p; Борис ничего не знал о булонской экспедиции, он не читал газет и о Вилльнёве в первый раз слышал.
- Мы здесь в Москве больше заняты обедами и сплетнями, чем политикой, - сказал он своим спокойным насмешливым тоном. - Я ничего про это не знаю и не думаю. Москва занята сплетнями больше всего, - продолжал он. - Теперь говорят про вас и про графа.
Пьер улыбнулся своею доброю улыбкой, как будто боясь за своего собеседника, как бы он не сказал чего-нибудь такого, в чем стал бы раскаиваться. Но Борис говорил отчетливо, ясно и сухо, прямо глядя в глаза Пьера.
- Москве больше делать нечего, как сплетничать, - продолжал он. - Все заняты тем, кому оставит граф свое состояние, хотя, может быть, он переживет всех нас, чего я от души желаю.
- Да, это очень тяжело, - подхватил Пьер, - очень тяжело.
Пьер все боялся, что этот мальчик, офицер, нечаянно вдастся в неловкий для самого себя разговор.
- А вам должно казаться, - говорил Борис, краснея, но не изменяя голоса и позы, - как должно казаться, что все заняты только тем, чтобы получить что-нибудь от богача.
"Так и есть", - подумал Пьер.
- А я именно хочу сказать вам, чтоб избежать недоразумений, что вы очень ошибетесь, ежели причтете меня и мою мать к числу этих людей. Мы очень бедны, но я, по крайней мере, за себя говорю, именно потому, что отец ваш богат, я не считаю себя его родственником и никогда ничего не буду просить и не приму от него, - кончил он, разгораясь все более и более.
Пьер долго не мог понять, но когда понял, вскочил с дивана, ухватил Бориса за руку снизу с свойственною ему быстротой и неловкостью и, раскрасневшись гораздо более, чем Борис, начал говорить с смешанным чувством стыда и досады.
- Послушайте... Вот это странно! Я разве... да и кто ж мог думать... Я очень знаю...
Но Борис опять перебил его.
- Я рад, что высказал все. Может быть, вам неприятно, вы меня извините, - сказал он, успокаивая Пьера вместо того, чтобы успокаиваться им, - но я надеюсь, что не оскорбил вас. Я имею правило говорить все прямо. Как же мне передать? Вы приедете обедать к Ростовым?
И Борис, видимо, свалив с себя тяжелую обязанность, сам выйдя из неловкого положения и поставив в него другого, сделался весел и свободен.
- Нет, послушайте, - сказал Пьер, успокаиваясь. - Вы удивительный человек. То, что вы сейчас сказали, очень хорошо, очень хорошо. Разумеется, вы меня не знаете, мы так давно не видались... детьми еще... Вы можете предполагать во мне... Я вас понимаю, очень понимаю. Я бы этого не сделал, у меня не достало бы духу, но это прекрасно. Я очень рад, что познакомился с вами. Стран?но, - прибавил он, помолчав и улыбаясь, - что вы во мне предполагали! - Он засмеялся. - Ну да что ж! Мы познакомимся с вами лучше. Пожалуйста. - Он пожал руку Борису.
- Вы знаете ли, я ни разу не был у графа. Он меня не звал. Мне его жалко, как человека... Но что же делать? - Борис улыбался весело и добродушно. - И вы думаете, что Наполеон успеет переправить армию? - спросил он.
Пьер понял, что Борис хотел переменить разговор и, соглашаясь с ним, начал излагать выгоды и невыгоды булонского предприятия.
Лакей пришел вызвать Бориса к княгине. Княгиня уезжала. Пьер обещался приехать обедать, затем, чтобы ближе сойтись с Борисом, крепко жал его руку, ласково глядя ему в глаза через очки... По уходе его Пьер долго еще ходил по комнате, уже не пронзая невидимого врага шпагой, а улыбаясь при воспоминании об этом милом, умном и твердом молодом человеке.
Как это бывает в первой молодости и особенно в одиноком положении, он почувствовал беспричинную нежность к этому молодому человеку и обещал себе непременно подружиться с ним.
Князь Василий провожал княгиню. Княгиня держала платок, и лицо ее было в слезах.
- Это ужасно! ужасно! - говорила она. - Но чего бы мне ни стоило, я исполню свой долг. Я приеду ночевать. Его нельзя так оставить. Каждая минута дорога. Я не понимаю, чего мешкают княжны. Может, Бог поможет мне найти средство его приготовить!.. Прощайте, князь, да поддержит вас Бог...
- Прощайте, моя милая, - отвечал князь Василий, повертываясь от нее.
- Ах, он в ужасном положении, - сказала мать сыну, когда они опять садились в карету. - Он почти никого не узнает. Может быть, будет лучше.
- Я не понимаю, маменька, какие его отношения к Пьеру, - спросил сын.
- Все скажет завещание, мой друг, от него и наша судьба зависит...
- Но почему вы думаете, что он оставит чего-нибудь нам?
- Ах, мой друг! Он так богат, а мы так бедны!
- Ну, это еще недостаточная причина, маменька.
- Ах, Боже мой! Боже мой! Как он жалок! - восклицала мать.
Когда Анна Михайловна уехала с сыном к князю Кириллу Владимировичу Безухову, графиня долго сидела одна, прикладывая платок к глазам. Наконец она позвонила.
