрожала в голубой вышине громадная пламенеющая роза. Видение исчезало. Темнели внизу облака, угасал огонь солнечного восхода, белые тучи застилали дымной завесой полную тайны гору. Круглое поднималось над горизонтом солнце и слепило ярким блеском пылающего диска.
- Хан-тен-гри! - торжественно проговорил ямщик и, обернувшись, указал назад: "алтын емел"...
За Федею горело "Золотое седло". Песчаные пики сверкали, облитые солнечными лучами, как червонцы.
Ямщик ударил кнутом по лошадям. Телега покатилась по пологому скату, быстро спускаясь в млеющую под солнцем пустыню.
Еще три дня ехал по пустыне Федя. Иногда показывался поселок. Росла трава, несколько садов зеленело за глинобитными стенами. В отдалении, как большие грибы, стояли круглые кибитки киргизов. Верблюды как изваяния дремали у дороги. Жирные лохматые горбы свешивались с их спин. И верблюды казались бронзовыми под ярким солнцем. Стада баранов сгрудились тесною массою, стояли красные коровы, с тощим выменем, киргиз застыл на лошади... Полверсты - жили поля, а потом пустыня, песок и камни.
На четвертый день темное пятно замаячило на горизонте. В призрачном мареве дрожали пирамидальные тополя и густые рощи яблоневых садов, отчеркнутые белыми линиями оград. Тонкий минарет мечети сторожил селение, блестели окна домов, золотая пыль стыла наверху облаком. Это было большое русско-таранчинское селение Борохудзир, по-русски Голубевское.
До конца путешествия оставалось пятнадцать верст.
Пришлось опять ждать на большой и благоустроенной почтовой станции полсуток.
Федя сгорал от нетерпения. Был близок конец бесконечного пути, и его ждало начало новой жизни и службы государю и Родине.
Он выехал в шесть часов утра. Проехал по широкой улице мимо виноградных садов, где по-азиатски "кустами" заплетены были лозы и висели громадные кисти темно-синего и зеленого винограда, выехал в поля и большою рощею пыльных раскидистых карагачей, часа через полтора, спускался к длинному мосту, через русло, закиданное камнями. Посередине бежал ручей. За мостом был песчаный обрыв и сады, сады...
- Вот и Джаркент, - сказал русский ямщик, везший его от Борохудзира, - на въезжую везти прикажете?
- Да вези, куда хочешь. Где бы я мог пристать пока, помыться и переодеться.
На другой день Федя, чисто вымытый, с припомаженными волосами, в мундире с эполетами котлетками, в шароварах и высоких лакированных сапогах с блестящими голенищами "дудками", входил, осторожно ступая на носки, чтоб не запылить сапоги, на просторный двор. Натоптанная в пыли тропинка вела к маленькой глинобитной хате с плоской крышею и большими пыльными безрадостными окнами с давно лежащими на них синими папками. Над дощатою дверью висел картон с надписью: "батальонная канцелярия".
Федя толкнул дверь. Два писаря, сидевшие за кривыми столами, нехотя поднялись.
- Где адъютант? - спросил Федя, смущенный видом писарей. Черные, загорелые, в грязно-белых рубахах и малиновых шароварах-чембарах, они казались ему соскочившими с картины Верещагина.
- Пожалуйте налево, ваше благородие.
На маленькой двери налево был наклеен кусок бумаги с разрисованными синим и красным карандашом словами: "батальонный адъютант".
Федя постучал.
- Войдите! - раздался хриплый голос.
Комнатка, в которую вошел Федя, была полна табачным дымом. За простым дощатым столом сидел смуглый, почти лысый, офицер с черными бакенбардами. Он был в кителе и широких чембарах.
- Честь имею представиться, подпоручик Кусков, - вытягиваясь, сказал Федя. Адъютант, сидевший развалясь на соломенном кресле, не шелохнулся. Он пустил облако дыма, протянул Феде большую волосатую руку и указал ему на трехногий стул у окна.
- Садитесь, - сказал он. - Знаю. Павлон?
- Так точно, 1-го Военного Павловского училища.
- Старший портупей-юнкер?
- Так точно.
