полем и улыбнулся из-под усов своей детски-нежной, круглой и кроткой улыбкой.
Гончих вызвали, все съехались, желая поговорить; под предлогом рассказать друг другу все, что было, рассказали все то, чего не было, и тронулись дальше. Старый граф посмеялся Даниле об прозеванном волке.
- Однако, брат, ты сердит, - сказал граф.
Данила на это только улыбнулся своей приятной улыбкой. Старый граф и линейка поехали домой. Наташа, несмотря на уговоры и требования, осталась с охотой. Более всего хотелось Николаю захватить Зыбинскую вершину прежде Илагиных, которые стояли недалеко от нее, и потому он пошел дальше, чем предполагал.
Зыбинская вершина была глубокая, изрытая водой, поросшая чащею осинника котловина в зеленях, в которой всегда бывали лисицы. Только что бросили гончих, как услыхали в соседнем острове рога и гон илагинской охоты и увидали охотника Илагина с борзыми, стоявшего от Зыбинской вершины. Случилось так, что, в то время как из-под ростовских гончих побежала на перемычку от илагинского леса лисица, их охотник заезжал в заезд. Травить стали оба, и Николай видел, как расстилалась по зеленям красная, низкая, пушистая лисица, как кругами плавала она между собак, все чаще и чаще делая эти круги и обводя вокруг пушистой трубой, и как наконец налетела белая собака и вслед за ней черная, и все смешалось, и звездой, врозь расставив зады, чуть колеблясь, стали собаки и подскакали два охотника - один его, в красной шапке, другой чужой, в зеленом кафтане. Охотники эти долго не торочили, стояли пешие - около них на чумбурах лошади с своими выступами седел и собаки - и махали руками, и один махал лисицей и подал голос.
- Дерутся, - сказал стремянный Николаю.
Так гончие вышли за лисицей. Николай послал подозвать к себе сестру и шагом поехал на место драки. С другой стороны, тоже прекрасной лошадью и нарядом отличаясь от других, сопутствуемый двумя стремянными, выехал навстречу Николаю толстый барин. Но прежде, чем съехались господа, дравшийся охотник с лисицей в тороках подъехал к графу. Он далеко снял шапку и старался говорить почтительно, но он был бледен как полотно, задыхался и был, видимо, в таком озлоблении, что не помнил себя. Глаз у него был подбит, но все он имел гордый вид победителя.
- Как же, из-под наших гончих он травить будет, да и сука-то моя половая поймала. Поди, судись. За лисицу хватает, я его лисицей-то по морде съездил. Отдай в тороках. А этого не хочешь, - говорил охотник, указывая на кинжал и, вероятно, воображая, что он все еще говорит с своим врагом.
Николай, не разговаривая с охотником, тоже взволнованный, поехал вперед к приближавшемуся барину. Охотник-победитель
въехал в задние ряды и там, окруженный сочувствующими любопытными, рассказывал свой подвиг. Вместо врага Николай нашел в Илагине добродушного и представительного барина, особенно желавшего познакомиться с молодым графом. Он объявил, что велел строго наказать охотника, очень жалеет о случившемся, просит графа быть знакомым, предлагал свои места и низко галантно снял бобровую шапку перед Наташей и сделал ей несколько мифологических комплиментов, сравнивая ее с Дианой. Илагин, чтобы за?гладить вину, настоятельно просил Николая пройти в его угорь, которую берег для себя и в которой было пропасть лисиц и зайцев. Николай, польщенный любезностью Илагина и желая похвастаться перед ним охотой, согласился и отвлекся еще дальше от своего маршрута.
Идти до илагинской угори было далеко и голыми полями, в которых было мало надежды найти зайцев. Они разровнялись и прошли версты три, ничего не найдя. Господа съехались вместе. Все взаимно поглядывали на чужих собак, тайком стараясь, чтобы другие этого не заметили, и с беспокойством отыскивали между этими собаками соперниц своим. Ежели разговор заходил о резвости собак, то каждый обыкновенно особенно небрежно говорил о достоинствах своей собаки, которых он не находил слов расхваливать, говоря с своим охотником.
- Да, это добрая собака, ловит, - равнодушным голосом говорил Илагин про свою красно-пегую Ерзу, за которую он два года тому назад отдал три семьи дворовых соседу. Эта Ерза особенно смущала Николая, она была необыкновенно хороша. Чистопсовая, тонкая, узенькая, но с стальными на вид мышцами и с той драгоценной энергией и веселостью, которую охотники называют сердцем. Собака скачет не ногами, а сердцем. Всем охотникам без памяти хотелось померять своих собак, у каждого была своя надежда, но они не признавались в этом. Николай шепотом сказал стремянному, что даст рубль тому, кто под\зрит, то же самое распоряжение сделал Илагин.
- У вас половый кобель хорош, граф, - говорил Илагин.
- Да, ничего, - отвечал Николай.
- Я не понимаю, - говорил Илагин, - как другие охотники завистливы на зверя и на собак. Я вам скажу про себя. Меня веселит, знаете, проехаться, потравить, вот съедешься с такой компанией... Уж чего же лучше... - Он опять снял свой бобровый картуз перед Наташей, - а это, чтобы шкуры считать, сколько привез, мне все равно.
- Ну да.
- Или чтоб мне обидно было, что чужая собака поймает, а не моя, - мне только бы полюбоваться, - не так ли, граф, потому я сужу...
Охотники ровнялись вдоль оврага. Господа ехали в середине правой стороной.
- Ату eгo! - послышался в это время протяжный крик одного из борзятников Илагина. Он заработал рубль, подозрил русака.