- Что вы, милая, - сказала она сердито девушке, которая за?ставила себя ждать несколько минут. - Не хотите служить, что ли? Так я вам найду место.
Графиня была расстроена горем и унизительною бедностью своей подруги и поэтому была не в духе, что выражалось у нее всегда наименованием служанки "милая" и "вы".
- Виновата-с, - сказала горничная.
- Попросите ко мне графа.
Граф, переваливаясь, подошел к жене, с несколько виноватым видом, как и всегда.
- Ну, графинюшка! Какое сотэ на мадере из рябчиков будет.
Я попробовал; недаром я за Тараску тысячу рублей дал. Стоит!
Он сел подле жены, облокотив молодецки руки на колена... и взъерошивая седые волосы.
- Что прикажете, графинюшка?
- Вот что, мой друг, что это у тебя запачкано здесь? - сказала она, указывая на жилет. - Это сотэ, верно, - прибавила она, улыбаясь. - Вот что, граф, мне денег нужно.
Лицо ее стало печально.
- Ах, графинюшка!.. - И граф засуетился, доставая бумажник.
- Мне много надо, граф, мне пятьсот рублей надо. - И она, достав батистовый платок, терла им жилет мужа.
- Сейчас, сейчас. Эй, кто там? - крикнул он таким голосом, каким кричат только люди, уверенные, что те, кого они кличут, стремглав бросятся на их зов. - Послать ко мне Митеньку!
Митенька, тот дворянский сын, воспитанный у графа, который теперь заведовал всеми его делами, тихими шагами вошел в комнату.
- Вот что, мой милый, - сказал граф вошедшему почтительному молодому человеку. - Принеси ты мне... - Он задумался. - Да, 700 рублей, да. Да смотри, таких рваных и грязных, как тот раз, не приноси, а хороших, для графини.
- Да, Митенька, пожалуйста, чтоб чистенькие, - сказала графиня, грустно вздыхая.
- Ваше сиятельство, когда прикажете доставить? - сказал Митенька. - Изволите знать, что... Впрочем, не извольте беспокоиться, - прибавил он, заметив, как граф уже начал тяжело и часто дышать, что всегда было признаком начинавшегося гнева. - Я было и запамятовал... Сию минуту прикажете доставить?
- Да, да, то-то, принеси. Вот графине отдай.
- Экое золото у меня этот Митенька, - прибавил граф, улыбаясь, когда молодой человек вышел. - Нет того, чтобы нельзя. Я же этого терпеть не могу. Все можно.
- Ах, деньги, граф, деньги, сколько от них горя на свете! - сказала графиня. - А эти деньги мне очень нужны.
- Вы, графинюшка, мотовка известная, - проговорил граф и, поцеловав у жены руку, ушел опять в кабинет.
Когда Анна Михайловна вернулась опять от Безухова, у графини лежали уже деньги, все новенькими бумажками, под платком на столике, и Анна Михайловна заметила, что графиня чем-то растревожена и имела печальный вид.
- Ну что, мой друг? - спросила графиня.
- Ах, в каком он ужасном положении! Его узнать нельзя, он так плох, так плох; я минутку побыла и двух слов не сказала...
- Анет, ради бога, не откажи мне, - сказала вдруг графиня, краснея, что так странно было при ее немолодом, худом и важном лице, доставая из-под платка деньги.
Анна Михайловна мгновенно поняла, в чем дело, и уж нагнулась, чтобы в должную минуту ловко обнять графиню.
- Вот Борису от меня на шитье мундира...
Анна Михайловна уж обнимала ее и плакала. Графиня плакала тоже. Плакали они о том, что они дружны, и о том, что они добры, и о том, что они, подруги молодости, заняты таким низким предметом, деньгами, и о том, что молодость их прошла... Но слезы обеих были приятны...
Графиня Ростова с дочерью и уже с большим числом гостей сидела в гостиной. Граф провел гостей-мужчин в кабинет, предлагая им свою охотницкую коллекцию турецких трубок. Изредка он выходил и спрашивал, не приехала ли? Ждали Марью Дмитриевну Ахросимову, прозванную в обществе ужасным драгуном, даму знаменитую не богатством, не почестями, но прямотой ума и откровенною простотой обращения. Марью Дмитриевну знала царская фамилия, знала вся Москва и весь Петербург, и оба города, удивляясь ей, втихомолку посмеивались над ее грубостью, рассказывали про нее анекдоты; тем не менее все без исключения уважали и боялись ее.
В кабинете, полном дыма, шел разговор о войне, которая была объявлена манифестом, и о наборе. Манифеста еще никто не читал, но все знали о его появлении. Граф сидел на оттоманке, между двумя курившими и разговаривавшими соседями. Граф сам не курил и не говорил, а, наклоняя голову то на один бок, то на другой, с видимым удовольствием смотрел на куривших и слушал разговор двух соседей своих, которых он стравил между собой.
