... Ну, да я не жалюсь... Будьте, Федор Михайлыч, честным. Любите солдата. Вот вы так подумайте. Вы меня любите, да?.. Ну вот, и у солдата есть девушка, которую он любит. Пожалейте его иной раз... И еще, Федор Михайлыч, любите Россию... Хорошая она, Россия. Вот я, как первый раз играть стала, режиссер заставил меня историю прочитать, чтобы с понятием играть. Ах, Федор Михайлыч, как красиво! На Пасху мы Петра Великого ставим. Полтавский бой. Я играть буду Марию Кочубей. Как это все хорошо, честно было!..
- Да, Танечка! Я сам так думал. Лучше России нет ничего и храбрее русского солдата нет и не было.
- Да, Федор Михайлыч. Горячая рука сжимала его пальцы.
Степан Иванович смешно поводил бровями и пел:
Таня Федю ублажала,
К себе в горенку пущала,
Спи, Федечка, спи,
Спи, желанный мой, спи.
- Полноте глупости петь, Степан Иванович, - недовольным голосом сказала Танечка. - Спели бы что хорошее. Может, и вместе бы что взяли.
- Что прикажете? - сказал Степан Иванович
- Давайте: "Каз-Булат".
- Принцесса моя, ваш приказ - закон.
Танечка села в угол под икону. Ее лицо стало строгим. Степан Иванович пел первый голос, она вторила.
Никогда после Федя не слыхал такого пения, и никогда так полно и до такой глубины не захватывало его пение, как эта простая двумя несмелыми голосами спетая песня.
Пели и болтали. Катерина Ивановна достала орехи и насыпала их на тарелку. Грызли орехи и говорили какие-то пустяки. Время шло незаметно. Было восемь часов, когда дверь отворилась и в комнату, в тяжелом тулупе, вошел дежурный дворник. Он таинственно подмигнул Танечке и сказал:
- Татьяна Иванна, вас ожидают... На извощике... - Лицо Танечки вспыхнуло, какие-то искры метнулись из глаз.
- Кто?.. опять тот же?
- Да, уж кому же больше... Голубая шапка.
- Скажите: я сейчас. Танечка металась по комнате.
- Пойдешь, Таня? - спросила Катерина Ивановна.
- Отчего нет?.. Не все одно. Чего жалеть!.. - Танечка подошла к Феде. - Ну, прощайте, Федор Михайлыч. Спасибо, что не побрезговали моим хлебом-солью. И вы, Степан Иваныч, по поговорке: милые гости, вот ваши шляпы и трости. Мне переодеться надо, а апартаменты наши знаете - где гостиная, там и спальня.
- Эх! Татьяна Ивановна! - с укором сказал Степан Иванович.
- Ничего не эх! Вы позавидуйте мне. Другая не любит. А я, притом же, люблю!
- Смотри, ночью домой поедешь, чтобы проводил тебя, - сказала Катерина Ивановна.
- Еще бы! Он-то! Каждый раз!.. На извозчике... Танечка помогла Феде надеть пальто, чмокнула его в щеку и, когда он в припадке какой-то чувствительной слабости хотел ей поцеловать руку, она отдернула ее, посмотрела на него большими удивленными глазами и сказала: - Что вы... мне?
И сейчас же засмеялась и запела шепотом:
Что ты, что ты, что ты, что ты!
Я солдат четвертой роты!
У ворот стоял хороший извозчик и в санях, под обшитой широкой полосою меха полностью, сидел молодой офицер с блестящими погонами.
Федя прошел, не обратив на него внимания. Он ничего не понимал. Танечка была так недосягаемо прекрасна, она так великолепно играла, танцевала и пела, она готовилась стать артисткой, и Феде в голову не пришло что-нибудь худое между Танечкой и молодым офицером, сидевшим на извозчике у ворот.
Он шел, обласканный, счастливый всем этим днем, проведенным на воздухе Царицына Луга и законченным в подвале Катерины Ивановны, казавшимся ему лучше дворца.
Нежный тенор Степана Ивановича еще звучал в его ушах:
Таня Федю ублажала,
Целоваться допускала,
Чмок, Федечка, чмок,
Чмок, желанный мой, чмок.
И слышались ее слова: хорошая она, Россия!
Россия, где родятся, живут, играют, танцуют, поют и любят такие прелестные девушки, как Танечка!.. - как не любить такую Россию! Много дней Федя был весь в мечтах о Танечке. Он готов был наделать много глупостей и наделал бы их непременно, если бы не подошла первая неделя великого поста. Федин класс говел на первой неделе, и Федя готовился к исповеди.
Когда он пришел за ширму, в самую его душу заглянули светло-серые глаза отца Михаила и проникновенно прозвучал его голос: "Здесь, чадо, Христос невидимо присутствует между нами. И все содеянное тобою словом, делом или помышлением открой мне!.. Скажите, в чем чувствуете себя особенно грешным!"
Много грехов поименовал и вспомнил Федя, но, когда дошел до седьмой заповеди, запнулся. Разве Танечка против седьмой заповеди!?. Нет... Нет, милая Танечка!.. И он промолчал.