- А, подозрил, кажется, - сказал небрежно Илагин. - Что же, потравим, граф?
- Да, подъехать... да что ж, вместе? - отвечал Николай, вглядываясь в Ерзу и в красного кобеля дядюшки, не в силах скрыть волнения, что приходит минута поравнять своих собак с чужими, особенно с илагинскими, славившимися своей резвостью, и чего ему еще ни разу не удалось сделать.
- Ну, что как с ушей оборвут мою Милку?!
- Матерый? - спрашивал Илагин, подаваясь к месту и не без волнения оглядываясь и подсвистывая Ерзу. - А вы, Михаил Никанорович? - обратился он к дядюшке.
Дядюшка ехал, насупившись.
- Что мне соваться, ведь ваши по деревне плачены собаки. Ругай, на, на, - крикнул. - Ругаюшка, - прибавил он, невольно этим уменьшительным выражая свою нежность и надежды, возлагаемые на этого красного кобеля. Наташа чувствовала то же, что и другие, и, не скрывая, волновалась и вперед уже чувствовала и выражала даже ненависть ко всем собакам, которые смеют поймать зайца вместо ее Завидки.
- Куда головой лежит. Отъезжай, отведи гончих, - крикнул кто-то; но не успели еще исполнить этих распоряжений, как русак, чуя мороз к завтрашнему утру, не вылежал и вскочил, сначала приложив одно ухо. Гончие на смычках, преследуемые доезжачими, понеслись за ним. Борзятники со всех сторон, так везде было, выпустили собак. Почтенный, спокойный Илагин под гору выпустил свою лошадь, Николай, Наташа и дядюшка летели, сами не зная как и куда, видя только собак и зайца и боясь только потерять хоть на мгновение их из вида. Заяц попался матерый и резвый. Он лежал на жнивах, но впереди были зеленя, по которым было топко. Нетерпеливая Наташа была ближе всех к зайцу. Ее собаки первые воззрились и поскакали. Но к ужасу ее, она заметила, что надежная ее Завидка стала мастерить, взяла в сторону, две молодые стали к ней придвигаться, но еще далеко не достали, как из-за них вылетела красно-пегая Ерза, приблизилась к зайцу и стала вилять за ним, вот-вот обещая схватить его. Но это продолжалось мгновение. С Ерзой сравнялся Любим и даже высунулся из-за нее.
- Любимушка! Батюшка! - послышался торжествующий крик Николая. Наташа только визжала без слов. Казалось, сейчас ударит Любим, и там и другие подхватят, но Любим догнал и пронесся. Русак отсел и отделился, опять насела красавица Ерза и повисла над хвостом русака, повисла, примеряясь как будто, как бы, не ошибясь, схватить за заднюю ляжку.
- Ерза! Матушка! - послышался плачущий, не свой голос Илагина.
Но Ерза не вняла его мольбам, она на самой границе зеленей дала угонку, но не крутую, русак вихнул и выкатил на зеленя; опять Ерза, как дышловая пара, выровнялась с Любимом и стала спеть к зайцу, хотя уже не так быстро, как по жнивам.
- Ругай, Ругаюшка! Чистое дело марш, - закричал в это время голос, и Ругай, утопая по колена, тяжелый, грузный, красный кобель, вытягиваясь и выгибая спину, стал с первыми двумя вы?ступать из-за них, обогнал их, наддал с страшным самоотвержением уже над самым зайцем, и только видно было, как он кубарем, пачкая спину в грязь, покатился, и звезда собак окружила его. Через минуту все стояли над зайцем. Один счастливец дядюшка слез и, отпазанчив и потряхая зайца, чтоб стекала кровь, тревожно оглядывался, бегая глазами и не находя положения рукам и ногам, говорил, сам не зная с кем.
- Вот это собака... вот вытянул - чистое дело марш, - говорил он, задыхаясь, как будто ругая кого-то, как будто все были его враги, все его обижали и наконец он оправдался. - Вот вам и тысячные, чистое дело марш. Ругай, на пазанку, - говорил он, кидая лапу с налипшей землей, - заслужил, - чистое дело марш. Что, прометался?
- Он вымахался, три угонки дал один, - говорил Николай, тоже не слушая никого и не заботясь о том, слушают его или нет, и забыв свое старание казаться всегда равнодушно-спокойным. -
А это что же впоперечь.
- Да как осеклась, так с угонки всякая дворняшка поймает, - говорил также в одно время Илагин, красный и задохшийся от скакания.
Наташа визжала в одно и то же время, не переводя духа, так, что в ушах звенело. Она не могла не визжать всякий раз, как при ней затравливали зайца. Она как какой-то обряд совершала этим визгом. Она этим визгом выражала все то, что выражали и другие охотники своими единовременными разговорами. Дядюшка сам второчил русака, перекинул его ловко и бойко, как бы упрекая всех этим перекидыванием, и с видом, что он и говорить ни с кем не хочет, поехал прочь. Все, кроме него, грустные и оскорбленные, разъехались и только долго после могли прийти в прежнее притворство равнодушия, но долго еще поглядывали на красного Ругая, который с испачканной землей горбатой спиной, с спокойным видом победителя шел рысцой за ногами лошади дядюшки, слегка побрякивая железкой.
"Что ж, я такой же, как и все, когда дело не коснется до травли. Ну, а уж тут держись, всем очки вотру".
Когда, долго после, дядюшка подъехал к Николаю и просто заговорил с ним, Николай был польщен, что дядюшка после всего, что было, еще удостаивает говорить с ним.