Один из говоривших был штатский, с морщинистым, желчным и бритым худым лицом человек, уже приближавшийся к старости, хотя и одетый как самый модный молодой человек; он сидел с ногами на оттоманке, с видом домашнего человека, и, с боку запустив себе далеко в рот янтарь, порывисто втягивал дым и жмурился. Это был известный московский остряк, старый холостяк Шиншин, двоюродный брат графини, изболтавшийся франт, как про него говорили в московских гостиных. Он, казалось, снисходил до своего собеседника. Другой, свежий, розовый, гвардейский офицер, безупречно вымытый, застегнутый и причесанный, держал янтарь у середины рта и розовыми губками слегка вытягивал дымок, выпуская его колечками из красивого рта, казалось, преимущественно для выпускания колец предназначенного. Этот был тот поручик Берг, офицер Семеновского полка, с которым Борис ехал вместе в полк и которым Наташа дразнила Веру, старшую графиню, называя Берга ее женихом. Берг от разговора про войну перешел к своим делам, развивая свои будущие служебные планы и, видимо, был очень горд тем, что разговаривал с таким знаменитым человеком как Шиншин. Граф сидел между ними и внимательно слушал. Самое приятное для графа занятие, за исключением игры в бостон, которую он очень любил, было положение слушающего, особенно когда ему удавалось стравить двух бойких и говорливых собеседников. Хотя Берг и не был говорливый собеседник, граф подметил на губах Шиншина насмешливую улыбку, как будто говорившую: "Посмотрите, как я обработаю этого офицерика". И граф, без всякого дурного чувства к Бергу, утешался отыскиванием остроумия в каждом слове Шиншина.
- Ну, как же, батюшка, почтеннейший Альфонс Карлович, - говорил Шиншин, посмеиваясь и соединяя, в чем и состояла особенность его речи, самые тривиальные русские выражения с изысканными французскими фразами. - Вы рассчитываете иметь доход с казны, с роты доходец получать хотите?
- Нет-с, Петр Николаевич, а только желаю доказать, что в кавалерии выгод гораздо меньше против пехоты. Вот теперь сообразите, Петр Николаевич, мое положение.
Берг говорил всегда очень точно, спокойно и учтиво. Разговор его всегда касался только его одного, он всегда спокойно молчал, пока говорили о чем-нибудь, не имеющем прямого к нему отношения. И молчать таким образом он мог несколько часов, не испытывая и не производя в других ни малейшего замешательства. Но как скоро разговор касался его лично, он начинал говорить пространно и с видимым удовольствием.
- Сообразите мое положение, Петр Николаевич, будь я в кавалерии, я бы получал не более двухсот рублей в треть, даже и в чине поручика, а теперь я получаю двести тридцать, - говорил он с радостною, приятною, эгоистичною улыбкой, оглядывая Шиншина и графа, как будто для него было очевидно, что его успех всегда будет составлять главную цель желаний всех остальных людей.
Граф оглянулся на Шиншина, ожидая, скоро ли начнется остро?умие, но Шиншин молчал, только посмеиваясь. Граф тоже посмеивался.
- Кроме того, Петр Николаевич, перейдя в гвардию, я на ви?ду, - продолжал Берг, - и вакансия в гвардейской пехоте гораздо чаще. Потом сами сообразите, как я мог устроиться из двухсот три?дцати рублей.
Он помолчал и, торжествуя, продолжал:
- А я откладываю и еще отцу посылаю. - И он пустил колечко.
- Баланс установлен. Немец на обухе молотит хлебец, как говорит пословица, - перекладывая янтарь в другую сторону рта, сказал Шиншин и подмигнул графу.
Граф расхохотался. Другие гости, видя, что Шиншин ведет разговор, подошли послушать. Берг, не замечая ни насмешки, ни равнодушия, рассказал длинно, подробно и отчетливо, как переводом в гвардию он уже выиграл чин перед своими товарищами по корпусу, как в военное время ротного командира могут убить, и он, оставшись старшим в роте, может очень легко быть ротным, и как в полку все любят его, и как его папенька им доволен. Слушатели все ждали вместе с графом, скоро ли будет смешное, но смешное не приходило. Берг, видимо, наслаждался, рассказывая все это, и, казалось, не подозревал того, что у других людей могли быть тоже свои интересы. Но все, что он рассказывал, было так мило, степенно, наивность молодого эгоизма его была так очевидна, что он обезоруживал своих слушателей, и даже Шиншин перестал смеяться над ним. Он показался ему не стоящим разговора.
- Ну, батюшка, вы и в пехоте, и в кавалерии, везде пойдете в ход, это я вам предрекаю. Обещаю вам блестящую карьеру, - сказал он, трепля его по плечу и спуская ноги с оттоманки. Берг радостно улыбнулся. Граф, а за ним и гости вышли в гостиную.
Было то время перед званым обедом, когда собравшиеся парадные гости не начинают длинного разговора в ожидании призыва к закуске, а вместе с тем считают необходимым шевелиться и не молчать, чтобы показать, что они нисколько не нетерпеливы сесть за стол. Хозяева поглядывают на дверь и изредка переглядываются между собой. Гости по этим взглядам стараются догадаться, кого или чего еще ждут: важного опоздавшего родственника или кушанья, которое, по дошедшим из кухни сведениям, еще не поспело. В лакейской в это время лакеи еще не успели завести разговор о господах, потому что им приходится беспрестанно вставать для приезжающих.
