от девичьих свежих голосов, и в чуть растворенную дверь ему мелькнуло что-то розовое, ленты, черные волоса, белые лица и плечи. Это были Наташа с Соней, которые пришли наведаться, не встал ли Ростов.
- Вставай, Коко! - послышался голос Наташи.
- Полно, что ты, - шептала Соня.
- Это твоя сабля? - кричал Петя. - Я взойду, - и он отворил дверь.
Девочки отскочили. Денисов с испуганными глазами спрятал свои мохнатые ноги в одеяло, за помощью оглядываясь на товарища. Дверь опять затворилась, и опять у нее послышались шаги и лепетанье.
- Коко, иди, выходи в халате сюда, - кричала Наташа.
Ростов вышел.
- А вы свеженькие, умытые, нарядные какие, - сказал он.
- Моя, моя, - отвечал он Пете, пристававшему с вопросом о сабле.
Когда Николай вышел, Соня убежала, а Наташа, схватив его за руку, повела в соседнюю комнату.
- Это Соня убежала? - спросил Николай.
- Да, она такая смешная. Ты ей рад?
- Да, разумеется.
- Нет, очень рад?
- Очень рад.
- Нет, ты мне скажи. Ну поди сюда, садись.
Она усадила его и села подле него, разглядывая его со всех сторон, и смеялась при всяком слове, видимо, не в силах спокойно удерживать своей радости.
- Ах, как хорошо, - говорила она, - Отлично. Послушай!
- Отчего ты меня спрашиваешь, рад ли я Соне, - спросил Николай, чувствуя, как под влиянием этих жарких лучей любви в первый раз через полгода в душе его и на лице распускалась та детская и чистая улыбка, которой он ни разу не улыбался, с тех пор как выехал из дома. Наташа не отвечала на его вопрос.
- Нет, послушай, - сказала она. - ты теперь ведь совсем мужчина? - сказала она. - Я ужасно рада, что ты мой брат. И все вы такие. - Она тронула его усы. - Мне хочется знать, какие вы. Такие ли, как мы?
- Отчего ты спрашивала...
- Да это целая история! Как ты будешь говорить с Соней? - "ты" или "вы"?
- Как случится, - сказал Николай.
- Говори ей вы, пожалуйста, я тебе после скажу.
- Да что же?
- Ну, я теперь скажу. Ты знаешь, что Соня мой друг. Такой друг, что я руку сожгу за нее. Вот посмотри. - Она засучила свой кисейный рукав и показала на своей длинной, костлявой и нежной ручке под плечом, гораздо выше локтя (в том месте, которое за?крыто бывает и бальным платьем), она показала красную метину. - Это я сожгла, чтоб показать ей любовь. Просто линейку разожгла на огне да и прижала.
Сидя в своей прежней бывшей классной комнате, на диване с подушечками на ручках, и глядя в эти отчаянно-оживленные глаза Наташи, Николай опять вошел в тот свой семейный, детский мирок, и сожжение руки линейкой для показания любви показалось ему не бессмыслицей, он понимал и не удивился этому.
- Так что же? - только спросил он.
- Мы так дружны, так дружны! Это что, глупости - линейкой; но мы навсегда друзья, и я знаю, ежели она будет несчастлива, и я тоже, и я несчастлива. Она кого полюбит, так навсегда; а я этого не понимаю. Я забуду сейчас.
- Ну, так что же?
- Да, так она любит меня и тебя. - Наташа улыбнулась своей нежной, ласковой, освещающей улыбкой. - Ну, ты помнишь, перед отъездом... Так она говорит, что ты это все забудь. Она сказала: "Я буду любить его всегда, а он пускай будет свободен". Ведь
правда, что это, это отлично, отлично, благородно, - закричала Наташа.
- Я не беру назад своего слова, - сказал Николай.
- Нет, нет, - закричала Наташа. - Мы про это уже с ней говорили. Мы знали, что ты это скажешь. Но это нельзя, потому что, понимаешь, ежели ты не отказываешься, то выходит, что она как будто нарочно это сказала. Выходит, что ты все-таки насильно на ней женишься, и выходит совсем не то.
Николай находился в нерешительности, что отвечать своей маленькой сестре.
- Я все-таки не могу отказаться от своего слова, - сказал он, но тон, которым он сказал эти слова, показывал, что он давно уже отказался от него. - Ах, как я тебе рад, - сказал он. - Ну, а что же ты Борису не изменила? - спросил Николай.
Разногласие двух друзей детства, так очевидно выразившееся в свидании во время похода, покровительственный, поучающий тон, который принимал Борис с своим приятелем, и немного, может быть, то, что Борис, только один раз бывши в деле, получил наград больше, чем Ростов, и обогнал его по службе, делали то, что Ростов, не признаваясь в том, не любил Бориса тем с большей силой, чем больше прежде он с ним был дружен. Кроме того, ежели Наташа разойдется с Борисом, это будет для него как бы оправданием в изменении его в отношениях с Соней, которые тяготили его тем, что это было обещание и стеснение свободы. Он, улыбаясь, как бы шутя, но внимательно следил за выражением лица сестры в то время, как сделал ей этот вопрос. Но Наташе в жизни ничего не казалось запутанным и трудным, особенно из того, что касалось ее лично.
Она, не замешавшись, весело отвечала:
- Борис другое дело, - сказала она, - он твердый, но все-таки про него я скажу, что это было детское. И он может еще влюбиться, и я, - она помолчала, - и я могу еще по-настоящему влюбиться. Да и влюблена.