На второй неделе поста случилось приключение, перевернувшее все Федины понятия и совершенно изменившее весь путь его жизни. В половине девятого утра Федя закинул за плечи ранец, крытый кожей тюленя, пристегнул ремешки и бодро сбежал по лестнице. Девочки, сопровождаемые Феней, только что ушли в Мариинскую гимназию, Ипполит и Миша еще пили чай в столовой. Федя всегда торопился.
Над Ивановской висел морозный туман. Снег хрустко поскрипывал под ногами. Дворники с больших белых деревянных лопат разбрасывали по тротуарам красно-желтый песок. Редкие пешеходы серыми силуэтами рисовались вдали. В подвале, в мелочной лавке, желтыми огнями горели лампы, и из двери сладко пахло свежим печеным хлебом.
Федя хотел уже поворачивать налево в гимназию, когда услыхал на Загородном тяжелый мерный скрип тысячи ног и сейчас же из-за угла желтого двухэтажного дома, где помещался трактир "Амстердам", показалась темная лошадь, на ней всадник в пальто с золотыми погонами и маленькой круглой шапочке, надетой набекрень, с перекрещенным на груди башлыком, за ним другой на толстом сером в яблоках коне, дальше стройный ряд музыкантов.
Федя остановился, вытащил из-под пальто серебряные часы на стальной цепочке, в виде удила, посмотрел на них и побежал к Загородному проспекту.
По Загородному сколько хватал глаз, скрываясь в туманной дали, шли солдаты. Они несли на плечах ружья и чуть покачивались, твердо становясь на снег черными блестящими сапогами. Они были громадного роста, все как один черноусые, белые, румяные, с живыми блестящими глазами. Синие петлицы на шинелях, обшитые красным кантом, алые погоны, белые ремни ранцев и поясов, золотые бляхи с орлом - все казалось Феде гармоничным и красивым. Он стоял, стараясь ничего не пропустить. Пронесли на штыке синий зубчатый флажок с красным крестом... на другом была полоса вдоль, там она перекрещивалась белым, там зеленым: все имело какое-то свое, особое значение.
Ехало двое конных офицеров, за ними шли золотым рядом барабанщики и флейтисты, потом опять густая колонна солдат. Светлыми пятнами выделялись по краям офицеры, в серых шинелях с золотыми погонами. Их руки в белых перчатках держали тускло блестевшие обнаженные шашки. Сзади колонны, сурово нахмурив брови, шел гигант с густою развевающеюся серою бородою. Вся его грудь была в крестах и медалях, на рукаве шинели были нашиты широкие золотые углы. Синий шнур револьвера чуть колыхался на груди. Он грозно крикнул кому-то вперед: - Левой! правой!., ать... два!.. Отбей ногу!
И громче раздался тяжелый шаг.
Федя и не заметил, как рядом с ним очутился Леонов. Маленький с небрежно надетым ранцем, он стоял, расставив ноги и раскрыв рот.
- На парад идут, - сказал он.
- На парад? - спросил Федя.
- На высочайший смотр войскам на площади Зимнего дворца, - повторил Леонов.
Леонов всегда все знал... "Сегодня с двух часов на плацу казаки будут учиться, - говорил он, - так я русский и батьку промажу. Если вызовут, скажите - животом болен, вышел" - и он исчезал с большой перемены. Сейчас он всем видом своим показывал Феде, что он будет стоять здесь, пока не пройдет последний солдат, хотя бы пришлось опоздать в гимназию.
- Это семеновцы, - сказал он, сплевывая всегда лежавшие у него в кармане семечки. - А потом егеря пойдут, Александро-Невский батальон, артиллерия... Сегодня первая половина. Первая дивизия, кирасиры и казаки. Я видел вчера из Гатчины шли. Замерзли - страсть. На латах и касках иней насел, тусклые стали, а лица красные, пошли к Конногвардейскому манежу... В конной гвардии стоять.
- А когда парад? - спросил Федя.
- Ровно в одиннадцать.
- Эх, досада... Не посмотришь? - печально сказал Федя.
- Идем... Чего там!
- Ну как! Меня латинист на втором уроке обещал переспросить, вчерашнюю единицу загладить.
- Плюнь, брат, на все и береги свое здоровье. Латинист тебе еще достаточно поперек горла станет, а парад не каждый день. Государя императора увидим.
В это время в голове колонны, за "пятью углами", грянула музыка, шаг стал бодрее, люди казались красивее. Леонов сорвался с места и, размахивая локтями и громыхая в ранце жестяным пеналом, побежал сломя голову догонять музыкантов.
Федя был в нерешительности. Уже мимо него ехали большие зеленые повозки с холщовым навесом и красным крестом, запряженные парами лошадей, а из тумана от деревьев бульвара показался со Звенигородской новый сверкающий ряд музыкантов. На часах было без пяти минут девять. Еще можно было поспеть без замечания. Чувство долга боролось в нем с желанием смотреть новые стройные ряды рослых, красивых людей. Как назло - и тут заиграла музыка... Мимо на пролетке, запряженной прекрасною, как показалось Феде, лошадью, ехал толстый офицер, с широким, как полный месяц, бабьим румяным лицом, в барашковой шапочке и алых, густо покрытых золотом погонах. Он потрогал рукою в белой перчатке за пояс кучера, и пролетка остановилась. Федя испугался, подумал, не сделал ли он чего-нибудь недозволенного, но вдруг узнал Теплоухова.