В угори нашли мало, да и было уже поздно. Охоты разъехались, но Николаю было так далеко идти домой, что он принял предложение дядюшки ночевать у него в его деревеньке Михайловке, бывшей от угори в двух верстах.
- И сами бы заехали ко мне, чистое дело марш, видите, погода мокрая, - говорил дядюшка, особенно оживляясь, - отдохнули бы, графиню бы отвезли в дрожечках.
Охота пришла в Михайловку, и Николай с Наташей слезли у маленького, заросшего садом, серого домика дядюшки.
Человек пять больших и малых дворовых мужчин выбежало на парадное крыльцо встречать барина. Десятки женщин, больших и малых, высунулись с заднего крыльца смотреть на подъехавших охотников. Присутствие Наташи, женщины, барыни, верхом, довело любопытство (как и везде, где в незнакомых местах проезжала Наташа) до тех пределов удивления, что многие, не стесняясь ее живым присутствием, подходили к ней самой, заглядывали ей в глаза и делали при ней свои замечания, как о показываемом чуде, которое не человек и не может слушать и понимать.
- Аринка, глянь-ка, на бочку сидит, а подол-то болтается. Вишь и рожок. Батюшки-светы, ножик-то... Вишь, татарка.
- Как же ты не перекувырнулась-то? - говорила самая смелая, прямо уж обращаясь к ней и отбегая.
Дядюшка слез у крыльца с лошади и, оглянув своих домочадцев, крикнул повелительно, чтобы лишние отошли и чтобы было сделано все нужное для приема гостей и охоты, прибавив несколько раз, что делать. Все разбежалось и принялось за дело. Наташа, которая, несмотря на усталость или, может быть, вследствие усталости, находилась в раздраженном счастливом состоянии, где зеркало души особенно чисто и блестяще принимает все впечатления, наблюдала и замечала все до малейших подробностей. Она заметила, как лицо дядюшки преобразилось дома и стало спокойно, уверенно.
Послали за линейкой в Отрадное и вошли в дом. В сенях пахло свежими яблоками и висели волчьи и лисьи шкуры. Было не очень чисто - не видно было, чтобы цель живших людей состояла в том, чтобы не было пятен, но не было заметно запущенности. Там, где жили, было подмыто и подметено, но за углами чистилось лишь в светлый праздник. Дом был нештукатуренный с дощатыми полами, Была маленькая зала. Гостиная с круглым столом и диваном. Но это были нежилые комнаты. Комната была кабинет с истасканным диваном и истасканным ковром, и портретом Суворова, и греческими богинями, и запахом Жукова табака и собаки. Ругай с невычистившейся спиной вошел в кабинет, лег на диван и обчищал себя языком и зубами. Милка и Завидка тоже введены были. Из кабинета шел коридор, в котором были прорванные занавески и шепот. Там, видно, начиналась женская половина, причем тайная женская половина, так как дядюшка был не женат.
Наташа и Николай разделись, сели на диван, оглядываясь (дядюшка ушел, очевидно, что-то приготавливать). Лица их горели, они были голодны, очень счастливы, и весь этот час, проведенный у дядюшки, они до конца своей жизни вспоминали с грустным наслаждением, как и многие минуты из этого периода отрадненской жизни, несмотря на то, что ничего особенно счастливого не случилось в этот день. Они поглядели друг на друга (после охоты, в комнате, Николай уже не считал нужным принимать важность перед сестрой), Наташа подмигнула брату, и оба удерживались недолго и звонко расхохотались. Расхохотались, не успев придумать предлога для своего смеха.
Немного погодя дядюшка вышел в казакине, синих панталонах и маленьких сапогах. И Наташа почувствовала, что этот самый костюм, в котором она с удивлением и насмешкой видала дядюшку в Отрадном, был настоящий костюм, и что фраки и сюртуки были смешны, так естественно и благородно дядюшка носил этот костюм. Дядюшка был тоже весел, он не только не обиделся смеху брата и сестры (ему в голову не могло прийти, чтобы могли смеяться над его жизнью), а сам присоединился к их смеху.
- Вот так графиня молодая, чистое дело марш, другой такой не видывал, - сказал он, подавая одну трубку Николаю, а другую закладывал привычным жестом между трех пальцев. - День отъездила, хоть мужчине впору, и как ни в чем не бывало. Вот бы, сударыня, кабы такая, как вы, в мое время была - чистое дело марш, сейчас бы женился.
Наташа ничего не ответила, а только закатилась смехом и сквозь смех проговорила:
- Что за прелесть этот дядюшка!
Недолго после дядюшки, очевидно, по звуку ног, босая девка отворила дверь, и в дверь с большим уставленным подносом в руках вошла полногрудая, толстая, румяная, русая красавица, баба лет сорока, с двойным подбородком, полными румяными улыбающимися губами; своей приятной представительностью и приветливостью в глазах и каждого движенья, несмотря на толщину, больше чем обыкновенную, заставляющую ее выставлять живот и назад держать голову, женщина эта (экономка дядюшки) ступала чрезвычайно легко, и чрезвычайно ловко своими белыми, пухлыми руками уставила поднос, и поклонилась почтительно и ласково, и расставила с него бутылки, закуску и угощение по столу, и, отойдя к сторонке с улыбкой на лице, стала. "Вот она и я, теперь понимаете дядюшку", - как будто сказала она.