- Да ты в Феццони была влюблена?
- Нет, вот глупости. Мне пятнадцатый год, уж бабушка в мою пору замуж вышла. А что, Денисов хороший? - сказала она вдруг.
- Хороший.
- Ну, и прощай, одевайся. А какой страшный твой друг!
- Васька? - спросил Николай, желая показать свою интимность с Денисовым.
- Да. Что, он хорош?
- Очень хорош.
- Ну приходи поскорее чай пить. Все вместе.
Встретившись в гостиной с Соней, Николай покраснел. Он не знал, как обойтись с ней. Вчера они поцеловались, но нынче они чувствовали, что нельзя было этого сделать, и он чувствовал, что все, и мать, и сестры, смотрели на него вопросительно и от него ожидали, как он поведет себя с нею. Он поцеловал ее руку и сказал ей "вы". Но глаза их любовно и без тревоги и с счастьем и благодарностью высказались друг другу. Она просила своим взглядом у него прощенья за то, что в посольстве Наташи она смела напомнить ему о его обещании, и благодарила его за его любовь. Он своим взглядом благодарил ее за предложение свободы и говорил, что так или иначе он не перестанет любить ее, потому что нельзя не любить ее.
Денисов, к удивлению Ростова, в дамском обществе был оживлен, весел и любезен, каким он никак не ожидал его. Старый гусар обворожил всех в доме, а особенно Наташу, которой он восхищался при всех, звал ее волшебницей и говорил, что его гусарское сердце ранено ею сильнее, чем под Аустерлицом. Наташа прыгала, задирала его и пела ему удивительные романсы, до которых он был большой охотник. Он писал ей стихи и забавлял весь дом и особенно Наташу своими шуточно-влюбленными отношениями, которые в душе его, может быть, не были совсем шуточными, к веселой 14-летней девочке. Наташа сияла счастьем, и видно было, как осязательно похвала и лесть возбуждали ее и делали ее более и более привлекательной.
Вернувшись в Москву из армии, Николай Ростов был принят домашними - как лучший сын, герой и ненаглядный Коко; родными - как милый, и приятный, и почтительный молодой человек; знакомыми - как красивый гусарский поручик, милый певец, прекрасный танцор и один из лучших женихов Москвы. Знакомство у Ростовых была вся Москва, денег в нынешний год у старого графа было достаточно, потому что продан лес и перезаложено имение, и потому Николай, заведя своего собственного рысака и самые модные рейтузы, сапоги и серебром обшитый новый ментик, который более всего занимал его, вернувшись домой, испытал приятное чувство, после некоторого промежутка времени примеривания себя к старым условиям жизни. Ему казалось, что он очень возмужал и вырос. Он с презрением вспоминал о венчании куклы с Борисом, о тайных поцелуях с Соней. Теперь он готовил рысака на бег. Носки у его сапог острые, такие, какие только у трех военных были в Москве. У него была знакомая дама на бульваре, куда он ездил поздно вечером. Он дирижировал мазурку на бале Архаровых, разговаривал о войне с фельдмаршалом Каменским, был на "ты" с старыми московскими кутилами. Он занят был большую часть времени своим рысаком и модной попоной, сапогами и перчатками по новой моде и новыми, все новыми знакомствами с людьми, которые все были рады с ним знакомиться. Страсть его к государю теперь ослабела, так как он не видал и не имел случая видеть государя. Но воспоминание об этой страсти и о впечатлении Вишау и Аустерлица было одно из самых сильных, и он часто рассказывал о государе, о своей любви к нему, давая чувствовать, что он еще не все рассказывает, что что-то еще есть в его чувстве к государю, которое не может быть всем понятно. Впрочем, в то время столь многие разделяли чувство Ростова, что он не мог забыть его, и наименование, данное в Москве Александру I, - "Ангел во плоти", - часто повторялось им.
Обыкновенное впечатление его за это время пребывания в Москве было ощущение узкости лаковых новеньких гусарских сапог на ногах, новых замшевых перчаток на вымытых руках, запаха от фиксатуара на выраставших усах или впечатление поспешности и впечатление ожидания чего-то очень веселого, и неосуществленного этого ожидания, и новые ожидания. Часто, когда он оставался дома, ему думалось, что грешно ему со всеми его прелестями так терять время, не давая никому ими пользоваться, и он все торопился куда-нибудь ехать. Когда же он пропускал обед, вечер или холостую пирушку, ему казалось, что там-то, где он должен был быть, и случится то особенно счастливое событие, которого он как будто бы ожидал. Он много танцевал, много пил, много писал стишков в альбомах дамам и каждый вечер спрашивал себя, не влюблен ли он в ту или в эту, но нет, он не был влюблен ни в кого, еще меньше в Соню, которую он просто любил. И оттого не был влюблен, что был влюблен в самого себя.