Теплоухов ласково улыбался.
- Садись, Кусков, - сказал он. - Хотите, я вас свезу посмотреть парад.
Федя покраснел до ушей, потоптался с ноги на ногу и вскочил в пролетку.
В этот день все было так странно и чудесно и так делалось само, что нельзя было и думать о гимназии. Теплоухов подвинулся, давая место Феде.
- Садитесь лучше, - сказал он. - Ничего, один раз уроки пропустите. Зато парад увидите... Государя... Это важнее всякой гимназии.
- Как же вы, Теплоухов, уже офицер? - спросил, смущаясь, как всегда при Теплоухове, Федя.
- Нет... Я не офицер... Я только фельдъегерь.
- Это что же такое?
- Когда выгнали за неуспехи в науках из гимназии меня и Лисенко, да и еще волчьими паспортами снабдили, надо было что-нибудь делать. Мать моя - вдова, просвирня при Владимирском соборе, еле концы с концами сводит, - ну, спасибо, дядя, брандмайор спасской части, меня устроил. Осенью держал я экзамен и выдержал на фельдъегеря.
- А трудно это? Экзамен?
- Ничего не трудно. Географию надо знать, уметь читать и писать на европейских языках настолько, чтобы адреса на конверте разобрать.
- Ну, а теперь довольны местом?
- Не жалуюсь. Жизнь интересная. Кого-кого не видал. Два раза пакеты великому князю главнокомандующему подавал... Ванновскому, военному министру, возил... Немецкого посланника видел... Вот жду, может быть, в Хиву меня отправят с патентами на ордена эмиру... Не жалуюсь. За эти пять месяцев службы я больше узнал, чем за десять лет гимназии.
- А как живете?
- Нескучно!.. Подобралась нас теплая компания. Лисенко устроился в почтовом отделении чиновником, брандмайор здешний, милый человек... По воскресеньям в карты играем, поем. Местный пристав просто виртуоз на скрипке... Танечка Андреева бывает, - и Теплоухов лукаво подмигнул Феде, а Федя, уже красный от мороза, сделался буро-малиновым. - Танцуем... То польку -
"Пристав, дальше от комода,
Пристав, чашки разобьешь",
то брандмайор такого трепака отхватит, что чертям тошно... Доски трясутся, и весь участок знает: "сам пристав танцует".
Жизнь раскрывалась перед Федею.
Не только серая гимназия была на свете, не только университет. Фельдъегеря, брандмайоры, пристава, почтовые чиновники, все те, о ком презрительно говорили отец и братья, оказывались милыми людьми. Два его товарища, и притом уважаемых им товарища, были с ними. Они не только истязали народ по участкам и били пьяных, они не только клеили марки, они танцевали, пели, играли... Там как своя бывала милая Танечка!.. Как все это было ново и странно!.. Теплоухов как свой у пристава!.. Там Танечка!
- Пристав всего Пушкина наизусть знает. Как начнет "Медного всадника" жарить, - диву даешься, какая память дана человеку, - говорил Теплоухов.
Они обгоняли семеновцев. Рассказ прекратился. Оба восторженно любовались солдатами. И тут у Теплоухова были знакомые. С важным стариком, что шел сзади и кричал: "Левой! Левой!" - Теплоухов раскланялся, и тот улыбнулся ему. "Какой он! Теплоухов! - думал Федя. - Недаром я его всегда так уважал!"
- Да, Кусков, каждому свое. Suum cui-que (Каждому свое.), как учил и я когда-то. Знаете, я латынь не забыл. В ноябре, в Катеринин день, были именины брандмайорши и так что-то задержались с горячей закуской. Малороссийскую колбасу жарили. Я и говорю Катерине Ивановне, имениннице: - Quo usque tandem, Катерина, patientia nostra abutare (Доколе, Катерина, испытывать наше терпение! - переделка начала одной из известных речей Цицерона), а пристав - он поэт у нас, в "Петербургском листке" его стихотворения помещали, - и отвечает мне в рифму: "Подождем, дорогой, мы не на пожаре". Что смеха было! Лисенко по-гречески переложил. После обеда хором пели:
Bulomai humin eipein
Humin eipein, humin eipein,
Tres parfenois exeltein,
Exeltein, exeltein,
Kai en te hule,
Kai en te hule!
(Вольный перевод: "Я хочу вам рассказать, вам рассказать, три девицы шли гулять, шли гулять, шли они темным лесочком...)
Классическое образование пригодилось. То-то Кербер порадовался бы - рыжий пес!..
- А Лисенко на почте не скучает?
- Да служба не легкая... Что говорить!.. Как машина, с восьми до четырех в отделении, а вечером дома, разборка непонятных адресов. От почт директора приказ: "Русская почта должна быть лучше английской, ни одно письмо не должно пропасть или не дойти по адресу". Ну, Лисенко каждый вечер и решает ребусы. Что твоя "Нива"...
