нской Пинакотеке есть картина: - "Воскрешение дочери Иаира". Так там со смертного ложа поднимается девушка. И взгляд у ней мертвый и сама она мертвая. Понимаете, в чем соль?.. Не воскрешена, а как в опыте Гальвани с лягушкой, оживлены мускулы, и она согнулась и села... Какой ужас!
- Но, Andre... Что вы!.. Душа есть, и наше "я" не умирает!
- Это неправда. Материя вечна. Ничто в мире не исчезает, но претворяется в новый вид, в новый образ. Но никакого вечного "я" нет. У нас в классе есть гимназист - Витковский. Поляк. Сын богатого помещика. В Полесье на реке Стыри у них имение. Он мне рассказывал: дубы такие, что под ними может обедать сто человек. Десятерым не охватить. И рассказывают не как легенду, а как правду, что когда их предок сажал эти дубы, он вырыл яму и в нее приказал закопать трех громадных, откормленных, убитых быков. И на их трупах вырос этот могучий дуб. Мясо животных претворилось в соки растения, в ветви, листья, в могучий ствол... А "я", которое сидело в быках, куда же девалось? Где оно? В листьях, в желудях, в стволе? Что же, Suzanne, нянины сказки о Боге и рае, исступленно радостные возгласы "Христос воскресе"?.. Нет!.. Ничего!..
Они подошли к небольшому выступу в набережной. Полукруглым уступом входила набережная в Неву. Гранитные скамьи тянулись вдоль выступа. Внизу обмелевшая Нева казала светлый свой песок. Чуть набегала и ласково шептала холодная, прозрачная вода.
- Сядем, - сказал Andre. - Здесь хорошо. Не видно этого человечества, которое мне так смертельно надоело!
За серым деревянным на барках мостом, горбом поднимавшимся над рекою, бледнело небо. Прозрачный зеленый сумрак клубился за Петропавловскою крепостью. Отрывисто прогудел где-то на взморье пароход и стих. Над Невою неслись не умолкая колокольные звоны, будили реку и словно призывали рассвет и солнце.
- Какая глупость, какой идиотизм - жизнь и труд, - сказал Andre, облокачиваясь на широкий гранитный массив набережной. - Жутко подумать: этот камень - и в нем история людской глупости. Где-то далеко, на севере, люди копошились в скалах, пробивали отверстие, вставляли пороховой заряд. Скала раздроблялась на куски. Потом днями, неделями, месяцами так, что ныли и саднили в мозолях руки, обтесывали из него этот кусок, везли его на лошадях сюда и ставили... Зачем? Чтобы мы с вами сели здесь? Чтобы кто-нибудь облокотился?.. Не надо этого, ни к чему!..
Suzanne вздохнула и ничего не сказала. Большие, узкие, миндалинами, глаза ее под темными ресницами смотрели устало.
- Я думаю, - продолжал Andre, - не проще ли кончить все? Ипполит мечтает быть естествоиспытателем. И не понимает того, что... не стоит. Все эти Бюффоны, Брэмы, Гумбольдты всю жизнь отдали на то, чтоб изучить какую-нибудь птицу, подглядеть, как она вьет гнездо, или сосчитать, сколько позвонков у змеи... открыть новый цветок... а не все ли равно? В физическом кабинете я смотрю чертежи машин. Кто-нибудь всю жизнь отдал, чтобы придумать какой-нибудь золотник, кран или винтик. В этом винтике вся его жизнь. Утро и вечер, будни и праздник, радость и горе, все в том, куда и как сунуть крошечный винтик! Так вот: стоит ли жить, не пора ли прервать и посмотреть, что там?.. Если там Бог и ангелы - он простит по Своему милосердию. Если там ничего, ну и ладно... И смущает меня одно... А если там вот это... блюдечками стучать, столы поднимать, отвечать на глупые вопросы... Опять та же людская пошлость!.. Что же это такое! - уже с тоскою проговорил Andre и крепко сжал руку Suzanne.
- Andre, - сказала Suzanne. Странно дрогнул ее голос, и ожили усталые глаза. - Andre, вы забыли главное в жизни. Вы забыли ее цель. Ее назначение. Смысл жизни любовь!
- Любовь, - повторил Andre. - Нет! Увольте!.. Только не это! Мне было тринадцать лет. В цирке Чинизелли шла пантомима "Нибелунги". Я там увидел женщину с длинными волосами, с гордым смелым лицом и огневыми глазами. В шлеме и панцире из золота, гибкая, стройная, она скакала без седла на лошади. Она показалась мне прекрасной. Я влюбился в нее. Это была Клотильда Репетто. Я пошел в магазин Попова у Аничкова моста и купил ее фотографию в этом костюме. Я показал ее своему товарищу Благовидову. Он сказал мне, что хорошо было бы, если бы она мне ее подписала. Он советовал пойти на квартиру и попросить ее дать автограф. Я пошел. У меня сохло в горле, и обмякали ноги. Я позвонил у двери на лестнице, на которой дурно пахло конюшней и кошками. Черномазый неопрятный лакей отворил мне. Голос мой прерывался, когда я сказал, что мне нужно видеть госпожу Клотильду Репетто. Меня привели в гостиную. Ко мне вышла пожилая полная черноволосая женщина. Я с трудом узнал в ней свою богиню. На лоб сбегали жирные вьющиеся волосы, черты лица были грубы. На ней был корсаж. Нижние пуговицы тесной кофты не были застегнуты, и оттуда торчала рубашка. На ней была длинная грязная юбка и стоптанные башмаки. От нее пахло луком. Ей, должно быть, было за сорок. Заплетающимся языком я объяснил, что мне надо. Она смеялась, говорила на плохом французском языке, что я милый мальчик, но что мне рано ухаживать за наездницами из цирка. Она позвала свою сестру Виргинию. Эта была моложе, стройнее, красивее, но такая же черная. Обе смеялись. Виргиния посадила меня к себе на колени, а Клотильда уселась писать. Я мучился от стыда. Клотильда взяла меня за подбородок и поцеловала жирными губами в губы. Если это любовь, - я навеки излечился от этого чувства. Придя домой, я изорвал и выбросил карточку. Цирк для меня потерял интерес.
