p; И - пришла любовь!
"Andre, неужели ты полюбил?.."
Фалицкий много и дрянно рассказывал о девицах легкого поведения, о "горизонталках", о роли гувернанток и горничных в подрастающей семье, но ей казалось, что это не коснется ее детей... Ее уши были завешены сережками.
"Andre, Andre! Прости, прости меня!"
И сейчас же думала: "Что же могла я сделать?" Дети ушли, и они знали ее не больше, чем молодая годовалая собака знает свою мать.
Страшно... Боже, как страшно!.. Томил холодный ужас, и точно ледяные струи пробегали в груди и захватывали сердце.
Подле металась в горе и молила о прощении другая женщина, а под ними, в трех аршинах, был гроб, и в нем - великая тайна смерти.
И кто виноват?..
Никто... Не могла она судить эту несчастную плачущую девушку, вымазавшуюся в песке и глине, страшную пустыми, выплаканными глазами.
И помочь может только Бог!
- Ради бога, Варвара Сергеевна! Au nom de Dieu! - стонала mademoiselle Suzanne.
- Бог простит, - вставая сказала Варвара Сергеевна, - Встаньте-ка. Давайте я вас почищу. Глина и песок пристали к вам...
- И я вас... И вы... И вы... О, Варвара Сергеевна. В горе мы двое... Простите... Простите меня.
- Бог простит,.. - сурово, не поднимая от земли глаз, повторила Варвара Сергеевна. - Где же вы живете?
- Нигде, - тихо ответила Suzanne.
- Как нигде?
- Поступила было к Бродович, да не могу работать. Мучила совесть.
- Ну что было, того не воротишь. Видно, так Богу угодно. На все его святая воля... Где же вы живете?
- Была в меблированных комнатах на Пушкинской, но меня гонит хозяйка.
- Переезжайте завтра ко мне... Как-нибудь устроим вас...
Suzanne кинулась к Варваре Сергеевне, хотела поцеловать ей руку, но та отстранилась.
- Не надо!.. Не надо, - сказала она. - После... Дайте привыкнуть... и все понять.
По грязной дорожке к могиле приближался Федя. За ним шел старый священник в черной скуфейке и солдат в шинели внакидку с книгами и кадилом...
Кадило заливал дождь, ветер трепал и относил слова молитвы. Торопился и комкал панихиду старенький священник, скверно пел жидким тенором солдат, и ему не в тон вторил Федя, и казалось, что слушал их, понимал и вполне оценивал лишь тот, кто лежал в трех аршинах под ними, накрытый сосновыми досками, обтянутыми глазетом, и кто понял уже все значение панихиды сорокового дня.
Чудилось, что носилась в вихре дождевой капели, металась среди листьев ивы и желтой акации и задумчиво шумела в густых соснах смятенная душа Andre, торопясь в последний путь, на небо.
Спокойнее становилось на душе у Варвары Сергеевны. Казалось, что она хорошо, правильно, "как надо" поступила.
Прощаясь, она поцеловала рыдающую Suzanne и отдала ей все, что имела, оставив только на железную дорогу и на конку до Лесного.
- От Лесного пешком дойдем, Федя? - спросила она сына, стоявшего подле.
- Конечно, мамочка, - ласково отвечал Федя.
Они шли теперь, поднимаясь от Ручьев, и выходили в пустынное поле, где ветер рвал из рук Варвары Сергеевны зонтик, мочил ей ноги и грудь, и уже трудно было идти, скользили старые резиновые калоши по кривым камням, и ныли мокрые колени.
Варвара Сергеевна вспомнила, что сегодня день ее рождения. Дома пекли пирог с сигом и визигой с рисом, приехал ее брат Володя и Лени, Фалицкий... Она думала о том, как она переоденется и будет хлопотать, угощая гостей, она соображала, как поставит стол, чтобы ни на кого не капало с потолка, и забывала усталость... Она думала, как устроить Сюзанну и чем объяснить Михаилу Павловичу ее возвращение...
Она твердо знала свой долг хозяйки и торопилась его исполнить.
Был четвертый час утра. Низким туманом садилась роса на скошенные поля, покрытые небольшими сероватыми копнами сена. За дачей Кусковых клубилась парами неширокая Охта, а за нею чернел могучий старый лес "медвежьего стана".
Яснело и розовело небо над лесом. Угасали последние звезды. Было тихо, как бывает тихо на севере, где долго спят петухи, ожидая тепла, где не голосисты собаки и нет цикад. Ни один звук не рождался в воздухе, все спало глубоким сном, и страшно было, что в ряде построек, окруженных березами и вытянувшихся улицей в одну линию, живет много людей и царит крепкий предутренний сон. В воздухе стыл душистый запах сена и был он неподвижный, сладкий, сонный и холодный.