- Забавно?
- Куды забавней - чудеса в решете, да и только. Пишут: "Угол Атлантического океана и Средиземного моря, матросу 1-й статьи Семену Дубу". Я был у Лисенко. Сейчас на карту. Березина географа вспомнил, как на бильярде в "Амстердам" обыграли. Нашли: Гибралтар, а в Гибралтаре, оказывается, как раз наша эскадра стоит. На крейсере "Андрей Первозванный" и матрос такой есть. Лисенко в Адмиралтейство ходил, узнавал, мы и махнули: "Angleterre. Gibraltar. Escadre russe. Croiseur "Andre". Au matelot Semion Doube" (Англия. Гибралтар. Русская эскадра. Крейсер "Андрей". Матросу Семену Дубу. ) . - Как же ! Заграничная десятикопеечная марка наклеена. У них письмо - святыня... А то... письмо: "Саратов. Маме". Что смеха было, а доставили... Нашли эту самую маму!
- Доставили?.. - спросил Федя. - Как же нашли?
- По всем отделениям Саратова запросили. Представьте: в четвертое отделение уже давно заходила, так, простоватая старушенция и спрашивала: не поступало ей письмо от Пети из Петербурга? Ну и учинили ей допрос: "А что, ваш Петя не слишком умный?" - "Да так, - говорит, - не дюже умный, однако читать, писать умеет, образованный..." - "А вы его руку знаете?" - Как не знать, загорелая, в мозолях - он маляром у меня, в учениках". "Нет, - говорят, - а как пишет?" - "Обнакновенно как - каракулями". Показали ей письмо: "Не это ли?" - "Во, во, - говорит, - евонная это рукопись, он завсегда "ять" - то с крышечкой пишет, я ему показывала, чтобы перекрестил ее, а он все крышечкой". - Лисенко за розыск награду дали к Рождеству - пятнадцать целковых.
- Да будто это так важно, Теплоухов? - сказал Федя.
- А как же! Как же! - даже возмутился всегда спокойный Теплоухов и повернулся лицом к Феде. - Помилуй Бог! Как не важно! Российская Императорская почта! Это почувствовать надо. Императорская! Не фунт изюма! Умри, а письмо доставь... Все одно, как присяга! В этом, Кусков, - все. Мы маленькие люди, мы незаметные люди, а чем меньше ты, тем точнее должна быть работа. И заметьте. Заметьте, не за деньги!.. Какие уж деньги у почтового чиновника!?. Кот наплакал... Колбасой да чаем пустым питаются. А из-за самолюбия... Русская почта... Нельзя... Это понимать надо... Вы знаете, у нас в фельдъегерском, взять, корпусе такие истории помнят. Вез курьер императору Николаю Павловичу пакет из Севастополя во время Крымской войны. Гнал день и ночь и не ел ничего. Пакет во дворец доставил и умер от утомления. И, знаете, я уверен: счастливый умер... Долг - превыше всего... Как бы мелок он ни был... Долг!
Теплоухов сосредоточенно смотрел вдаль. Он молчал некоторое время, молчал и Федя.
- И кто знает, - вдруг сказал Теплоухов. - Что мелко и что крупно... Но исполнение долга: в этом счастье.
Федя опять покраснел. Кольнуло в самое сердце. Его долг - идти в гимназию, а не ехать с Теплоуховым на парад. Его долг - отвечать по латинскому, переводить Саллюстия, а не любоваться войсками. "Но меня соблазнил Теплоухов, - зайцем метнулась лукавая мысль, - это не я, а Теплоухов виноват, что я не исполняю своего долга".
Теплоухов точно угадал его мысли.
- Говорю вам о долге, - сказал он, и, как тесто, расплылось в улыбке его лицо, - а сам вместо того, чтобы везти вас в гимназию, увожу от нее все дальше и дальше... На парад... Знаете, Кусков... Конечно, не гимназия виновата, но сколько неправды там было, а выдавали за правду... Сказать ли?
- Говорите, Теплоухов, я вам верю.
- Братец ваш - Ипполит - с плохим народом связался. Знаю я их всех! Со всеми в одном классе был. И Алабина, и Бродовича, и Ляпкина, и Каплана знаю. Жид на жиде... Ну скажите, зачем они всегда клевещут на войско, на полицию, на чиновника, на Россию? Уж так у нас все безнадежно плохо, так бездарно; так жалко, что жить не стоит. А дай жидам власть: и берега кисельные станут, и реки молочные потекут. Правда на земле станет... Послушать их - в полиции бьют и запарывают людей.
- А не бьют?
- Да, никогда, Кусков!
- Ну, а пьяных разве не бьют... Я слыхал.
- Слыхал? А от кого слыхали? От них... От первых учеников слыхали. Было бы, лгали подонки, а то лгут те, что лучшими себя считают. Бродович-то, мильонер, редактор, а Абрамка всегда что-нибудь гадкое скажет.
- Я слыхал, пьяных бьют, - несмело повторил Федя.