Как не понимать? Не только Николай, но и Наташа поняла дядюшку и значение нахмуренных бровей, и счастливую, самодовольную улыбку, которая чуть морщила губы, в то время как входила Анисья Федоровна. На подносе были травники, наливки, грибки, лепешечки черной муки на юраге, сотовый мед, мед вареный и шипучий, яблоки, орехи, сырые и каленые, и орехи в меду. Потом принесено было Анисьей Федоровной и варенье на меду и на сахаре, и ветчина, и курица, только что зажаренная. Все это было хозяйства, сбору и варения и приготовления Анисьи Федоровны. Все это пахло, и отзывалось сочностью, чистотой, белизной и имело вкус Анисьи Федоровны.
- Покушайте, барышня-графинюшка, - приговаривала она, подавая Наташе то то, то другое.
Наташа потом всегда говорила, что подобных лепешек на юраге с таким букетом подобных варений, меду, орехов никогда уже не видала и не ела, как в этот раз у Анисьи Федоровны.
Анисья Федоровна вышла. Николай с дядюшкой, пробуя то ту, то другую наливку, разговаривали об прошедшей и будущей охоте, о Ругае и илагинских собаках. Наташа, выпив медку, вступила тоже в разговор. После наступившего случайно молчания, как это почти всегда бывает у людей, в первый раз принимающих в своем доме знакомых людей, дядюшка сказал, отвечая на мысль, которая, вероятно, была у его гостей.
- Так-то вот и доживаю свой век. Умрешь, чистое дело марш, ничего не останется. Что ж и грешить-тo!
Лицо дядюшки было очень значительно и даже красиво, когда он говорил это, и Николай невольно вспомнил при этом все, что он хорошего слыхал от отца и соседей о дядюшке. Дядюшка во всем околотке губернии имел репутацию благороднейшего и бескорыстнейшего чудака. Его призывали судить семейные дела, его делали душеприказчиком, ему поверяли тайны, его выбирали в судьи и другие должности, но он от всего упорно отказывался. Осень и весну проводя в полях на своем соловом мерине, зиму сидя дома, летом лежа в своем заросшем саду.
- Что же вы не служите, дядюшка?
- Служил, да бросил. Не гожусь, я ничего не разберу. Это ваше дело. А у меня ума не хватит. Вот насчет охоты другое дело. Отворите дверь-то, - крикнул. - Что ж затворили! - Дверь в конце коридора (который дядюшка называл колидор) вела в людскую охотничью. Там дверь отворили, и ясно стали слышны звуки балалайки, на которой играл, очевидно, какой-нибудь мастер. Наташа уже давно прислушивалась к этим звукам и теперь вышла в коридор, чтобы слышать их яснее.
- Это у меня мой Митька-кучер. Я ему купил хорошую балалайку, люблю, - сказал дядюшка. У дядюшки был порядок, когда он приезжал с охоты, чтобы из людской слышались звуки балалайки.
- Отлично, превосходно, прелесть, - говорили Николай и Наташа, которым как грибки, мед и наливки показались лучшими в мире, так и эта залихватски отхватываемая "Барыня".
- Еще, и еще, - кричала Наташа в дверь. Дядюшка сидел и слушал, склонив голову набок с такой улыбкой, что он как будто говорил, что я вот и старик и сижу теперь смирно с трубкой, а что, я и это могу, очень могу. Мотив "Барыни" повторился раз сто. Несколько раз игрок настраивал, и опять дребезжали те же звуки, и слушателям не наскучивало, а только хотелось еще и еще. Анисья Федоровна вошла и прислонилась своим тучным телом к притолке.
- Изволите слушать, графинечка, - сказала она Наташе с улыбкой, которая, так же как и улыбка дядюшки, говорила, что она может, - он у нас славно играет.
- Вот в этом колене не то делает, - вдруг с энергическим жестом, который уж очень показывал, что он может, сказал дядюшка. - Тут рассыпать надо, чистое дело марш.
- А вы разве умеете? - спросила Наташа.
Дядюшка, не отвечая, улыбнулся.
- Посмотри-ка, Анисьюшка, что струны-то целы на гитаре, давно уж не трогал, бросил, чистое дело марш.
Анисья Федоровна, видно, с радостью пошла своей легкой поступью исполнить поручение своего барина и принесла гитару.
Дядюшка, ни на кого не глядя, сдунул пыль, костлявыми пальцами стукнул по крышке, настроился и, видимо, забыв все и всех, кто тут были в комнате, поправился на кресле, взял грациозно (несколько театральным жестом) повыше шейки гитары и, подмигнув Анисье Федоровне, начал не "Барыню". А взял один звучный, чистый аккорд и мерно, спокойно, но твердо начал весьма тихим темпом отделывать "По у-ли-и-ице мостов-ой... - Обе двери загородили лица дворни. - Шла девица за водой". Враз, в такт, с тем степенным весельем (тем самым, которым дышало все существо Анисьи Федоровны) запело в душе у Николая и Наташи. Анисья Федоровна закраснелась и, закрывшись платочком, смеясь вышла из комнаты. Дядюшка продолжал чисто, старательно и энергически-твердо отделывать песню, продолжая вдохновенным взглядом смотреть на то место, с которого ушла Анисья Федоровна. Чуть-чуть что-то смеялось в его лице, с одной стороны, под седым усом; особенно когда дальше и дальше расходилась песня, ускорялся темп и в местах переборов отрывалось что-то. Так вот и ждалось, что дядюшка пойдет.
- Чудо, прелесть, восторг, дядюшка! Еще, еще! - кричала Наташа, вскочив, обнимая и целуя дядюшку, не помня себя от радости и оглядываясь на Николая, как бы спрашивая его: что ж это такое? Николай был тоже в восхищении. Дядюшка второй раз заиграл песню. Улыбающееся лицо Анисьи Федоровны явилось опять в дверях и из-за ней еще другие лица. "...За холодной ключевой - кричит, девица, постой", - сделал опять забирающий перебор дядюшка, оторвал и сделал энергическое движение плечом.