- Это не любовь, - сказала Suzanne. - Вы были слишком молоды. Вам было рано любить.
- Хорошо... Мне восемнадцатый год... Пора уже. Шел я великим постом мимо магазина Попова и остановился у витрины с карточками артистов и артисток. Я увидел маленькую карточку. В профиль снята совсем молоденькая девушка. Не в театральном мишурном костюме, а в бальном открытом платье. Маленькая, слегка приподнятая головка, тонкая шея, волосы так уложенные, что кажутся короткими и от этого весь профиль изящен. Внизу подпись: "Оголейт 3". Самая фамилия казалась необычной. Я купил карточку, принес домой. Она мне казалась прекрасной. Парникель, шестиклассник, второгодник, имеет связи в балете. Его сестра танцует на сцене. Я уже хотел просить его познакомить меня с этой барышней, носящей такую причудливую фамилию: Оголейт... Но вспомнил... И там, наверно, пахнет луком, жирные губы, смешки... и все - ерунда...
Скорбная складка стянула худощавые щеки Andre. Лицо его было печально.
- Пойдемте, - сказал он. - Уже поздно. Народ идет из церквей, и солнце восходит.
Они встали. Утренний холод заставлял Suzanne пожиматься под легкой темно-зеленой с черным узором мантильей. Тонкая, высокая, стройная, затянутая в корсет, она шла легкой походкой. Ей казалось, что она молода и прекрасна. Ей казалось, что именно она должна разбудить в Andre любовь и тем вернуть его волю к жизни.
Почти всю набережную до Фонтанки они шли молча, в ногу, рука с рукой.
- Нет, нет... - порывисто сказала Suzanne. - Нет, Andre. Вы заблуждаетесь. Это не любовь! Любовь спасет вас. Излечит от тоски.
- Какая любовь, - со скукою сказал Andre. - К женщине? Ах, читал я и Шопенгауэра, и Скальковского читал. Все правда. Век пушкинских Татьян и Онегиных миновал, и нету тургеневских Лиз... чушь... ерунда... завеса сорвана. Жизнь мне понятна... Отцы наши путались в романтике и подносили цветы и кольца своим возлюбленным... Ну, мы-то подносить не будем. Если равноправие, если женщина человек, то это уже глупо. Любить женщину... нет, увольте!
- Andre... Но это потому, что вы хотели любить чужих, незнакомых женщин. Для любви нужно сродство душ... Нужно долгое знакомство. Нужна взаимность... Когда вас полюбит женщина, тогда, только тогда, вы поймете, что это такое - любовь!
Голос Suzanne дрожал. Andre чувствовал у себя под локтем дрожание ее руки, ее бедро касалось его бедра и трепетало подле. Andre внимательно посмотрел на Suzanne. Казалось, он изучал ее. Да, несомненно, он увидал в ней женщину. Он смотрел на нее как мужчина. Suzanne под его взглядом подбиралась и хорошела, как подбирается и легкой, полной грации становится лошадь, когда сожмет ее всадник сильными ногами и, бросив вперед, вдруг подберет ее мягким, но настойчивым нажатием мундштука. Поднимет гордо она шею, опустит опененную голову, нальются кровью белки подле темного агата глаз, выгнется лебединая шея, спадет изящными завитками на нее душистая грива, откинет далеко она волнующийся хвост и не идет, а танцует она, прекраснейшее из созданий Божиих, едва касаясь земли гуттаперчей напруженных копыт.
Молодою и красивой почувствовала себя Suzanne под новым взглядом Andre. Точно бремя лет соскочило с нее. Кровь побежала горячим потоком по всему телу и прилила к ее лицу. Затрепетали тонкие ноздри, губы стали горячими и влажными, нежный румянец пробился на блеклые щеки. Она взмахнула левой рукою, и движение руки, затянутой в старую лайковую перчатку, было бессознательно изящно. Она стала шире и легче шагать, и тонкая ножка замелькала из-под длинной юбки.
Подле Andre была не та Suzanne, которая отрывистым резким голосом говорила, точно командовала: "tenez vous droit...", " m angez la soupe!..", "allez a madame votre mere et remerciez la" (держитесь прямо... ешьте суп... поблагодарите вашу маму). Была новая Suzanne, чужая и родная, далекая и близкая. Явилась женщина Suzanne, так не похожая на Клотильду Репетто, что-то сулящая, что-то обещающая.
Andre посмотрел на нее еще и еще раз. Скорбная складка пропала с его лица. Странное любопытство загорелось в нем.