Вся прелесть севера была в этом сыром утре, в парчовой полосе росы, еще не сверкающей бриллиантами на ковре скошенных лугов, в цветущем картофеле и низких овсах, пригнувших семенные метелки. Под желтым глинистым обрывом едва двигалась темная, холодная, с красно-бурой железистой водою река и ни одна волна не плескала в ней. Из голубовато-серого старого сарая с замшелыми боками и крутою крышей, с двумя свежими светло-желтыми досками, лежащими среди черных досок, с широкими, настежь раскрытыми воротами, у которых стояла телега с сеном, с воткнутыми вилами и прислоненными граблями легкой бодрой походкой вышел среднего роста худощавый человек, с широкой бородой в завитках, мягкими усами и красивыми тонкими чертами лица.
Он взял пять длинных удочек, стоявших у сарая, ведерко, в котором громыхалась жестянка с червями, перекрестился на восток и направился к задворкам дач, стоявших в ста шагах от сарая.
Это был Фенин жених Игнат, рабочий Царскосельской железнодорожной мастерской, запасный ефрейтор, недавно получивший расчет за пьянство, живший на сеновале у невесты и питавшийся на кухне Кусковых.
Варвара Сергеевна допустила его, жалея его и Феню. Притом, по ее словам, Игнат был "великий человек на малые дела". Он сдружился с Федей, из картона и щепок строил ему рельсы и стрелки, делал модели паровозов и вагонов, ходил с ним купаться и удить рыбу. Удильщик он был страстный.
Едва он вышел через заднюю калитку во двор, как к нему, виляя хвостом, бросилась лохматая Дамка и стала прыгать на грудь, слегка повизгивая. Вслед за нею с кухонного крыльца легко сбежала, стуча по доскам тонкими босыми ногами, Феня, одетая в одну рубашку с накинутым поверх длинным драповым пальто, заспанная, растрепанная. В руках у нее был сверток, обернутый в простое холщовое полотенце.
- Это вам, Игнат, и Федору Михайловичу барыня изготовила фриштык, - сказала она, - обнимая жениха и любовно заглядывая ему в глаза.
- Спасибо! Спасибо, Фенюша. А папиросками разжились?
- И папироски есть.
- Ну не задерживайте, чтобы самый хороший клев нам не пропустить. Солнышко-то вот-вот покажется.
Феня охватила Игната за шею горячими руками и поцеловала в мокрые от росы и умывания усы.
Игнат прошел в палисадник и, остановившись против дачи, притаившейся в полосах тумана, с плотно опущенными белыми шторами за запотевшими окнами, приложил ладони рук ко рту рупором и негромко сказал: "Федор Михайлович, готовы?"
Окно второго этажа сейчас же раскрылось, и в нем появилось румяное загорелое лицо Феди с растрепанными волосами.
- Сейчас, Игнат.
Окно закрылось... Еще через минуту тихо отворилась балконная дверь, и на балконе в коломянковой рубашке и синей фуражке появился Федя. В одной руке он нес короткие сапожки с рыжими лохматыми голенищами, в другой -большое ведро для рыбы. Он шел босиком, чтобы никого в доме не разбудить. Усевшись на ступеньках балкона, отталкивая кидавшуюся на него Дамку, он проворно надел сапоги и поздоровался с Игнатом.
- Что вчера, Игнат? - спросил Федя. - Много поймали?
- Щуку с руку, язя, которого есть нельзя, да два налима прошли мимо, - отвечал Игнат.
- Нет... в самом деле?
- Ничего, Федор Михайлович. Я даже вчера и не ходил совсем. Некогда было. Удочки вам налаживал, червей копал.
- Как думаете, клев будет?
- Должон быть.
- Мы куда пойдем?
- За Новую. Ко второму погребу. Я там богатое место присмотрел... Омут... Там и щука должна быть... А Охта там - саженей тридцать, не меньше.
- Глубоко?
- Поболе пяти аршин будет.
- Вот хорошо.
- И место глухое... Туда никто не ходит.
Он бодро шагал по мягкой, с прибитою росой пылью полевой дороге, уходившей к югу, вниз по реке. Федя старался идти в ногу с Игнатом.
- Тяжело было в солдатах, Игнат?
- Отчего тяжело? Хорошо. Долг свой справил, теперь гуляй.
- А не били?
- Хорошего солдата разве бьют?.. Я четыре года служил, так за четыре-то года у нас всего один раз ротный приказал одному солдату розог дать. Так и то давно пора было. Дрянь солдат был. На язык больно скорый и вор.
- А страшно это?.. Если пороть станут?
- Куда страшно... Мне так смерть, и та милее была бы.
- А тому?.. кого пороли?
- Ему что. Встал, встряхнулся, порты оправил и пошел. Отпетый. Однако все потише стал. Больше уже не попадало...
- А за что же пороли?
- У старухи на маневрах куртку украл, - неохотно сказал Игнат... Ну что же, Федор Михайлович, с песнями, что ли?.. по-солдатски?
- Да, Игнат, пожалуйста, - робко сказал Федя.
Ему доставляло громадное удовольствие ходить с Игнатом широким, бодрым, "солдатским" шагом, распевая песни. Ему казалось тогда, что идут не они двое и поет сладким тенорком Игнат, а он ему несмело подтягивает, а идет целая рота, целый батальон, полк и тяжело отбивается по дороге нога: раз, два! раз, два!
