зале задвигали стульями, усаживаясь и поворачиваясь к углу, где стоял ломберный стол с двумя свечами, графином с водою и стаканом. К нему подошла молодая еврейка с матово-бледным лицом.
- Если бы она не была еврейкой, - сказала Любовь Павловна, - и такой типичной еврейкой, она могла бы быть на Императорской сцене. У нее читка лучше, чем у Савиной, а надрыва больше, чем у Стрепетовой. Вы савинист или стрепетист?.. ш-ш... начинает... После!
- "Мечты королевы", стихотворение Надсона, - сказала музыкальным голосом, наполнившим весь зал, Канторович и начала читать.
- Федя, - сказал Ипполит, едва кончилось чтение. - Надсон тоже был юнкером твоего училища, но он не отзывался о нем так восторженно, как ты. Училище томило его и, может быть, оно виновато в том, что он страдает неизлечимой легочной болезнью.
Федя прослушал замечание Ипполита о болезни и о том, что Надсон не любил училище. Он запомнил лишь: Надсон - поэт, юнкер их училища. Федя преисполнился гордости за училище.
Аплодисменты в зале не смолкали, и Канторович снова вышла к столу.
- "Не говорите мне: он умер"
истерично выкрикнула она, высоко заломив руки.
- "Он живет!
Пусть жертвенник разбит! - огонь еще пылает.
Пусть роза сорвана - она еще цветет.
Пусть арфа сломана - аккорд еще рыдает."
Гром рукоплесканий покрыл ее слова. Канторович печально склонила голову и, не кланяясь, прошла на свое место.
К столу шатающейся походкой, повиливая бедрами, вышел Алабин, тщательно расправил сзади фалды сюртука, уселся на стул, положив на стол руки, и обвел жирной головкой всю публику. Масленые глаза его засверкали за золотым пенсне.
- Великая французская революция и ее принципы, - сказал он и сделал длинную паузу.
Все сидели молча, устремив глаза на Алабина. Ярко горел крупный бриллиант на его толстом коротком пальце.
- Великая французская революция совершилась сто лет тому назад и как бы ярким факелом темную ночь народов осветили ее искрометные лозунги: свобода, равенство, братство. С этими кровью гильотин и огнем пожаров начертанными, священными для человечества словами французский народ прошел всю Европу, и звуки марсельезы потрясли затхлые подполья благословеннейшей Москвы и будили новые мысли в темном сознании народа-раба, - начал Алабин сильным звучным голосом.
- Свобода, равенство, братство, - продолжал он после короткой паузы, - эти три великих слова начертаны на каждом республиканском здании современной Франции. Но нигде в мире нет ни свободы, ни равенства, ни братства и меньше всего эти принципы привились к самому французскому народу. Стоит прочитать цикл романов Золя, этого великого натуралиста, и познакомиться с его почтенною семьею Ругонов, чтобы понять, что та же средневековая темнота рабства, подчинение бедного богатому, то же издевательство сильного над слабым царит во Франции теперь, как было и до французской революции. Быть может, лишь сняты пестрые наряды шутов и удалены красота и блеск королевского времени. Теперешние шуты и рабы ползают в лохмотьях.
- Там, где начертано слово: равенство, сидят жирные чиновники, обкрадывающие народ, надменные кюре, играющие на темноте человеческой души, или слащавые аббе Мурэ.
- О братстве говорить не приходится. Значит, великая французская революция прошла понапрасну и кровь королей, Дантонов и Робеспьеров, кровь Шарлотты Кордэ пролита без пользы? Я нарочно просил нашу талантливую, прекрасную, совершеннейшую артистку Ребекку Абрамовну прочитать только что слышанное нами и покрытое громом аплодисментов стихотворение нашего молодого поэта:
"Пусть арфа сломана - аккорд еще рыдает".
- Пусть в стране, первою провозгласившею права человека, поруганы эти права. Мощным колокольным звоном пронеслись они по всему миру, громкими пушечными выстрелами раздались они, разбудили совесть людскую, и она уже больше не заснет никогда!..
Федя сидел, смотрел и слушал. Его сердце билось. Невольно вставали сравнения, и на первый взгляд эти сравнения были не в пользу училища, не в пользу того, что он так беззаветно любил.
Два дня тому назад, в четверг, в малом учебном зале был домашний музыкальный вечер юнкеров.
Юнкер Байков декламировал новые стихи К. Р. из военной жизни.
"Гой, Измайловцы лихие!
Скоро ль вас увижу я,
Стосковалась по России,
И по вас душа моя!"...
Свежим запахом красносельских полей, ароматом кашки и дудок, покрывших луга у Никулино и "Скачек", веяло от стихов, и были просты и понятны картины.
Играл юнкерский оркестр, пели певчие. За душу берущие русские песни неслись по залу. С замиранием сердца слушал Федя "Эй, ухнем". Таяли, примиряясь, становясь чуть слышными, звуки большого юнкерского хора. Пели "Вниз по матушке по Волге", пели славный кадетский гимн:
"Дружным, кадеты, строем сомкнитесь,
Смело грянем песню свою..."
