ья супружества закрыты, и потому утрирующие свой кутеж, не был как Долохов, помнящий всегда выгоды и невыгоду, - он искренно знать не хотел ничего, кроме удовлетворения своих вкусов, из которых главный был женщины и веселье. Оттого он так твердо веровал в то, что о нем должны были кто-то другие заботиться, помещать его на места и что для него должны были быть всегда деньги. А оттого, что он так твердо веровал в это, оттого это действительно так было, как это и всегда бывает в жизни. Последнее время в Петербурге, в Гатчине, он задолжал так много, что кредиторы стали, несмотря на свою особенную терпимость с ним, надоедать ему. (Кредиторы перед тем бывали обезоружены его открытой, красивой рожей, с выпученной грудью фигурой, когда он говорил им, улыбаясь: "Ей-богу, нет, что делать".) Но теперь стали приставать. Он поехал к отцу и, улыбаясь, сказал: "Папа, надо уладить все это. Мне покоя не дают".
Отец погудел и вечером придумал:
- Поезжай ты в Москву, я напишу, тебе там дадут место, и живи у Пьерa в доме, - тебе ничего стоить не будет.
Анатоль поехал и весело зажил в Москве, сойдясь с Долоховым и вместе с ним заведя какое-то масонство донжуанства.
Пьер принял Анатоля сначала неохотно, по воспоминаниям о жене, которые возбуждал в нем вид Анатоля, но потом привык к нему, изредка ездил с ним на их кутежи к цыганам, давал ему денег взаймы и даже полюбил его. Нельзя было не полюбить этого человека, когда ближе узнавали его. Ни одной дурной страсти не было в нем - ни корыстолюбия, ни тщеславия, ни честолюбия, ни зависти, ни еще меньше ненависти к кому-нибудь. (Никогда ни про кого Анатоль не говорил дурно и не думал дурно.) "Чтоб не скучно было покуда", - вот все, что ему было нужно.
Его общество в Москве было другое, чем общество Долохова. Главный круг Анатоля был свет с балами и актрисы французские, особенно мадемуазель Жорж.
Он ездил и в свет, и танцевал на балах, и участвовал в карусели в рыцарских костюмах, которую устраивали тогда в высшем обществе, и даже на домашних театрах, но планы князя Василия о его женитьбе на богатой были далеки от осуществления. Приятнейшие минуты для Анатоля в Москве были те, когда с бала или даже от Жорж, с которой он был очень близок, он приезжал или к Тальма, или к Долохову, или к себе, или к цыганам и, сняв мундир, принимался за дело: пить, и петь, и обнимать цыганку или актрису. Бал и светское общество в этом случае действовало на него, как возбуждение стеснения перед ночным разгулом. Сила и сносность его в перенесении этих бессонных и пьяных ночей удивляли всех его товарищей. Он после такой ночи ехал на обед в свет такой же свежий и красивый, как всегда.
В отношениях их с Долоховым была со стороны Анатоля наивная и чистая товарищеская дружба, насколько он был в состоянии испытывать это чувство, со стороны Долохова был расчет. Он держал при себе беспутного Анатоля Курагина и настраивал его так, как ему нужно было.
Ему нужно было чистое имя, знатность связей и репутация Курагина для своего общества, для игорных расчетов, так как он опять начинал играть, но нужнее всего ему было настраивать Анатоля и управлять им так, как он хотел. Этот самый процесс - управление чужой волею - было наслаждением, привычкой и потребностью для Долохова. Только в редкие минуты своих припадков буйства и жестокости Долохов забывал себя, обычно он был самый холодный, расчетливый человек, любивший более всего презирать людей и заставлять их действовать по своей воле. Так он управлял Ростовым, так теперь, кроме многих других, управлял Анатолем, забавляясь этим иногда без всякой цели, как бы только набивая руку.
Наташа произвела сильное впечатление на Курагина, но он не думал, потому что не мог думать о том, что выйдет из его ухаживанья за Наташей.
Он не ездил в дом к тетушке Ростовых, у которой они гостили, во-первых, потому, что был незнаком с нею, во-вторых, потому, что старый граф, весьма чопорный в отношении девиц, считал неприличным звать такого известного повесу, в-третьих, потому, что Анатоль не любил ездить в дом, где барышни. На бале он был дома, но в тесном домашнем кружку ему было неловко.
На третий день после театра он приехал обедать к сестре, недавно приехавшей из Петербурга.
- Я влюблен. Схожу с ума от любви, - сказал он сестре. - Она прелесть, - говорил он. - Но они никуда не ездят. А что я к ним поеду? Нет, надо, чтобы вы устроили мне это. Позови их обедать или, я не знаю, вечер сделай.
Элен радостно-насмешливо слушала брата и дразнила его. Она искренне любила влюбленных и следить за процессом любви.
- Вот и попался, - говорила она. - Нет, я не позову. Они скучные.
- Скучные?! - с ужасом отвечал Анатоль. - Она такая прелесть. Это богиня!
Анатоль любил это выражение. За обедом Анатоль молчал и вздыхал, Элен смеялась над ним. Когда Пьер ушел из гостиной (Элен знала, что он не одобрит этого), она сказала брату, что готова сжалиться над ним и завтра у нее будет декламировать мадемуазель Жорж, будет вечер, и она позовет Ростовых.