- Так какой же леший, дорогой мой, понес вас в наши палестины? Жениться, что ли, захотели? Так сюда, дорогой мой, ни одна барышня ехать не согласится... У нас, положим, рай земной, так ведь и удаление-то какое от всего цивилизованного мира. Тоска и пьянство... Походы кончены. Кульджа покорена, и делать здесь абсолютно нечего. Я сюда попал, во-первых, из Иркутского училища, а во-вторых, выбор мне был - или Якутск, или сюда. А вас-то какая нелегкая понесла?
- Так, - сказал Федя.
- "Так" ничего не делается, дорогой мой... Ну, да снявши голову - по волосам не плачут. Сами законы знаете. Прогоны получили - значит, крышка на пять лет, как в тюрьме, ни отпуска, ни перевода. Знаю... начнете зубрить в академию, год позубрите, а там бросите, тут обстановка не такая... Картишки, интрижки, маевки, выпивошки и... игра в мяу... живо, дорогой мой, вас отуркестанят. Тут, если не поход, тоска... Только не стреляйтесь, ради Бога, и чужих жен не умыкайте. Это тоже местная эпидемия... У Максимыча были?
- Так точно, был.
- Так точно... эк, из вас Павлоном-то так и прет. В четвертую назначил вас... Рост-то у вас богатырский. Вам бы в первой на правом фланге щеголять. Ну, у нас и в четвертой народ бравый. Визиты господам делали?
- Нет... Я вот хотел адреса спросить.
- Гм... адреса? Трудненько, дорогой мой, адреса вам указать. У нас улицы-то без названия и дома без номеров. По-простому живем. Слава те, Господи, все друг друга знаем, не ошибемся. Весь и гарнизон: две сотни казаков, мы да батарея. Да мы вот что... Гороховодатсков! - хрипло крикнул адъютант.
В дверях появился маленький черный, как жук, солдат, с круглой головою.
- Вот что, Гороховодатсков, возьми-ка ты его благородие и обведи его по всему городу, но всем господам офицерам. Понял?
- Понимаю, ваше благородие. Казачьим прикажете.
- Да, конечно... И докладывай, подводя к дому: такой-то, женатый или холостой. Понимаешь?
- Понимаю.
- Еще своди к старику Потанину - это, дорогой мой, у нас, так сказать, местная реликвия, ссыльный один сибиряк живет, почтеннейшая личность. Пострадал за ничто. Так ему принято уважение делать. Ну, конечно, к уездному начальнику, к батюшке, да непременно и к баю Юлдашеву, это как бы таранчинский князь, что ли. Очень обязательный человек. К русским льнет, ну и, между прочим, если проигрался, деньжонок можно перехватить, по-божески проценты берет. Уездному врачу визит нанесите, человек культурный и ах! как божественно играет в тетку! Он ее к нам и привез из России, а то мы все больше в стуколку жарили. К учительнице зайдите, она таких амуров, как вы, до смерти любит, и не испугайтесь, если Людмила Андреевна вас запишет в любовники. Это ее привилегия всех молодых офицеров пробовать. Это надо, как корь или скарлатину, перенести. Дама в соку, дебелая, красивая и обаятельности большой. Мужа не бойтесь, он это знает и давно перестал обижаться. И вам удобно: семейный угол готов... Ну вот, в двух словах, и вся программа. До свидания, прелестное создание. Гороховодатсков, действуй!..
- Пожалуйте, ваше благородие.
Под знойными лучами солнца Федя с солдатом обошел полгорода. Солдат то подводил к дому, стоявшему на улице и окруженному густым садом и говорил:
- Подпрапорщики Лединг и Астахов, коли не пьяны, славные господа.
То вел его по саду к скромному низкому домику, утонувшему в виноградных гроздьях, и докладывал:
- Капитан Василевский, командир батареи, сам на скрипке играет, жена музыкантша, на фортупьянах могут. Дочь шести лет. Вряд ли только дома. Они не у командира ли казачьего полка? Больше там время проводят.
Или вел через пыльную площадь, какими-то дворами, к крошечной каморке, похожей на чуланчик, и говорил:
- Штабс-капитан Зайцев, женатый, теща с им и четверо детей. Совсем - Ноев ковчег.
И Федя попадал в семейную обстановку Зайцева. Не знали, куда его посадить. Жена Зайцева кормила грудью ребенка, денщик на кухне чадил и гремел посудою, маленькие дети обступили Федю, ползли на колени, теребили темляк. Сам Зайцев мрачно курил, сидя на подоконнике, и смотрел на все равнодушными красными глазами. Зайцева жаловалась на судьбу, на дороговизну и заклинала Федю всеми святыми не жениться и не пить...