Последним вышел юнкер 2-й роты Скородинников и прекрасным баритоном пел смешные куплеты. Оканчивались они припевом:
"Графинчик, мерзавчик, зачем ты пустой?"
Зал с некрашеными дощатыми полами был черен от юнкерских бушлатов. Кроме юнкеров было несколько ротных офицеров. По стенам тускло горели лампы и тонули в сумраке портреты государей. Окна без занавесей глядели черными стеклами на темный двор. Тогда все казалось иным. Было светло и хорошо. На узкой скамейке без спинки рядом с Федей сидел "помпонь" Старцев. Хорошая песня кралась в душу и звенела родными струнами. Все говорило о России, о ее славе, о ее быте.
Поздняя осень, грачи улетели!
Начальными аккордами порхали сдержанные голоса, и Федя видел: позднюю осень, черные поля, жнивье и узкую полоску несжатой нивы, тоску наводящую своею печальною заброшенностью.
Русь со всем ее укладом, с водкой и закуской, с печальным бытом и громкими победами стояла перед ним, и в бедном зале с круглыми пирамидами старинных ружей она не казалась плохой...
Здесь...
"Самая печальная страна в мире" - вспоминались ему слова Ипполита.
Ярко, многими свечами горела наверху золотая люстра, и радугой отсвечивали граненые подвески. На рояле, на большом круглом столе, на косом столике, на маленьком золотом среди цветов, возвышались стройные, витые из бронзы, мраморные и гранитные колонны. На них горели большие керосиновые лампы. Шелковые красные, палевые, светлые, разрисованные акварелью, голубые, причудливой формы абажуры светились волшебными цветами и создавали углы и пятна света. Там было светло, как днем, ярко блистали среди цветов лица молодежи и казались свежими и прекрасными. В другом углу все было в красных полутонах, дальше в синеватом сумраке низко, задумчиво склонились красивые девичьи головки...
Все было богато и роскошно. Нежные, зеленые, смеющиеся пейзажи Волкова сверкали золотом тяжелых рам, и гляделись из них "лужайки парка", "прудки" вся тонкая прелесть лета. В углу со стены важно глядел старик в плюшевом средневековом кафтане и маленькой черной шапочке - под Рембрандта, а кто знает, быть может, и настоящий Рембрандт. На полу ковры и коврики, звериные шкуры, небрежно брошенные, дорогие.
И ни слова о России. "Мечты Королевы", музыка Баха, странная, глубокая, вдумчивая мелодия вводили в новый мир, и казался он шире, необъятнее, важнее и значительнее России. Точно потухли, потускнели краски русской природы, осталась черная необозримая равнина полей и стая ворон над нею. Поле, усеянное обнаженными мертвыми телами, и священник в черной ризе, с кадилом, рядом солдатик в старом мундире, как на картине Верещагина.
Ни одного примера из Русской истории, ни одного имени русского не было здесь произнесено. Никому не нужная, на задворках Европы, где-то между старым хламом, рядом с пыльным Китаем, стояла Россия, лишняя, тормоз в могучем стремлении человечества к прогрессу.
Жутко стало Феде. Оглянулся кругом. Нерусские лица везде, Мерно, четко говорил Алабин. Без акцента, русским точным языком. Но вдруг проскочило: "ему пришлось отлучиться на пару дней", и пахнуло жидом... Внимательно слушает Абрам. Его курчавая голова наклонена, длинное лицо задумчиво, и красиво опушены ресницами его голубые глаза. А тень от свечки удлинила ему нос, дала два незаметных штриха, и глядится с тени страшное хищное лицо.
У рояля, опершись спиною, стоит Соня. Безжизненно упали тонкие белые руки, в золотых тяжелых браслетах, серовато-голубая нежная материя длинными складками окутала стройную фигуру. Но широкие ее бедра, длинная тонкая талия и гордый профиль чеканной головы с длинным носом и раздутыми ноздрями, поднятый кверху, кричат: "еврейка, еврейка, красивая еврейка!"
Они богаты. У них бронза и золото, ковры и лампы, а дома зеленая Липочка ходит, заломлены в отчаянии руки и в 22 года изжила волю к жизни. Бедная мама сидит под лампой с бумажным абажуром, квадратом распялены тонкие стальные спицы и она быстро вяжет чулок... Лиза сидит где-то в деревне, в школе. Еще не пришел этот новый золотой двадцатый век, прочно сидит тяжелый император с добрыми синими глазами и с русской мужицкой бородою, а уже все лучшее у них.
Что им Россия?!?
Кончил Алабин. Соня начала играть на арфе.
По гостиной неслись меланхолические звуки. Но не русские были эти звуки. Звучала в них старина далекого Востока, поднимались мутные образы Сафо, точно миражами плыли картины Семирадского, синее море, розовые горы, синие тени от ненаших деревьев, плющ, виноград, смоковница, апельсины, девушки в длинных одеждах и полуобнаженные юноши...
Федя чувствовал на себе чей-то взгляд сзади. Он точно сверлил его затылок.