- Пьяным уши трут, чтобы очухались, не умерли. Ну, толкнет иногда городовой... Так и пьяного знать надо. Что он тоже не ругает городового-то? Не дерется?.. Не ангелы люди-то. Эх, Кусков, - жизнь не книжка, а они хотят по книжке ее сделать. Присмотритесь, Кусков, что они делают, эти великие умы, а что мы творим, маленькие люди. Бойтесь жида. На то пришел он, чтобы все разрушить, что создает русский гений... И... ну разве это не гений?.. Разве не красота!.. Да оглянитесь!.. Глядите же!..
С площади, из-под арки с чугунной колесницей славы, из широких ворот, украшенных заиндевелыми черными щитами, мечами и шлемами, неслись дружные резкие ответы войск. Кто-то объезжал полки и здоровался с ними.
По тротуарам тянулся народ, пропуская входившие на площадь войска. Едва выехали на площадь, Федя понял всю силу восклицания Теплоухова.
Несказанная была красота.
Красота севера... Красота Петербурга... Большой мечты сурового Царя, воплотившейся на низких болотных кочках, среди ельника и вереска.
Из-за высоких зданий штаба округа, из-за домов Мойки, бледно-пестрыми акварельными пятнами протянувшихся вдали, из-за клубов белого дыма, валившего из сотен труб и по-зимнему, густо, четко, ложившегося длинными хвостами на зеленоватое небо, подымалось солнце и выглядывало робко из-за колесницы славы на арке Главного штаба.
В улыбчивой нарядности солнца, в его блеске на ледяных сосульках, свешивавшихся с чугунных коней, с труб и крыш, была весна. И по-весеннему молодо сверкало небо.
Внизу, в снежных туманах, в серой неприглядности разбитого, растоптанного снега еще была зима... Был мороз. Стыли ноги и руки, больно щипало за уши и странно было, что не грело солнце, озарявшее высокую колонну и ангела с крестом на ней.
Весь осиянный, темно-красный, суровый дворец сверкал многочисленными окнами, колоннами и балюстрадами балконов, и четко ложились тени от выступов подъездов, от фонарей, от тумб на тротуаре, от труб на крыше.
Торжественна была площадь, замкнутая величественными, громадными зданиями, и не понимал, но чуял в них Федя тот стиль, о котором ему говорила мама. Он знал площадь. Она ему была родная... Он не понимал, но чувствовал всю ее красоту. И крутое крыльцо Эрмитажа с гигантами из серого блестящего камня, поддерживающими тяжелый навес и розовый куб архива напротив, и строгие, высокие здания штабов... Всегда внушала эта площадь Феде какой-то страх и уважение. Точно таила в себе она что-то страшное в прошлом и грозила еще более страшным в будущем.
Здесь всегда было тихо. Торжественно молчаливы были часовые у дворца, и городовые и околоточные были особенно суровы. Страх и почтительность всегда внушала площадь Феде. Казалось: надо снять шапку перед дворцом или поклониться седому старику в высокой и медвежьей шапке и черной шинели с широкою перевязью, что стоит у решетки колонны.
Сейчас площадь была полна войсками. Глаза разбегались от этой массы людей, то замирающих в больших четырехугольниках, то вдруг копошащихся, обчищающих сапоги, шинели, пляшущих на месте, чтобы согреть застывшие ноги.
- "Вот они - войска! - думал Федя. - Вот та армия, о которой с благоговением говорит мама... Вот оно, то победоносное, христолюбивое, православное воинство, о котором торжественно возглашает столько раз во время службы дьякон".
И, как мотылек о стекло, билось радостною тревогою сердце. Глаза смотрели, хотели все видеть, унести в памяти, насытить ум красотою, запечатлеть величие картины и все рассказать маме... Только она во всем их доме поймет его. Она, няня Клуша и Феня... Но не мог он все охватить и приметить. Видел кусочки, замечал мелочи, обрывки, лоскутки...
Давила торжественность обстановки. Толстый, важный, красный генерал с седыми усами с подусками, надуваясь, кричал: "Смирна!"...
"Кому кричит? Что надо делать? Не касается ли это и его, Феди? Как хорошо, что Теплоухов сам его поставил и сдал на попечение околоточному, с которым поздоровался "за руку". Околоточный "друг" Теплоухова и он, если нужно, защитит Федю".
"Какие красивые серые лошади под трубачами в красных черкесках... Должно быть, арабские... Ножки тоненькие, стройные... Странно смотреть, вот-вот сломятся. Внизу у копыта прилип снег, а выше копыто влажное. Там снег тает - теплое копыто, живое... Одно темно-серое и ножка темная до колена, как серебро в черни. Другое розовато-желтое и ножка белая... Серебряная... На груди ремни с набором: шишечки и сердца. Под гривой, когда она трясет головой - корона выжжена на шерсти... Почему корона? Спросить бы!.. А глаза какие! Темные, выпуклые, точно... нет и сравнить ни с чем нельзя. Такие красивые, живые, умные"...
Федя стоит близко к ним, и в них отразился маленький гимназистик с красным лицом и побелевшими ушами.
"Это лошадь меня видит. Что она думает? Откуда она? Такая прекрасная. Задумчивая... Как ее зовут?.. Спросить бы?"