У Людмилы Андреевны Федю посадили на мягкий диван рядом с хозяйкой. Она была в китайском расстегнутом капоте. Пахло душистым мылом и пудрою. Полная шея и плечи сверкали томною белизною. Людмила Андреевна после пятиминутного разговора перешла в столь решительную атаку, что Федя "спек рака" и поспешил ретироваться. Прапорщики Лединг и Астахов лежали на койках друг против друга в расстегнутых кителях, курили и сплевывали по очереди. Они вскочили было перед Федею, но, увидав, что он прост, опять легли, стараясь показать, что они себе цену знают и им в высокой степени наплевать на то, что подпоручик, да еще с годом старшинства сел им на шею и отсрочил опять на долгое время их производство. Они смотрели жадными глазами на его лакированные сапоги с крепкими "дудками".
- Где сапоги заказывали? - спросил Лединг. - Видать питерская работа.
- У Мещанинова, - сказал Федя.
- Я все мечтаю от Гозе выписать, - сказал Астахов, - да все никак не соберусь.
- С колодками купили или без? - спросил Лединг.
- С колодками.
- Да, это так полагается. Фасон не потеряют. И мой вам совет, денщику не доверяйте. Сейчас каналья ваксой лак намажет. Сами за ними и ходите... Очень хороши сапоги.
Наступило молчание. Федя встал, откланялся и вышел.
Было за полдень. Солнце стояло над городом, и были коротки тени от густых пирамидальных тополей. Гороховодатсков долго вел по тенистой улице с глядящими в ее зеленую раму желтыми полями и сверкающей пустыней. Они шли вдоль высокого глинобитного забора. Деревья протягивали из-за него ветви, вместе с листвою тополей улицы образуя тенистый зеленый коридор. Арык мелодично журчал вдоль него, а рядом застыла в полуденной дремоте широкая улица, поросшая крапивой, лебедой и желтыми и розовыми мальвами. Ежевика и барбарис, с кистями красных ягод тянулись на середину улицы и придавали ей запущенный вид. Серый осел с ошейником и колокольчиком бродил по ней. Нежный запах яблоков и персиков вливался в легкие, прохлада садов умеряла жар.
Гороховодатсков толкнул калитку подле старых осыпавшихся ворот и повел Федю по аллее между розовых кустов. Громадные белые "Frau Karl Druchke", нежно-желтые чайные "Marechal Niel", большие розовые "La France", огненно-красные "Etoile de France", оранжевые с каймою "Sunset" цвели пышно и неудержимо. Сладкий запах цветов застыл в воздухе. На больших деревьях висели темные сливы, желтые ренклоды, груши Дюшес и Берре-Александр, прозрачные персики и громадные красные "Верненские" яблоки... Дорожка упиралась в небольшую серую постройку из земли, окруженную верандой на столбиках.
- Помощник командира полка, войсковой старшина Самсонов, - сказал Гороховодатсков, показывая на дверку, и пошел в сад собирать опавшие яблоки и груши.
Федя остановился у двери. Ни звонка, ни ручки. За дверью что-то шипит, должно быть на плите, и слышно, как ерзает тряпка по полу. Федя постучал. Никакого впечатления. Он толкнул дверь, вошел на кухню и замер... Просторная, светлая кухня вся сияла в зеленых блесках отраженного сада. Спиною к Феде девушка, низко нагнувшись, вытирала большой тряпкой пол. Федя увидел маленькие, стройные ноги, обнаженные до колена, белые икры, розовые пальчики, светлую в синих полосках юбку, подобранную тесемкой передника у талии, и покрасневшие от усилия руки, водившие тряпкой по полу.
Федя кашлянул. Девушка быстро выпрямилась. Русые косы метнулись по спине. Розовое лицо, розовые щеки, маленький рот появились перед Федей. Большие серые глаза с испугом и негодованием глядели на Федю.
- Ах! - воскликнула девушка, бросила на пол мокрую тряпку и опрометью бросилась из кухни... За дверью она приостановилась, заглянула в щелку на Федю и исчезла.
Федя стоял посреди кухни. Прошло минуты две. На плите шипели кастрюли, вкусно пахло щами и чем-то жареным, на полу высыхала недотертая лужа и валялась тряпка, на стене тикал медный маятник больших деревянных часов с белым с розовыми цветами циферблатом.