- Если бы вы узнали, Andre, - говорила Suzanne, - что женщина... девушка чуткая... с высокой душою... может быть, и не молодая... но нет, нет... не подумайте чего-нибудь... не старуха... A mon Dieu, mon Dieu (О Боже, Боже) , что я говорю такое... Я говорю вам... как товарищ... как старый друг вашей семьи... И вдруг вы знаете, что вас любят горячо, сильно... Что о вас думают... Вами живут, вами гордятся, о вас мечтают... Вы говорили... и, mon Dieu, mon Dieu, вы это прекрасно говорили, как может Бюффон или Брэм посвятить всю жизнь животным или сколько позвонков у змеи... или тоже про рабочего... который все отдал на то, чтобы придумать, куда поставить какой винтик... А вы не думали, что, может быть, подле них стояла любимая?.. И для нее изобретали этот винт, ее именем назвали открытый цветок... И в этом радость, в этом счастье... И божество в этом... в любви!.. Они подходили к дому. Скукой веяло от раскрытых ворот, двора, флигелей, по верхним этажам которых светило солнце. Andre робко позвонил, сейчас же послышались хромающие шаги тети Кати. В квартире было тихо.
- Разговляться-то будешь? - спросила шепотом тетя Катя.
- Нет. Прямо спать, - сказал Andre.
Ему был неприятен вид беспорядочного стола, тарелок с пестрою шелухою яиц, с кожею ветчины, недопитые рюмки и крошки кулича и пасхи на скатерти.
В темном коридоре Suzanne горячею, трепещущею рукою схватила Andre за руку и, обжигая его своим дыханием, сверкая в темноте длинными жгучими глазами, прошептала, склоняясь к его уху:
- Только не подумайте Andre!., не про себя я... нет... о! не я, не я!.. A mon Dieu! mon Dieu!.. Я сказала потому... мне кажется, что вы нашли бы счастье. Это было бы счастье... Любить...
Она бросилась в свою комнату и заперлась на ключ.
Andre постоял секунду в коридоре, улыбнулся вялой улыбкой и усталой походкой прошел к себе.
Его комната сквозь белую штору была залита ровным солнечным светом. Четко рисовался оконный переплет на серо-желтом натянутом полотне. "Скучно! - подумал Andre... Скучно! Единственная привилегия человека над животными - он может скучать... Нет, надо кончать всю эту канитель".
Он тяжело сел на кушетку, постланную свежим бельем, и начал раздеваться.
На второй день праздника Миша с Федей и няней Клушей вздумали катать яйца. Нянька достала откуда-то старый каток, принесла яйца, освободили ковер от кресел... Улыбаясь милой улыбкой, подошла к ним Варвара Сергеевна.
- Ипполит, - весело крикнул Федя, - ну-ка! тряхни стариною. Кто кого?!
Ипполит презрительно пожал плечами и сказал:
- Предоставляю это тебе. Я не ребенок.
- Играют же взрослые на бильярде или в кегли, а чем это глупее? - краснея сказал Федя. - Притом же теперь Пасха.
- Я ни на бильярде, ни в кегли не играю, - сказал Ипполит и пошел в свою комнату. За ним сейчас же пошла Лиза, и Федя крикнул им вслед: "кузинство - большое свинство! Заметно". У окна сидел Andre и смотрел, как Suzanne рисовала акварелью с натуры веточку ландышей. Им и предлагать Федя не посмел. Липочка присела было на корточки подле катка и стала рассматривать старые деревянные яйца, но сейчас же встала.
Ей стало стыдно перед Andre и Suzanne.
- Липочка, помнишь это яйцо? - сказал Федя, протягивая большое белое деревянное яйцо, покрытое уже потрескавшимся лаком и разрисованное цветами.
- Да, - тихо сказала Липочка. - Это "принц".
- И почему мы его "принцем" назвали? Шесть лет тому назад им похристосовалась со мною тетя Лени. Когда его откроешь, там был ярко-ярко-зеленый мох. И в нем, точно в кустах, сидел маленький фарфоровый лебедь. Тетя Лени принесла его в своем мешочке, и от него долго пахло ее духами. Мне это яйцо и лебедь казались тогда дивно прекрасными. Лучше всего. И сама тетя Лени мне казалась волшебницей из сказки. Как думаешь, Липочка, почему у дяди Володи и тети Лени нет детей? Это потому, что она иностранка и протестантка?
- Федька, ты неисправимо глуп! - сказала Липочка.
- А они так нас любят. Как думаешь, что подарит мне тетя Лени? Я хотел бы еще коробку солдат... Казаков. У меня уже семьдесят два есть, а дядя Володя говорит, что в эскадроне надо не меньше ста. И тоже хотелось бы артиллерию. А то у меня всего три пушки. А в батарее - четыре.
- Будет тебе тары-бары растабарывать, - сказала няня Клуша и пустила лиловое яйцо по катку. - Ну-тка, догоняй его своим принцем-то, что ль?
Качаясь с боку на бок по красному желобу катка, белый облезлый "принц" легко скатился на ковер, но отбежал недалеко и остановился.
Миша пустил тяжелое граненое синее яйцо, и оно с грохотом скатилось вниз и чуть не кокнуло "принца".
Липочка, не принимая участия в игре, стояла и снисходительно смотрела на игроков.
- Мама, пусти в них мраморным, - сказала она.
- Пущу и то. А ты что ж, Липочка, гордишься, что ли?