- Только знай, чтоб без проказ, я беру ее на свою ответственность, и, говорят, она невеста, - сказала Элен, которой именно и хотелось проказ со стороны брата.
- Ты - лучшая из женщин, - кричал Анатоль, целуя сестру в шею и плечи. - Какая ножка. Ты видела? Прелесть.
- Прелестна, прелестна, - говорила Элен, которая искренно любовалась Наташей и искренно желала повеселить ее.
На другой день серые рысаки Элен подвезли ее к дому Ростовых, и, свежая с мороза, сияющая улыбкой из соболей, поспешно и оживленно она вошла в гостиную.
- Нет, это ни на что не похоже, мой милый граф. Как, жить в Москве и никуда не ездить? Нет, я от вас не отстану: нынче вечером у меня мадемуазель Жорж, и, ежели вы не привезете своих красавиц, которые лучше Жорж, я вас знать не хочу. Непременно, непременно, в девятом часу.
Оставшись одна с Наташей, она успела сказать ей:
- Вчера брат обедал у меня. Мы помирали со смеха. Он ничего не ест и вздыхает по вас, моя прелесть. Он сходит с ума, но сходит с ума от любви к вам.
Наташа покраснела. "К чему она говорит мне это! - подумала она. - И что мне за дело до тех, кто вздыхает, когда у меня есть один, избранный".
Но Элен, как будто догадываясь о сомнении Наташи, прибавила:
- Непременно приезжайте. Повеселитесь. Из-за того, что вы любите кого-то, моя прелесть (она так называла Наташу), никак не следует жить монашенкой. Даже если вы невеста, я уверена, что ваш жених предпочел бы, чтобы вы в его отсутствие выезжали в свет, чем погибали со скуки.
"Что же это: она знает, и она же говорит мне про любовь Анатоля? Они с мужем, с Пьером, говорили и смеялись про это. И она такая великосветская дама, такая милая и, как видно, всей душой любит меня". (Наташа не ошибалась в этом: Элен искренно нравилась Наташа.) "Они лучше знают, - думала Наташа. - Кто же кому может запретить влюбляться? И отчего же не повеселиться?"
Освещенная гостиная дома Безуховых была полна. Анатоль был тут и, видно, у двери ожидал входа Наташи и тотчас же подошел к ней и не отходил от нее в продолжение всего вечера. Как только его увидала Наташа, опять то же чувство страха и отсутствия преград неприятно охватило ее. Мадемуазель Жорж надела красную шаль на одно плечо и, став на середине гостиной, строго и мрачно оглянула публику и начала монолог из Федры, где возвышая голос, где шепча и торжественно поднимая голову. Все шептали: "Восхитетельно, божествено, чудесно".
Но Наташа ничего не слышала и не понимала и ничего не видела хорошего, кроме прекрасных рук Жорж, которые, однако, были слишком толсты. Почти позади всех сидела Наташа, а сзади нее сидел Анатоль, и она испуганно ждала чего-то. Изредка встречала она глаза Пьерa, которые всегда были строго устремлены на нее, но всякий раз опускались, когда встречались с ее взглядом.
После первого монолога все общество встало и окружило мадемуазель Жорж, выражая ей свой восторг.
- Как она хороша! - сказала Наташа, чтобы сказать что-нибудь.
- Я не нахожу, глядя на вас, - сказал Анатоль. - И теперь она толста, а вы видели ее портрет?
- Нет, не видала.
- Хотите посмотреть, вот в этой комнате.
- Ах, посмотрите, - сказала Элен, проходя мимо них. - Анатоль, покажи графине.
Они встали и прошли в соседнюю картинную, Анатоль поднял тройной бронзовый подсвечник и осветил наклоненный портрет. Он стал рядом с Наташей, держа высоко одну руку с свечой, и наклонил голову, глядя в лицо Наташи. Наташа хотела смотреть на портрет, но ей совестно было притворяться, портрет не интересовал ее. Она опустила глаза, потом взглянула на Анатоля. "Я не смотрю, мне нечего смотреть на портрет", - сказал ее взгляд. Он, не опуская руки с подсвечником, левой рукой обнял Наташу и поцеловал в щеку. Наташа с ужасом вырвала свою руку. Она хотела сказать что-то, хотела сказать, что она оскорблена, но не могла и не знала, что ей сказать. Она готова была плакать и, красная и дрожащая, поспешно пошла из комнаты.
- Одно слово, только одно. Ради бога, - говорил Анатоль, следуя за ней.
Она остановилась. Ей так нужно было, чтобы он сказал это слово, которое бы объяснило то, что случилось.
- Натали, одно слово, только одно, - вce повторял он. Но в это время послышались шаги, и Пьер с Ильей Андреевичем и дамой шли тоже смотреть галерею.
В продолжение вечера Анатоль Курагин успел сказать Наташе, что он любит ее, но что он несчастный человек, потому что не может ездить к ним в дом (почему - он не сказал, и Наташа не спросила его). Он умолял ее приезжать к сестре, чтобы изредка хотя они могли видеться. - Наташа испуганно глядела на него и ничего не отвечала. Она сама не знала, что делалось в ней.
- Завтра, завтра я скажу вам.