- Мы к Балканам подходили,
Нам казались высоки,
Три часа переходили
И сказали: пустяки! -
дрожащим голосом, выделывая, как искусный солдатский запевала колена, запел Игнат и, кончив куплет, сказал: "Ну! разом, дружно". И оба хватили:
Греми, слава, трубой!
Мы дрались, турок, с тобой!
Царь Салтана победил,
Христиан освободил!..
И снова пел Игнат, одушевляясь рисуемой картиной:
Как стрелочки прискакали
На казацких лошадях:
Турки разом закричали -
Свой аман и свой аллах!
Когда кончили, слегка запыхались от скорой ходьбы и громкого пения за целый хор.
- А что, Игнат, турки - плохой народ? - спросил Федя. - Вы их видели?
- Дюже хороший народ, Федор Михайлович. И солдат хороший, обстоятельный, дерется хорошо, и сами опрятные, добрые, ласковые, но самое ладное в них: в бога крепко веруют и добро творят.
- Так ведь они мусульмане. У них Магомет, а не Христос.
- И Христа они почитают.
- А как же турецкие зверства? Я маленьким был, видел: в пассаже показывали. Так сделано: дерево, и к нему три болгарина привязаны, а под ними - уголья. И огонь из красной фольги сделан. А ноги у них обуглены, черные, и на лицах - мука. И знаешь, что все это нарочно, из воска сделано, а смотреть жутко. А в комнате, где показывали, полутемно и публика шепотом говорит...
- Не знаю. Я того не видел. А чего не видел, про то и не знаю. А вот, скажем, лошадь, корова, овца, собака или ишак чисто друг у него. Нет, чтобы как у нас, пьяные вожжами по чем ни попало: по глазам, по ногам, где больнее, били да вскачь по мостовой скакали, а ей, лошади-то больно. Она чувствует... Всякая животная у него в холе, и к нам они хорошо: "Урус, урус, якши"... Ну, башибузуки, или черкесы, или курды, те, действительно, что живодеры... Так и наш солдат или казак в долгу не оставался. Ежели без офицера - не попадайся... Обработать умели... Да... всего бывало!
- А Государя вы видали?
- Как сказать? И видел, и нет. Шли через Систов город и сказали: Государь будет смотреть. Идем, слышу: "Песенники, по местам! Чище равняться по отделениям!" Батальонный, Лавров, обернулся к нам и так басисто командует: "Батал-льон, на пле-е-е-чо!" - грянули барабанщики враз, мы ружьем отбили, правую руку к ляжке прижимаем, чтобы ружье не колыхалось у плеча, и тут голос: "Здо-г ' ово г ' ебята! - кто-то с балкона сказал. Ну мы враз: "Здравия желаем императорское и го-го-го!" И такой восторг подхватил. Ног под собою не слышим, жары, пыли будто нет, точно сила какая несет нас, винтовки не чую, так и прошли, где-то "ура" кричат, проскакал в пыли донец в кепке с назатыльником с алым лампасом, гляжу: уже смолкли барабаны и командуют: "Ружья - вольно, песенники, вперед!"... А на душе как в Светлый Праздник. Легко!.. Хорошо!..
- А после не видели?
- Ни разу не сподобился.
- Игнат, а почему Государя убили? Что говорят в народе? Вот на заводе, где вы были?
- Да кто ж его убил? Рази народ?.. Скубенты.
- Нет, рабочие... Крестьяне...
- Ну, значит, от крестьянства отбились. У нас тогда по заводу сбор был на часовню. Последнюю копейку отдавали... Жалели, да и совесть зазрила.
- А полиция не заставляла?
- Да, Федор Михайлович, вот я что слышу... Вы, или Ипполит Михайлович, или покойный братец ваш, Андрей Михайлович, все "полиция, полиция, фараоны", и все, можно сказать, понапрасну. Ну, как жить без полиции? Ведь мало разве негодного народа кругом? Ежели страха-то не будет, так, Господи боже мой, чего не оберешься. У нас иной пьяный на убийство лезет, себя не помнит, как же не урезонить его. Ведь и его уберегут, от греха-то... А то без полиции?! О господи! Иной раз на кухне-то или в садике сидишь с Феней, слушаешь, и чего вы не наговорите. Да разве можно такое? Надо же знать народ-то!.. Он-то ведь разный. Иной так работает, что удерживать надо, не нарадовался бы, ну, а другой, известно, лентяй, без окрика и работать не станет... А без работы, Федор Михайлович, вся земля погибнет. Сказано еще Адаму: "В поте лица будешь добывать свой хлеб" и Еве: "В болезнии будешь рожать детей". Такое, значит, заклятие дано. Коли бы женщины рождали без мук, ну, и мужчина без труда бы жил. А то ведь нет этого. Значит, так и надо. Надо трудиться... Ну, вот оно и место наше... Господи, помоги! И чтобы клев хороший! Благослови начало!..