- Платье мять не хочется, мамочка, - сказала Липочка и, отойдя от катка, села на диван.
Без девочек играть было скучно. Варвара Сергеевна скоро устала.
Вечером Кусковы ожидали гостей. Надо было обо всем позаботиться. Варвара Сергеевна встала. Игра прекратилась.
Федя и Миша уткнулись в книги, няня ползала по ковру, прибирая раскатившиеся яйца.
- Ишь, озорники, - ворчала она, - куда раскатали яйца-то... А нянька старая прибирай... Им, молодым, ни-што... А у ей косточки болят... Ах, срамники! Срамники!..
Федя бросил книгу, сорвался с дивана и кинулся помогать няньке.
- Сейчас, нянечка.., сейчас, милая.., один момент, и все готово, а ты сядь и отдохни покамест...
К вечеру в гостиной расставляли ломберные столы, раскладывали карты, щеточки и мелки. Федя помогал матери.
Он не спрашивал у матери, кто будет. Из года в год у Кусковых бывали все те же гости. Брат Варвары Сергеевны Владимир Сергеевич - артиллерийский капитан с женою тетей Лени - Магдалиной Карловной - хорошенькой светлокудрой веселой петербургской немочкой, предметом обожания обеих девочек и поклонения всей семьи. Старый детский доктор Павел Семенович Чермоев, друг касторового масла и горького хинина, лицейский товарищ Михаила Павловича - Александр Ильич Голицын, сухой, молчаливый чиновник, которого боялись дети, красноносый мировой судья, двоюродный брат Варвары Сергеевны - Юлий Федорович Антонов, про которого дети знали, что он "в молодости пострадал за правду - в крепости сидел", и Фалицкий.
Детей больше всего интересовал Фалицкий. Он был писатель, журналист, "богема"... Он был либерал. В пыльном, залитом какими-то соусами и неопрятно вычищенном сером пиджаке, со следами перхоти на воротнике, с бронзового цепочкой и массою брелоков "со значением" на жилете поперек толстого круглого живота, на коротеньких толстых ножках со спускающимися без подтяжек штанами, не всегда аккуратно застегнутыми, лысый, с помятыми бакенбардами на толстых прокуренных и прокопченных дымом редакционных комнат щеках, - он резким пятном выделялся на фоне кусковского дома, старавшегося поддерживать чистоту, опрятность и дворянские традиции.
Мама его не любила и боялась дурного влияния на Михаила Павловича. Тетя Катя говорила, что он пишет передовые статьи в "Голос" и "Петербургские ведомости" и "остроумничает" в "Стрекозе" и "Будильнике". Он шатался по притонам, увлекал за собою слабовольного Михаила Павловича, и они транжирили деньги, которые Варвара Сергеевна берегла на подметки Ипполиту, на новые штаны Andre.
Он приходил шумный, пахнущий пивом и табаком, кричал на всю квартиру про прелести Жюдик и напевал стишки и шансонетки.
И сейчас, вслед за звонком, раздался по всей квартире его хриплый баритон.
- О, du Rinoceros, Rinoceros (О, ты носорог, носорог!), - напевал он, разматывая пестрое кашне и ни с кем не христосуясь.
Он успел ущипнуть пониже спины помогавшую ему раздеваться Феню и на ее протест сунул ей рубль.
- О, du Rinoceros, Rinoceros, - раздавалось по гостиной, куда он прошел.
- А, Федя! - воскликнул он, - здравствуй, бутуз! Здорово, брат, ты вырос. Ну как? Как поживаешь, бродяга? Латынь-то осилил? А? Учись, брат!
Федя молчал. Такое обращение с ним Фалицкого его оскорбляло. Небось с Andre так не поговорил бы! Он краснел и думал, как бы удрать. На счастье, пришла Варвара Сергеевна, и сейчас же задребезжал звонок. Это были дядя Володя и тетя Лени.
Федя побежал в мамину спальню. Он знал, что тетя Лени прямо пройдет туда, чтобы осматривать в зеркало хорошенькое лицо, пудриться, болтать с барышнями и раздавать подарки. У нее дома был большой попугай в клетке и собака Джек, которая умела делать массу фокусов и охотно играла с детьми.
Дети облепили тетю Лени и дядю Володю и тормошили их. Даже Andre вышел из своей комнаты.
- Andre, - говорил дядя Володя, среднего роста офицер в длинном сюртуке, по-праздничному в эполетах, - вот тебе "Млекопитающие Карла Фогта с рисунками Шпехта". Рисунки, Andre, - восхищение! Звери прямо живут. В зоологический сад ходить не надо.
- Тетя Лени, тетя Лени, - трещала Лиза, - какими духами вы душитесь? Violette merveille (Чудесные фиалки). Да?
- Но Лиза, ты растешь! И какая красавица! Покажи ножку? Нет, выше, выше подними юбочку... Танцуешь?.. С ума будешь сводить кавалеров... Ну вот я привезла башмаки, надеюсь, не велики, самый маленький номер...
- Да, Федя, друг сердечный, таракан запечный, пополним твою армию двумя орудиями с запряжкой и эскадроном казаков, еще я и два взвода пехоты в резерв поставлю, - шумно говорил дядя Володя, из громадного коврового мешка вынимая подарки... - А, Миша! - обернулся он к младшему племяннику, - что, друг?