После этого вечера Наташа не спала всю ночь и к утру решила в самой себе, что она никогда не любила князя Андрея, а любит одного его и так и скажет всем, и отцу, и Соне, и князю Андрею.
Внутренняя психологическая работа, подделывающая разумные причины под совершившиеся факты, привела ее к этому. "Ежели я могла после этого, прощаясь с ним, улыбкой ответить на его улыбку, ежели я могла допустить до этого, то только оттого, что он благороден, прекрасен, что я всегда, с первой минуты, любила его и никогда не любила князя Андрея". Но какой-то страх обхватывал ее при мысли о том, как она скажет это.
На другой день вечером она через девушку получила страстное письмо Анатоля, в котором он спрашивал ее ответа на вопрос: любит ли она его, жить ему или умереть, хочет ли она довериться ему, и тогда он завтра вечером будет ждать ее у заднего крыльца и увезет, чтобы тайно обвенчаться с нею, или нет, и тогда он не может жить более.
Все эти старые, выученные, списанные с романов слова показались ей новыми, только к одному ее случаю относящимися. Но как ни казалось ей все уже решенным в ее душе, она ничего не отвечала и сказала девушке, чтобы она ничего никому не говорила.
Но прежде, прежде всего надо было написать князю Андрею. Она заперлась в своей комнате и стала писать.
"Вы были правы, когда говорили мне, что я могу разлюбить вас. Память о вас никогда не изгладится во мне. Но... я люблю другого, люблю Курагина, и он любит меня". Тут Наташа остановилась и стала думать. Нет, она не могла дописать этого письма, все это было глупо - не так. Долго она думала потом.
Мучительное сомнение, страх, тайна, которую она никому не решалась сказать, и бессонная ночь сломили ее, и она, как была одетая, упала на диван и заснула с письмом Анатоля в руках.
Соня, ничего не подозревавшая, вошла в комнату и, на цыпочках, кошачьи, подойдя к Наташе, вынула из ее рук письмо и прочла его.
Соня не верила своим глазам, читая это письмо. Она читала и взглядывала на Наташу спящую, как будто на лице ее отыскивая объяснения. И не находила его. Лицо было милое, кроткое. Схватившись за грудь, чтобы не задохнуться, Соня тихо положила письмо, села и стала думать.
Графа не было дома, тетушка была богомольная старушка, которая не могла подать помощи. С Наташей говорить было страшно: Соня знала, что противоречие только утвердило бы ее в ее намерении. Бледная и вся дрожащая от страха и волнения, Соня на цыпочках ушла в свою комнату и залилась слезами. "Как я не видала ничего? Как могло это зайти так далеко? Да, это Анатоль Курагин. И зачем он не ездит в дом? Зачем эта тайна? Неужели он обманщик? Неужели она забыла князя Андрея?" И что ужаснее было всего, ежели он обманщик, что будет с Николаем, с милым, благородным Николаем, когда он узнает про это? "Так вот что значило ее взволнованное, решительное и неестественное лицо нынче, - думала Соня. - Но нечего предполагать, надо действовать, - думала Соня. - Но как, но что?"
Как женщине, и особенно ей с ее характером, Соне тотчас пришли в голову средства окольные - хитрости. Ждать, следить за нею, выпытать ее доверие и помешать в решительную минуту. "Но, может быть, действительно они любят друг друга. Какое я имею право мешать им? Послать сказать графу? Нет, граф не должен ничего знать. Бог знает, что с ним будет при этом известии. Написать Анатолю Курагину, потребовать от него честного, правдивого объяснения, но кто же велит ему приехать ко мне, ежели он обманщик. Обратиться к Пьерy, единственному человеку, которому бы я смогла доверить тайну Наташи? Но неловко, и что он сделает?" Но так или иначе Соня чувствовала, что теперь пришла та минута, когда она должна и может отплатить за все добро, сделанное ей семейством Ростовых, спасая их от несчастья, которое грозит им. Она радостно плакала при этой мысли и горько при той, что Наташа готовит себе такое несчастье.
После многих колебаний она остановилась на решении. Она вспомнила слова князя Андрея о том, к кому обратиться в случае несчастья, пришла назад в комнату, где спала Наташа, взяла письмо и написала от себя записку Безухову, в которую вложила начатое письмо Наташи. Она умоляла Пьерa помочь ей и ее кузине объясниться с Анатолем и узнать причину тайных сношений и его намерения.
Наташа проснулась и, не найдя письма, бросилась к Соне с тою решительностью и нежностью, которая бывает в минуты пробуждения.
- Ты взяла письмо?
- Да, - сказала Соня.
Наташа вопросительно посмотрела на Соню.
- Ах, Соня, я так счастлива, - говорила Наташа. - Я не могу скрывать больше. Ты знаешь, мы любим друг друга. Он сказал мне, Соня, голубушка. Он пишет...
Соня, как бы не веря своим ушам, смотрела во все глаза на Наташу.
- А Болконский? - сказала она.
- Ах, Соня, то было не любовь, я ошибалась. Ах, коли бы ты могла знать, как я счастлива. Как я люблю его.
- Но, Наташа, неужели ты можешь променять на него Болконского?
- Еще бы. Ты не знаешь, как он любит. Вот он пишет.
- Но, Наташа! Неужели то все кончено?
- Ax, ты ничего не понимаешь, - с радостной улыбкой сказала Наташа.