В кухне повара в это время ожесточаются и с мрачными лицами, в белых колпаках и фартуках, переходят от плиты к вертелу и шкафу и покрикивают на поварят, которые в эти минуты становятся особенно робки. Кучера у подъезда устанавливают цуги и, усевшись покойно на козлах, переговариваются или забегают покурить трубочки в кучерскую.
Пьер приехал и неловко сидел посредине гостиной, на первом попавшемся кресле, загородив всем дорогу. Графиня хотела заставить его говорить, но он наивно смотрел в очки вокруг себя, как бы отыскивая кого-то и односложно отвечая на все вопросы графини. Он был стеснителен, и один не замечал этого. Большая часть гостей, знавшая его историю с медведем, любопытно смотрели на этого большого, толстого и смирного человека, недоумевая, как мог такой увалень и скромник сделать такую штуку с квартальным.
- Вы недавно приехали? - спрашивала у него графиня.
- Да, мадам, - отвечал он, оглядываясь.
- Вы не видели моего мужа?
- Нет, мадам, - он улыбнулся совсем некстати.
- Вы, кажется, недавно были в Париже? Я думаю, очень интересно.
- Очень интересно, - отвечал он, рассуждая сам с собою, где до сих пор может быть этот Борис, который ему так понравился.
Графиня переглянулась с княгиней Анной Михайловной. Анна Михайловна поняла, что ее просят занять этого молодого человека, и, подсев к нему, начала говорить об отце; но, так же как и графине, он отвечал ей только односложными словами. Гости были все заняты между собой. Со всех сторон слышался шум платьев. Разумовские... Это было восхитительно... Вы очень добры... Графиня Апраксина... Апраксина...
Графиня встала, чтоб выйти в залу.
- Марья Дмитриевна? - послышался ее голос из залы.
- Она самая, - отвечал грубый женский голос, и вслед за тем вошла в комнату Марья Дмитриевна, приехавшая с дочерью.
Все барышни и даже дамы, исключая самых старых, встали. Марья Дмитриевна остановилась в дверях и с высоты своего тучного тела, высоко держа красивую, с седыми буклями, пятидесятилетнюю голову, оглядела гостей. Марья Дмитриевна всегда говорила по-русски.
- Имениннице дорогой с детками, - сказала она своим громким, густым, подавляющим все другие звуки голосом. - Сама бы приехала утром с визитом, да не люблю по утрам шляться. Ты что, старый греховодник, - обратилась она к графу, целовавшему ее руку, - чай, скучаешь в Москве? Собак гонять негде? Да что, батюшка, делать, вот как эти пташки подрастут... - Она указывала на дочь, совсем не похожую на мать, недурную барышню, которая казалась на вид столь же нежною и сладкою, сколько мать казалась грубою. - Хочешь не хочешь, надо им женихов искать. Вон они, твои-то, уж и все на возрасте, - она указала на вошедших в гостиную Наташу и Соню.
Когда приехала Марья Дмитриевна, все собрались в гостиную, ожидая выхода к столу. Вошел Борис, и Пьер тотчас же присоединился к нему.
- Ну что, казак мой? (Марья Дмитриевна казаком называла Наташу.) Какой козырь девка стала! - говорила она, лаская рукой Наташу, подходившую к ее руке без страха и весело. - Знаю, что повеса девка, сечь бы ее надо, а люблю.
Она достала из огромного ридикюля (ридикюль Марьи Дмитриевны был всем известен обилием и разнообразием содержания) яхонтовые сережки грушками и, отдав их именинно сиявшей и разрумянившейся Наташе, тотчас отвернулась от нее и, заметив Пьера, обратилась к нему:
- Э, э! любезный! поди-ка сюда, - сказала она притворно тихим и тонким голосом, как говорят собаке, которую хотят пробрать. - Поди-ка, любезный...
Пьер подошел испуганно, но школьнически наивно и весело глядя на нее через очки, как будто он сам собирался не менее других позабавиться в предстоящей потехе.
- Подойди, подойди, любезный! Я и отцу-то твоему правду одна говорила, когда он в случае был, а тебе-то и Бог велит.
Она помолчала. Все молчали, ожидая того, что будет, и чувствуя, что было только предисловие.
- Хорош, нечего сказать! Хорош мальчик!.. Отец на одре лежит, а он забавляется, квартального на медведя верхом сажает. Стыдно, батюшка, стыдно! Лучше бы на войну шел.
Она отвернулась и подала руку графу, который едва удерживался от смеха. Пьер только подмигнул Борису.
- Ну что ж, к столу, я чай, пора, - сказала Марья Дмитриевна.
Впереди пошел граф с Марьей Дмитриевной, потом графиня, которую повел гусарский полковник, нужный человек, с которым Николай должен был догонять полк; Анна Михайловна с Шиншиным. Берг подал руку Вере. Жюли, вечно улыбающаяся и закатывающая глаза, дочь Марьи Дмитриевны, с самого приезда своего не отпускавшая от себя Николая, пошла с ним к столу. За ними шли еще другие пары, протянувшиеся по всей зале, и сзади всех по одиночке дети, гувернеры и гувернантки. Официанты зашевелились, стулья загремели, на хорах заиграла музыка, и гости разместились. Звуки домашней музыки графа заменились звуками ножей и вилок, говора гостей, тихих шагов седых, почтенных официантов.