Федя вздрогнул и оглянулся.
В углу, у двери, в тени от портьер, в глубоком кресле сидела молодая женщина. Ее глаза поразили Федю. Большие, светлые, чуть раскосые, длинные, точно нечеловеческие, они глядели с какою-то неуловимой усмешкой. Густые волосы блестящею пепельно-серой волною поднимались над узким лбом. Лицо удлиненное, овальное, большие бледные губы протягивались под носом и упрямый подбородок был не женски жесток.
Она была в бальном открытом платье из блестящего черного шелка с пальетками и кружевами. Яркая, как кровь, роза трепетала с левой стороны ее груди.
Федя не слыхал, когда она вошла. Быть может, она была и раньше?
Федя нагнулся к Буренко и спросил: "Кто это сидит в углу?"
- Вы не знаете? - сказала Любовь Павловна. - Это Юлия Сторе. Как вы ее находите?
- То есть? - спросил он. - Я не понимаю вас.
- Считаете вы ее красивой?
- Да... Нет...
- Ну, конечно, - сказала Любовь Павловна. - Этого ответа и надо было ожидать. И никто не поймет! Разобрать порознь: волосы, глаза, губы, рот, щеки, рост - красавица, а вместе: какая-то обреченность в ней... И знаете: страшная она женщина. Бойтесь ее. Ваш брат, кажется, увлечен ею... Какая-то в ней тайна. А я не люблю ничего таинственного.
Буренко нервически засмеялась и продолжала:
- Говорят, что в ней какие-то особые флюиды, что она ясновидящая, что она может предсказывать будущее. В прошлом году она подошла ко мне и сказала: "С той дамой, что так весело говорит с вашим братом, сегодня ночью случится что-то ужасное, хуже смерти". - Почему? - спросила я. "Я вижу темную мглу кругом ее лица". И представьте, когда та дама возвращалась домой, ее на лестнице подстерегла соперница и облила серной кислотой. Она страшно мучилась два месяца и умерла уродом. Без глаз, с черным лицом. Другой раз один молодой полковник спросил ее, какова будет его судьба. "О, - сказала она ему, смеясь, - у вас вся голова в золотых лучах, какая-то радость вас ожидает". Через два дня совершенно неожиданно он получил полк...
- Занятно, - сказал Федя, - Как же это так она?
- Занятно-то занятно, но и страшно. Вы знаете, она захочет - и вы с этого стула не сойдете, как бы ни хотели. Она жуткая. Притом она состоит в политической партии. Она нарочно так одевается, чтобы...
Едва Любовь Павловна произнесла эти слова, как Юлия медленно поднялась с кресла и ленивой кошачьей походкой прошла мимо нее, чуть ответив кивком головы на поклон Любови Павловны. Какой-то студент, сидевший на маленьком золотом стулике перед Федей, точно сорвался, уступая ей место. Она величественно, как королева, наклонила голову и медленно опустилась на стул.
Спина ее была обнажена. Перед Федей была белая как мрамор, чистая, без единого пятнышка, женская спина, прекрасные покатые плечи и тонкая шея, на которую от поднятых волос сбегали нежные золотистые завитки.
Эта спина томила Федю. Он не мог встать и уйти. Ему было совестно смотреть на нее, но он не мог оторвать от нее глаз. Он испытывал то же чувство, что испытал раз на даче, кадетом, когда забрался в кусты и подглядывал купающихся женщин. Было до боли стыдно и жутко и было томительно сладко. Кровь то заливала его лицо, глаза плохо видели и в ушах звенело, то отливала от головы и вязло что-то на зубах.
Он вынул часы. Было одиннадцать. Надо было непременно встать и уйти. Иначе он опоздает из отпуска и ему "влетит". Но встать он не мог. Белая спина, окаймленная черными кружевами, его приковывала к месту и он не мог встать. Любовь Павловна что-то говорила ему, он не слышал ее слов.
- Сейчас читать будет Корольковская, - сказала Любовь Павловна.
- А! - точно очнулся от сна Федя. - Что читать? Кто?
- Стихи. Это восходящее светило. В провинции она имела колоссальный успех и сразу получила приглашение сюда. Савина стареет. Она займет ее место.
"Савина стареет, - подумал Федя... - Корольковская будет читать стихи. Вот кончит и уйду. Я еще поспею. Отсюда прямо на набережную. Но сегодня дежурный поручик Крат... Ужасно. Надо идти. Что же меня держит? Почему я не встану и не пойду?"
"Скажи мне: ты любил на Родине твоей?
Признайся, что она была меня милей.
Прекраснее"... - Она была прекрасна! -
Любила ли она, как я, тебя так страстно!"
читала у столика Корольковская.
Федя не слышал ее голоса. Спина Юлии смущала его. Снова, тихонько, из-под полы мундира он достал часы. Надеялся, что ошибся. Может быть, ему показалось, что так поздно. Часы показывали двадцать минут двенадцатого.
- Мне пора. Прощайте, - вялым голосом проговорил он Любови Павловне.