Как яблочко румян,
Одет весьма беспечно,
Не то, чтоб очень пьян,
Но весел бесконечно...
Так-то, Михаиле! Получай, брат, своего Майн Рида - ибо ты чтец, Федюха жнец, a Andre на дуде игрец. Что твоя скрипка, Андрюша? Не запускай.
- Что ты такой бледный, Андриаша? Не хвораешь ли? - участливо спросила тетя Лени.
В прихожей раздавались звонки. Гости собирались, а дядя Володя и тетя Лени сидели в спальной Варвары Сергеевны и барышень и не торопились идти играть в карты. Тетя Лени с Лизой и Липочкой, тесно прижавшимися к ней, расселись на узкой кровати Лизы, дядя Володя прислонился к спинке кровати, Федя, раскрыв рот, стоял против него, Andre забрался на подоконник, Миша лежал у ног тети Лени.
- Тетя, а что Джек? - ласково говорил Федя, - дома остался? Отчего не привела с собой, мы бы играли с ним и с Дамкой.
- Где были у заутрени? В первой гимназии?
- А вы, тетя?
- Мы как всегда в Уделах.
- Много народа? - стараясь вести светский разговор, говорила Липочка.
- Дядя, в пушку запрягают четырех лошадей? Я видел шесть.
Два раза заглядывала Варвара Сергеевна звать в гостиную, играть в карты, но не хватало духу разрушить детское счастье. Она качала головой и уходила. Наконец появился сам Михаил Павлович с картами в руках.
- Ну, будет вам, - сказал он, - Магдалина Карловна, вам ничего будет со мной, Павлом Семеновичем и Фалицким.
Тетя Лени поморщилась, но ничего не сказала и взяла карту.
- Тетя Лени! - крикнула Липочка, - в промежутках приходите к нам поболтать. Мы и спать ложиться не будем.
- Нет, нет, ложитесь! Я и так приду!
В гостиной играли на Двух столах. За одним Михаил Павлович, тетя Лени, Фалицкий и Чермоев, за другим Голицын, Варвара Сергеевна, Антонов и дядя Володя.
Федя незаметно прокрался в угол у печки, забрался с ногами в кресло и, неприметный в своей черной гимназической рубахе, сидел и наблюдал за игроками.
Гостиная тонула в сумерках длинного апрельского вечера. На потолке была люстра со свечами, но сколько себя помнил Федя, ее никогда не зажигали. На круглом столе подле дивана стояла высокая лампа с абажуром матового стекла в виде тюльпана и на печке, подле бронзовых часов, два канделябра, но горели только четыре свечи, стоящие по две на углах карточных столов и освещавшие сосредоточенные лица игроков.
Федя думал: "Неужели игра такое важное дело?" Ему странным казалось, как вспыхивал и погасал разговор, гостиная погружалась в сосредоточенную тишину, громко сипел старый Чермоев и хрипел страдавший удушьем Фалицкий. Феде было жаль маму, тетю Лени и дядю Володю. "Им, наверное, не хочется играть, но папа хочет, и они играют. Папе нужно составить "партию" всем этим господам и особенно противному Фалицкому, который говорит какие-то ужасные вещи, отчего страдает мама и пунцовым румянцем заливает щеки тети Лени".
- Пас!
- Пас!
- Игра в трефах. Что скажете?
- Я пас.
- Пас.
Гостиная погружалась в молчание. Слышно было, как звонко тикали часы на мраморной полке, сипел Чермоев и хрипло дышал Фалицкий.
- Дети как? - спросил, оборачиваясь от своего стола у Михаила Павловича, Голицын. - Довольны вы классическим образованием?
- И да, и нет. Мы думали, Делянов поведет по-иному. Хотя немного смягчит против графа Толстого. Подумайте, Александр Ильич, - восемь уроков латыни в неделю, шесть греческого - это половина всех часов! При таком страшном напряжении умственных способностей я боюсь, что дети выйдут недоучками.
- Латынь - хорошая гимнастика для мозга, а знание классической литературы и понимание греко-римской культуры развивает любовь к красоте, - медленно сказал Голицын.
- Но, Александр Ильич, - возразил Михаил Павлович, - латынь латыни рознь. Они ее изучают не так, как учили мы с вами в лицее.
- Но они все-таки читают в подлиннике Корнелия Непота, Юлия Цезаря, Саллюстия, Цицерона, Овидия Назона, Ксенофонта, Гомера, Софокла. Это роскошь. Это такой освежающий душ на молодые мозги, что худого получиться от этого не может. Они волей-неволей уносятся в мир античной красоты, права и правды, и они понесут с собою в жизнь преклонение перед законом, уважение к общественности, к res publicum (общественному делу), и те понятия элементарного парламентаризма, которые так нужны нам, чтобы снова сдвинуть Россию с мертвой точки и повести ее по пути прогресса, - тасуя карты белыми блестящими руками, солидно сказал Голицын и поджал нижнюю губу так, что длинная редкая острая седая козлиная бородка выпятилась вперед.
- А совсем не это нужно!.. Не это... - закричал через стол Фалицкий. - Магдалина Карловна, так нельзя-с! Я объявил игру в пиках, в пиках! Черт возьми!.. России не красота нужна и античные фигли-мигли, а сельскохозяйственное и техническое образование... Надо сапоги шить уметь, а не Овидиевские метаморфозы скандировать... Надо права свои понимать и долг исполнять перед народом, а не в сказках Гомера распыляться.