- Ну, ну, голубчик, дядюшка, - таким умоляющим голосом застонала Наташа, как будто жизнь ее зависела от этого. Дядюшка встал, и как будто в нем было два человека - один из них серьезно улыбнулся над весельчаком, а весельчак сделал наивную, но строго комическую выходку.
- Ну, племянница! - видимо, совершенно забывшись, взмахнул он к Наташе рукой, оторвавшей аккорд.
Наташа сбросила с себя платок, который был накинут на ней, выбежала вперед дядюшки и, подперши руки в боки, сделала движенье плечами и стала.
Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала, эта графинечка, воспитанная эмигранткой-фран?цуженкой, откуда взяла она эти приемы, но как только она стала, улыбнулась - весело, торжественно и гордо - и повела плечом, первый страх, который охватил было Николая и всех присутствующих, страх, что она, барышня, не то сделает, страх этот прошел, и они уже любовались ею. Она сделала то самое и так точно, так полно это сделала, что Анисья Федоровна, которая тотчас подала графинечке необходимый для ее дела платок, Анисья Федоровна прослезилась, глядя на эту тоненькую, грациозную, такую чуждую ей, в шелку и в бархате воспитанную графиню, которая умела понять все то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и тетке, и матери, и во всяком русском человеке.
- Ну, графиня, чистое дело марш, - радостно смеясь, сказал дядюшка, окончив пляску. - Ай да племянница! Вот бы только муженька бы тебе, молодца бы тебе выбрать, чистое дело марш!
- Уже выбран, - сказал, смеясь, Николай.
- O? - сказал удивленно дядюшка, глядя вопросительно на Наташу.
Наташа с счастливой улыбкой утвердительно кивнула головой.
- Еще какой!
- Вот важно! Чистое дело марш!
"После улицы мостовой" дядюшка по настоятельному требованию племянницы проиграл ей еще некоторые песни и спел ей свою любимую охотницкую:
Как заутра выпадала,
Ах, пороша хороша.
Дядюшка пел, как поет народ, с полным убеждением, что в песне все дело в словах, а что напев только так, для складу, и от этого-то этот бессознательный напев в его устах был необыкновенно хорош. Дядюшка пел хорошо, и Наташа была в восхищении. Она решила, что не будет больше учиться на арфе, а только на гитаре и тут же стала учиться подбирать аккорды. Однако за Наташей уже приехали, кроме линейки, дрожки и трое верховых, посланных ее отыскивать, - граф и графиня не знали, где она, и волновались и отчаивались от беспокойства. Наташа простилась с дядюшкой и села в линейку. Дядюшка укутывал Наташу и прощался с ней с совершенно новою нежностью. Он пешком проводил их до моста и велел с фонарями ехать впереди охотникам.
- Прощай, племянница дорогая! - крикнул из темноты его старческий размягченный голос.
Ночь была темная и сырая. Лошади шлепали по невидной грязи.
В деревне, которую проезжали, были красные огоньки.
- Что за прелесть этот дядюшка - сказала Наташа, когда они выехали.
- Да, - сказал Николай. - Тебе не холодно?
- Хорошо. Отлично, отлично. Мне так хорошо, - с особенным чувством счастья сказала Наташа; и с той поры все молчала.
Что делалось в этой чистой, детски-восприимчивой душе, так жадно ловившей все разнообразнейшие стороны жизни, как это все укладывалось в ней, бог знает. Но она была очень счастлива.
Уже подъезжая к дому, она вдруг запела мотив песни "Как заутра выпадала", мотив, который она ловила всю дорогу и наконец поймала.
- Отлично, - сказал Николай.
- Ты об чем думал теперь, Николай? - спросила Наташа. Они любили это спрашивать друг у друга.
- Я, - сказал Николай, раздумывая, - а вот видишь ли, сначала я думал, что Ругай, красный кобель, похож на дядюшку, и что ежели бы он был человек, то он дядюшку все бы еще держал у себя за лады. Как он ладен, дядюшка, а? - Он захохотал. - Ну, а ты?
- А я ничего не думала, а только всю дорогу твержу про себя "Мой милый Пумперникель. Мой милый Пумперникель", - повторила она, и еще звучнее захохотала. - А знаешь, - вдруг сказала Наташа, - я знаю, что никогда уже я не буду так счастлива, спокойна, как теперь.
- Вот вздор, глупости, врешь, - сказал Николай и подумал: "Что за прелесть эта моя Наташа, такого другого друга и товарища у меня нет и не будет".
"Экая прелесть этот Николай", - думала Наташа.
- А, еще огонь в гостиной, - сказала она, указывая на окна отрадненского дома, красиво блестевшие в мокрой темноте ночи.
- Ну, уж зададут тебе. Мам< велела...
Поздней осенью получено было еще письмо от князя Андрея, в котором он писал, что здоровье его совсем хорошо, что он любит свою дорогую невесту больше, чем когда-нибудь, и считает часы до счастливой минуты свидания, но что есть обстоятельства, о которых не стоит говорить, которые мешают ему приехать раньше определенного срока. Наташа и графиня поняли, что эти обстоятельства было согласие отца. Он умоляет Наташу не забывать его, но с замиранием сердца повторяет прежнее, что она свободна и все-таки может отказать ему, ежели она разлюбит его и полюбит другого.
- Какой дурак! - закричала Наташа со слезами на глазах.