На другой день, 3-го марта, во втором часу пополудни 250 человек, членов Аглицкого клуба, и 50 человек гостей ожидали к обеду дорогого гостя и героя австрийского похода, князя Багратиона. В первое время получения известия об Аустерлице Москва приуныла, но в то время русские так привыкли к победам, что не могли верить тем страшным известиям, которые приходили из армии, и искали объяснений в каких-нибудь необыкновенных условиях, произведших это странное событие. В Аглицком клубе, где собиралось все, что было знатного, имеющего верные сведения и вес, в декабре месяце, в первое время получения известий, ничего не слышно было. Люди, дававшие мнения, как то: граф Ростопчин, князь Юрий Владимирович Долгорукий, Валуев, Марков, Вяземский, не показывались в клубе, а собирались по домам, в своих кружках, очевидно, обсуживая полученные известия, и москвичи, говорившие с чужих голосов, к которым принадлежал и граф Илья Андреич Ростов, оставались на короткое время без определенного суждения о деле войны. Они друг перед другом отмалчивались, отшучивались или робко высказывали слухи. Но через несколько времени, как присяжные выходят из совещательной комнаты, появились опять тузы, дававшие мнение в клубе, и опять все заговорило ясно и определенно. Были найдены причины тому неимоверному, неслыханному и невозможному событию, что русские были побиты, и причины эти разбирались, придумывались и дополнялись во всех углах Москвы. Причины эти были: измена австрийцев, дурное продовольствие, измена поляка Пржебышевского и француза Ланжерона, неспособность Кутузова и, потихоньку говорили, молодость и неопытность государя, вверившегося дурным и ничтожным людям; но войска были необыкновенны и делали чудеса храбрости. Солдаты, офицеры и генералы - были герои. Но героем из героев был князь Багратион, прославившийся своим Шенграбен?ским делом и отступлением от Аустерлица, где он один не был разбит. Тому, что Багратион был выбран героем в Москве, содействовало и то, что он не имел связей в Москве, был чужой. В лице его отдавалась должная честь боевому, простому, без связей и интриг, русскому солдату, еще связанному воспоминаниями итальянского похода с именем Суворова, и в воздаянии ему таких почестей лучше всего показывалось нерасположение и неодобрение Кутузову.
- Ежели бы не было Багратиона, надо было бы выдумать его. - Про Кутузова никто не говорил, и некоторые шепотом бранили его старым придворным вертушкой и сатиром. По всей Москве повторялись слова Долгорукого "лепя, лепя, и облепишься", утешавшегося в нашем поражении воспоминанием прежних побед, и слова Ростопчина, что французских солдат надо возбуждать к сражению высокопарными фразами, что с немцами надо логически рассуждать, убеждая их, что опаснее бежать, но что русских солдат надо только удерживать и просить: потише. Со всех сторон слышны были новые и новые рассказы об отдельных примерах мужества наших солдат и офицеров, - тот спас знамя, тот убил пять французов, тот один заряжал пять пушек. Говорили и про Берга те, которые не знали его, что он, раненый в правую руку, взял шпагу в левую и пошел вперед. Про Болконского ничего не говорили, и только близко знавшие его жалели, что он рано умер, оставив беременную жену и чудака-отца.
3-го марта во втором часу во всех комнатах клуба стоял стон разговаривавших голосов и, как пчелы на весеннем пролете, сновали взад-вперед, сидели, стояли, сходились и расходились в мундирах, фраках и еще кое-кто в пудре и кафтанах члены и гости клуба. Пудреные, в чулках и башмаках, ливрейные лакеи стояли у каждой двери и напряженно старались уловить каждое движение особенно важнейших членов. Большинство были старые почтенные люди с широкими самоуверенными лицами и твердыми движениями. По уголкам особо виднелась и молодежь, офицеры - красивый тонкий гусар Ростов с Денисовым. Они разговаривали с новым знакомцем Долоховым, которому были возвращены семеновские эполеты. На лицах молодежи, особенно военной, было выражение того чувства презрительной почтительности к старикам, которое говорило, что все-таки за ними будущность. Несвицкий был тут же, как старый член клуба, и Пьер был тут же, потолстевший в теле и осунувшийся в лице, и с усталым, почти несчастным, равнодушным взглядом стоял прямо посереди комнаты и, видимо, забыв отойти куда-нибудь к стороне. Около него, как и везде, окружала его атмосфера людей, преклонявшихся перед ним и его богатством, и он с привычкой царствования презрительно обращался с ними. По годам он должен бы был быть молодым, но по богатству, вероятно, он более обращался в кругу старых. Старики из самых значительных составляли центр кружков, к которым почтительно приближались даже незнакомые, чтобы послушать. Большие кружки составились около графа Ростопчина и Нарышкина. Ростопчин рассказывал про то, как русские были смяты бежавшими австрийцами и должны были штыками прокладывать себе дорогу сквозь беглецов.
- Да вот он, - он обратился к Долохову и подманил его к себе. Долохов подтвердил слова Ростопчина.
В другом месте конфиденциально рассказывалось, что Уваров был прислан из Петербурга для того, чтобы узнать мнение москвичей об Аустерлице. В третьем Нарышкин рассказывал про заседание австрийского военного совета, в котором Суворов закричал петухом в ответ на глупости австрийских генералов. Шиншин, стоявший тут же, хотел пошутить, сказав, что Кутузов, видно, и этому нетрудному искусству - кричать по-петушиному - не мог вы?учиться у Суворова, но старички строго поглядели на шутника, давая ему тем чувствовать, что здесь - и в нынешний день, и так - неприлично было говорить про Кутузова.
Граф Илья Андреич Ростов иноходью озабоченно, торопливо похаживал в своих мягких сапожках из столовой в гостиную, поспешно и совершенно одинаково здороваясь с важными и неважными, которых он всех знал, но все не забывал радостно взглянуть на своего стройного молодца сына. Он подошел к Долохову, пожал ему руку и, вспомнив о медведе, расхохотался.