На одном конце стола во главе сидела графиня. Справа Марья Дмитриевна, слева княгиня Анна Михайловна и другие гостьи. На другом конце сидел граф, слева гусарский полковник, справа Шиншин и другие гости мужского пола. С одной стороны длинного стола молодежь постарше: Вера рядом с Бергом, Пьер рядом с Борисом; с другой стороны - дети, гувернеры и гувернантки. Граф из-за хрусталя, бутылок и ваз с фруктами поглядывал на жену, хотя, собственно, ему виднелся только высокий чепец ее с голубыми лентами, и усердно подливал вина своим соседям, не забывая и себя. Графиня также, из-за ананасов, не забывая обязанности хозяйки, кидала значительные взгляды на мужа, которого лысина и лицо, казалось ей, своей краснотой резче отличались от седых волос. На дамском конце шло равномерное лепетанье; на мужском все громче и громче слышались голоса, особенно гусарского полковника, который так много ел и пил все далее и далее краснея, что граф уже ставил его в пример другим гостям. Берг тихо рассказывал неприятно улыбавшейся Вере о преимуществах военного времени в финансовом отношении; Борис называл новому своему приятелю Пьеру бывших за столом гостей и переглядывался с Наташей, сидевшей против него.
Пьер, невольно усвоивший себе петербургское презрение к москвичам, поверял собственными наблюдениями все слышанное им о нравах московского общества. Все было так: чопорность (блюда подавались по чинам и возрасту), ограниченность интересов (политикой никто не был занят) и хлебосольство, которому он, однако, отдавал должную справедливость. Начиная от двух супов, из которых он выбрал черепаховый, и кулебяки, и до сотэ из рябчиков, столь понравившегося графу, он не пропускал ни одного блюда, ни одного вина, которое дворецкий в завернутой салфеткою бутылке таинственно высовывал из-за плеча соседа и тихо приговаривал: "дрей-мадера, венгерское, рейнвейн" и т.д. Он подставлял первую попавшуюся из четырех хрустальных, с вензелем графа, рюмок, стоявших перед каждым прибором, и пил с удовольствием, все с более и более приятным видом поглядывая на гостей. Наташа, сидевшая против него, глядела на Бориса, как глядят девочки тринадцати лет на мальчика, с которым они утром в первый раз поцеловались и в которого они влюблены, и изредка улыбалась. Пьер беспрестанно взглядывал на нее и подпадал под взгляд и улыбку, назначенные Борису.
- Странно, - говорил он шепотом Борису, - она нехороша, меньшая Ростова, вот эта маленькая, черненькая, а какое милое лицо! Не правда ли?
- Старшая лучше, - отвечал Борис, чуть заметно улыбаясь.
- Нет, можете себе вообразить? Все черты неправильные, а чудо как мила.
И Пьер все смотрел на нее. Борис выражал удивление такому странному вкусу Пьера. Николай сидел далеко от Сони подле Жюли Ахросимовой, отвечая на ее ласковые восторженные речи, а между тем взглядом постоянно успокаивал кузину, давая ей чувствовать, что, где бы ни был, на другом конце стола или на другом конце света, мысли его будут всегда принадлежать ей одной. Соня улыбалась парадно, но, видимо, уже мучилась ревностью, то бледнела, то краснела и всеми силами прислушивалась к тому, что говорили между собою Николай и Жюли. Наташа сидела, к своему огорчению, с детьми, между маленьким братом и толстою гувернанткой. Гувернантка беспокойно оглядывалась и что-то беспрестанно шептала своей питомице и тотчас взглядывала на гостей, ожидая одобрения. Гувернер-немец старался запомнить все роды кушаний, десертов и вин с тем, чтобы описать все подробно в письме к домашним в Германию, и весьма обижался тем, что дворецкий с завернутою в салфетку бутылкой обносил его. Немец хмурился, старался показать вид, что он и не желал получить этого вина, но обижался потому, что никто не хотел понять, что вино нужно было ему не для того, чтоб утолить жажду, не из жадности, а из добросовестной любознательности...
Наташе, видимо, не сиделось на месте, она ущипнула брата, подмигнула на гувернантку, отчего толстый Петруша лопнул было со смеха, и вдруг перегнулась всем телом через стол к Борису и разлила, к ужасу гувернантки, на чистейшую скатерть квас из стакана, и, не обращая внимания на замечания, требовала внимания к себе. Борис нагнулся, Пьер тоже прислушивался, ожидая, что скажет эта маленькая, черненькая, которая, несмотря на свои неправильные черты, как ему казалось, по странной, ему одному свойственной фантазии, нравилась ему больше всех, кого он видел за этим столом.
- Борис, что, пирожное будет? - спросила Наташа, с значительные видом поднимая брови.
- Не знаю, право.
- Нет, очень мила! - улыбаясь, прошептал Пьер, как будто кто с ним об этом упорно спорил.
Наташа заметила тотчас впечатление, произведенное ею на Пьера, и весело улыбнулась ему, и даже кивнула ему слегка головой и тряхнула кудрями, глядя на него. Он мог принять это как хотел. Пьер слова еще не сказал с Наташей, но одною этою взаимною улыбкой они уже сказали себе, что нравятся друг другу.