Но спросить не смел...
Вдруг попала в угол зрения Феди группа офицеров. Их было пять... или шесть. Они курили и смеялись чему-то, что рассказывал бледный, тонкий, с маленькими русыми усами.
"Бросили папиросы. Разбежались... Что они? Испугались чего-то? Как мальчишки... Смешные... Кричат: "Смир-рна!" Весь громадный полк насторожился".
- "Р-равняйсь!.."
"Все повернули головы направо. Напряженно смотрят, ерзают вперед, назад... штыки убрали. Офицер что-то машет рукою".
- "Смир-рна"...
"Стоят, не шелохнутся. Дышат или нет? Дышат. Ведь не могут же так долго не дышать. Чуть пар идет. Какое красивое лицо у этого солдата, что напротив, да и у того, у них у всех одинаковые лица. Какие серьезные. Я бы рассмеялся... А Липочка... фыркнула бы... Она не может, такая смешливая. Ей палец покажи - смеется".
"На пле-е-чо!"
"Ловко!.. Ружье, должно быть, тяжелое, а они - раз-два - и готово. И какой красивый шорох рук, когда упадали на место".
"А собака! Собака!.. Господи... Как же!.. Вот маме расскажу... Не поверит. Пришла и легла против строя. И никто не прогонит. Должно быть, их собака... Полковая... Лежит... пасть разинула. Дышит, язык высунула. Точно дело делала! Пришла отдыхать!.. Ах! Вот смешная!"
"А там музыка играет"...
"Это "наши" семеновцы входят"... Федя узнал их.
"Кирасиры слезли с лошадей и опять садятся. Тяжело как... Ну, да... А латы-то!"
Давно побелело ухо. Зажглось полымем, а потом точно отмерло. Костяшки пальцев болят. Да разве чувствует это Федя? Из обрывков, из лоскутков, из отдельных сцен вдруг склеилась большая, большая картина, стало понятно что-то великое, страшное... Он-то вот маленький... жил... жил... и умрет. Как умер Andre... как умерла бабушка... А она... Армия-то, не умрет... Она жила тогда, когда он еще и не родился, и папы и дедушки не было на свете, а она тогда была... И теперь она стоит, и будет стоять всегда.
И вдруг Федя понял... Когда учил - не понимал, а теперь понял.
Да...
Вот оно что!.. Она и Россия!..
Перед масленицей на русском уроке проходили "периоды"... Глазов задал выучить наизусть "Чуден Днепр" Гоголя и "Воспоминание о торжестве 30-го августа 1834 года" Жуковского, как образцы периодической речи.
"Так ведь там все это написано, - подумал теперь Федя. - Только мы тогда ничего не поняли"... Там, на берегу Невы, подымается скала дикая и безобразная и на той скале всадник, столь же почти огромный, как сама она; и этот всадник, достигнув высоты, оседлал могучего коня своего на краю стремнины. И на этой скале написано Петр и рядом с ним Екатерина; и в виду этой скалы воздвигнута ныне другая, несравненно огромнее, но уже не дикая, из безобразных камней набросанная громада, а стройная, величественная, искусством округленная колонна; и ей подножием служат бронзовые трофеи войны и мира, и на высоте ее уже не человек скоропреходящий, а вечный сияющий ангел и под крестом сего ангела издыхает то чудовище, которое там, на скале, полураздавленное, извивается под копытами конскими..."
Федя поднял глаза. "Да, все так, как написано!" Против него над войсками возвышалась Александровская колонна. Памятник Отечественной войны. С той стороны, откуда смотрел Федя, длинная полоса снега примерзла к красноватому граниту, а с боков золотом горело солнце. Сверкал в небесной синеве крест и в солнечных лучах сиял возносящийся ангел.
"Вот оно что!" Федя точно рос в эти минуты, стоя в напряженной тишине ожидания государя. Словно кто листал перед ним книгу его судьбы и уже ясно он видел то, что ему надо делать. Не маленький гимназистик, удравший от уроков и отразившийся в умных глазах серой лошади, стоял на площади, а стоял юноша, вдруг познавший, кто он.
- Да ведь я... Русский!
И Боже! Как хорошо стало у него на сердце. Какая-то музыка звучала внутри его, а память повторяла заученные слова: "И между сими двумя монументами, вокруг которых подъемлются здания великолепные, и Нева кипит всемирною торговлею - одним мановением царским сдвинута была стотысячная армия, и в этой стотысячной армии под одними орлами и русский, и поляк, ливонец и финн, татарин и калмык, черкес и боец закавказский; и эта армия прошла от Торнео до Арарата, от Парижа до Адрианополя и громкому "ура" ей отвечали пушки с кораблей Чесмы и Наварина...