- К себе милости прошу, вот ты с моим молодцом знаком... вместе, там вместе геройствовали... А! Василий Игнатьич...
В это время лакей с испуганным лицом бросился к графу.
- Пожаловали!
Раздались звонки; старшины бросились вперед; разбросанные в разных комнатах гости, как встряхнутая рожь на лопате, столпились в одну кучу в большой гостиной к дверям залы.
Впереди всех шел Багратион без шляпы и шпаги, по клубному обычаю, и не в смушковом картузе, с нагайкой через плечо, как привык его видеть Николай Ростов, а в новом узком мундире с георгиевской звездой, подстриженный на висках (видимо, недавно, что изменяло невыгодно его физиономию), припомаженный и неловкий, как будто ему привычнее было ходить по вспаханному полю (как он шел перед Курским полком в Шенграбене), чем по паркету. На лице его было что-то наивно-праздничное, дававшее в соединении с его твердой мужественной физиономией даже несколько комическое выражение его лицу. Беклешов и граф Алексей Уваров шли сзади его и, как гостя, учтиво пропускали его вперед. Багратион смешался, не желая воспользоваться их учтивостью, и наконец прошел. Старшины встретили его, сказав несколько слов о радушии московском, о дорогом госте и т.п. и как бы завладев им, успокоившись, повернулись и повели в гостиную. Но в дверях не было возможности пройти от столпившихся, давивших друг друга и через плечи рассматривавших героя как редкого зверя. Граф Илья Андреич, энергичнее всех смеясь и приговаривая "мой дорогой", протолкал толпу и провел гостей. Их посадили, обступили тузы. Граф Илья Андреич протолкался, обегая опять через толпу, и с другим старшиной через минуту явился, неся большое серебряное блюдо, которое он поднес князю Багратиону. На блюде лежали стихи. Багратион, увидав блюдо, как бы прося спасенья и помощи, испуганно оглянулся, но, увидав, что его нет, взял блюдо решительно обеими руками и сердито, зло посмотрел на графа, как бы говоря: "Еще чего от меня хотите? Мучитель!" Кто-то услужливо вынул из рук Багратиона блюдо (а то он, казалось, намерен был держать его до вечера и так идти к столу) и обратил его внимание на стихи. "Ну и прочту", - как будто сказал Багратион и стал читать с тем сосредоточенным и серьезным видом, с которым он читал полковые рапорты. Сам сочинитель Николев взял стихи и стал читать. Князь Багратион склонил голову и слушал, как слушают "Господи, помилуй" в церкви.
Славь тако Александра век
И охраняй нам Тита на престоле,
Будь купно страшный вождь и добрый человек,
Рифей в отечестве, а Цесарь в бранном поле.
Да, счастливый Наполеон,
Познав чрез опыты, каков Багратион,
Не смеет утруждать Алкидов русских боле...
Но Николев не докончил стихи, как громогласный дворецкий провозгласил: "Кушанье готово!" Дверь отворилась, загремел из столовой "Гром победы раздавайся, веселися, грозный росс", и граф Илья Андреич сердито посмотрел на Николева, продолжавшего читать. Все встали, доказывая, что обед важнее стихов, и опять Багратион впереди всех пошел к столу. На первом месте, между двух Александров - Беклешова и Нарышкина, что тоже имело значение по отношению к имени государя, посадили Багратиона: 300 человек разместились в столовой так же естественно, как вода разливается там больше, где глубже. Кто поважнее, поближе к чествуемому гостю.
Перед обедом граф Илья Андреич представил князю своего сына, который, он твердо был уверен, был более герой, чем князь Багратион, и Багратион, узнав его, сказал несколько неловких слов, как и все, которые он говорил в этот день. Граф Илья Андреич, сияя, оглядывался, уверенный, что все так же рады, как и он, этому важнейшему, по его мнению, событию дня.
Николай Ростов познакомился в этот день с Долоховым. И этот странный человек поразил и привлек его, как и всех. Николай не отходил от него, и с ним вместе, благодаря представлению Багратиону, они сели ближе к центру. Напротив них сидел Пьер с своей свитой и князь Несвицкий. Граф Илья Андреич сидел напротив Багратиона с другими старшинами и угощал князя Багратиона, олицетворяя в себе московское радушие. Труды его не пропали даром. Обеды, постный и скоромный, были великолепны, но совершенно спокоен он все не мог быть до конца обеда. На втором блюде уже стали лакеи хлопать пробками и наливать шампанское. Граф Илья Андреич переглянулся с другими старшинами. "Много тостов будет, пора начинать!" - шепнул он и, взяв бокал в руки, встал.
- Здоровье государя императора! - провозгласил он, и в ту же минуту добрые глаза его увлажились слезами, значение которых он не знал. Все встали, опять заиграли "Гром победы", и "ура" - за?кричало все, и Багратион закричал "ура" тем же голосом, каким он кричал на Шенграбенском поле. Восторженный голос Николая был слышен из-за всех трехсот голосов. Он чуть не плакал. Выпив залпом свой бокал, он бросил его на землю. Многие последовали его примеру. Только что замолкли голоса гостей, и лакеи подобрали разбитую посуду, и все стали усаживаться и, улыбаясь своему крику, переговариваться на дальних концах стола, как опять поднялся граф Илья Андреич и провозгласил тост за здоровье героя князя Багратиона, и еще больше увлажились его глаза. Опять закричали "ура" и вместо музыки послышались певчие, певшие кантату Павла Ивановича Кутузова:
Тщетны россам все преграды,
Храбрость есть побед залог,
Есть у нас Багратионы,
Будут все враги у ног...