- Но, душенька, как же ты откажешь князю Андрею?
- Ах, боже мой! Разве я обещала? - с сердцем сказала Наташа.
- Но, душенька, голубчик, подумай. Что ты меняешь и на что? Любит ли этот тебя?
Наташа только презрительно улыбнулась.
- Но отчего же он не ездит в дом? Зачем эта тайна? Подумай, какой это человек.
- Ах, какая ты смешная. Он не может объявить всем теперь, он просил меня.
- Отчего?
Наташа смутилась; видно, ей самой пришел в первый раз в голову этот вопрос.
- Отчего? Отчего? Не хочет, я не знаю. Отец, верно. Но, Соня, ты не знаешь, что такое любовь...
Но Соня не подчинялась выражению счастья, которым сияло лицо ее друга, лицо Сони было испуганное, огорченное и решительное. Она строго продолжала спрашивать Наташу.
- Что ж может мешать ему объявить свою любовь и просить твоей руки у твоего отца, - говорила она, - ежели ты разлюбила Болконского?
- Ах, не говори глупости! - перебила Наташа.
- Какой отец может мешать ему, чем наше семейство хуже его? Наташа, это неправда...
- Не говори глупости, ты ничего, ничего не понимаешь, - говорила Наташа, улыбаясь с таким видом, что она уверена была: ежели бы Соня могла говорить с ним так, как она говорила с ним, то она бы не делала таких глупых вопросов.
- Наташа, я не могу этого так оставить, - испуганно продолжала говорить Соня. - Я не допущу до этого, переговорю с ним.
- Что ты, что ты? Ради бога, - заслоняя ей дорогу, как будто Соня сейчас могла это сделать, закричала Наташа. - Ты хочешь моего несчастья, ты хочешь, чтоб он уехал, чтоб он...
- Я скажу ему, что благородный человек... - начала Соня.
- Ну, я сама скажу, нынче вечером скажу, как это ни гадко будет с моей стороны, но я все переговорю с ним, я все спрошу его. Он неблагородный человек? Кабы ты знала, - говорила Наташа.
- Нет, я не понимаю тебя, - сказала Соня, не обращая внимания на Наташу, которая вдруг заплакала.
Разговор их прервали, позвав обедать. После обеда Наташа стала спрашивать письмо у Сони.
- Наташа, сердись на меня или нет, но я написала графу Безухову и отослала ему письмо, просила его объясниться с ним.
- Как глупо, как гадко, - закричала сердито Наташа.
- Наташа, или он объявит свои намерения, или откажется...
Наташа зарыдала.
- Откажется. Да я жить не могу. А коли ты так, - закричала она, - я убегу из дома, хуже будет.
- Наташа, я не понимаю тебя, что ты говоришь. Ежели ты уже разлюбила князя Андрея, вспомни о Николае, что с ним будет, когда он узнает это.
- Мне никого не нужно, я никого не люблю, кроме него. Как ты смеешь говорить, что он неблагороден? Ты разве не знаешь, что я его люблю? - кричала Наташа.
- Наташа, ты не любишь его, - говорила Соня, - когда любят, то делаются добры, а ты сердишься на всех, ты никого не жалеешь, ни князя Андрея, ни Николая.
- Нет, душенька, Сонечка, я всех люблю, мне всех жалко, - добрыми слезами плача теперь, говорила Наташа, - но я так люблю его, я так счастлива с ним, я не могу с ним расстаться.
- Но должно ж. Пускай он объявит. Вспомни отца, мать.
- Ах, не говори, молчи, ради бога, молчи.
- Наташа, ты хочешь погубить себя. Безухов тоже говорит, что он неблагородный человек.
- Зачем ты говорила с ним, никто не просил тебя. И ты не можешь понимать всего этого. Ты мой враг - навсегда.
- Наташа, ты погубишь себя.
- И погублю, погублю, поскорее погублю себя, чтобы вы не приставали ко мне. Мне дурно будет, так и оставьте меня, - и Наташа, злая и плачущая, убежала к себе, схватила начатое письмо, прибавила: "Я влюблена, прощайте и простите меня", - и, отдав девушке, велела отнести на почту. Другое письмо она написала Анатолю, в котором умоляла его приехать за ней ночью и увезти ее, потому что она не может жить дома.
На другой день ни от Анатоля, ни от Пьерa не было известий. Наташа не выходила из своей комнаты и говорила, что она больна. Ввечеру этого дня приехал Пьер.
После первого своего свидания с Наташей в Москве Пьер почувствовал, что он не свободен и не спокоен с ней, и решил не ездить к ним. Но Элен привлекла к ним в дом Наташу, и Пьер с чуткостью влюбленного мучался, глядя на их отношения. Но какое право он имел вмешиваться в это дело? Тем более, что он чувствовал себя небеспристрастным в этом деле. Он решился не видеть никого из них.