- Идите, идите, - прошептала Любовь Павловна. - Еще опоздаете. Я знаю, как строго. Знаете что, не прощайтесь. Уходите так a l'anglaise (по-английски) - это здесь можно. Все так.
Маленькая теплая ручка Любови Павловны крепко пожала его руку и точно придала ему силы.
Он встал. Юлия повернула к нему голову. Ее глаза смотрели насмешливо. Федя чуть не остался. Краснея от смущения, скрипя смазанными сапогами и оставляя за собою солдатский запах сапожной смазки, он прошел через гостиную и прихожую. С трудом среди груды пальто отыскал свою шинель. Башлык был смят и наполовину выдернут из-под погона. Зеркало было завалено доверху шапками. Дома его всегда оправляла мама, любовно осматривая, все ли у него в порядке. Здесь никого не было. Он расправил как мог башлык и заложил концы за ремень. "Неважно", - подумал он.
Он открыл дверь и побежал вниз по мраморной лестнице, устланной ковром.
Ночной морозный воздух освежил его. Он шел то шагом, то бежал, легко, на носках, проносясь мимо удивленных пешеходов. У него не было денег на извозчика.
Когда он входил в училище, часы под площадкой показывали пять минут первого.
"Опоздал!" - подумал Федя, и душа его упала. Он огляделся в зеркало. Да, неважно. Смятый башлык подогнулся, концы торчали неаккуратно из-под низа ремня.
Поручик Крат в пальто и барашковой шапке, с револьвером и шнуром, дремал на соломенном диване перед конторкой с юнкерскими билетами. При звуке шагов Феди он поднял толстое, красное, опухшее лицо, обросшее молодой бородкой, и внимательно осмотрел юнкера.
- Господин поручик, портупей-юнкер роты Его Величества Кусков является из отпуска до поздних часов, - сказал Федя, вытягиваясь у конторки и держа правую руку у края барашковой шапки, а левой подавая маленький розовый билет.
- До двенадцати? - спросил грубым голосом Крат.
- Так точно, господин поручик.
- Пять минут первого, - сказал поручик. Федя промолчал.
- Явитесь завтра к капитану Никонову, доложите, что опоздали и... и... и, - заикнулся Крат, - весьма неопрятно одеты-с! Ступайте!
Федя четко повернулся кругом и, ступая с носка, вышел из дежурной комнаты.
В голове у него шумело. Он был голоден. Чая у Бродовичей он не пил, постеснялся пройти в столовую, а до ужина не дождался. Мысли неслись разорванными клочками точно тучи после грозы.
Он медленно разделся, расправил и сложил по форме башлык и уложил его под матрац, снес шинель в шинельную, почистил и сложил мундир и новые шаровары, уложил их в конторку, перекрестился на образ, кротко мигавший огнем лампадки за вторым взводом, и лег под одеяло.
Ноги были холодные, щеки горели. Подумал: "Завтра в шесть часов утра вставать. Пять часов сна. Являться к Никонову. Арест или без отпуска. Срам... Старший портупей-юнкер!" Не сладкой показалась ему жизнь, и он тяжело вздохнул и открыл глаза.
В пустом сумраке тонули ряды кроватей со спящими юнкерами. Разнообразный храп сливался в какую-то скучную мелодию. Тоскливо, как тень шатаясь, ходил по длинному коврику дневальный; широко раскрытые глаза его были полны сном.
"Поручик Крат
Твердил стократ,
Что он совсем
Аристократ.
А между тем
Известно нам,
Что он мужик
И хам.
- вспомнил Федя юнкерскую шутку на грубого Крата. - "Бог с ним со всем! Не это важно. А что же? Что?". Встала большая зала с открытым роялем, цветные яркие блики ламп, услышал довольные, сытые голоса и поплыла перед глазами спина Юлии, ослепительно белая, полная жуткого соблазна. Потянулся в постели. Стало страшно... Но вдали в углах ротного помещения вспорхнули тихие голоса: "только не сжата полоска одна, - мрачные думы наводит она!.." - "Эй, ухнем... эй, ухнем!" - отдалось из другого угла. Ожили старые стены. Вступили в бой какие-то светлые духи с духами тьмы, прельщавшими Федю роскошью и сладкой рафинированной жизнью новой аристократии.
... Les chants de'sesperes sont les chants les plus beaux... Стройно пел юнкерский хор старую кадетскую песню:
Все мы готовим себя на служенье
Славной отчизне, отчизне родной!
И блекли краски, погасали огни душной залы, лица румяной черноволосой молодежи тускнели. Жидом рисовался Абрам и жидовкой Соня. Зеленым блеском вспыхнули глаза Юлии на мертвенно-бледном лице. "Ведьма, - подумал Федя. - Ведьма!"... "Точно на шабаше побывал. А ведь ничего худого там не было... ничего. Тонко, изящно, красиво... Только Россия была там позабыта, с несжатыми полосками, с горем крестьянским, с удалою песнею волжского бурлака... Там была - Европа... Там были "мечты королевы", великая французская революция - свобода, равенство, братство. Подняли штору, открыли форточку, сказали: хочешь?.. Все твое. Отрекись от Христа и Родины; прыгай... Золото, бронза, большой бриллиант на пальце Алабина сверкает от пламени свечи, звенит чужими звуками арфа и таинственная Юлия с ослепительной спиной... Хочешь?.. Что тебе Россия? Нищая... Иди с нами... И Ипполит там"...