За лесом широким золотым краем показалось солнце. Таяли туманы. Река протянулась темной холодной дорогой между лугов правого берега и лесов левого. Сосновый бор не доходил до реки шагов на тридцать. По самому берегу густо разрослась ольха. Против удильщиков, на широкой просеке, бугрились земляные валы, поросшие травою, и в них были видны кирпичные стены и черные железные ворота. У ворот стояла полосатая будка и часовой в белой рубахе с алыми погонами и в темной бескозырке ходил взад и вперед. Это пороховой погреб. Феде особенно казалось заманчивым удить здесь. Рассказывали, что когда-то давно взорвало такой погреб и кругом было убито много народа. Красная кирпичная стена в земляном валу с черною дверью таила за собою страшную силу, могущую все сокрушить, и манила тайной, погребенной за нею.
К воде спускались по крутому обрыву, поросшему ивовыми кустами. Река подмыла берег, и отвесная стена красного песку, прорезанного полосами темно-серой глины, тянулась влево от маленькой сухой площадки, где стояли удильщики. Редкий камыш рос кругом.
- Лодку бы!.. Лодку здесь! - жадным шепотом говорил Игнат. То-то наловили бы. Лещи должны быть!.. Самое лещиное место... Он, коли потянет, так не сразу. Он хитрый. Он водить будет долго... И все кругами. Поведет и отпустит. А вы, Федор Михайлович, ждите. Не напугать бы... Не бросил бы... Когда поплавок книзу пойдет, тут уж подсекать надо. Эх, леща бы завоевать! Папаша-то ваш любят жареного с кашей.
Рыболовы разошлись по двум сторонам небольшого заливчика. Игнат с наслаждением раскурил папиросу, зажмурился, поплевал на червяка, насаженного на крючок, и, со свистом взмахнув удилищем, закинул серый поплавок с красным ободом на самую середину реки. Федя тоже поплевал на червяка (клевать лучше будет) и, мысленно молясь Богу, чтобы клев был хороший, закинул одну за другой две удочки. Красный с белым и зеленый поплавки медленно поплыли по течению, белый конский волос лесы стал натягиваться, показались узелки на нем, гусиное перо в поплавке нагнулось, дрогнуло, вытягиваемое течением, и поплавок остановился.
Весь мир для Феди сосредоточился в этих двух поплавках, тихо колеблемых течением на густой, еще темной, не озаренной солнцем воде.
Мимо, стараясь не шуметь камышами, прошел Игнат.
- Я жерлицу, Федор Михайлович, повыше поставлю, ну как щука набежит или окунь фунтовый... Где караси-то?
- В ведерке, - Федя плечом повел назад, показывая на ведерко с водою, стоявшее сзади в траве.
Река светлела. Темно-коричневые глубины точно смыло, стальная синева покрыла воду и вдруг с набежавшим ветерком загорелась золотом, забелела и заискрилась огнями на живой низкой ряби. Солнце поплыло над лесом. Где-то далеко на том берегу стучал топор и каждый звук четко отражался об воду. Куковала кукушка, смолкла, перелетела и снова куковала, точно дразнила кого.
"Липочка любит считать, сколько раз прокукует кукушка. Она верит, что столько лет будет жить", - думал Федя. "Это глупости. Разве можно это угадать? Вот Andre в Духов день остался у Бродовичей, на другой день хотели какой-то судебный процесс разбирать... Кажется, об убийстве Сары Беккер Мироновичем. Должны были прийти Алабин, Ляпкин и Бирюков. Andre должен был быть за прокурора, Абрам - защитником, Бирюков - подсудимым, a Andre сам умер. Кто знает, что будет завтра... Через минуту. Возьмет и взорвется погреб... И я, и Федосьин жених будем уничтожены..."
Федя покосился на погреб. Солнечными лучами был он залит, и в их блеске уже не был ни таинственным, ни страшным, но обыденным и простым. Часовой стоял у двери, держа ружье у ноги. Он имел скучный, будничный вид.
"А страшно ему, должно быть, ночью", - думал Федя,. - Хорошо бы такую берданку иметь, как у него... Со штыком... Леонов говорил, что осенью, когда казаки уходят, можно у них за двадцать пять рублей купить берданку. Игнат рассказывал, что она на версту и больше бьет..."
- Федор Михайлович... Федор Михайлович... - услышал он шепот с боку, - клюет!
Федя вздрогнул и посмотрел на поплавки. Маленький зеленый круг ушел глубоко в воду, пошел под водою, снова выплыл и опять ушел. Федя схватил удилище, потянул его и с радостью ощутил на конце сопротивляющееся биение рыбы. Вытащил... На конце лесы в солнечных лучах как золотая билась маленькая головастая рыбка.
- Ерш! - крикнул Игнат, - ну и то добре. Почин дороже денег.
Дрожащею от волнения рукою Федя перехватил скользкого, липкого ерша и стал выпрастывать глубоко проглоченный крючок.
- Ерши уж это всегда так, - тоном знатока и записного рыболова говорил Федя, он, ежели хватит, так, мое почтение, здравствуйте, проглотит совсем...
Клев не оправдал ожидания. Часы уходили, уже высоко стояло солнце. Поля оживали, слышался звон оттачиваемой бруском косы и шелест травы, где-то ржал тонко и жалобно, точно плакал, догоняя мать, жеребенок. Мухи и комары надоедали.