- Не вся ли это Россия, созданная веками, бедствиями, победою!? Россия, прежде безобразная скала, набросанная медленным временем, мало-помалу, под громом древних междоусобий, под шумом половецких набегов, под гнетом татарского ига, в боях литовских, сплоченная самодержавием, слитая воедино и обтесанная рукою Петра и ныне стройная, единственная в свете своею огромностью колонна? И ангел, венчающий колонну сию, не то ли он знаменует, что дни боевого создания для нас миновались, что все для могущества сделано, что завоевательный меч в ножнах и не иначе выйдет из них, как только для сохранения; что наступило время создания мирного; что Россия, все свое взявшая, извне безопасная, врагу недоступная или погибельная, не страх, а страж породнившейся с нею Европы, вступила ныне в новый великий период бытия своего, в период развития внутреннего, твердой законности, безмятежного приобретения всех сокровищ общежития; что, опираясь всем западом на просвещенную Европу, всем югом на богатую Азию, всем севером и востоком на два океана, богатая и добрым народом и землею для тройного народонаселения, и всеми дарами природы для животворной промышленности, она, как удобренное поле, копит брошенною в недра ее жизнью, и готова произрастить богатую жатву гражданского благоденствия; вверенная самодержавию, коим некогда была создана и упрочена ее сила и коего символ ныне воздвигнут перед нею царем ее в лице сего крестоносного ангела, а имя его: Божия Правда...
- Мы учили, как образец периода... Наизусть... Как славно я все помню... Период? Разве в этом дело? В периоде? В красоте оборота?.. Да ведь суть-то в том, что это: Божия Правда!.. Божия правда сейчас передо мною... Я вижу ее... Ах, как тихо стало!
После криков команды, звуков музыки входивших и устраивавшихся войск, шороха и гомона тысяч оправлявшихся и чистящихся людей наступила отчетливая тишина. Феде показалось, что он сейчас лишится сознания от какого-то небывалого волнения, что нахлынуло на него, опустошило сердце, захватило грудь. У него потемнело на минуту в глазах. Но сейчас же все прояснело. Все стало снова блестящим и красивым в лучах поднявшегося над площадью солнца. Перед Федей выступали четкие, ровные серые квадраты с алыми полосками погон и белыми черточками ранцевых широких ремней, ружья, поднятые в плечо и горящие, как алмазы, миллионами маленьких искорок на штыках... Справа была колонна всадников на легких гнедых лошадях. Они были одеты в красные черкески с серебром, и тонкие шашки горели на солнце в их руках. Сзади пехоты теснились темные массы кавалерии, затененные домами Главного штаба. Тускло мерцали золотые латы и каски и недвижно висели пестрые флюгера на красных, желтых и синих пиках.
Величавая картина развернулась перед Федей. Синее небо, и на нем струи белого дыма из труб. Там налетал холодный ветер с Невы, рвал клубы и разметывал их в бесконечной голубизне.
Под небом бело-розовые здания, в окнах люди... Маленькие, как букашки, они заняли окна. Стены домов заиндевели и кажутся воздушными и легкими. Мягкими пропорциями уходят они к Невскому. Крышечка плоским треугольником, под нею колонны, балконы, балюстрады и опять ровные, длинные, стройные окна. И снова плоский треугольник и колонны... Строго... красиво...
Под ними внизу людские лица. Все розово от человеческих лиц. Легкий пар клубится перед ними, фарфоровыми, чуть тусклыми...
Свет идет от глаз и тонет в легком морозном пару. Сквозь него темнеют брови, усы, бороды.
Люди! - как любил в эту минуту людей Федя.
Они стояли вытянувшись, и напряжение было в телах. Федя понимал, что и в иных, как в нем, что-то горит. У каждого, как и у него, на секунду потемнело в глазах, поднялось что-то к сердцу и опустошило грудь. И они, как он, унеслись куда-то.
Тело напружинилось... Тело исчезло в этом напряжении, и бессмертная душа смотрела из очей. Оттого и блистали глаза.
Душа, которая была в Andre и не умерла, а только ушла из тела.
Душа, которая была раньше в тех солдатах, что составляли эти полки прежде, была в них при Петре, Елизавете, Екатерине, Павле, Александре I, Николае I, Александре II.
Эти солдаты умерли... убиты... Но души их живы. Не они ли носятся в небесной синеве, не они ли летят с обрывками дыма? Не они ли зажгли это внутреннее волнение и шепчут... и шепчут, что это: Божия Правда!..
Федя не слыхал команды. Несколько мгновений он ничего не слыхал. Точно наглухо заложило ему уши.
Он видел лишь, как дрогнул крайний полк, руки с ружьями вынеслись вперед и ремни винтовок закрыли лица солдат.
Кругом в народе стали снимать шапки. Снял свою старенькую фуражку и Федя и повернул голову туда, куда все смотрели.
Он его сразу узнал. Не потому, что видел его портрет в гимназии и в магазинах, а потому, что он был особенный. И, если бы Федя нигде не видал портреты государя, он узнал бы его по самой его осанке.
Государь ехал на большом тяжелом караковом коне, легко несшем его грузное тело.
Федя видел маленькую черную барашковую шапку с серебряной звездой, широкую спину в сером пальто без складок и наискось на ней золотую портупею. Он рассмотрел караульный вальтрап седла и медные шишечки на ремнях подхвостника. Федя заметил, что те серые лошади, которыми он любовался под трубачами-конвойцами, шли за государевым конем. Это было радостно. Точно они уже были знакомые и унесли в своих чудных глазах частицу самого Феди.