На мужском конце стола, между тем, разговор все более и более оживлялся. Полковник рассказал, что манифест об объявлении войны уже вышел в Петербурге и что экземпляр, который он сам видел, доставлен ныне курьером главнокомандующему.
- И зачем нас нелегкая несет воевать с Бонапартом, - сказал Шиншин. - Он уже сбил спесь с Австрии. Боюсь, не пришел бы теперь наш черед.
Полковник был плотный, высокий и сангвинический немец, очевидно, служака и патриот. Он обиделся словами Шиншина.
- А затэм, милостивый государъ, - сказал он, хотя и правильно говоря по-русски, но выговаривая э вместо е и ъ вместо ь, - затэм, что импэратор это знаэт. Он в манифеста сказал, что не можэт смотрэйть равнодушно на опасности, угрожающие России, и что безопасность импэрии, достоинство ее и святость союзов... - сказал он, почему-то особенно налегая на слово "союзов", как будто в этом была вся сущность дела. И с свойственною ему непо?грешимою официальною памятью, он повторил вступительные слова манифеста: - "...и желание, единственную и непременную цель государя составляющие: водворить в Европе на прочных основаниях мир - решение его двинуть ныне часть войска за границу и сделать к достижению намерения сего новые усилия". Вот зачэм, мылостывый государ, - заключил он, назидательно выпивая стакан лафита и оглядываясь на графа за поощрением.
- Знаете пословицу: "Ерема, Ерема, сидел бы ты дома, точил бы свои веретена", - сказал Шиншин, разваливаясь и гримасничая. - Это к нам, кстати, удивительно идет. Уж на что Суворов, и того расколотили вдребезги, а где у нас Суворовы теперь? Я вас спрашиваю, - беспрестанно перескакивая с русского на француз?ский язык и ломаясь, говорил остряк.
- Мы должны и драться до послэднэ капли кровъ, - сказал полковник, с жестом не совсем хорошего тона ударяя по столу, - и умэррэт за своэго императора, и тогда всэй будэт хорошо. А рассуждать как мо-о-о-жно, - особенно вытянул голос на слове "можно", - как мо-о-о-ожно мен-ше, - докончил он, опять обращаясь к графу. - Так мы, старые гусары, судим, вот и все. А вы как судитэ, молодой чэловэк и молодой гусар, - прибавил он, обращаясь к Николаю, который, услыхав, что дело шло о войне, оставил свою собеседницу и во все глаза смотрел и всеми ушами слушал полковника.
- Совершенно с вами согласен, - отвечал Николай, весь вспыхнув, вертя тарелку и переставляя стаканы с таким решительным и отчаянным видом, как будто в настоящую минуту он подвергался великой опасности, - я убежден, что русские должны умирать или побеждать, - сказал он, сам чувствуя, так же как и другие, после того, как слово уж было сказано, что оно было слишком восторженно и напыщенно для настоящего случая и потому неловко, но красивая и впечатлительная молодость его открытого лица делала выходку его и для других скорее милою, чем смешною.
- Прекрасно, прекрасно, то что вы сказали, - сказала Жюли, вздыхая и пряча глаза под веки от глубины чувства. Соня задрожала вся и покраснела до ушей, за ушами и до шеи и плеч, в то время как Николай говорил. Пьер прислушался к речам полковника и одобрительно закивал головой, хотя он и считал, по своим рассуждениям, патриотизм глупостью. Он невольно сочувствовал всякому искреннему слову.
- Вот это славно. Очень хорошо, очень хорошо, - сказал он.
- Настоящий гусар, молодой человек, - крикнул полковник, ударив опять по столу.
- О чем вы там шумите? - вдруг послышался через стол басистый голос Марьи Дмитриевны. - Что ты по столу стучишь? - обратилась она к гусару, всегда высказывая то, что другие только думали, - на кого ты горячишься? Верно, думаешь, что тут французы перед тобой?
- Я правду говару, - улыбаясь, сказал гусар.
- Всё о войне, - через стол прокричал граф. - Ведь у меня сын идет, Марья Дмитриевна, сын идет.
- А у меня четыре сына в армии, а я не тужу. На все воля Божья, и на печи лежа умрешь, и в сражении Бог помилует, - прозвучал без всякого усилия, с того конца стола, густой голос Марьи Дмитриевны.
- Это так.
И разговор опять сосредоточился - дамский на своем конце стола, мужской на своем.
- А вот не спросишь, - говорил маленький брат Наташи, - а вот не спросишь!
- Спрошу, - отвечала Наташа.
Лицо ее вдруг разгорелось, выражая отчаянную и веселую решимость, ту решимость, которая бывает у прапорщика, бросающегося на приступ. Она привстала и с блестящими глазками и сдержанною улыбкой обратилась к матери:
- Мам - Что тебе? - спросила графиня испуганно, но, по лицу дочери увидев, что это была шалость, строго замахала ей рукою, делая угрожающий и отрицательный жест головой.
Разговор притих.
- Мам Графиня хотела хмуриться, но невольно улыбка любви к своему любимому детищу уже ожила на ее губах. Марья Дмитриевна погрозила толстым пальцем.
- Казак! - проговорила она с угрозой.
Большинство гостей смотрели на старших, не зная, как следует принять эту выходку.
- Вот я тебя! - сказала графиня.