В ведерке у Феди плавали в воде пять ершей, две крупные красноперые плотвы, несколько синеспинных, серебро-брюхих уклеек, которых Игнат и за рыбу не считал, да два маленьких окуня. У Федосьина жениха было почти то же да один плоский серебристый фунтовый подлещик - гордость Игната и зависть Феди.
Около полудня Федя перешел на другое место. На песчаной отмели была устроена пристанька в две доски, как видно, для полосканья белья. Федя стал с удочкой в руке на конец досок и смотрел на воду. Под яркими лучами солнца была прозрачна темная глубина. Как в стеклянной чаше был виден белый, чуть иззубренный водою песок и тонкими буро-зелеными стволами тянулся к поверхности редкий камыш. Точно зеленые змеи изгибались стебли кувшинок, подымаясь к большим овальным листьям. Нежные, белые, с золотистою серединою плавали лилии. Течения не было, поплавок стоял прямо, и видна была под ним леса, черная дробинка грузила и крючок, на котором медленно извивался ставший белым земляной червяк.
Над водою реяли две синие, стального цвета стрекозы. Их плоские крылья переливались перламутром. Федя, затаив дыхание, смотрел на червяка и на стайку из пяти крупных окуней, которые играли в солнечном луче, проникшем в прозрачную глубину. Появлялись их зеленоватые спины, покрытые черными полосами, ярко красные плавники распластывались в воде и тихо шевелились, разумно подаваясь то вперед, то назад: видны были большие черные глаза, окруженные золотым обводом, светлые, широко открытые губы. И была в их игре несказанная красота.
Сердце Феди сладко сжималось. Какие-то отрывочные мысли, осколки фраз и слов, слышанных от Andre и Ипполита, прочтенных в книгах, налетали в голову, проносились, как легкий вечерний ветерок, и оставалась опять только красота крошечного уголка божьего мира, где играло пять окуней.
"Гумбольд... Дарвин... Брэм... Бюффон... Ипполит... неслось в голове Феди... Ипполит... как просто у него все!.. Говорил как-то. Земной шар покрылся, охлаждаясь, слизью, в слизи зародились инфузории, а там амеба, и пошло, и пошло, все само... Просто от химии... Нянька сказала тогда, в Троицу: "Учены очень стали..." Правда, няня... Вот Ипполит, "этого", наверно, никогда не видал. Как играют!.. Красные плавники... И какой цвет... Не придумаешь такого. Перышко к перышку положено, и глазами ворочают. Тоже думают, поди, что-нибудь... И я над ними стою и смотрю... В воде отразились мое лицо, фуражка, даже герб видать... Все "само собою... от амебы... Держи карман шире!.. А батюшка рассказывал: был хаос, и в нем носился Бог... Даже на картинке я видел: клубятся тучи, и Бог, большой, с седою бородою, а изо лба лучи... мысли... Ну, конечно, не так... А все-таки кто-то думал, создавал... Лилии белые с желтым султанчиком в темных, с коричневыми жилками листках: это не само... А кто-то великою любовью создал это... Для чего? Я стою и любуюсь, и мое сердце чем-то наполнено... Для меня создал! Тепло на сердце... Какое-то чувство... Странное... хорошее. Боже, как я люблю все это! Мою милую, милую, хорошую маму... Липочку, Лизу, Мишу... Игната. Какой он хороший! Как все хорошо кругом. Солнечный свет. Ты создал... сказал: "Да будет свет!", и просияло солнце, и звезды стали ходить вокруг него... Какие несчастные те, кто этого не понимает... Кто ищет и не знает... Как все просто!.. Как хорошо!.. Пахнет кашкой и скошенным сеном. Ты создал... Ты, великий, дивный, кроткий, Бог-отец... Ты глядишь на меня с синевы неба, не из атмосферы, не из безвоздушного пространства, а с небесной тверди, тобою созданной, ты глядишь на меня, маленького гимназиста, и ты... Ты, любишь меня?.. Ласкаешь солнечными лучами, радуешь синими стрекозами, рыбками в воде и этой лилией, которую ты так любовно, роскошно одел!.. Это все, все ты... Ты, Господи!"
Сомнения слетали с души, растопляясь в лучах солнца. Широким, бурным восторгом заливала волшебная, бескрайняя любовь. Все сердце Феди было один благодарный гимн Творцу Вселенной.
Чуял в себе душу... Бессмертную... Понимающую Бога... Частицу Божества.
Таяли сомнения... Ничего в мире не было страшного. Все прекрасно... потому что, потому что... Бессмертна душа.
В конце лета в семье Кусковых было в моде рыцарство. Федя, Липочка и даже хмурый Миша грезили Вальтер Скоттом и читали историю рыцарей. "Дама сердца", "Паж", "Оруженосец" не сходили с языка, Лиза и Ипполит гордо держались в стороне от этого течения, но оно захватывало и их.
Лиза дразнила Ипполита, что его дама сердца - таинственная Юлия Сторе. И было в этом дразнении немало обиженного самолюбия и жгучей ревности.
Ночи стали темными, а когда блистали на небе звезды и висела полная луна, Муринский проспект, напоенный запахом цветущей липы, казался волшебным. Маленькие дачки с мезонинами и балконами, с парусиновыми занавесками, из-за которых просвечивали свечи в лампионах, или керосиновые лампы под цветными колпаками, рисовались замки, таинственными "гациендами", и жизнь наполнялась волнующими призраками удивительных приключений.