"Бьет барабан... Ноги нету! Гонять буду! Ать-два... ать-два", точно хлещет под самую душу, подсчитывает штабс-капитан Герцык, - "Подтяните приклад! ать-два!"
..."Les chants desesperes sont les chants les plus beaux... les plus beaux... beaux"... (Песни отчаяния - самые прекрасные песни)
"Долг мой, - говорил Суворов, - Бог... Государь... Отечество... Les plus beaux... beaux... Мазочка Старцев... хороший он... помпон... Поручик Крат твердил стократ... Мама! Помолись за меня!"...
Серым туманом заволокло койки соседей. Не видно спящего рядом правофлангового гиганта Башилова... Темно... ничего... Сон...
... До барабанной повестки...
Юлия сидела у Сони.
- Надоело все, - сказала она, бросая третью папиросу в японскую пепельницу с обезьяной, сидящей на краю медного чана.
Она молчала уже четверть часа и курила папиросу за папиросой.
- Действовать надо.
- Что комитет? - спросила Соня.
- Было общее собрание. Выступали Бледный и Герасим.
- Ну... Что надумал Бледный?
- На самого - невозможно. Да и вряд ли правильно. Тогда пятерых повесили, а впечатления никакого. Людей, Соня, нет. Все тряпки. Нытики... Ваши хороши. Но уж слишком экспансивны и опять впечатление не то... Народ не понимает.
- Из крестьян, из рабочих?
- Дело деликатное. Пока его обучишь - передумает. Опять - он зол, пока голоден, а дашь деньги, накормишь - он и не хочет... Прямо отчаяние берет.
- Возьми Ипполита.
- Ну?.. Разве годится?
- Слушай, Юлия, Ипполит в тебя влюблен давно, безумно и безнадежно... Еще гимназистом.
- Ни к чему это, Соня. Такие еще хуже. Он в тюрьме даст сгноить себя, на виселицу с улыбкой пойдет. А вот стать на пути и ловко, отчетливо, убить, а потом скрыться - этого не могут. Попадутся... А там сейчас раскаяние. Исповедь - и всех выдаст. Особенно если жандармский ротмистр попадется опытный, сумеет душу раскрыть.
- Ну, Ипполит не выдаст!
- Все они, Кусковы, неврастеники. Вспомни Andre. Спутался с гувернанткой. Кажется, невелика беда. Влюблен в тебя, ухаживал за кузиной, заблудился между трех сосен, и сейчас: отравление, смерть. Боюсь я и путать Ипполита... Скверно, Соня... Народ благоденствует, серебро и золото ходит по рукам, необыкновенное доверие к правительству. Армия - кремень. Вчера посмотрела на их Федю. Рыцарь! Раскормленный, тренированный рыцарь и в глазах: преданность престолу.
- Вчера его, кажется, пошатнуло. Видала, как уходил. Крался, шатало... Сапоги к полу липли.
- А пахнет как! И не стесняется. Считает, должно быть, шиком. Нет, Соня, таких не свернешь. Он один у них такой, в мать...
- Что же все-таки решили?
- Террор.
- Террор?
- Окончательно и бесповоротно. С прессой сговорились. Убийства будут замолчаны, казни выделены и раздуты... В пределах цензуры, конечно.
- Кого же в первую голову?
- Кого попало. Всех, кто служит проклятому царизму. Хотим начать с Победоносцева, а там губернаторов, командующих войсками, министров, просто генералов. Все равно. Чтобы неповадно было. - Нужно, Юлия, лучших.
- Знаю: не учи. Но лучших-то труднее. Боимся озлобить народ.
- А... клевета?..
Юлия ничего не сказала и снова закурила папиросу.
- Вот таких бы, как я, - щурясь, пуская дым вверх и глядя, как он тает в воздухе у смеющейся синим морем картины, сказала Юлия. - Я в расчете не ошибусь. Думала часто, почему не попробовать. В отдаленном кабинете, разморив ласками, опутав волосами, прижав губы к его губам, устремив взор в глаза жертвы, тихо и верно вонзить лезвие в замирающее негой сердце. А потом спокойно выйти и исчезнуть... И что ужасно! Одной нельзя. Нужны сообщники, чтобы свели, чтобы познакомили, чтобы привезли и увезли, а тогда - есть нить и найдут. Ни на кого положиться нельзя. Все они - предатели. Трусы... Не думай - смерть меня не страшит. Я давно себя на нее осудила. Каюк - моя судьба, как говорит мне Герасим. Но хочется-то мне не одного, а многих, многих... Войти в историю мстительницей. Я не Шарлоттой Кордэ хочу быть, но Немезидой карающей. Ах... скучно... Так... ты говоришь... Ипполит... Ну, что же, давай его... Попробуем... Снабди его литературой... Обо мне пока не говори. Сама позову, когда надо будет. Скучно... Учить придется всему... Он, поди, и револьвера никогда в руках не держал. Сам бояться будет, как бы раньше времени не выстрелил.