- Да, если бы мои дети, - примирительно заговорил Михаил Павлович, - изучали классическую литературу и жизнь древнего мира! В подлиннике, так сказать, изучали. Туда-сюда - я бы понял это. Но они засушены в грамматических формах. Их учителя, за малым исключением, бездарные чехи. Почему поставлено ut consecutivum, почему concessivum или finale? Когда после postquam ставить perfectum, когда plusquamperfectum! И дальше этого ничего. Помешаны на задалбливании форм неправильных глаголов и аористах. Начнут многое, а за год и "De bello Gallico" ("О галльской войне" - сочинение Юлия Цезаря) не осилят!
- Сушат молодой мозг, - сказал дядя Володя.
- И лучшие будут худшими, - сказал Фалицкий и запел: - о, du Rinoceros, Rinoceros!
Варвара Сергеевна поморщилась.
- Прошлого не вернешь, - раздражаясь и мучительно краснея носом и краями щеки, заговорил Антонов. - Надо думать о будущем. Надо не только и даже не столько искать идеалов в Элладе и Риме времен патрициев, сколько создавать будущее, опирающееся не на сословия, а на классы. Вон хотят все вернуть дворянам, а не видят того, что мы, дворяне, рухлядь, хлам, опавшие листья. В кучу метлою, в угол сада и поджечь, пока не замело снегом.
- Чем провинились перед вами дворяне? - сказал Голицын. - Отцы наши сидели по деревням и вотчинам среди народа и не гнушались им. Мы были одно с народом. Мы были его братья и даже жизнью и достоянием жертвовали этому самому народу. Вспомните покойного Павла Саввича - уже, кажется, куда дальше!
- Так и сидел бы в деревне и берег бы дворянское гнездо. А то на поди, какой христианин выискался! Все роздал, а детей, внуков кем оставил?.. Дворянами?.. Что же - Михаил Павлович дворянин?.. Дети его дворяне? Нет, Александр Ильич, без двора нет и дворян, - говорил горячо Антонов, и слюна брызгала с его пухлого рта. - И все нонешние затеи нового царствования не на добро, а на зло. Искусственно, земскими начальниками дворянство не создать. Это значит увядшие листки ниточками к сучьям привязывать и думать, что весна на дворе. Осень, Александр Ильич, на дворе.
- Будет и весна, - сказал дядя Володя.
- А когда весна будет, так сухие листья - к черту, к черту-с. Другое понадобится. Не дворянство-с. Мужик другой стал. Мужика знать надо-с. Теперь по деревням-то не Антоны Горемыки и не Касьяны с "Красивой Мечи" сидят, а серьезный народ. К ним на Овидии Назоне не подъедешь. Там свои губернаторы и судьи, свои попечители растут и как бы не сказали они нам: - руки прочь...
- Критиковать легко, - сказал Голицын.
- Не спорю-с. Но примеры на лицо-с!.. Вот у Михаила Павловича растет молодое поколение. Пожалуйста, спросим, кто на что готовится. Андрюша уже гимназию кончает, каждого видать. Ну что же дадут они России и народу? Ибо народ-то их ждет. Он на что-нибудь трудовую копейку нес, чтобы насаждать образование. Миша! Ну-ка характеризуй ребят.
- Изволь... Andre восемнадцатый год пошел. Он определился. Мы дали ему все, что по нынешнему времени могли дать. Он хорошо говорит по-французски. Я читал его сочинения. Он грамотно пишет... Ну... играет на скрипке... Немного увлекался побочно естественными науками. Брема чуть не наизусть знает... Да... кем он будет? Не знаю... Профессором, как я? Ученым?
- Так... Так... Что же для народа? Ему не профессора, а учителя нужны. Кто твой Андрюша? Музыкант в оркестре? И не первая скрипка, а так, где-нибудь в третьем ряду... Коммивояжер по Франции и Швейцарии... профессор... Ну путешественник. Тоже какую-нибудь дикую лошадь или верблюда откроет... А для государства, для народа? Ведь Государь-то хочет ему все дать... На скрипке в волостном правлении сыграет... Сумеет он заставить крестьян вести разумное хозяйство? Сумеет заставить не лениться, быть честными, не уговорить, не разжалобить Антоном Горемыкой или Муму быть любящими, не бить лошадей вожжами по глазам и не калечить детей?
- Да, конечно. Andre не годится для деревни. Да он и здоровья слабого.
- Ну, хорошо. Ипполит?..
- Ну, Ипполит!!.. Это светило латинизма и математики. Ежели не свихнется - это преподаватель, ученый.
- Итак, номер два. Федя?..
- Ох, заботит меня Федя. Грубый он какой-то. Точно не нашего рода. Кухаркин сын. Не дается ему латынь. Ему вот савинскому кучеру помогать лошадей запрягать или с Федосьиным женихом по городу шататься. Ему в церкви читать. Пономарь какой-то! Отбился от рук мальчишка. Волком глядит в лес. Четырнадцать лет поросенку, а как на Феню заглядывает. Боюсь, боюсь я за него. Чудной. Нянины сказки, игра в солдатики и рядом так и льнет ко всем простым людям. Ему первое удовольствие к Филиппову за калачами сбегать, на Семеновском плацу торчать, смотреть, как солдат учат. Намедни рассказывал, смотрел там какой-то экстинктор Рамон-Боналаса испытывали. Изба, мол, была построена, пожарные приехали, вышел человек с небольшой красной трубкой, избу зажгли и, когда она разгорелась, он ее потушил. Где только толпа, где приключение, там и мой Федька. По-французски говорит, как сапожник, а такие уличные словечки откалывает - срам слушать. Придется сорванца в берейторскую школу отдать. Кем он будет? Бог знает! Боюсь, что становым приставом - дальше не пойдет.