Получив письмо Сони, как ни стыдно ему было признаться в том, первое чувство Пьерa было чувство радости. Радости, что князь Андрей не счастливее его. Чувство это было мгновенное, потом ему стало жалко Наташу, которая могла полюбить человека, столь презираемого Пьером, как Анатоль, потом ему стало непонятно это, потом страшно за Андрея и потом больше всего страшно за ответственность, которая на него самого ложилась в этом деле. Мгновенно как утешение ему пришла мрачная мысль о ничтожестве, кратковременности всего, и он старался презирать всех: но нет, этого нельзя было оставить. Измена Наташи Андрею мучила его, как измена ему самому, больше, чем его мучила измена своей жены. Так же, как при известии об измене своей жены, он испытал какое-то отталкивающее, но кроткое чувство к тому, для кого изменили, и озлобление к той, которая изменила. Он ненавидел Наташу. Но надо было на что-нибудь решиться; он велел закладывать и поехал искать Анатоля.
Пьер нашел его у цыган веселого, красивого, без сюртука, с цыганкой на коленях.
В низкой комнате пели и плясали, был крик и гам. Пьер подошел к Анатолю и вызвал его с собой.
- Я от Ростовых, - сказал Пьер.
Анатоль смутился и покраснел.
- Что, что? А?
Но Пьер был еще более смущен, чем Анатоль. Он не смотрел на него.
- Мой милый, - начал он, - вы знаете, что Андрей Болкон?ский, мой друг, влюблен в эту молодую девушку. Я друг семьи и желал бы знать ваши намерения...
Пьер взглянул на Анатоля и был удивлен выражением волнения и смущения, показавшегося на лице Анатоля.
- Да что ты знаешь, что? - говорил Анатоль. - Ax, все это так глупо. Это меня Долохов сбил.
- Я знаю то, что ты позволил себе написать вот это письмо и что оно попалось домашним.
Анатоль схватился за письмо и вырвал его.
- Что сделано, то сделано, вот и все, - сказал он, багровея.
- Это хорошо, но мне поручено узнать о твоих намерениях.
- Ежели меня хотят заставить жениться, - заговорил Анатоль, разрывая письмо, - то знай, что меня не заставят плясать под свою дудку, а она свободна, она мне сама сказала. И ежели она меня любит, тем хуже для Болконского.
Пьер тяжело вздохнул. У него уже поднялось его метафизическое сомнение в возможности справедливости и несправедливости, этот его свинтившийся винт, и потом он вместе так завидовал и так презирал Анатоля, что он постарался быть особенно кротким с ним. "Он прав, - подумал он, - виновата она, а он прав".
- Все-таки прямо отвечай мне, я за тем приехал, - шепотом, не поднимая глаз, сказал Пьер, - что мне сказать им, намерен ты просить ее руки?
- Разумеется, нет! - сказал Анатоль, тем более смелый, чем робче был Пьер.
Пьер встал и вышел в комнату, где были цыганы и гости. Пьерa знали цыганы и знали его щедрость. Его стали величать. Илюшка проплясал, размахнулся и поднес ему гитару. Пьер положил ему денег и улыбнулся ему. Илюшка не виноват был и отлично плясал. Пьер выпил вина, поданного ему, и побыл более часа в этой компании. "Он прав, она виновата", - думал он. И с этими мыслями он приехал к Ростовым.
Соня встретила его в зале и рассказала ему, что письмо написано. Старый граф жаловался на то, что с девками беда, что он не понимает, что с Наташей.
- Как же, папа, вы не понимаете, я вам говорила, - сказала Соня, оглядываясь на Пьерa. - Курагин делал предложение. Но она отказала, и все это расстроило ее.
- Да, да, - подтвердил Пьер.
Поговорив несколько времени, граф уехал в клуб. Наташа не выходила из комнаты и не плакала, а сидела, молча устремив прямо глаза, и не ела, не спала, не говорила. Соня умоляла Пьерa пойти к ней и переговорить с нею.
Пьер пошел к Наташе. Она была бледна и дрожала, поглядела на него сухо и не улыбнулась. Пьерy жалко стало ее, но он не знал, как и что начать говорить. Соня первая начала.
- Наташа, Петр Кириллович все знает, он пришел сказать тебе...
Наташа оглянулась любопытным взглядом на Пьерa, как бы спрашивая, друг он или враг по отношению к Анатолю. Сам по себе он не существовал для нее, Пьер это чувствовал. Увидав этот переменившийся взгляд и ее похудевшее лицо, Пьер понял, что Наташа не виновата, и понял, что она больная, и начал говорить.
- Наталья Ильинична, - сказал он, опустив глаза, - я сейчас виделся с ним и говорил с ним.
- Так он не уехал? - радостно вскричала Наташа.
- Нет, но это все равно для вас, потому что он не стоит вас. Он не может быть вашим мужем. И я знаю, вы не захотите сделать несчастие моего друга. Это была вспышка, минутное заблуждение, вы не могли любить дурного, ничтожного человека.
- Ради бога, не говорите мне про него дурно.
Пьер перебил ее.
- Наталья Ильинична, подумайте, счастье ваше и моего друга зависит от того, что вы решите. Еще не поздно.
Наташа усмехнулась ему: "Разве это может быть, и разве я думаю о Болконском, как он хочет?"
- Наталья Ильинична, он ничтожный, дурной...
- Он лучше всех вас, - опять перебила Наташа. - Если бы вы не мешали нам! Ах, боже мой, что это, что это? Соня, за что? Уйдите! - и она зарыдала с таким отчаянием, с которым оплакивают люди только такое горе, которого они чувствуют сами себя причиной.
Пьер начал было говорить. Но она закричала:
- Уйдите, уйдите!