Наконец дверь на кухню распахнулась и показался маленький, худощавый, крепкий человек. Он был одет в синюю суконную австрийскую куртку без погон и длинные темно-зеленые штаны с широким алым лампасом. Он был смуглый, загорелый, носил усы. Короткие густые черные волосы низко сбегали на лоб. Он улыбнулся, обнажив крепкие, ровные, желтоватые зубы, и сказал:
- Пожалуйте, поручик. Отличное дело, будем знакомиться.
Федя перешагнул через тряпку и прошел за хозяином в низкую просторную комнату. Хозяин не здороваясь подошел к окну и бодро крикнул в сад: "Стогниев!.. обедать!"... потом повернулся, обеими руками схватил за руку Федю, приготовившегося рапортовать, кто он, и, сжимая ее мягкими ладонями и снизу вверх глядя на Федю ласковыми добрыми глазами, сказал:
- Не нужно никакой официальности... Вижу по глазам... Хороший, добрый парень. Охотник? А?.. Природу любите... а? Николай Федорович Самсонов... Как звать?
- Федор Михайлович Кусков, подпоручик... - начал Федя.
- И Федор хорошо, как моего батюшку, царство ему небесное, а Михайлыч и того лучше, архистратиг Михаил напоминается. Какого училища?.. По выправке гляжу: уже не Павловского ли?
- Павловского...
- Отличное дело... Значит, оба мы "земляки". Я тоже Павловского, только лет на двадцать, должно, постарше... Стогниев, - обратился он к вошедшему высокому казаку, с хмурым плоским лицом: - Живо прибор для его благородия и кличь барышню. Обедать время...
Посреди комнаты стоял четырехугольный стол, накрытый скатертью на два прибора. На столе графинчик водки, кувшин с квасом, одна рюмка и два стакана.
- Помилуйте, господин подполковник, - начал было Федя, но Николай Федорович перебил его.
- И полноте, - сказал он, - отличное дело пообедаете с нами. Обед простой. Наташа с денщиком стряпает и все тут.
- Николай Федорович, да как же это? Мне, право, совестно.
- Постойте, родной... Что за разговоры. Вы где обедать думали? На въезжей?.. Это четыре версты киселя хлебать... И парадный мундир поберегать надо, так мы его того, отличное дело, снимем у меня в комнате, а я вам какую-нибудь куртку состряпаю. Отличное дело будет...
Николай Федорович потащил Федю к себе в кабинет. Звериные шкуры, покрывали пол, на стене, на громадной тигровой шкуре, висели рога, кабаньи и оленьи головы и ружья.
- Своей, батенька, все охоты, - сказал Николай Федорович, - сам и чучела набивал. Я с Козловым ходил, на Пржевальского работал... Вот, посмотрите, - он показал на перья, стоявшие в стакане на столе, - подвенечный наряд здешней цапли. Сказывают, в России за это сотни рублей платят!.. Ну, скидывайте мундир, вот вам, отличное дело, куртка. Коротковата немного... ну ничего... Никого у нас нет... Наташа, - крикнул он, - готова, что ль, детка?
- Сейчас, папчик... - послышалось из-за стены.
- Нас, - сказал Николай Федорович, - двое. Я да дочка... Мамаша не живет со мною... - он вздохнул и повторил: - я да дочка... отличное дело. Да зато - дочка-то золотая. В прошлом году институт кончила в Петербурге, а какая работница. Она и в саду, и в доме, и везде, и все она, отличное дело!..
В столовой, держась за спинку стула, уже стояла барышня в белой кисейной блузке и светлой, с бледно-голубыми полосками, юбке. Лицо ее горело смущением, глаза были опущены, губы поджаты, брови нахмурены.
Она, не поднимая глаз, сделала церемонный книксен и протянула Феде руку.
- Наташа, это новый офицер в наш батальон. Тоже Павловского училища, петербургский.
Наташа промолчала.
- Читай, Наталочка, молитву, - сказал Николай Федорович.
Наташа повернулась к иконе и мягким, красивым голосом прочитала "Очи всех на тя, Господи, уповают". Читала она с чувством и широко и медленно крестилась.
Сели за стол. Денщик внес миску с дымящимися щами. Наташа разливала, денщик в нитяных перчатках разносил тарелки.