В письме он присылал свой миниатюрный портрет и просил Наташин. "Только теперь, после шести месяцев разлуки, я понял, как сильно и страстно я люблю Вас. Нет минуты, в которую бы я забыл Вас, нет радости, при которой бы я не подумал о Вас".
Несколько дней Наташа ходила с восторженными глазами, говорила только про него и считала дни до 15 февраля. Но это было слишком тяжело. Чем сильнее она любила его, тем страстнее отдалась она мелким радостям жизни и, как она говорила Николаю, никогда в жизни она не испытывала, ни прежде, ни потом, той свободы, того интереса в жизни, который она испытывала в эти восемь месяцев. Зная, что вопрос о замужестве, о счастье жизни, о любви решен, сознавая (хотя и умышленно не думая об этом), что есть мужчина, лучший из всех, который любит ее, - в ней исчезло это прежнее беспокойство, тревога при виде каждого мужчины и потребность нравственно присвоить себе каждого, и весь мир, с своими бесчисленными радостями, не заслоненный уже этой кокетливой тревогой, открылся перед нею.
Никогда не чувствовались ею так ни красоты природы, ни музыки, ни поэзии, ни прелесть семейной любви и дружбы с такой ясностью и простотой. Она чувствовала себя проще, добрее и умнее. Она редко вспоминала и не позволяла себе углубляться в мысли об Андрее и не боялась забыть его, - ей казалось, что это чувство так сильно вкоренилось в ее душе. С приездом брата начался для нее совершенно новый мир - товарищеской, равной - дружбы, охоты и всего того коренного, природного и дикого, связанного с этого рода жизнью. Старый вдовец Илагин, пленившись Наташей, стал ездить и через сваху сделал предложение. Прежде бы это польстило Наташе, она забавлялась бы и смеялась, но теперь она оскорбилась за князя Андрея. "Как он посмел?" - думала Наташа.
Граф Илья Андреевич вышел из предводителей, потому что эта должность была сопряжена с слишком большими расходами, и, не имея больше надежды получить место, остался на зиму в деревне. Но дела все не поправлялись, часто Наташа и Николай видели тайные, беспокойные переговоры родителей и слыхали толки о продаже богатого родового московского дома и подмосковной. Лучшие знакомые, соседи уехали в Москву, без предводительства не нужно было иметь такого большого приема, и жизнь отрадненская велась тише, чем в прежние года, и от этого еще приятнее. Огромный дом и флигели все-таки были полны, и за стол все-таки садилось больше двадцати человек, но все это были свои, обжившиеся в доме, почти члены семейства. Такими были музыкант Диммлер с женой, Иогель с семейством, барышня Белова, жившая в доме, и еще другие.
Не было приезда, но ход жизни велся тот же, без которого не могли граф с графиней представить себе жизни. Та же была, еще увеличенная Николаем, охота, те же пятьдесят лошадей и пятнадцать кучеров на конюшне, тот же сказочник слепой рассказывал на ночь графине сказки, те же два шута в золотых бахромах приходили к столу и чаю и получали полоскательные чашки с чаем, с сухарем, и так же говорили свои заученные, мнимо смешные речи, которым из снисходительности улыбались господа. Те же учителя и гувернеры для Пети, те же дорогие друг другу подарки в именины и торжественные на весь уезд обеды. Те же графские висты и бостоны, в которых он, распуская веером всем на вид карты, давал себя каждый день на сотни обыгрывать соседям, смотревшим на право составлять партию графа Ильи Андреевича как на самую выгодную аренду. Берг настоятельно и холодно-учтиво с каждой почтой писал, что они находятся в затруднении и что нужно получить все деньги по векселю. Граф, как в огромных тенетах, ходил в своих делах, стараясь не верить тому, что он запутался, и с каждым шагом все более и более запутываясь и чувствуя себя не в силах ни разорвать сети, ни осторожно, терпеливо приняться распутывать ее. Графиня никак бы не умела сказать, как она смотрит на это дело, но она любящим сердцем чувствовала, что дети ее разоряются, что граф не виноват, что он не может быть другим, что он сам страдает, хотя и скрывает это. Графиня искала средства и с своей женской точки зрения нашла только одно, женитьбу Николая. Она с своей апатией и ленью искала, думала, писала письма, советовалась с графом и наконец нашла, и нашла, по ее понятиям, такую счастливую, во всех отношениях выгодную партию для Николая, что она чувствовала, что лучше этого найти нельзя, и что ежели от этой откажется Николай, то надо навсегда отказаться поправить дела.
Партия эта была Жюли Корнакова, известного с детства Ростовым отличного семейства, дочь прекрасной, добродетельной матери и теперь богатая невеста по случаю смерти последнего из ее братьев. Графиня писала прямо к Анне Михайловне в Москву и получила от Анны Михайловны благоприятный ответ и приглашение Николая приехать в Москву. С этой стороны все было хорошо, но графиня чутьем понимала, что Николай, по его характеру, отвергнет с негодованием брак по расчету, и потому она, изощряя всю свою дипломатическую способность, несколько раз со слезами говорила Николаю о ее единственном желании видеть его женатым, о том, как бы она легла в гроб спокойной, ежели бы это было, о том, какая есть прекрасная девушка у нее на примете. В других разговорах она хвалила Жюли и советовала Николаю съездить в Москву на праздники повеселиться. Николай догадался очень скоро, к чему клонились разговоры, он вызвал ее на откровенность, и когда она сказала ему, что вся надежда поправления дел теперь в его женитьбе, он с жестокостью, которую сам не понимал, спросил мать, неужели бы, ежели бы он любил девушку без состояния, она бы потребовала, чтоб он пожертвовал чувством и честью для состояния. Николай испытывал в это время то же чувство, как и Наташа, - спокойствия, свободы и отдохновения в несложных условиях жизни. Ему было так хорошо, что он ни в каком случае не желал менять своего положения и потому менее чем когда-нибудь мог спокойно думать о женитьбе. Мать ничего не отвечала и расплакалась.