- Мам Соня и толстый Петя прятались от смеха.
- Вот и спросила, - прошептала Наташа маленькому брату, не сводя глаз с матери и не изменяя наивного выражения лица.
- Мороженое! только тебе не дадут, - сказала Марья Дмитриевна.
Наташа видела, что бояться нечего, и потому не побоялась и Марьи Дмитриевны.
- Марья Дмитриевна, какое мороженое? Я сливочное не люблю.
- Морковное.
- Нет, какое? Марья Дмитриевна, какое? - почти кричала она. - Я хочу знать.
Марья Дмитриевна и графиня засмеялись, за ними все гости. Все смеялись не ответу Марья Дмитриевны, но непостижимой смелости и ловкости этой девочки, умевшей и смевшей так обращаться с Марьей Дмитриевной.
- Ваша сестра прелестна, - сказала Жюли.
Наташа отстала только тогда, когда ей сказали, что будет ананасное. Перед мороженым подали шампанское. Опять заиграла музыка, граф поцеловался с графинюшкою, и гости, вставая, поздрав?ляли графиню, через стол чокались с графом, детьми и друг с другом. Жюли чокалась с Николаем, давая ему взглядами понять, что это чоканье имело какое-то еще другое важное значение. Опять забегали официанты, загремели стулья, и в том же порядке, но с более красными лицами гости вернулись в гостиную и в кабинет графа.
Раздвинули бостонные столы, разбрелись партиями, и гости графа разместились в двух гостиных, диванной и библиотеке. Марья Дмитриевна бранила Шиншина, с которым играла.
- Вот ругать всех умеешь, а догадаться не мог, что тебе с дамы кёровой червей идти надо.
Граф, распустив карты веером, с трудом удерживался от привычки послеобеденного сна и всему смеялся. Молодежь, подстрекаемая графиней, собралась около клавикорд и арфы. Жюли первая, по просьбе всех, сыграла на арфе пьеску с вариациями и вместе с другими девицами стала просить Наташу и Николая, известных своею музыкальностью, спеть что-нибудь. Наташа, к которой обратились прежде других, не соглашалась и не отказывалась.
- Постойте, я попробую, - сказала она, отойдя к другой стороне клавикорд и пробуя свой голос, взяла вполголоса несколько чистых грудных нот, которые неожиданно подействовали на всех. Все замолкли, пока звуки замирали вверху высокой просторной комнаты.
- Можно, можно, - сказала она, весело встряхивая кудрями, которые валились ей на глаза.
Пьер, очень раскрасневшийся после обеда, подошел к ней. Ему хо?телось видеть ее поближе и посмотреть, как она будет говорить с ним.
- Отчего же нельзя? - спросил он так просто, как будто они были сто лет знакомы.
- Иногда бывают дни, что голос нехорош, - сказала она и отошла к клавикордам.
- А нынче?
- Отличный, - сказала она, обращаясь к нему с таким восторгом, как будто хвалила чей-нибудь чужой голос.
Пьер, довольный тем, что видел, как она говорит, подошел к Борису, который почти так же нравился ему в этот день, как и Наташа.
- Что за милый ребенок маленькая, черненькая, - сказал он. - Даром, что нехороша.
Пьер находился, после скуки уединения в большом доме отца, в том счастливом состоянии молодого человека, когда всех любишь и видишь во всех людях одно хорошее. Еще за обедом он невольно с петербургской высоты презирал московскую публику. А теперь уже казалось, что здесь только, в Москве, и умеют жить люди, и ему уж думалось, как бы хорошо было, ежели бы он мог каждый день бывать в этом доме, слушать, как поет и как говорит эта маленькая, черненькая, и смотреть на нее.
- Николай, - сказала Наташа, подходя к клавикордам, - что будем петь?
- Хоть "Ключ", - отвечал Николай. Ему, видимо, становилось несносно от пристававшей к нему Жюли, которая думала, что он должен быть слишком счастлив ее вниманием.
- Ну, давайте, давайте. Борис, идите сюда, - закричала Наташа. - А где же Соня? - Она оглянулась и, увидав, что ее друга нет в комнате, побежала за ней.
"Ключ", как называли его у Ростовых, был старинный квартуор, которому научил их музыкальный учитель Димлер. Этот "Ключ" пели обыкновенно Наташа, Соня, Николай и Борис, который, хотя и не имел собственного таланта и голоса, но обладал верным слухом и с свойственною ему во всем точностью и спокойствием мог выучить партию и твердо держал ее. Пока Наташа ушла, стали просить Николая, чтоб он спел что-нибудь один. Он отказывался почти неучтиво и мрачно. Жюли Ахросимова, улыбаясь, подошла к нему.
- Зачем вы напускаете на себя мрачность? - спросила она. - Хотя, я понимаю, для музыки и особенно для пения нужно расположение. У меня то же самое. Бывают минуты...
Николай поморщился и пошел к клавикордам. Прежде чем сесть, он заметил, что Сони нет в комнате, и хотел уйти.
- Николай, не заставляй себя просить, это смешно, - сказала графиня.
- Я не заставляю себя просить, маман, - отвечал Николай и порывистым движением стукнул крышкой, открывая клавикорды, и сел.