Только что кончили певчие, как последовали новые и новые тосты, при которых все больше и больше проливал слезы граф Илья Андреич, и больше билось посуды, кричалось. Пили за здоровье Беклешова, Нарышкина, Уварова, Долгорукого, Апраксина, Валуева, за здоровье старшин, за здоровье распорядителя, за здоровье всех членов клуба.
Пьер сидел против Долохова и Николая Ростова, и Николай не мог в душе не смеяться на ту странную фигуру, которую представлял этот молодой богач. Пьер, когда не ел, сидел, щурясь и морщась, глядя на первое попавшееся ему лицо, и с видом совершенной рассеянности ковырял себе в носу. Он и прежде не имел вид ловкого молодого человека, но тогда, по крайней мере, он был добродушно весел, теперь же лицо его выражало апатию и усталость. Он был похож, на глаза Ростова, на идиота.
В ту минуту, как Николай, удивляясь на тупую фигуру, смотрел на него, Пьер рассуждал о том, что Аустерлицкое сражение было ведено неправильно, а что надо было атаковать правый фланг. Ростов, говоря с соседом, сказал в это время: "Уж никто лучше меня не видал во всех концах Аустерлицкое сражение".
- Скажите, - вдруг обратился к нему Пьер, - отчего же, когда центр наш был прорван, мы не могли поставить его меж двух огней?
- Оттого, что некому было приказывать, - отвечал за Ростова Долохов. - Ты бы хорош был на войне, - прибавил он.
Ростов и Долохов засмеялись. Пьер поспешно отвернулся от них.
Когда пили здоровье государя, он так задумался, что не встал, и его сосед толкнул его. Он выпил бокал и встал, оглядываясь. До?ждавшись, когда все сели, он сел, взглянул на Долохова и покраснел. После официальных тостов Долохов предложил Ростову тост за красивых женщин и с серьезным лицом, но с улыбающимся в углах ртом обратился к Пьерy. Пьер рассеянно выпил, не глядя на Долохова. Лакей, раздававший кантату Кутузова, положил листок Пьерy, как более почетному гостю. Он хотел взять его, но Долохов выхватил из его руки и стал читать. Пьер нагнулся всем тучным телом через стол.
- Дайте мне. Это неучтиво, - крикнул он.
- Полноте, граф, - шепнул Безухову сосед, знавший Долохова за бретера.
Долохов удивленно посмотрел на Пьерa совсем другими, светлыми, веселыми, жестокими, глазами с той же улыбкой, как будто он говорил: "А вот это я люблю".
- Не дам, - проговорил он отчетливо.
Пьер вдруг засопел, как будто рыдания подступили ему к горлу.
- Вы... вы... негодяй!.. я вас вызываю, - проговорил он, и ни сосед его, ни Несвицкий не могли удержать его. Он встал и вышел из-за стола. Тут же в клубе Ростов, который согласился быть секундантом, переговорил с Несвицким, секундантом Безухова, о условиях дуэли. Пьер уехал домой, a Николай с Долоховым до позднего вечера просидели в клубе, слушая песенников-цыган.
- Ему невыгодно, - сказал Долохов Ростову. - У него триста тысяч дохода и скандал во всяком случае, а мне славная вдовушка. Прощай, до завтра в Сокольниках. А мне чутье говорит, что я его убью.
На другой день в Сокольниках Пьер, такой же рассеянный, не?довольный, морщась, смотрел вокруг себя на таящий снег и круги около голых деревьев и на секундантов, которые озабоченно размеряли шаги. Он имел вид человека, занятого какими-то соображениями, вовсе не касающимися до предстоящего дела. И действительно, с утра еще он раскрыл свои карты и сделал распоряжения нового Аустерлицкого сражения, по которому Наполеон был разбит. Он не только не прощался с женою или с кем-нибудь, он по привычке увлекся умственной работой, стараясь забыть про настоящее, только редко вспоминал, что он нынче стреляется с известным стрелком из пистолета, с бретером, а сам не умеет стрелять. Приехавший Несвицкий живо напомнил ему предстоящее и стал, повторяя вчерашнее, доказывать ему, что он был неправ и, главное, нерасчетлив, вызывая такого стрелка, как Долохов, и давая ему первый выстрел.
- Я не хочу вмешиваться, но вообще это глупо, - сказал Несвицкий.
- Да, ужасно, ужасно глупо, - морщась и почесываясь, сказал Пьер.
- Только позволь мне, я так это устрою, - радостно вскакивая, сказал некровожадный Несвицкий.
- Что устрою? - спросил Пьер. - Ах да, дуэль. Нет, что ж, все равно, - прибавил он, - они уже приготовились.
Когда на месте секунданты делали последнюю классическую попытку примирения, Пьер молчал, думал о другом.
- Вы мне скажите только, как, куда ходить, стрелять куда.
Когда сказали, он, добродушно и рассеянно улыбаясь, произнес: "Я ведь этого никогда не делал", - и он стал расспрашивать о способе спуска и любовался остроумной выдумкой Шнеллера. Он никогда до сих пор не держал в руках пистолета.
Долохов, весело улыбаясь ртом, и светло, и строго смотрел наглыми, прекрасными голубыми глазами.
- Не хочу первого выстрела, - сказал он, - что его, как цыпленка, застрелить. И так все на моей стороне.