- Нет, ты меня не понял, - говорила она, не зная, что сказать и как оправдаться.
- Маменька, не плачьте, а только скажите мне, что вы этого хотите, и вы знаете, что я всю жизнь свою, все отдам для того, чтобы вы были спокойны, - сказал Николай, но графиня, хотя и верила ему, чувствовала, что весь план ее рушился.
"Да, может быть, я и люблю бедную девушку", - говорил сам себе Николай, и с этого дня, хотя он прежде был совершенно равнодушен к Соне, стал более и более сближаться с ней.
"Пожертвовать своим чувством я всегда могу для блага своих родных, - говорил он сам себе, - но чувству своему я не могу приказывать, коли я полюблю ее".
После охоты начались длинные зимние вечера, но Николаю, Наташе и Соне было нескучно. Кроме волкобоен для Николая, для них всех: тройки, катанья, горы, затем музыка, дружеская болтовня, громкие чтения (они прочли "Corinne" и "Nouvelle Heloise") счастливо и вполне занимали их время. Николай сидел по утрам в своем накуренном кабинете с трубкой и книгой, хотя ему и нечего было делать отдельно, но так, потому что он был мужчина. И барышни с уважением нюхали этот запах табаку и судили об его этой отдельной, мужской жизни, во время которой он либо читал, либо, куря, лежал и думал то о будущей женитьбе, то о прошедшей службе, то о Карае и его будущих щенках и загривастой лошади, то о Матреше, сенной девушке, то о том, что Милка все-таки косолапа. Но зато тем веселее была их жизнь вместе, когда он к ним присоединялся и особенно когда за фортепьянами или просто в диванной с гитарой они засиживались за полночь за такими разговорами, которые для них одних имели смысл. Обыкновенно у Наташи каждый день бывала какая-нибудь новая поговорка или шуточка, которой нельзя было не смеяться, то "ходовой цилиндр", то "остров Мадагаскар", которые она говорила с особенным чувством. Потом, когда расходилась, она вскакивала на спину Николая и требовала, чтобы он так нес ее наверх спать, и там задерживала его, сближая его с Соней, и радостно сощуренными, сонными глазками изредка поглядывала на их любовное шушуканье.
Пришли святки. Кроме парадной обедни, на которой в первый раз пела Наташа с Николаем, дьячком и охотниками разученные духовные песни, торжественных и скучных поздравлений соседей и дворовых, ничего особенного, ознаменовывающего святки, не было. Так прошел тихо и грустно первый, второй и третий день праздников. А в воздухе, в солнце, в рождественском, безветренном, два?дцатиградусном морозе, в холодном лунном свете, в блестках снега, в пустоте передней и девичьей, из которых отпрашивались погулять и, запыхавшись и принося мороз, красные, прибегали из дворни, - во всем этом было то поэтическое требование ознаменования празд?ника, которое делает грустным тишину во время праздников.
После обеда Николай, ездивший утром к соседям, вздремнул в диванной. Соня вошла и вышла на цыпочках. Свечей не подавали, и в комнату отчетливо ложились тени и лунный свет рам. Наташа пела, после обеда посидела с задремывавшим папенькой, потом пошла ходить по дому. В девичьей никого не было, кроме старух. Она подсела к ним и выслушала историю о гаданье и о том, как в баню подъехал суженый и при крике петуха рассыпался, потом пошла к Диммлерам в комнату. Музыкант с очками на носу читал что-то перед свечкой, жена шила. Только что они подвинули ей стул и выразили удовольствие ее видеть, она встала и ушла, внушительно проговорив: "остров Мадагаскар, остров Мадагаскар". Диммлеры не обиделись. Никто не обижался на Наташу. Потом она пошла в переднюю и послала одного лакея за петухом, другого за овсом, третьего за мелом, но как только они принесли ей это все, она сказала, что не надо, и велела отнести. И лакеи, даже старики почтенные, с которыми старый граф обращался осторожно, никогда не сердились на Наташу, несмотря на то, что Наташа беспрестанно помыкала ими, мучила посылками, как будто пробуя: "Что, рассердится, надуется он на меня? Достанет у него духа?" Горничная Дуняша была самый несчастный человек: ни минуты она не имела покоя от своей барышни, которая, ежели не требовала то того, то другого, растрепывала Дуняше косу или портила ее платье, вместо того чтобы дарить ей, и, несмотря на это, Дуняша умерла бы с тоски, как она раз, заболев, прожила две недели на дворне без барышни, и пришла служить, еще слабая и больная. Из передней Наташа пошла в гостиную. Найдя там мать с барышней Беловой за круглым столом, раскладывающую пасьянс, она смешала ей карты, поцеловала в душку и пошла велеть подавать самовар, хотя это было вовсе не время. Самовар велели унести.
- Уж эта барышня, - сказал Фока, унося самовар, не в силах и желая рассердиться. Наташа засмеялась, глядя в глаза Фоки, и за этот-то смех никто не сердился на нее.
- Настасья Иваныч, что от меня родится? - спросила она, проходя, у шута.