Федя колебался, кого избрать ему дамой сердца и кому принести обеты рыцаря: Мусе Семенюк, соседке по даче, или таинственной незнакомке, имени которой он не знал, барышне-англичанке со светлыми волосами, жившей на собственной даче на Лавриковской дороге, которую Федя для себя назвал Мэри.
С Мусей Семенюк знакомство было сделано давно. Недели две спустя после смерти Andre стоявшая пустою зеленая с белыми разводами у окон соседняя дача наполнилась оживлением. На дороге у калитки стояло две подводы, и ломовые носили постели, трюмо, какие-то мелкие пуфы и диванчики таких ярких цветов и такой формы, каких Федя никогда еще не видал. Расстановкой распоряжались полная, небрежно одетая старая женщина с седыми буклями, в желтой с черными лентами шляпке и пожилая сухощавая француженка.
Днем Федя ходил на рыбную ловлю, и, когда вечером вернулся, в соседнем саду, у их решетки, бесцеремонно заглядывая к ним в беседку, стояли две барышни. Они были одинаково одеты в расшитые мордовские костюмы. Та, которая казалась постарше, имела пепельно-русые, прекрасные волосы, спереди завитые кольцами, а сзади спускающиеся на спину спиралями, у ее соседки они были заплетены в две темно-бронзовые косы. Первая имела слегка удлиненное лицо нежного овала, довольно большой нос и красивые бледные губы. Большие, чисто-голубого цвета глаза под тонкими рыжими бровями освещали ее лицо блистанием меланхоличной грусти. У второй лицо было круглое, глаза рыжие, веселые, нос чуть вздернутый, над губами на щеках играли маленькие ямочки, и все лицо ее казалось вечно смеющимся.
Федя заметил, что тонкие шеи соседок были покрыты пестрыми монисто, и у обеих поверх бус были надеты цепочки из маленьких золотых и разноцветных каменных ячеек. Белые руки были обнажены по локоть, на них были браслеты. Поверх темно-синих широких, в складку, юбок были узорные передники, сплошь расшитые красным, синим, черным и желтым.
Девушки стояли обнявшись и из большой коробки ели конфеты.
- Господин гимназист, - закричала веселая с рыжими глазами, - хотите конфетку?
Федя смутился, до слез покраснел, но принял независимый вид, заложил руки в карманы и нерешительно подошел к ним. Язык у него стал как деревянный, он хотел убежать, но вместо того остановился шагах в пяти. Лицо его пылало, он имел преглупый вид.
- Он, вероятно, немой... Совсем минога в обмороке, - сказала старшая, а младшая показала старшей пальцем белую бляху на ременном поясе Феди, на которой был гимназический штемпель "С. П.1. Г." - "С.-Петербургская 1-я гимназия", и сказала, смеясь:
- Сенной площади первый гуляка, что с таким, Муся, разговаривать.
- И неправда, - гневно воскликнул Федя, - "сей повинуется одному Государю
Барышни ничего не ответили и, обнявшись за талию, чуть покачиваясь и напевая под нос, пошли по дорожке, вышли за калитку и направились мимо дачи Кусковых к Мурину.
Покой Феди был нарушен. Он хотел читать заманчивую историю "Айвенго", но читать не мог. Он сел на скамейку, на мостике, и долго смотрел, как угасало на западе небо и белые, призрачные июньские сумерки играли над землею. Мысль беспокойно следовала за барышнями. "Куда они пошли? Кто они?.. Разве прилично было им первым заговаривать с посторонним гимназистом?" И неосознанно стучалась в сердце мысль, что они очень хорошенькие, милые и, должно быть, добрые барышни.
Он прозевал их, когда они вернулись, и видел только их спины, когда они проходили в калитку. На их даче бренчали на фортепиано и грудной женский голос томно пел:
Месяц плывет по ночным небесам,
Друг твой проводит рукой по струнам.
Струны рокочут, струны звенят,
Страстные звуки к милой летят.
Печальная и страстная мелодия модного вальса неслась к бледному небу и сливалась со светом без тени белой северной ночи. Тихо стояли березы, опустив молодые зубчатые листочки, похожие на сердца, и, казалось, слушали пение. Сирень пахла сладостно и душно. Наверху, в ветвях, завозилась в гнезде птица и опять стояла призраком бледная тишина. И в душу Феди, волнуя ее, входил женский голос:
Под твоим одним окошком
Про любовь мою пою,
И к твоим, малютка, ножкам,
Страсть души моей несу...
"Хорошо! - подумал Федя. - Как хорошо!.. А бедный... лежит под землею и ничего не чувствует, ничего не слышит!"
Федя подумал, что нехорошо отдаваться наслаждениям, когда еще бродит тут подле, все слышит и все знает душа... Он пошел подальше от искушения, домой, но нарочно замедлил шаги, чтобы услышать страстный призыв:
Выйди на одно мгновение,
Мой тигренок, на балкон.