- Попробуй.
- Да, что же делать? Возьмем про запас... Вчера смотрела сзади на Федю. Какое светлое сияние кругом его головы и какое ровное. Этот не пропадет. Светлые духи оберегают его. Я наслала на него волну флюидов и чуть-чуть рассеяла, но самые пустяки.
- Ты веришь в свою таинственную силу?
- Как не верить в то, чем обладаешь. Я могу, Соня, сделать худое человеку... Как?.. сама не понимаю. Трудно все это объяснить... Вот в евангелии про Христа пишут: он сказал, чувствую, что ко мне кто-то прикоснулся, потому что ушла из меня сила. Я думаю, Соня, что Христос был сильный магнетизмом человек. Гувернантка Кусковых mademoiselle Suzanne, она тоже обладала какою-то силою и, сама не понимая ее, тратила на пустяки и так расстроила себя и Andre, что он покончил с собою, а она потеряла свою силу. Я...
- Ты сознательно пользуешься своею силою?
- Да, более или менее. Ты видала фокусников-магнетизеров? Вот у меня что-то вроде этого. Я чувствую людей. Я вчера чувствовала, что Федя торопится уйти, смотрит на часы, сидит, как на иголках, и я приковала его к стулу... Но тут... Он оказался сильнее меня и ушел. Ну я ему это еще попомню, - чуть улыбаясь, сказала Юлия.
- А что Бледный?
- Сохнет от злобы... Ну этот свое покажет. Отличный стрелок, гимнаст... Спокойный. Лицо, как у трансформатора, загримируется под кого угодно. Мы в клубе - я, еще один и они - играли в карты с жандармом, который в прошлом году у него обыск делал. Бровью не повел. А посмотрела бы, какое лицо сделал? Лет на десять старше. Как брюзжал, как комично меня ревновал. И свое дело сделали. Предупредили товарищей об обыске.
- Интересная, Юлия, твоя работа.
- Интересная... Да, если хочешь. А знаешь, и у них много женщин работает. Мне кажется порою, что узнали, кто я, и за мною следят. Страшно боюсь поддаться этому чувству. Тот, кто подумал это - пропал.
В дверь будуара постучали.
- Ну прощай, Соня... Хорошо, готовь Ипполита. Я уйду через спальню.
Юлия вздохнула и вышла из будуара.
Соня дождалась, пока не рассеялся дым ее папиросы, и тогда сказала: "Войдите".
Вошел лакей и подал ей на подносе карточку. Она лениво, двумя пальцами, взяла ее, посмотрела издали и положила на стол.
- Просите.
Звеня шпорами, ласково улыбаясь и сгибаясь перетянутой синим сюртуком талией, с большою коробкою конфет в руках вошел жандармский полковник.
Соня порывисто встала ему навстречу.
- А, Мечислав Иосифович, как я рада вас видеть. Что давно у нас не были?
Полковник, как гончая, понюхал воздух, быстро глазами подсчитал тонкие окурки папирос в пепельнице, разочарованно вздохнул и сказал:
- Занят был, Софья Германовна. Дел теперь очень много.
- Но, кажется, все тихо. Папа даже жаловался на днях. Нечего писать. Газета бледна становится. Хотя бы вы нам что-нибудь дали.
- Тишина обманчива, Софья Германовна. В этой тишине опытный слух угадывает далекие громы. Блестят зарницы, Софья Германовна... И может налететь гроза. Хороший хозяин укутывает дорогие цветы от дождя и ветра. Так-то, Софья Германовна... Герману Самуиловичу надо писать о воспитании молодежи... Да-с... Шатаются умы, Софья Германовна. Позапрошлое воскресенье имел удовольствие слушать вашу игру на арфе. Между прочим, одно очарование. Кюнэ - Вальтер и вы - больше нет никого. В Михайловском театре mademoiselle Brendo еще на сезон оставили.
- Вальбель и Андрие остаются?
- Обязательно. Андрие царский подарок получит. Чистое искусство достойно поощрения.
Полковник прошелся по комнате.
- Крепкими духами душитесь, Софья Германовна. Духи Востока?
- Моя смесь.
- Да-с, мне говорили... Слыхал... Каждая хорошенькая женщина должна иметь свои духи. Она должна определить свой собственный запах и подыскать, какому цветку отвечает этот запах. И им душиться.
- Красота - это искусство, - сказала Соня.
- Творение Божие - женская красота, - сказал полковник и как бы машинально разрыл окурки в пепельнице с обезьяной. - Славная обезьянка. Японцы-мастера лепят из бронзы этакие забавные фигурки. Вы извольте взглянуть: мина какая у нее серьезная.