- Ваше благородие, - наклоняясь к уху Николая Федоровича, сказал Стогниев. - Там с ними солдатик батальона, как им прикажете быть?
- Накормить и отпустить. Отличное дело - поручик у нас до вечера останется, а вечером отвезем его на своей лошади.
- Понимаю. Федя заволновался.
- Нет, пожалуйста, - краснея, начал он, - мне еще надо визиты делать. Я только начал.
- Ничего, поспеете, отличное дело. Времени много. Давно я павлонов не видал. Вы у кого стоите?
- На въезжей.
- Вот так-так!.. и квартиры не имеете... Видала, Наташа... Я после обеда узнаю у вдовы капитанши Тузовой, кажется, комнатка со столом сдается, и недорого, и в батальон вам недалеко. Там и устроитесь, отличное дело. Стоит на въезжей и уже визиты делает, да в парадной форме! Хорош, Наташа, столичный гусь.
Наташа молчала. Ее большие серые глаза, когда Федя не смотрел на нее, внимательно разглядывали его. Но только замечала, что он глядит в ее сторону, черная занавесь длинных ресниц упадала на глаза, Наташа рассеянно поворачивалась к окну или вставала и шла на кухню. Она была красива тою спокойной, сильной красотой, какою бывают красивы только русские девушки. Ее лицо живет. Какие-то светлые краски играют на нем. Вдруг на щеки беспричинно набежит румянец, станет приметен белый пушок у шеи, и лицо от него еще нежнее. И если посмотрит кто на нее в это время, загорится полымем все лицо, зальет краскою чистый лоб, маленькие губы недовольно надуются, Наташа встанет, подойдет к буфету, достанет ножики для фруктов, или тихо, спокойно уйдет, вздохнет о чем-то. Слушает отца, улыбнется ему, и все лицо осветится чистою радостью. Из-под пухлых губ покажется жемчуг ровных и блестящих зубов, и вдруг засмеется звонко, весело, по-детски... И сейчас же станет серьезна, нахмурится, и снова бежит на лицо краска. Наташа высока. Она выше своего отца, тонкая, с широкими плечами, сильною грудью и маленькими русскими руками и ногами. Веет от нее спокойствием и ширью сибирской степи и холодным светом петербургской белой ночи.
За обедом говорил один Николай Федорович. Он рассказывал про охоты, про службу на границе, про китайцев и их крепости, про то, как он молодым офицером золото искал.
- Искал я золото, Федор Михайлыч, а золото-то росло для меня, Господом Богом данное, - вот оно, мое золото.
- Полно, папа! - сказала Наташа и встала из-за стола.
- Постой, Наталочка, надоть солдату корзину собрать фруктов хороших. Пусть снесет петербургскому офицеру, он, поди, таких и не видал. Почем, Наташа, ты говорила, в Питере такие персики, как наши?
- По два рубля штука, - сказала Наташа и взялась за дверь.
- А у нас ни почем, отличное дело... Наташа, ты посередке дыньку положи, знаешь, черную с желтым узором.
- Знаю, папа, как надо сделать, - нетерпеливо сказала Наташа и открыла дверь.
. - Постой, коза... Слив положи французских и ренклодов от Куропаткинского дерева... Да груши не забудь дюшес и бергамотовых...
- Куда это мне!.. - сказал Федя, - мне так совестно... право, не надо. И Наталью Николаевну беспокоить напрасно.
- Какое же беспокойство! - вспыхнув, сказала Наташа и ушла за дверь.
- Помилуйте, Федор Михайлыч! - говорил Николай Федорович. - Как мне гостя своими фруктами не порадовать. У меня первый сад по здешним местам. Я арендовал этот кусок у Нурмаметова, отличное дело, глушь и дичь была... Одни яблоки, груши да виноград. Я выписывал и фрукты тончайшие, и розы, все для нее... Знал: растет в институте. Верите - десять лет ей было, отвез ее в Смольный, и вот только в прошлом году приехала. Осмотрелась... Я, признаться, боялся, отличное дело, затоскует, не останется. Нет... Сначала немного поскучала... даже поплакала по подругам, а потом, отличное дело, точно лошадь в хомут влегла. Она и в саду, и дома полы вымоет, и платье сама сошьет, и обед состряпает, и меня на охоту снарядит, и поет, и танцует, отличное дело... Кур завела в прошлом году, на подбор как одна - Фавероли. Инкубатор выписала - и опять - Наташа... Дай Господи здоровья начальнице и воспитательницам, воспитали рабочую, богобоязненную девку.