Ростов, как неопытный секундант, согласился, радуясь на великодушие своего нового друга.
Им подали пистолеты и велели сходиться на пятнадцать шагов до двадцати, стреляя кто когда хочет.
- Так и сейчас можно выстрелить? - спросил Пьер.
- Да, как дойдешь до барьера.
Пьер взял своей большой пухлой рукой пистолет осторожно и робко, видимо, боясь не убить себя и, поправив очки, пошел к дереву. Только что он подошел, он, не целясь, поднял пистолет, выстрелил и весь вздрогнул. Он даже пошатнулся от звука своего выстрела, потом улыбнулся сам своему впечатлению. Долохов упал, уронив пистолет.
- Вот дурацкая, - крякнул он сквозь зубы и, схватившись одной рукой за бок, из которого шла кровь.
Пьер подбежал к нему.
- Ах, боже мой, - проговорил он, становясь перед ним на колени. Долохов оглянулся на него, нахмурясь и указывая на пистолет: "Подай". Ростов подал ему. Долохов сел на задницу. Левая рука была вся в крови, он обтер ее об сюртук и оперся eю.
- Пожалуйте, - проговорил он Пьерy. - Пожалуйте к бар...
Пьер поспешно, с учтивым желанием не заставить его ждать, подошел и стал прямо против Долохова в десяти шагах от него.
- Боком, закрой пистолетом грудь, грудь, - кричал Несвицкий.
Пьер стоял, с неопределенной улыбкой сожаления глядя через очки на Долохова. Долохов поднял пистолет, углы губ его все улыбались, глаза блестели усилием и злобой последних собранных сил. Несвицкий и Пьер зажмурились. В одно и то же время они услыхали выстрел и отчаянный злой крик Долохова.
- Черт ее возьми, дрогнула! Несите! Несите!
Пьер повернулся, хотел подойти, но потом раздумал и, сморщенный, пошел к своей карете. Всю дорогу он что-то бурчал, но ничего не отвечал на вопросы Несвицкого.
Пьер виделся последнее время с женой лишь по ночам, либо при гостях, которых у них бывал полон дом и в Петербурге и в Москве. В ночь с 4-го на 5 марта он не пошел спать к жене и остался в своем огромном, отцовском, том самом, в котором умирал старый граф, кабинете. Он лег, но не спал целую ночь и взад и вперед ходил по кабинету. Лицо Долохова, страдающее, умирающее, злое и все с притворностью какого-то молодечества, не выходило у него из воображения и требовало, неумолимо требовало, чтобы он остановился и обдумал значение этого лица, значение и участие этого лица в жизни, и всю эту прошедшую жизнь. Памятное прошедшее его начиналось в его воспоминании со времени женитьбы, а женитьба следовала так скоро после смерти отца (так мало он успел опомниться в своем новом положении тогда), что ему казалось, что и то и другое случилось вместе.
"Что же было? - спрашивал он сам себя. - В чем же я виноват? Да, все это ужасное воспоминание, когда я после ужина у князя Василия сказал эти глупые слова: "Я вас люблю", - я тогда чувствовал. Я чувствовал тогда, что не то. Так и вышло". Он вспоминал медовый месяц, и ему стыдно стало, как было стыдно тогда и все первое время. Особенно живо, и оскорбительно, и постыдно было для него воспоминание, как однажды, вскоре после своей женитьбы, он в двенадцатом часу дня, в шелковом халате, пришел из спальни в кабинет и в кабинете застал главного управляющего, который почтительно встал и поглядел на лицо Пьерa, на его халат и слегка улыбнулся, как бы выражая этой улыбкой почтительное сочувствие к счастью своего принципала. Пьер краснел всякий раз, как живо вспоминал этот взгляд. Теперь он вспомнил это и охнул. Он вспоминал, как он видел ее еще прекрасною, как она поражала его своей гордостью, спокойствием, умением безыскусственно и изящно обращаться в высших сферах. Как его поражало ее искусство управлять домом и самой быть важной дамой, и поставить дом на аристократическую ногу. Потом он вспоминал, как он, привыкши уже к тем формам изящества, в которые она так умела облекать себя и свой дом, как он стал искать содержания и не находил его. За блестящими формами не было ничего. Они были ее целью. И холодность ее все увеличивалась. Он вспоминал, как он нравственно суживал глаза, чтобы найти ту точку зрения, с которой бы он увидал что-нибудь хорошее, какое-нибудь содержание, но ничего и никакого не было. И не было в ней недовольства этим отсутствием. Она была довольна и спокойна в своей штофной гостиной, с жемчугами на прелестных плечах. Анатоль ездил к ней занимать у ней деньги и целовал ее голые плечи. Она отгоняла его от себя, как любовника. Отец, шутя, возбуждал ее ревность; она с спокойной улыбкой сказала, что она не так глупа, чтоб быть ревнивой, пусть делает, что хочет.
Пьер спросил раз, не чувствует ли она признаков беременности. Она засмеялась презрительно и сказала, что не дура, чтобы желать иметь детей, и что от него детей у нее не будет.