Полковник говорил про обезьяну, а сам глазами ощупывал окурки и будто сличал гильзы и что-то вспоминал.
Соня подумала: "Юлия права. За ней следят. Надо предупредить".
- Что вы не сядете, Мечислав Иосифович?
- Прощения прошу. Я только на минуту. Засвидетельствовать уважение вашему таланту и преподнести вам это создание Кочкурова. Пропаганда русского кондитерского искусства, Софья Германовна. Мне как славянину обидно видеть засилие Крафтов - "Kraft der Kraft" (Сила - силы. Игра слов. Крафт - петербургский фабрикант шоколада) - как удачно вышло: Борманов, Ландринов, Берренов, Балле и прочих - над русскими талантами Иванова, Кузнецова и Кочкурова. Я, работая с пропагандистами, сам научился пропаганде. Примите мое скромное подношение, как прокламацию своего рода.
И полковник, снова склонившись в поклоне, быстро вынул окурок Юлии из пепельницы.
"Да, за Юлией следят, - уверенно подумала Соня. - Скажу ей, чтобы была настороже с Мечиславом Иосифовичем".
На Рождество Варвара Сергеевна устраивала елку. Это не было большое дерево от пола до потолка, как бывало раньше, когда дети были маленькие, а их достатки были не так плохи, но была это маленькая елочка, аршина полтора вышиною, купленная ею на Чернышевой площади за семь гривен.
Варвара Сергеевна поставила елку на столе в гостиной и вместе с Липочкой убирала ее старыми елочными украшениями. Только свечи и искусственный снег были куплены новые.
- Какая ты, мама, хитрая, - сказала Липочка, вынимая из шляпной картонки бонбоньерки и металлические подсвечники. - Ты сохраняла все бонбоньерки, что мы дарили тебе на елках. Тут вся история нашего детства.
Варвара Сергеевна грустно улыбнулась.
- Горько мне, Липочка, что уже не можем мы с отцом побаловать вас новыми бонбоньерками и подарками, и сладко, что хоть эти остались.
- Смотри, мама, комод. Этот комод мне подарила тетя Лени, когда мне было восемь лет. Я отдала его потом тебе. А это тебе Andre подарил.
- Да... Не увидит Andre и этой елки.
- А помнишь, мама, как мы вместе оклеивали золотом и серебром орехи? Мы покупали листовое золото и серебро тетрадками. Оно было положено между тонкой-тонкой бумагой... И долго у нас пальцы были золотые и серебряные. И бонбоньерки мы сами клеили. Этот куб склеил Федя. Помнишь, мама?
- Ты помнишь елки?
- Почти все!.. Я помню, как мы звали детей дворника, приходил Федосьин жених, Федя, Танечка - она тогда совсем молоденькая была. Ты, мама, играла на рояле. Мы танцевали. Andre, Ипполит и Лиза важничали, а я танцевала польку с Федей или Танечкой. Ты знаешь, мама, Танечка худо кончила. Она в таком доме... Жаль ее. Она сердечная была.
- И не соберешь никого теперь. Феничка с мужем пропали совсем. Не заходят к нам.
- Игнат, мама, как женился, и двух лет не прошло, спился. По участкам ночевал.
- Бедная Феня!.. Приглашать чужих детей нам теперь не по карману.
- И скучно. Скучные мы, мама, стали. - Ну кто придет? Дядя Володя, тетя Лени - только и остались. Фалицкий... Павел Семенович умер, царство ему небесное. Да и своих только половина осталась. Andre... Бедный Andre. Порадуется с небес на елочку, побудет с нами. Лиза давно что-то не пишет. Здорова ли? Отдалась народу... Тяжело ей, бедной.
- А тоже, я думаю, мама, она сегодня детям какую ни на есть елку устроит. Ей, мама, потому плохо, что она хорошенькая. Туда такой, как я, идти лучше было бы. Становой, пишет, проходу не дает, земский начальник чуть с ним на дуэли не дрался из-за нее, старшины сын ей голову кружит. Пишет: славный парень.
- Мужик, - сказала брезгливо Варвара Сергеевна.
- Мама, был бы хороший человек... Какие и мы-то теперь дворяне!
- Вот Федя придет, - вздохнула Варвара Сергеевна. - Он любит елку. Оценит наши труды.
Насыпали на тарелки орехи кедровые, волошские и фундуки, клали изюм, пряники, мармелад и пастилки: по две розовой - клюквенной - и по одной белой - яблочной. Для папы, для мамы, тете Кате, няне Клуше, детям, mademoiselle Suzanne, кухарке Аннушке, дяде и тете - всем... по обычаю.
Обеда не было. Ко всенощной пошли голодные. Михаил Павлович ворчал, Ипполит не пошел в церковь и говорил, что глупые обряды вырывают его из колеи жизни. Федя должен был прийти из училища после всенощной.
Обедали, вернувшись из церкви после звезды, молча. Подавали взвар из сухих фруктов и кутью из риса, которые любил Михаил Павлович. Он выпил порядочно водки и отошел.