И тут только Пьерy всей душой стало жалко ее, и он понял, что она не виновата в том, что с ней сделали.
Пьер поехал в клуб. Никто ничего не знал, что делалось в душе Пьерa и в доме Ростовых. Все сидели по своим местам, играли, приветствовали его. Но Пьер не читал, не говорил и даже не ужинал.
- Где Анатолий Васильевич? - спросил он у швейцара, когда вернулся домой.
- Не приезжали. Им письмо принесли от Ростовых. Оставили.
- Сказать мне, когда приедут.
- Слушаю-с.
До поздней ночи Пьер, не ложась, как лев в клетке, ходил в своей комнате. И он не видал, как прошло время до третьего часа, когда камердинер пришел сказать, что Анатолий Васильевич приехали. Пьер остановился, чтоб перевести дыхание, и пошел к нему. Анатоль, до половины раздетый, сидел на диване; лакей стаскивал с него сапоги, а он держал в руках письмо Наташи и, улыбаясь, читал его. Он был красен, как всегда после попойки, но тверд языком и ногами и только икал. "Да, он прав, он прав", - думал Пьер, глядя на него. Пьер подошел и сел подле него.
- Вели ему уйти, - сказал он на лакея.
Лакей ушел.
- Я опять о том, - сказал Пьер. - Я бы желал знать...
- Зачем ты вмешиваешься? - спросил Анатоль. - Я тебе не скажу и не покажу.
- Я сожалею, мой милый, - сказал Пьер, - но необходимо, чтобы ты отдал мне это письмо. Это первое. - Он вырвал письмо, узнал почерк, скомкал, положил в рот и стал жевать.
Анатоль хотел возражать, но не успел этого сделать и, заметив состояние Пьерa, замолк. Пьер не дал ему договорить:
- Я не употреблю насилия, не бойтесь.
Он встал и взял на столе щипцы и стал судорожно гнуть и ломать их.
- Второе, ты должен уехать в эту же ночь, - сказал он, жуя бумагу и ломая.
- Но послушай, - сказал Анатоль, но робко.
- Это очень неучтиво с моей стороны, но не отсюда, не из моего дома ты должен уехать, а из Москвы и нынче. Да, да. Третье, ты никогда ни слова не должен говорить о том, что было между тобой и этой несчастной... и не должен ей попадаться на глаза.
Анатоль, нахмурясь и опустив глаза, молчал. И взглянул робко на Пьерa.
- Ты добрый, честный малый, - вдруг дрожащим голосом заговорил Пьер, отвечая на этот робкий взгляд. - Это должно. И я не стану говорить почему, но это должно, мой милый.
- Да отчего ты так? - сказал Анатоль.
- Отчего? - крикнул Пьер. - Отчего? Да кто она, девка, что ль? Это мерзость. Тебе забавляться, а тут несчастье дома. Я тебя прошу.
Не слова, но тон слов убедил Анатоля. Он робко взглядывал на Пьерa.
- Да, да, - сказал он. - Я говорил Долохову. Это он подбил меня. Он хотел увезти ее. Я ему говорил, что потом...
- Мерзавец! - сказал Пьер. - Он... - и хотел что-то сказать еще, и замолчал, и начал сопеть носом, выкатившимися глазами уставясь на Анатоля. Анатоль знал его это состояние, знал его страшную физическую силу, отстранился от него.
- Она прелесть, но ежели ты так говоришь, то кончено.
Пьер все сопел, как надуваемая волынка, и молчал.
- Это так, ты прав, - говорил Анатоль. - Не будем об этом говорить. И знай, мой дорогой, что ни для кого, кроме как для тебя, я не сделал бы этой жертвы. Я еду.
- Даешь слово? - спросил Пьер.
- Даю слово.
Пьер вышел из комнаты и прислал с лакеем денег Анатолю на дорогу.
На другой день Анатоль взял отпуск и уехал в Петербург.
В 1812 году весною князь Андрей был в Турции, в армии, в которую после Прозоровского и Каменского был назначен тот же Кутузов. Князь Андрей, много изменившийся в своих взглядах на службу, отклонился от штабных должностей, которые ему предлагал Кутузов, и поступил во фронт, в пехотный полк, командиром батальона. После первого дела он был произведен в полковники и назначен командующим полком. Он достиг того, чего желал, - деятельности, т.е. избавления от сознания праздности и вместе с тем уединения. Несмотря на то, что он считал себя много изменившимся с Аустерлицкого сражения и смерти жены, несмотря на то, что он и действительно много изменился с тех пор, он для других, для сослуживцев, подчиненных и даже начальников представлялся тем же гордым, неприступным человеком, как и прежде. Только с той разницей, что гордость его теперь не была оскорбительна. Подчиненные и товарищи знали, что он человек честный, храбрый, правдивый и чем-то особенный - презирающий все одинаково.