Потом пестрая свита заслонила государя от Феди, и тогда Федя стал снова слышать.
Он услышал резкие звуки труб, надоедно, крикливо взывавших о чем-то к небу. В этих пронзительных, режущих тонах было что-то древнее, говорившее о средневековье, даже как будто об Азии.
Но это продолжалось недолго. Внезапно трубы стихли. Федя услышал ровный голос государя, но слов не разобрал, дружно крикнули казаки, и далекое загорелось у Миллионной улицы "ура!" казаков конвоя.
Затрещали барабаны, и взвыли пехотные горны.
Чьи-то молодые, свежие голоса радостно и бодро сказали:
- Здравия желаем, Ваше Императорское Величество... И сейчас же заиграли музыканты гимн и загремело ликующее молодое "ура" юнкеров.
Волны народного гимна плыли и неслись по площади. Они ударялись о стены Зимнего дворца, точно поднимались к небу, и звучали все шире и шире, захватывая площадь.
Федя не помнил себя. Обмершие ноги застыли и стали как колоды, руки были в крови - кожа полопалась от холода, уши обмерзли - он ничего не чувствовал.
Вся душа его слилась со звуками гимна, все невидимые, неизученные и незнаемые физиологами и анатомами струны его тела пели этот гимн и кричали "ура" с войсками.
Ура! - загоралось все громче и громче. Точно пороховая нить бежала по люстре от свечи к свече, и вспыхивали желтые огоньки - гремели ответы навстречу государю и новое могучее "ура" рвущимися волнами примыкало к прежнему, и площадь, минуту тому назад тихая и молчаливая, гремела сплошным ревом людских голосов.
- Здравия желаем, Ваше Императорское Величест-во-о-о! Ура!..
- Здорово, семеновцы!
- Здравия желаем...
- И ура! Ура!
Не было слышно слов, нельзя было разобрать гимна - вся площадь стонала громовым ураганным криком, в который входили мощные звуки русского гимна.
Федя восторженными глазами следил за государем. Он видел его на фоне заиндевелых сучьев Александровского сада, и этот суровый силуэт, среди снегов, инея и серых рядов солдатских, под бледным небом севера - сказал его сердцу яснее всех уроков гимназии:
Северный монарх... Монарх народа, семь месяцев в году засыпанного снегом... Монарх народа, сумевшего в этих тяжелых условиях завоевать себе первое место в мире... Монарх народа-гения...
Серые солдаты - его народ, его армия. Холод и снег - его страна. Труд и лишения - их удел. Вот она: Божия Правда...
Как? - Федя не заметил. Но площадь точно раздалась, стала шире и больше. Против ворот дворца вокруг оказалось свободное место, усыпанное красным песком, и совсем недалеко от Феди стал государь. За ним два трубача в алых черкесках на серых лошадях - знакомые Феде лошади.
"И собака... Ах нахалка!.. Та же собака!.. Желтая, не то гончая, не то пинчер, а, в общем, дворняжка, со стоячими ушами и рубленым хвостом, пришла и легла прямо против государя!"
"И никто не прогонит. И государь ничего... Он, верно, любит животных. Он добрый"...
У колонны стали музыканты. "Сколько их!? Наверно, больше тысячи".
От Миллионной красным полымем колыхнулись ряды кавказских казаков. Опять заиграли четыре трубы, резко, властно, все одну и ту же трескучую фразу и, Боже! как легко выступали гнедые лошади с длинными тонкими ушами! Из серых ноздрей шел пар, и они надвигались сплошною массою в две шеренги прямо к государю.
"Как пляшет лошадь под офицером! Он весь в серебре. Темный башлык, как крылья, реет за плечами. Ах! Какая она... На дыбы становится, прядет! А он хоть бы что! Вот молодец! Наверно, горец... Хаджи Мурат... или Хазбулат? Или Казбич и это лошадь Казбича?"
Быстро прошли казаки.
Вдруг затрещали барабаны и оборвались. Плавно вступила музыка. "Как идут!"
Федя застыл от восторга.
Ноги трещат по снегу, перемешанному с песком, а кажется, что они не касаются земли. Вот так же было и в балете, когда танцевали девушки.
А лица!?
Федя смотрел и не верил. Да ведь это шли такие же, как он, Федя... Юные, молодые. Значит, и он может. Стоит пойти в корпус, в училище. Да, конечно, так... Да ведь... Или он обознался? Ну, конечно, это Баум, товарищ Andre, которого выгнали из гимназии за то, что он назвал жидом и побил Ляпкина, лучшего ученика класса.
"Ах, какой он хорошенький!"
- Спасибо, господа!
"Это государь сказал им... Юнкерам... И если бы Федя, как Баум, был в их рядах, государь это сказал бы ему!..
"Вот хорошо-то!"
И все было теперь ясно!
Гремела музыка. Полки за полками густыми колоннами шла пехота, штыки были подняты кверху и торчали у самого уха, и весело кричали в ответ на похвалу государя солдаты:
- Рады стараться, Ваше Императорское величество-о-о!
Тихо гремели пушки, банник в банник р