Он подумал на минутку и начал песенку Кавелина:
На что, с любезной расставаясь,
На что "прости" ей говорить,
Как будто с жизнью разлучаясь,
Счастливым больше уж не быть?
Не лучше ль просто "до свиданья",
"До новых радостей" сказать,
И в сих мечтах очарованья
Себя и время забывать?
Голос его был ни хорош, ни дурен, и пел он лениво, как бы исполняя скучную обязанность, но, несмотря на то, в комнате все замолкло, барышни покачивали головами и вздыхали, а Пьер, покрыв свои зубы нежною и слабою улыбкой, которая была особенно смешна на его толстом, полнокровном лице, так и остался до конца песни.
Жюли, закрыв глаза, вздохнула на всю комнату.
Николай пел с тем чувством меры, которого у него так недоставало в жизни и которое в искусстве не приобретается никаким изучением. Он пел с тою легкостью и свободой, которая показывала, что он не трудился, а пел, как говорил. Только когда он запел, он высказался не ребенком, каким он казался в жизни, а человеком, в котором уже шевелились страсти.
Между тем, Наташа, вбежав в Сонину комнату, не нашла там свою подругу, пробежала в детскую, - и там ее не было. Наташа поняла, что Соня была в коридоре на сундуке. Сундук в коридоре был место печалей женского молодого поколения дома Ростовых. Действительно, Соня в своем воздушном розовом платьице, приминая его, лежала ничком на грязной, полосатой няниной перине на сундуке, закрыв лицо пальчиками, навзрыд плакала, подрагивая своими оголенными коричневатыми плечиками. Лицо Наташи, именинное, оживленное целый день и еще более сиявшее теперь при приготовлении к пению, которое всегда производило на нее возбуждающее действие, вдруг померкло. Глаза ее остановились, потом содрогнулась ее широкая, для пенья рожденная шея, углы губ опустились, глаза в одно мгновение увлажнились.
- Соня! что ты?.. Чтo, чтo с тобой? У-у-у!.. - И Наташа, распустив свой крупный рот и сделавшись совершенно дурною, заревела, как ребенок, не зная причины и только оттого, что Соня плакала. Соня хотела поднять голову, хотела отвечать, но не могла и еще больше спряталась. Наташа плакала, присев на синей перине и обнимая друга. Собравшись с силами, Соня приподнялась, начала утирать слезы и рассказывать.
- Николай... едет через неделю, его... бумага... вышла... он сам мне сказал... Да я бы все не плакала... (она показала бумажку, которую держала в руке: то были стихи, написанные Николаем), я бы все не плакала, но ты не можешь... никто не может понять... какая у него душа...
И она опять принялась плакать о том, что душа его была так хороша. Соня чувствовала, что никто, кроме нее, не мог понять всей прелести и высоты, благородства и нежности, - всех лучших добродетелей этой души. И она действительно видела все эти несравненные добродетели, во-первых, потому, что Николай, сам того не зная, показывался ей только одною, самою лучшею, стороной, во-вторых, потому, что она всеми силами души желала видеть в нем одно прекрасное.
- Тебе хорошо... я не завидую... я тебя люблю, и Бориса тоже, - говорила она, собравшись немного с силами, - он милый... для вас нет препятствий. А Николай мне кузен... надобно... сам митрополит... и то нельзя. И потом, ежели маменька (Соня графиню и считала и называла матерью)... она скажет, что я порчу карьеру Николая, у меня нет сердца, что я неблагодарная, а право... вот ей-богу (она перекрестилась)... я так люблю и ее, и всех вас, только Вера одна... За что? Что я ей сделала? Я так благодарна вам, что рада бы всем пожертвовать, да мне нечем...
Соня не могла больше говорить и опять спрятала голову в руках и перине. Наташа начинала успокаиваться, но по лицу ее видно было, что она понимала всю важность горя своего друга.
- Соня! - сказала она вдруг, как будто догадавшись о настоящей причине огорчения кузины. - Верно, Вера с тобой говорила после обеда? Да?
- Да, эти стихи сам Николай написал, а я списала еще другие; она и нашла их у меня на столе и сказала, что покажет их маменьке, и еще говорила, что я неблагодарная, что маменька никогда не позволит ему жениться на мне. А он женится на Жюли. Ты видишь, как она на него смотрит, Наташа? За что?
И опять заплакала она горче прежнего. Наташа приподняла ее, обняла и, улыбаясь сквозь слезы, стала ее успокаивать.
- Соня, ты не верь ей, душенька, не верь. Помнишь, как мы все втроем говорили с Николаем в диванной, помнишь, после ужина? Ведь мы все решили, как будет. Я уже не помню как, но помнишь, как было все хорошо и все можно. Вот дяденьки Шиншина брат женат же на двоюродной сестре, а мы ведь троюродные. И Борис говорил, что это очень можно. Ты знаешь, я ему все сказала. А он такой умный и такой хороший, - говорила Наташа, так же как и Соня в отношении к Николаю, и по тем же причинам чувствуя, что никто в мире, кроме нее, не мог знать всех сокровищ, заключающихся в Борисе... - Ты, Соня, не плачь, голубчик милый, душенька Соня. - И она целовала ее, смеясь. - Вера злая, Бог с ней. А все будет хорошо, и маменьке она не скаже