Николай Федорович повел Федю на веранду, где уже проворные руки Наташи успели накрыть красной с кремовыми цветами скатертью стол. Стогниев принес кипящий самовар. От выпитой за обедом водки у Феди шумело в голове. Он слушал Николая Федоровича, и в то же время одним ухом прислушивался к звонкому смеху и голосу, раздававшемуся по саду.
- Как хорошо вы сделали, - говорил Николай Федорович, - что не погнушались нашей окраиной. Отличное дело, право... Читаю я намедни в "Инвалиде" приказ о производстве, думаю, кто да кто в наши палестины. Гляжу: из старших портупей-юнкеров. А!.. вот это, думаю, молодчик! Это настоящий офицер! Не побоялся... Тут, Федор Михайлович, настоящая служба... Тут не как либо что! Кругом киргиз, тарачинец, дунганин, отличное дело, Китай рядом... Он замирен-то замирен, а как стали сюда поселенца гнать, нет-нет и заволнуется. Тут распускаться а ни-ни! Не можно... Ну а солдат тут особенный, слухи ходят - в стрелковые батальоны вас будут переименовывать... А я бы... Того... не делал этого. Что плохого, что линейные. Линия-то это не фунт изюма, не бык начихал... Это гроза. У нас, вы знаете, как поется-то? Наташа! Принеси-тка, голубка, гитару.
Наташа птичкой выпорхнула из гущизны кустов, пронеслась по саду, где-то хлопнула дверью и принесла отцу старую, видавшую виды гитару.
Николай Федорович перебрал струны и запел:
Утром рано весной
На редут крепостной
Раз поднялся пушкарь поседелый!
Я на пушке сижу,
Сам на крепость гляжу
Сквозь прозрачные волны тумана...
- Это, Федор Михайлыч, вам не Тигренок и не Стрелочек, отличное дело. Изволите видеть - степь, пустыня бескрайняя, и в ней маленький городок, валы и стены, потому что киргиз-то не замирен, сарты волнуются, туркмен не покорился белому царю. В городке, вот как мы: батальон, полубатарея и две сотни казаков... До соседей, до помощи-то, - сотни верст, и телеграф только солнечный - гелиограф...
Николай Федорович взял несколько аккордов и, повысив голос, продолжал:
Дым пронесся волной,
Звук раздался стрелой,
А по крепости гул прокатился.
- Чувствуете, Федор Михайлыч, тревога... Киргизская, несметная орда подступает. А в городке-то женщины, дети, жены, дочери, вот этакие же, как моя Наталочка-дочурка... Надо оборонить и их, и линию государеву удержать, не податься. А то позор, суд, за сдачу-то городка: полевой суд, отличное дело, и расстрел!..
Бурный грянул аккорд, трелью рассыпался по струнам, а пальцы по деке пробили барабанную тревогу.
Как сибирский буран
Прилетел атаман,
А за ним есаулы лихие.
Сам на сером коне,
Грудь горит в серебре,
По бокам пистолеты двойные!
- Песня-то, Федор Михайлыч, не поэтом каким придумана, а там и сложена, теми самыми, кто:
Живо шашки на ремень,
И папахи набекрень,
И в поход нам идти собираться.
- А дома-то плачут. Наспех хлеба заворачивают, отличное дело, корпию щиплют, медицина-то была простая. Ранен, на три четверти по здешним местам, отличное дело, не выжил.
Я бы рад на войну,
Жаль покинуть жену,
С голубыми, как небо, очами!
- Петербург, Россия этого не знают. А мы знали... Да и теперь, аллах ведает, что творится на душе у косоглазых. Их здесь в уезде шестьдесят тысяч, отличное дело, и все конные, а нас - кот наплакал... Батальон, четыре пушки да две сотни казаков... И подумайте, Федор Михайлович, вот этакими же силами пол-Азии завоевали.
- Вы были участником этих походов?
- Сам-то мало. Завоевание Кульджи с Куропаткиным немного захватил. С ним и город наш планировали, оттого и ренклод мой Куропаткинским назван. Сам Алексей Николаевич, капитаном, посадил его. Недавно наезжал сюда: я его уже плодами угащивал... Отец мой - он вахмистром был, все четыре креста имел, отличное дело, полный бант. Любимец Скобелева.