- Вот и выходит, что чем меньше школа обработала мальчика, тем жизненнее он выходит. Инстинктом ищет общего языка с народом, практической школой.
- Все нападки на школу, - сказал Чермоев. - Какая бы школа ни была, она уж тем хороша, что дает мальчику гимнастику мозга. После гимназии университет покажется легким и выправит все недостатки средней школы.
- О, du Rinoceros, Rinoceros, - пропел Фалицкий.
Больше Федя не слушал. Слезы душили его. Притаившись, сжавшись маленьким комочком, отстегнув бляху пояса, чтобы она своим блеском не выдала, стараясь тихо дышать, он слушал жестокие слова отца. И мама, мама не заступилась за него. Тетя Лени молчала! И эти гадкие, стыдные слова про Феню!.. И при тете!
Глаза застилало слезами. Тонули в сумерках лица игроков, и свечи казались расплывчатыми яркими звездочками, от которых шли во все стороны длинные тонкие лучи и тянулись до самого потолка. Он - грубый, он никуда не годный мальчик. Это слушала милая, добрая мама и ничего не сказала. Он стыдными глазами смотрит на Феню и тетя Лени - обожаемая фея-волшебница, нежная, светлокудрая тетя Лени, существо из какого-то особого мира, - слышала это! И что! Что она подумала про него! Стыдно будет показаться ей на глаза.
Стоит ли жить, когда папа не любит его и говорит о нем с таким пренебрежением... За что? За двойку по латыни и тройку с минусом из греческого!.. Но это потому, что Эдмунд Альбертович его ненавидит, а рыжий Кербер никогда не дает ему времени подумать и справиться с аористом. Но по закону Божьему, по русскому у него пять. И по геометрии четыре, по географии, по алгебре, по истории четыре и пять... Папа сказал, что это не важно. Это второстепенные предметы. И Митька на пятой неделе поста вызывал к себе и отчитывал за пренебрежение к наукам. Грозил переэкзаменовкой и оставлением на второй год!
Его все презирают за то, что он плохо учится. Его считают никуда не годным мальчиком.
Неправда!.. Он всею своей жизнью докажет, что это неправда... У дяди Володи в каком-то военном журнале он прочитал одну фразу и запомнил ее навсегда.
"Никакая слава в мире не может сравниться со славою полководца", - так начиналась какая-то военная статья. - "Писатель чтим и уважаем сравнительно малым числом грамотных и читающих его людей, художника и скульптора знает еще меньшее число людей, видавших их произведения, ученого знает еще меньшее число людей науки, - и только имя полководца гремит по всему миру и превозносят его победители и трепещут его имени побежденные и из века в век гремит его имя, передается из поколения в поколение в истории его побед, в легендах, песнях и поэмах"...
Федя дословно помнит эту фразу. В ней он услыхал правду. Да... О каком-нибудь Софокле, Платоне или о Парразии, о художниках древности - что говорит история? Пять-шесть строк. А Киру и Ксерксу, Александру и Юлию Цезарю посвящены целые страницы!.. Их походы изучают самым подробным образом. Осаду Трои мы знаем и только чуть-чуть слыхали про каких-то там ученых...
Кто они? Федя имена их позабыл. А Наполеон? Суворов? Скобелев? Нет спичечной коробки, на которой не красовалась бы фигура бравого генерала и не были бы подписаны стихи о всаднике на белом коне. А Бакланов? Ипполит, когда Федя ему сказал о Бакланове, скривился и сказал: "Не слыхал такого", а Федя сам слышал, как шла рота по плацу и солдаты дружно пели:
Генерал-майор Бакланов,
Бакланов генерал...
Рявкнут всею ротою и снова тенора звонко, хватая за душу, начнут:
Генерал-майор Бакланов
и вся рота, могуче отбивая шаг, ответит:
Бакланов генерал...
Видно, был герой?! Или Гурко, Радецкий"?
И Федя будет таким. Он не будет во время боя сидеть на складных стуликах да издали смотреть на сражение в бинокль, как нарисовано у Верещагина. Нет, на белом коне он пойдет, как шел Скобелев при атаке Гривицкого редута или под Шейновым. Федя помнит эти картины Верещагина. И ему, как Скобелеву, солдаты будут махать белыми кепи и кричать громкое ура!
Он будет полководцем! А разве нужно полководцу знать латинский язык?.. Ему нужно быть храбрым... Федя храбр... Он не боится привидений, он может взять лягушку в руки и не бежит от мыши... Он не боится темных комнат и духи mademoiselle Suzanne не смеют появляться при нем. У него стальные нервы и железная воля - это все, что нужно для полководца. Так ему говорил дядя Володя.
Федя приоткрыл глаза. Свечи горели покойным неярким светом, освещая зеленое сукно, исписанное длинными колонками цифр. Медленно и скупо раздавались слова:
- Пас!
- Пас...
- Владимир Сергеевич, а вы?