Он был в полку уединеннее не только, чем в своей деревне, но чем мог бы быть в монастыре. Только один Петр, его камердинер, был человек, знавший его прошедшее, его горести; все остальные были солдаты, офицеры - люди, которых нынче встретил, с ними дерешься, но, вероятно, никогда не увидишься, выйдя из полка. Они так смотрят на вас, и сам так смотришь на них - без соображения прошедшего и будущего, и оттого особенно просто, дружелюбно, человечески. Притом полковой командир поставлен положением в уединение. Его любили, называли наш князь, любили не за то, что он был ровен, заботлив, храбр, но любили, главное, за то, что не стыдно было повиноваться ему. Он - наш князь - так очевидно стоял выше всех. Адъютант, квартирьер, батальонный командир, робея входили в его всегда изящно убранную, чистую палатку, где он, чистый, сухой, спокойный всегда, сидел в обыкновенном кресле, и робели докладывать ему о нуждах полка, как бы боясь отвлечь его от его важных чтений или соображений. Они не знали, что чтения - это был Шиллер, а размышления - мечты любви и семейной жизни. Он хорошо управлял полком и именно оттого хорошо, что главные силы его были направлены на мечты и он отдавал службе только ничтожное, небрежное, механическое внимание. Не слишком много усердия, оттого и хорошо было, как и всегда бывает.
1812 года 18 мая штаб его полка стоял в Олтенице, на берегу Дуная. Военных действий не было. С утра осмотрев пришедший батальон, он поехал верхом кататься, как он всегда делал, и, проехав верст шесть, подъехал к молдаванской деревне Будшеты. Там был праздник. Народ, сытый, отпоенный вином, южный, все в новых посконных рубахах, сидел празднично. Девки водили хороводы, на него посмотрели и продолжали играть. Напев веселый, мелодический, манерный. Одна цыганка с стоячими грудями из-под посконной белой рубахи, рябая и счастливая. Цыган корявый, нарядный малый. Они смутились военного, прижались. Он купил им орехов, - не взяли. Ему было весело. Он улыбался. Но грустно стало, что его боятся. Он был в том состоянии яркого наблюдения, которое было с ним на Аустерлицком поле, у Ростовых. Он въехал в лес. Молодая листва дубов. Тень и свет колыхали теплый, душистый воздух. Офицеры думали, что он осматривает позицию, а он не знал, что с ним делается. Он отослал провожатого и поскорее уезжал, чтобы никто не видал его. Ему хотелось плакать.
"Есть же, - думал он, - истина и любовь и путь верный и счастливый в жизни. Где он? где он?" Он слез с лошади, сел на траву и заплакал. "Лес теплый, душистый. Цыганка с грудями. Небо высокое, и сила жизни и любви, и Пьер, и человечество, - Наташа. Да, Наташа - я люблю ее сильнее всего в мире. Я люблю тишину, природу, мысль". И вдруг, хотя прежде он не знал, что с собою сделать, он заторопился, встал и поехал, веселый, счастливый, домой. Приехав домой, он сел и написал две бумаги, одну на почтовом, другую на простом листе. Одна была прошение об от?ставке, другая - письмо к графу Ростову, в котором он официально просил руки его дочери, с вложенной запиской к Наташе по-французски. "Я вас люблю, вы это знаете. Я не смел предложить вам до сих пор свое разбитое сердце, но любовь к вам так оживила его, что я чувствую в себе силы посвятить всю жизнь нашему счастью. Я жду вашего ответа".
Как то, так и другое решение было самопожертвованием в понятии князя Андрея. Бросить службу, когда он был представлен в генералы и ему предлагаемо было место дежурного генерала, когда его репутация в войске была прекрасна, - это было лишение и отречение от всего прошедшего, но тем больше наслаждения до?ставляла ему мысль, что он бросает все это - из-за чего? Из-за мысли, над которой, слушая ее от Пьерa, он не раз смеялся, что война есть зло, в котором могут участвовать только тупые орудия, а не самостоятельно думающие люди. Для человечества он жертвовал этим. И все это было в нем, но вдруг выпросилось наружу под впечатлением цыганки, покупавшей орехи, и теплой, колыхающейся тени листвы: да будет так. Другое пожертвование было вступление в дрязги родства жизни. Ежели бы она, как цыганка, была тут, это не было бы самопожертвованием.
Его ужасало будущее, но он твердо решил пройти через все. Через пошлость ее родных, через неудовольствие своего отца. Она представлялась ему плачущей и кокетничающей с Пьером. "Нет, я не могу, не могу жить без нее". И цыганка в посконной рубахе связывалась со всеми этими решениями.
У него обедали всегда несколько офицеров. Разговор шел о войне с французами. После обеда пришли пакеты. О ремонте фур.
О производствах.
- Поздравляю вас, господа.
- Это вам обязаны, ваше сиятельство.
- Ну, а вам, князь?
- В генералы и назначение.
- Что же, вы нас оставите? - стараясь быть грустным, сказал батальонный командир.
- Я все равно бы оставил, - сказал князь Андрей. - Потрудитесь отправить конверт. Извините. - Он стал читать письмо. В нем рассказывалась история падения Сперанского и всех планов конституции и писалось о предстоящей войне 1812 года.
"Наполеон подходит к Неману, война неизбежна. Кто будет начальствовать? Но теперь не шутка. Не возьмут же Москву. Я не могу представить себе, что будет. Вы счастливы, что служите. А я ничего. Ростовых не видел, они в деревне. Я надеюсь еще".
Письмо это взволновало князя Андрея так, что он задохнулся. Неужели он не примет участья в этом деле, решающем участь отечества, и с кем, с этим маленьким поручиком? Нет, он станет выше этого. У него есть обязанности в отношении себя. Он поехал в Букарешт и на бале застал Кутузова, завязывающего башмачок молдаванке. Холодно распростился и поехал в отпуск - в отставку не выпускали.