- От тебя блохи, стрекозы, кузнецы, - отвечал шут. Наташа спросила только у шута, но не слушала его ответа, она редко смеялась шуту и не любила говорить с ним. Как будто обойдя свое царство, и испытав свою власть, и убедившись, что все покорны, Наташа пошла в залу, взяла гитару, села в темный угол и стала перебирать струны, выделывая фразу, которую она запомнила из одной оперы. Для посторонних слушателей на гитаре у нее выходило "ту-ить, ту-ить", не имевшее никакого смысла, но в ее воображении из-за этого "ту-ить" воскресал целый ряд воспоминаний. Она сидела в уголке и, с серьезной улыбкой устремив глаза, слушала себя и вспоминала - все вспоминала. Сначала звуки этой толстой струны напоминали ей целый ряд впечатлений из прошлого, но, когда она перевспоминала все из того времени, ей нечего было вспоминать, но все-таки хотелось находиться в этом полугрустном состоянии воспоминания. И вдруг ей представилось, что она вспоминает настоящее; что то, что она сидит теперь с гитарой в углу, и в щель буфетной двери падает свет, - что это было, и еще прежде было, и было, что она вспоминала, что это было. Соня зачем-то прошла в буфет, в конец зала. И это было точь-в-точь так же.
- Соня, что это? - крикнула Наташа, делая свое "ту-ить, ту-ить" на толстой струне. Соня подошла и прислушалась.
- Не знаю, - сказала она, как всегда, робея перед теми странными разговорами, которые бывали между Николаем и Наташей о разных бессмысленных тонкостях, которых она, Соня, не понимала. А ей особенно больно это было перед Николаем, который, она видела, особенно ценил эти непонятные разговоры. - Не знаю, - сказала она, робко угадывая, боясь ошибиться. Соня всегда, когда заходили такие разговоры, испытывала совсем особенное от Николая и Наташи поэтическое удовольствие. Она не понимала, в чем они находят удовольствие и в этих разговорах и в музыке, но она чувствовала и верила, что тут совершается что-то хорошее, и с любимым Николаем и Наташей старалась усвоить себе это отражение.
"Ну вот, точно так робко она улыбнулась тогда, когда это уж было, - подумала Наташа, - и точно так же..."
- Нет, это хор, разве не слышишь: "ту-ить, ту-ить", - и Наташа допела, чтобы дать понять. - Ты куда ходила? - спросила она.
- Воду в рюмку переменить, я срисовываю узор мамаше. - Соня всегда бывала занята.
- А Николай где?
- Спит, кажется, в диванной.
- Поди, разбуди его, - сказала Наташа. - Я сейчас приду.
Она посидела, подумала, что это значит, что все это было, и, не разрешив этого вопроса и нисколько не сожалея о том, что не разрешила его: "Ах, поскорее бы он приехал. Я так боюсь, что этого не будет! А главное: я старею, вот что. Уж того, что теперь есть во мне..." Она встала, бросила гитару и пошла в гостиную. Все домашние сидели уж за чайным столом, из гостей был дядюшка. Люди стояли вокруг стола. Наташа вошла и остановилась.
- А, вот она, - сказал Илья Андреевич.
Наташа оглядывалась кругом.
- Что тебе надо? - спросила мать.
- Мужа надо. Дайте мне мужа, мама, дайте мне мужа, - за?кричала она своим грудным голосом, сквозь чуть заметную улыбку, точно таким голосом, каким она за обедом ребенком требовала пирожного.
В первую секунду все были озадачены, испуганы этими словами, но сомнение продолжалось только одну секунду. Это было смешно, и все, даже лакеи и шут Настасья Иваныч, рассмеялись. Наташа знала и злоупотребляла даже тем, что она знала, что не от того она будет мила и приятна, что она то или другое сделает, но что все будет мило, как только она что бы то ни было сделает или скажет.
- Мама, дайте мне мужа. Мужа, - повторила она, - у всех мужья, а у меня нет.
- Матушка, только выбери, - сказал граф.
Наташа поцеловала отца в плешь.
- Нет, не надо, папа. - Она присела к столу (она никогда не пила чай и не понимала, зачем это притворяются, что любят чай) и поговорила рассудительно и просто с отцом и дядюшкой, но скоро ушла в диванную, в любимый их с Николаем уголок, в котором всегда начинались задушевные разговоры, принесла брату трубку и чай и уселась с ним.
Николай с улыбкой, потягиваясь, смотрел на нее.
- Отлично выспался, - проговорил он.
- Бывает с тобой, - начала Наташа, - что тебе кажется, что ничего не будет? Ничего. Что все, что хорошее, то было. И не то что скучно, а грустно?
- Еще как! - сказал он. - У меня бывало, что все хорошо, все веселы, и тут мне придет в голову, что ничего не будет и что все вздор. Особенно, когда я, бывало, в полку издалека слышу музыку.
- Еще бы! Знаю, знаю, - подхватила Наташа. - Я еще маленькая была, так со мною это бывало. Помнишь, раз меня за сливы наказали. И вы все танцевали, а я сидела в своей классной и рыдала. Так рыдала, никогда не забуду. Мне и грустно было, и жалко было всех, и себя, и всех, всех жалко.
- Помню, - сказал Николай.
Наташа подумала (она все находилась в состоянии воспоминания).
- А помнишь ты, - сказала она с задумчивой улыбкой, - как давно-давно, мы еще маленькие были, папенька нас позвал в кабинет, еще в старом доме, и темно было, мы пришли, и вдруг там стоит...
- Арап, - докончил Николай с радостной улыбкой, - как же не помнить? Я и теперь не знаю, что это был арап, или это мы во сне видели или рассказали.