Долго молчал дядя Володя и беспокойно разглядывал карты. Наконец говорил холодно, как бы печально, обиженным жалким тоном:
- Я тоже - пас!
Andre и Suzanne, к великому негодованию тети Кати, заперлись в комнате у Suzanne. Тетя Катя ходила, ковыляя, по столовой, помогала няне Клуше накрывать стол для ужина и говорила:
- Хоть бы гостей постыдилась, бесстыдница! Ох, совратит она Андрияшу.
- И что вы, барышня! - говорила Клуша. - Ведь ребеночком его мадмазель знала. Рази можно такой грех!
- Растут дети! Растут, нянька... Ох, не видели бы мои глаза, как растут. Гадкими становятся барышни, что кобылы здоровые стали - им женихи на уме, танцы, а не то, чтобы серьезное что. Жертва идее, народу... А мальчики? Ипполит от Лизаветы не отходит. А та, бесстыдница, как увидит его, вся краской зальется и глаза блестящие делаются. Ох, нянька, разврат по дому ходит. Нет, чтобы себя в девичестве соблюсти, Христовой невестой остаться, служить человечеству, а не семье. О другом думушка.
- Да что ж им, барышня. Дело молодое. А что ж хоть бы и поженились. Одно, что сестра двоюродная, нехорошо. Так, может, они так только, а там кого другую найдут. Только бы не Софью Германовну.
- А что же Софья Германовна?
- Нехорошо, барышня. Все как-то... Жидовка.
- Эх, нянька! А тут лучше? Француженка... Духов вызывают. Поди - целуются. Я ходила подслушать. Тихо. Не слыхать, чтобы что... А Федя?.. Я уже мамаше докладывала, что Феньку прогнать надо. Пялит на нее буркалы мальчишка... Няня, няня, и какие они хорошие были маленькими!.. Век, нянька, плохой. Стыда не стало. Прежде не так.
- Ну, барышня, что о прежнем поминать! Прежде-то тоже девичьи были. Хорошего мало. Теперь все острастка есть. Нельзя этого.
- Постой, кажись, играют на скрипке. Пойди послушать, что такое. А подсмотреть, хоть и не подглядывай. Темень такая - ничего не видно.
Из комнаты Suzanne слышались тихие звуки скрипки. Окно было занавешено одеялом, и в мрак чуть виднелась стройная фигура Suzanne, стоявшей у столика, посередине комнаты. У книжного шкафа стоял Andre и, прислонившись спиною к шкафу, играл на скрипке, то начиная, то обрывая игру.
- Andre, вы слышите? - задыхающимся взволнованным голосом прошептала Suzanne.
- Погодите... Сейчас поймаю... Кажется так?
- Да... Ми... ми... ми... ре... ми... ми... фа... Я слышу...
Да, так, так...
Жалобная стонущая мелодия начинала нарастать, скрипка пела громче. Недетская страсть заговорила со струн. Точно греховные мысли Suzanne звуками лились ему в ухо. Эта музыка пробуждала в нем новые, незнакомые чувства. Томила неясным ожиданием. Как будто что-то знакомое, где-то слышанное, срывалось со струн; но иными, живыми, полными силы звуками. Чуть глухим, но верным голосом запела, вторя скрипке, Suzanne. И страсть колебала ее голос. Andre почувствовал, как он горячею струею пробежал по его телу. Смычок дрогнул в его руке.
Мой голос для тебя, и ласковый и томный,
Тревожит позднее молчанье ночи темной...
Плакала скрипка и креп подле нее голос. Он говорил о чем-то таинственном, как тайна бытия, и сильном, как море, готовом унести к неизведанным наслаждениям.
Во тьме твои глаза блистают предо мною.
Мне улыбаются... И голос слышу я... -
Оставьте... - с рыданием в голосе крикнула Suzanne... - Довольно... Я не могу больше. Сейчас я впадаю в транс... Садитесь... Бросьте... Бросьте вашу скрипку...
Со звоном упала скрипка на кровать Suzanne. Наступила напряженная тишина.
- Садитесь, Andre, - прошептала Suzanne. - Вот так. Холодная рука Suzanne коснулась пальцев Andre. Опять, как ночью в Страстную субботу, приблизились к его лицу длинные блестящие глаза. Горячее дыхание Suzanne обжигало его лоб и шевелило тонкие волосы. Пряный аромат восточных духов туманил сознание. В углу комнаты еле видным красным огоньком на пепельнице тлела монашка и сладкий запах ладана становился все гуще, заполняя небольшую комнату. Было томительно тихо. Время летело. Через коридор и прихожую были слышны голоса игроков в гостиной и всякий раз, как они говорили, Suzanne морщила лоб и шептала с досадою:
- Ах! Мешают... мешают... Ждите... ждите... Чувствую... будет! будет!..
Прошел час. От напряжения у Andre стал проступать на лбу мелкими каплями пот. Его рука стала влажной. Пальцы Suzanne казались еще холоднее.
- Вы слышите?.. - прошептала Suzanne. - Есть... Здесь...
В углу, за умывальником, резко щелкнуло. Точно пол треснул.
Щелчок повторился ближе, у самой кровати, похожий на короткий разряд электричества.
- Не оглядывайтесь... Тихо... Тихо...
Холодная как лед рука Suzanne дрожала. Пальцы корежились конвульсивными движениями, как береста на огне.
- Дух!.. - взволнованным шепотом сказала Suzanne. - Это ты?..
&n