Потом он вспомнил ясность и грубость мыслей и вульгарность ее выражений: "Я не дура, поди сам, убирайся", - свойственных ей, несмотря на ее воспитание в высшем, аристократическом кругу. Часто, глядя на ее успех в глазах старых и молодых мужчин и женщин, Пьер недоумевал и не мог понять, отчего он не любит ее. Вспоминая себя за все это время, Пьер помнил в себе только чувство ошалелости, зажмуренности, с которыми он шел и не позволял руководить собой, чувство удивления, равнодушия и нелюбви к ней, и постоянно чувство стыдливости за не свое место, за глупое положение счастливца, обладателя красавицы, когда он встречался даже с своим камердинером, выходя из спальни жены в шелковом шитом ярком халате, который она подарила ему. Потом он вспоминал, как незаметно, независимо от его воли, видоизменялись условия его жизни, как он втягивался в ту жизнь барича, праздного аристократа, которую он, напитанный идеями французской революции, так строго судил прежде. Деньги у него брали все, со всех сторон, и у него требовали денег, и обвиняли в чем-то его. Время его все было занято. От него требовали самых пустых вещей, визита, выезда, обеда, но эти требования без перерыва следовали одно за другим. И требования эти делались так просто, с таким сознанием, что это так должно быть, что ему не могло прийти в голову отказать. Но вот в Петербурге перед отъездом он получил анонимное письмо, что Долохов любовник его жены, что очки плохо видели. Он бросил письмо, сжег его, но, не переставая, думал о нем. Долохов действительно был ближе всех с его женой. Когда он приехал в Москву, на другой же день он увидал за обедом в клубе Долохова, и теперь Долохов - вот он сидел на снегу перед ним и насильно улыбался и умирал с проклятиями.
Пьер был один из тех людей, которые, несмотря на свою внешнюю слабость характера, не ищут доверенного для своего горя. Он перерабатывал один в себе свое горе. "Она, во всем, во всем она, без темперамента, без сердца, без ума, она была во всем виновата, - говорил он сам себе. - Но что ж из этого? Зачем я себя связал с нею, зачем я ей сказал это "я вас люблю", которое было ложь и еще хуже что-то? - сказал он сам себе. - Я виноват и должен нести... но что? Позор имени, несчастие жизни? Э, все вздор, - подумал он. - Людовика XVI казнили за то, что он был бесчестен и преступник. Потом Робеспьера казнили. Кто прав, кто виноват? Никто. А жив, и живи. Завтра умрешь, как мог я умереть час тому назад, как умрет этот Долохов. И стоит ли того мучиться, когда жить остается одну секунду в сравнении с вечностью? Мне ничего не нужно. Мне довольно себя. Что делать? - опять предстал ему вопрос. - Зачем я связался с нею? Но какого черта понесло его на эту галеру?" - вспомнил он и улыбнулся.
Утром, когда камердинер, с удивлением заметив, что граф не ложился, вошел в кабинет, Пьер, уже успокоенный, лежал на оттоманке и читал.
- Графиня приказали спросить, дома ли вы? - спросил камердинер. Но не успел он этого сказать, как сама графиня в белом атласном халате, шитом серебром, и в простых волосах (две огромные косы диадемою огибали два раза ее прелестную голову) вошла в комнату спокойно, величественно, но на прелестном, мраморном лбе ее была морщинка гнева. Она, с своим все выдерживающим тактом, не стала говорить при камердинере. Она знала о дуэли и пришла говорить о ней. Она дождалась, пока камердинер уставил кофе, и величественным жестом указала ему дверь. Пьер, как пойманный школьник, робко, через очки смотрел на нее. Для того, чтобы дать себе известное положение, он начал есть, хотя ему этого не хотелось. Она не села.
- Как вы смели это сделать? - сказала она.
- Я?.. Что я... - сказал Пьер.
- Что сделать? Компрометировать жену. Кто тебе сказал, что он мой любовник? - заговорила она по-французски с своей грубостью речи, выговаривая выворачивающее всю внутренность Пьера слово "любовник" как и всякое другое слово. - Он не любовник, а ты дурак. Теперь я посмешище всей Москвы из-за того, что ты, пьяный, не помня себя, вызвал на дуэль человека, который тебе ничего не сделал.
- Я знаю... но...
- Ничего ты не знаешь. Ежели бы ты был умнее и приятнее, то я бы с тобой сидела, а не с ним, а, разумеется, мне приятнее быть с умным человеком, чем с тобой. Лучше ничего не выдумал, как взял и убил человека, который лучше тебя в тысячу раз.
- Не говорите, - сказал Пьер, краснея и отходя от нее. - Довольно. Что вам надо?
- Да, лучше вас. И редкая та жена, которая с таким мужем не взяла бы себе любовников
- Ради бога, замолчите, сударыня, нам лучше расстаться, - умоляющим голосом проговорил Пьер.
- Да, расстаться, чтобы мне остаться без ничего и с срамом, что меня бросил муж? Никто не знает, какой это муж.
Элен была красна и с таким выражением злобы в глазах, какого никогда не видал в ней Пьер.
- Расстаться? Извольте, только ежели вы отдадите мне все состояние. Я беременна. И не от вас.
- А-ах! Уйди, или я тебя убью! - закричал Пьер. И все лицо отца отразилось в нем, и, схватив со стола мраморную доску, с не известной еще ему силой, он сделал шаг и замахнулся на нее. Элен вдруг зарыдала. Лицо ее исказилось, и она бросилась бежать. Пьер бросил доску и, схватив себя за волосы, стал ходить по комнате. Через неделю Пьер выдал жене доверенность на управление всеми великорусскими имениями, что составляло больше половины всего состояния, и один уехал в Петербург.