В столовой на диванчике, тесно прижавшись друг к другу, сидели Лиза и Липочка. Ипполит ходил взад и вперед по комнате. Сестра и красавица-кузина показались Феде блеклыми и бедными после барышень в мордовских костюмах.
Федя рассказал свои наблюдения за соседками.
- Носят ожерелья из яичек! - воскликнула Липочка. - Чудачки! Разве можно носить яички после Вознесенья? А уже Троица прошла!
- Неправославные какие-нибудь, - сказала Лиза. - Наверно "фря" какая-нибудь, - морща нос сказала Липочка. - Блондинки! Чухонки-молочницы!
Федя промолчал. Ему было неприятно, что так говорили про соседок.
- Нет... они как будто милые... - наконец нерешительно сказал он.
- Ну, уж нашел... милые! В мордовских костюмах! Кто теперь носит такие костюмы? От них, наверно, на аршин кумачом пахнет, - сказала Липочка.
- Ты сама в праздник надевала, - сказал Федя.
- Не мордовский, а малороссийский. Малороссийский - это шик... а мордовский - mauvais genre (дурной тон). И яички после Вознесения на шее!.. Чухонки!
Федя надулся и сел в углу под лампой читать "Айвенго".
- Ты у нас, Федичка, не влюбись! - сказала насмешливо Лиза.
Через два дня тетя Катя, которая всегда все знала, рассказала, что соседки - корифейки Императорского балета. Фамилия их - Семенюк, а по сцене они Ленская 1-я и Ленская 2-я. Старшая, Муся, получает 80 рублей в месяц жалованья и самостоятельно танцует в операх, младшая, Лиза, всего первый год как вышла из училища и танцует "у воды", на пятидесяти рублях. Старуха, их мать, вдова штабс-капитана, убитого в турецкую войну, сухая чернявая женщина - mademoiselle Marie. Держат они одну прислугу, сама старуха готовит, и едят впроголодь. Бывает, что и совсем не обедают. За младшей ухаживает гвардейский полковник Соколинский, но только хочет он жениться или "так" - одному Богу известно. Ездит часто, дарит цветы и конфеты, а ничего "такого" не было. Барышни веселые, но строгие, "себя соблюдают".
Все это подслушал Федя, когда тетя Катя громким ворчливым шепотком докладывала о соседях Варваре Сергеевне.
- Присматривать надо, - говорила тетя Катя, - и за молодежью, да и за Михаилом Павловичем, а то, как бы Фалицкий не свел. Да и для барышень наших знакомство зазорное... Балетчицы!..
Для Феди это было знаменательное открытие. Танцовщицы Императорского балета!
Два раза в эту зиму Федя был в Большом театре на балетных спектаклях. Он приходил рано, тогда, когда в театре почти никого не было и по коридорам пахло газом. Он входил в полутемный зрительный зал, освещенный только свечами у лож, и с замирающим от волнения сердцем смотрел с высоты третьего яруса в темную глубину. Внизу чинными рядами стояли темно-малиновые стулья, и расписанный какою-то фантастическою картиною занавес с каким-то гномом с маской, в лесу, где танцуют сильфиды, сам по себе казался великолепным... Галерка наполнялась. Стучали по деревянному полу и ступенькам ногами, кто-то споткнулся, загремел по лестнице, кто-то засмеялся. С вершины округлого потолка, над темной, в прозрачных хрусталях, точно ледяной люстрой, вдруг отделился кольцеобразный настил и стал медленно опускаться, окружая люстру. На нем стояли два человека с горящими длинными свечами. Они ходили по кругу, и от прикосновения их свечей вспыхивали внутри газовые рожки, звенел хрусталь подвесков и загорался прозрачными цветами радуги. Зал освещался. Это было так волшебно и так интересно.
Внизу появлялись нарядные богато одетые женщины, офицеры с золотыми погонами, штатские во фраках. Из оркестра, сливаясь в какую-то возбуждающую гармонию, слышались звуки настраиваемых инструментов. Пели и стонали скрипки, злобно ворчал контрабас, вдруг скажет музыкальную фразу сиплый фагот, и ее повторит одна, а потом другая флейта; снова поют скрипки, отрывисто завывает труба, пищит кларнетист, проверяя пищик. Зал быстро сразу наполнился... В ложах бельэтажа нарядные дамы, окаймляя малиновый барьер сверкающим бриллиантами рядом темных и русых голов, блистали нежно розовою полосою обнаженных плеч. Запах газа вытеснялся запахом духов. Федя все забывал и смотрел горящими глазами на зрительный зал.
Тихо поднимался занавес.
Нагнувшись к самому барьеру, впившись глазами в маленький мамин бинокль, от чьего смятого кожаного, подбитого малиновым шелком с золотыми буквами футляра так сладко пахло мамиными духами, Федя смотрел, не отрываясь, на сцену.