Едва встали из-за стола, пришли дядя Володя и тетя Лени, за ними Фалицкий и только зажгли елку, пришел румяный от мороза, с блестящими глазами Федя. Все огоньки елки отразились в его больших серых глазах. Он, стыдливо прячась от других, сунул матери в руку небольшой сверток.
- Это тебе, мамочка, моя экономия...
В свертке были хорошие английские духи. Федя не ездил ни на извозчике, ни на конке, то тщательно копил деньги маме на подарок.
- Покажи, мама, покажи, - говорила Липочка. - Ишь Федька какой, всех нас переплюнул. Ты прости, мамочка, что я не купила тебе ничего.
- Ну что ты, Липочка, милая. Какие между нами подарки. И Федя-то напрасно тратился. Я тебя побранить, Федя, должна, - говорила Варвара Сергеевна. Но до слез была тронута лаской сына.
Дядя Володя подарил Феде "Историю Отечественной войны" Богдановича. Именно то, что так хотел иметь Федя. С приходом Феди стало веселее.
Они сидели вдоль стен гостиной и молча любовались на елку, отражавшуюся маленькими огоньками в зеркале. У дверей стояла, подперши рукою подбородок, няня Клуша в пестром турецком платке на плечах и Аннушка. Варвара Сергеевна и тетя Лени уселись на диване, к ним прижалась Липочка. В углу уже был расставлен карточный стол. На стульях в неудобных позах сидели Михаил Павлович, Фалицкий и дядя Володя.
Ипполит встал и стал ходить взад и вперед по комнате. Его темная фигура то заслоняла елку от зеркала, то открывала.
- Сыграй, мама, нам что-нибудь, - сказал он.
- Что ты... - замахала руками Варвара Сергеевна. - Куда мне. Пальцы одеревенели совсем. Да и не расставлю их. Ишь, как заплыли.
Ипполит прошелся раза два по комнате и сказал, как бы про себя:
- Елка!.. Глупый обычай!.. Сколько лесов истребляют, рубя молодые деревья ради идиотского обычая. Постоит, надымит, начадит... И к чему? Христос родился! Ну и пусть! Мало ли детей родится?.. Всем елки зажигать?!.
- Много ты понимаешь, - сказал, возвышая голос, Михаил Павлович.
- Я?.. Слава Богу, не меньше твоего, - сказал Ипполит, останавливаясь против отца и принимая вызов.
- Оставь, Михаил Павлович, - воскликнула Варвара Сергеевна. - Ипполит! Стыдно! Будет! Святой, хороший обычай! Он собрал нас всех... Знаю, и Лиза вспомнит нас в своем захолустье, и Andre у Господа подумает о нас! Бог теперь с нами! Мир на земле, в человечьих благоволеньях. А елки? Господь даст, вырастут новые. Господь давал - подаст и еще, не оскудеет земля русская елками-то. Эва! Нашел что жалеть! Мало что ли добра этого у нас!
- Брось, мама. Сентиментальным бредом маниловщины веет от твоих слов. Мы не дети, и твои сказки не обманут больше нас.
- Как ты говоришь матери! - сказал Михаил Павлович. Его лицо налилось кровью. - Как ты смеешь так говорить!
Весь хмель выпитой водки бросился ему в голову.
- Говорю, как надо, - хмуро сказал Ипполит.
- Ты с ума сошел!.. Щенок!
- Папа!.. Не забывайтесь! Я, хотя и сын ваш, а ругаться не позволю! Сам так отвечу, что страшно станет, - мрачно сказал Ипполит и в наступившей тишине вышел в прихожую, надел пальто, калоши и хлопнул дверью, уходя.
- Каков!.. Полюбуйся, матушка. Каков нигилист... А?..
- Ну что, Михаил Павлович, - примирительно заговорил дядя Володя. - Молодая кровь играет. Дети никогда не понимали отцов. У них свое, и им не до нашего. Давайте засядем. Карты ждут.
- Брось, Михаил Павлович, - сказал и Фалицкий, пододвигая к карточному столу стул и садясь. - Плюнь на все и береги свое здоровье. Тебе волноваться вредно. Того и гляди кондрашка хватит. Ишь, какой красный стал!
- Дурак!.. Дурак... - восклицал Михаил Павлович. - Пакостник... ничего святого... Вот оно, Иван Сигизмундович, новое поколение! Строители будущей России!
- Ну оставь... Было и прошло. Магдалина Карловна, вам сдавать. Начинаем.
Догорали, тихо потрескивая, свечи на елке. Сильнее становился запах хвои и парафина. Он сладким ароматом далекого детства входил в самую душу Феди, и сердце сжималось жалостью.
Липочка жалась к побледневшей Варваре Сергеевне, застывшей, с глазами, устремленными на образ.
Миша в углу ворчал:
- Ипполит прав. Папа не имел права ругаться. Suzanne, черная и худая, сидела в кресле за елкой, и глаза ее набухли слезами. Длинный красный нос наливался кровью. В наступившей зловещей тишине слышались хмурые голоса:
- Пас.
- Хожу с червей.
- Пас..