Граф был в отчаянии, он выписал жену, и оба ходили за Наташей как за больной. Доктора ездили к ней, но прямо говорили, что болезнь нравственная. Наташа мало ела, мало спала и, ничего не делая, сидела на одном месте, изредка говоря ничтожные вещи. Когда ей напоминали о князе Андрее или Анатоле, она сердито плакала. Больше всех она любила быть с братом Петей и с ним иногда смеялась. Другой человек, с которым она оживлялась иногда, был Пьер. Пьер целые дни проводил у Ростовых и с нежностью и деликатностью, которые одна Наташа вполне ценила, обращался с ней.
На Страстной неделе Наташа говела, но она не хотела говеть со всеми в приходской церкви. Она с няней отпросилась говеть особенно в известной няне особенной церкви Успенья на Плоту. Там особенный был священник, очень строгой и высокой жизни, как говорила няня. Няня была верный человек, и потому Наташу пустили с нею. Каждую ночь няня в три часа со свечой будила разо?спавшуюся Наташу. Она испуганно - не проспала ли - вскакивала, озябшая, умывалась, одевалась и, взяв ковровый платок, - "дух смиренномудрия", вспоминала каждый раз Наташа, - узлом завязывала его вокруг себя. И в одну лошадку, на пошевнях, они ехали к заутрене, иногда шли пешком по темным улицам и обледенелым тротуарам. В Успенье на Плоту, где уже дьячки, и священники, и прихожане признали Наташу, она становилась перед иконой Божьей матери, вделанной в зад клироса, освещенной ярким светом маленьких свечей, и, вглядываясь в кривое, черное, но небесно-кроткое и спокойное лицо Божьей матери, молилась за себя, за свои грехи, за свои злодейства, за свою будущую жизнь, за врагов своих и за весь род человеческий и особенно за человека, которому она сделала жестокое зло.
Иногда к иконе, перед которой стояла Наташа и которая пользовалась большою верою прихожан, проталкивались, несмотря на сердитую защиту няни, не имевшей смиренномудрия Наташи, проталкивались мещане, мужики, низкого сословия народ и, не признавая Наташу за барышню, били ее по плечу, покрытому ковровым платком, свечой и шептали "матушка", и Наташа радостно, смиренно своими тонкими похудевшими пальцами бережно устанавливала все отлеплявшуюся свечу и скромно, как дворовые, прятала свои без перчаток руки под ковровый платок. Когда читали Часы, Наташа старательно вслушивалась в молитвы и старалась душою следить за ними. Когда она не понимала, что бывало чаще, когда речь шла о лядвиях и поругании, она что-то поддумывала под эти слова, и душа ее в эти минуты еще больше исполнялась умилением перед своею мерзостью и перед благостью неведомого Бога и его святых. Когда дьякон, знакомый ей как друг близкий, дьякон с русыми волосами, которые он, всякий раз далеко отставляя большой палец, выправлял из-под ризы, когда дьякон читал "миром господу помолимся", Наташа радовалась, что она миром, со всеми одинаково, молится, и радостно крестилась и кланялась и следила за каждым словом о плавающих и путешествующих (тут она вспоминала ясно, спокойно всякий раз о князе Андрее только как о человеке, и молилась за него). О любящих и ненавидящих нас - тут она вспоминала о своих домашних - любящих, и об Анатоле - ненавидящих нас. Ей особенно радостно было молиться и за него. Она знала теперь, что он был враг ее.
И постоянно ей все недоставало врагов, чтобы молиться за них. Она причисляла к ним всех кредиторов и всех тех, которые имели дела с ее отцом. Потом, когда молились за царскую фамилию, она всякий раз преодолевала в себе чувство сомнения: зачем так много молиться за них особенно, и низко кланялась и крестилась, говоря себе, что это гордость и что и они люди. Так же усердно молилась она и за синод, говоря себе, что она также любит и жалеет священствующий правительствующий синод. Когда читали Евангелие, она радовалась и ликовала, произнося предшествующие чтению слова "слава Тебе, Господи", и считала себя счастливою, что она слышит эти слова, имеющие каждое для нее особое значение. Но когда отворялись царские двери и вокруг нее шептали набожно "Милосердия двери", или когда выходил священник с дарами, или слышны были таинственные возгласы священника за царскими дверями и читали "Верую", Наташа наклоняла голову и радостно ужасалась перед величием и непостижимостью Бога, и слезы лились по ее похудевшим щекам. Она не пропускала ни заутрени, ни часов, ни всенощной. Она падала ниц при словах "Свет Христов просвещает всех" и с ужасом думала о том святотатце, который бы выглянул в это время и увидал, что делается над их головами. Она помногу раз в день просила "Бога, владыку живота ее" отнять у нее дух праздности... и дать ей дух... Она с ужасом следила за происходившими на ее глазах страданиями Христа. Страшная неделя, как говорила няня, страсти, плащаница, черные ризы - все это смутно, неясно отражалось в душе Наташи, но одно было ей ясно: "да будет воля Твоя". "Господи, возьми меня", - говорила она со слезами, когда путалась во всей сложности этих радостных впечатлений.
В среду она попр