Прошло два месяца после получения известий в Лысых Горах о Аустерлицком сражении и о погибели князя Андрея. Несмотря на все розыски, тело его не было найдено и, несмотря на все письма через посольства, его не было в числе пленных. Что хуже всего, оставалась все-таки надежда, что он был поднят жителями на поле сражения и, может, лежал выздоравливающий или умирающий один среди чужих и не в силах дать о себе вести. В газетах, из которых впервые узнал старый князь об Аустерлицком поражении, было написано весьма кратко и неопределенно, что русские должны были отступить, но отступили в порядке. Но старый князь понял и из этого официального известия, в чем было дело. И хотя ничего еще не знал о сыне, он был убит этим известием. Он три дня не выходил из кабинета и целые дни, как видел Тихон, писал письма и отправлял кучи конвертов на почту ко всем значительным лицам. Спать он ложился в обыкновенный час, но усердный Тихон ночью вставал с своего войлока в официантской и, подкрадываясь к двери кабинета, слышал, как в темноте старый князь шарил и ходил в своей комнате, покрякивая и бурля что-то про себя.
Через неделю после газеты, принесшей известие об Аустерлицкой битве, пришло письмо Кутузова, который, не дожидаясь вопроса, сам извещал князя о участи, постигшей его сына.
"Ваш сын в моих глазах, - писал Кутузов, - с знаменем в руках, впереди полка, пал героем, достойным своего отца и своего отечества. Жив ли он или нет, я до сих пор, несмотря на все меры, предпринятые мною, не мог узнать. Себя и вас надеждой я льщу, что он жив, ибо в противном случае в числе найденных на поле сражения офицеров, о коих список мне подан через парламентеров, и он бы находился".
Получив это известие поздно вечером, когда он был один в своем кабинете, старый князь никому ничего не сказал. Как и обыкновенно, на другой день он пошел на свою прогулку, был молчалив с приказчиком, садовником и архитектором и, хотя и был гневен на вид, ничего никому не сказал. Когда в обычное время княжна Марья вошла к нему, он стоял за станком и точил, но, как обыкновенно, не оглянулся на нее. Он сделал движение головой к ней, но потом как будто не решился.
- А! Княжна Марья! - вдруг сказал он неестественно и бросил стамеску. Колесо еще вертелось от размаха. Княжна Марья долго помнила этот замирающий скрип колеса, который слился для нее с тем, что последовало. Княжна Марья подвинулась к нему, увидала его лицо, и что-то вдруг опустилось во всей ней (это было счастье, интерес, любовь к жизни. Мгновенно этого ничего не стало), глаза ее задернулись. Она по лицу отца, по лицу не грустному, не убитому, но злому и неестественно над собой работающему, увидала, что вот, вот над ней повисло и задавит ее страшное несчастие, худшее в жизни несчастие, еще не испытанное ею, несчастие непоправимое, непостижимое, - смерть того, кого любишь.
- Батюшка! Андрей! - сказала она, неграциозная, неловкая княжна, с такой невыразимой грацией и прелестью печали и самозабвения, что отец не выдержал ее взгляда, отвернулся.
- Его нет больше, - крикнул он пронзительно, как будто желая прогнать княжну этим криком.
Княжна не упала, с ней не сделалось дурноты. Она была уже бледна, но, когда она услыхала эти слова, лицо ее изменилось, и изменилось, не выражая худшее - страдание, но, напротив, - что-то просияло в ее лучистых, прекрасных глазах, как будто радость, высокая радость разлилась сверх той сильной печали, которая была в ней. Она забыла весь страх к отцу, самое сильное чувство в ее душе. Она подошла к нему, взяла его за руку и потянула к себе. Она поднимала уже другую руку, чтобы обнять его за сухую, жилистую шею.
- Не отворачивайтесь от меня, будемте плакать вместе. - Слезы стояли в ее глазах.
Старик сердито дернулся от нее.
- Мерзавцы! Подлецы! - закричал он. - Губить армию, губить людей! За что? Поди, поди, скажи Лизе.
- Да, я скажу ей.
Княжна, не в силах стоять, села в кресло и плакала, не утирая слез. Она видела теперь его в ту минуту, как он прощался с ней и с Лизой с своим презрительным видом. Она видела его в ту минуту, как он нежно и насмешливо надевал образок на себя. "Верил ли он? Раскаялся ли он в своем неверии? Там ли он теперь?" - думала она.
- Отец, скажите мне, как это было? - спросила она сквозь слезы.
- Иди, иди; убит в сражении, в котором повели убивать русских лучших людей и русскую славу. Идите, княжна Марья.
Она встала и пошла. Но, вспоминая положение невестки, она мучилась, пыталась начать, пыталась скрыть и не могла ни то, ни другое. Перед обедом князь прислал Тихона с записочкой к княжне спросить, объявлено ли? Получив отрицательный ответ, он сам пошел к ней.
- Ради бога, батюшка, - закричала княжна, бросившись к нему, - не забудьте, что она в себе носит теперь!
Князь посмотрел на нее, на невестку и вышел. Но он не пошел к себе, а, затворив дверь в маленькую диванную, где сидели женщины, стал ходить взад и вперед по гостиной.
Княжна Марья не решилась объявить Лизе в это утро именно оттого, что никогда она не видала ее такой тихой, доброй и грустной.
Когда княжна Марья вернулась от отца, маленькая княгиня сидела за работой и с тем особенным выражением внутреннего и счастливо-спокойного взгляда бер