Играл оркестр. Одновременно и одинаково поднимались и опускались у скрипачей руки, и ожесточенно махал палочкой тонкий человек в черном фраке. Треснул и рассыпался трелью барабан, и ему завторили трубы. Медь звенела, потрясая воздух, заглушала скрипки, звала на подвиг. Федя весь ушел на сцену и не мог понять, снится это ему во сне, или наяву попал он в царство, где очаровательным узором кружат тонкие девичьи руки, в такт качаются, как чашечки цветов, улыбающиеся женские головки, и, как роса, на них ясно сверкают ласковые глаза. Стройные, нежно-розовые ноги, точно живые цветочные пестики, движутся из больших, радужных, как распустившаяся роза, пышных тюлевых тюников и летят, едва касаясь пола.
На сцене - рыцари и крестьянки, толстый и смешной Санчо Панса с настоящим ослом, громадный паук и десятки женщин не похожих на женщин. Не то феи... Не то цветы...
В антракте театр ревел и топал ногами. Вызывали Цукки. По афише Федя знал, что Виржиния Цукки исполняла главную роль. Два господина рядом с Федей чуть не до драки спорили о достоинствах спины Цукки.
- Вы говорите, Вазем, - кричал один, - да, конечно Вазем хороша, но у нее нет такой спины, как у Цукки. Уверяю вас, что в спине Цукки больше поэзии, чем у всех современных поэтов.
- Но позвольте, в смысле пластики, Цукки не выше Соколовой, - возражал рыжий полный бородач.
- Что! Что такое! Михаил Михалыч... Конечно, я не помню Соколову в зените ее славы, но говорить так!.. Простите, вы ничего не понимаете в балете.
- Но, слушайте. Цукки - да, грация. Природная, чуть ленивая грация итальянки, но школы, понимаете, школы нет. Только русский балет имеет эту тонкую школу, без акробатизма, основанную на грации. В балабиле она была смешна! Андриянова и другие партнерши были выше примы!..
Федя жадно ловил каждое слово, каждый новый термин. Если бы ему сказали, что танцовщицы - самые обыкновенные женщины, любящие шоколадные конфеты и лимонад, обожающие ужины с шампанским и гвардейских офицеров, что Липочка и Лиза стройнее и красивее многих из них, ему показалось бы это святотатством. Они были для него совсем особенными существами, не имеющими ничего общего с "девчонками" и простыми гимназистками!
Под неистовые вопли райка "Цукки! Андриянова!.. Цукки!" Федя напялил свое холодное, ветром подбитое, перешитое с Ипполита пальто и, толкаясь, помчался по коридорам и лестницам на улицу к артистическому подъезду. Он стоял по колено в снегу и смотрел, как усаживались в тяжелые, неуклюжие кареты молоденькие девушки в темно-зеленых капорах, как выходили другие, изящно одетые, с маленькими сверточками, нанимали извозчиков или шли пешком и исчезали в сумраке морозной ночи.
Куда они девались? Каковы были их квартиры?..
Феде казалось, что для них и дома продолжалась та же удивительная, чудесная и полная грации жизнь.
Эти барышни, предложившие ему конфеты, эти барышни, смутившие его, были балетные танцовщицы! Он жил рядом с ними. Он мог наблюдать их тут, совсем подле.
Их жизнь не походила на жизнь Липочки и Лизы.
До полудня на даче стояла тишина. Большие окна их комнаты были плотно занавешены белою шторою. Барышни почивали... На заднем крыльце их мать в грязном капоте покупала у селедочницы селедки и щупала их руками, достаточно ли они жирны. С полудня растрепанная Marie носилась с балкона на кухню и обратно то с чашкой кофе, то с юбками на руке, а с плотно занавешенного холщовыми занавесками балкона слышались капризные голоса:
- Marie! Кофе!.. Marie, где же масло? Marie, подайте серую юбку... Ах, да не ту!.. пепельно-серую... Вы слышите: пепельно-серую...
Звенела чайная посуда.
Потом в каких-то прозрачных длинных капотах Муся и Лиза валялись на травке, читали по-французски друг другу вслух, зевали и перебранивались по-русски с сидевшей подле Marie в неизменном черном платье.
Раза два в неделю к их даче подъезжали какие-то молодые люди. Офицеры, лицеисты, пажи. Большою компанией шли гулять. Муся и Лиза - впереди, с розовыми зонтиками в кружевных оборках.
Вечером на даче пели хором, под гитару, пианино.
Пели выходившего из моды "Стрелочка" и цыганские песни. Потом пела Муся. Федя хорошо знал ее голос.
Глядя на луч пурпурного заката,
Стояли мы на берегу Невы.
Лиза подхватывала, и они продолжали уже вместе:
Вы руку жали мне...
Промчался без возврата
Тот сладкий миг...
Его забыли вы...
Когда они кончали, раздавались аплодисменты и крики "Браво! Бис!"
И Муся и Лиза пели вдвоем:
Ach, wie so bald,
Verhallet der Reigen,
Wandelt sich Sommer in Winterzeit.
(Как скоро пронеслись времена хороводов, и зима сменяет лето. )
Федя сидел в саду, в кустах акации. Как хотелось ему туда... Но познакомиться не смел. Смотрел на свои стоптанные, вечно пыльные сапоги, на сношенные до бахромы штаны и желтую пахучую коломянковую рубашку... Каким ничтожным он сознавал себя!
Что он умеет? Что он пойдет и скажет?
Ничего он не умеет, ничего не знает и совсем он им не нужен!