Государь спросил его о его ране. Князю Андрею всегда еще прежде казалось, что он антипатичен государю, что государю неприятно его лицо и все существо его. В нескольких словах, сказанных ему на выходе, в этом сухом, отдаляющем взгляде князь Андрей еще более, чем прежде, нашел подтверждение этому предположению. Хотя он мог бы по своей службе и связям рассчитывать на более ласковый прием, настоящий прием был именно такой, какой он ожидал. Придворные объясняли сухость государя упреком Болконскому за то, что он не служил, и так объяснили ему.
"Я сам знаю, как мы не властны в своих симпатиях и антипатиях, - думал князь Андрей, - и потому нечего думать о том, чтобы представить лично проект государю и ожидать от него награды. Но дело будет говорить само за себя". Он тут же на выходе передал свой проект старому фельдмаршалу и другу отца. Фельдмаршал назначил ему час, ласково принял его и обещал доложить государю. Через несколько дней князю Андрею было объявлено, что он имеет явиться к военному министру, графу Аракчееву.
В девять часов утра в назначенный день князь Андрей явился в приемную к графу Аракчееву. Князь Андрей знал графа Аракчеева и по рассказам артиллеристов гвардейских, по анекдоту о собственноручном вырывании бакенбард солдатам и по кануну Аустерлицкого сражения, на котором всему главному штабу было известно, что под предлогом слабости нервов Аракчеев отказался от начальствования над колонной в деле. Репутация эта подтвердилась и в кампании 1807-го года в финляндской войне, в которой граф Аракчеев командовал, находясь за сто верст от армии. Лично князь Андрей не знал его и никогда не имел с ним дела, но все, что он знал о нем, мало внушало ему уважения к этому человеку. "Но он был военный министр, доверенное лицо государя императора, никому не должно было быть дела до его личных свойств, а ему поручено, следовательно, он один и может дать ход моему проекту", - так думал князь Андрей, в числе многих важных и неважных лиц дожидаясь в передней графа Аракчеева. Князь Андрей во время своей большей части адъютантской службы много видел приемных и приемов, и различные характеры приемных были для него очень ясны. У графа Аракчеева был совершенно особенный характер приемной.
На неважных лицах выражалось одно общее всем чувство неловкости, скрытое под личиной развязности и насмешки над собою, над своим положением и над ожидаемым лицом. Иные задумчиво ходили взад и вперед, иные, шепчась, смеялись, и князь Андрей слышал прозвище "Сила Андреича" и слова: "дядя задаст". Один, важное лицо, видимо оскорбленный тем, что должен был так долго ждать, сидел, перекладывая ноги и презрительно сам с собой улыбаясь. Но как только растворялась дверь, на всех лицах выражалось мгновенно только одно - страх. Князь Андрей удивил дежурного чиновника, попросив его другой раз доложить о себе, но все-таки довольно долго подождал и услыхал из-за двери раскаты дерзкого и неприятного голоса и увидал офицера, который бледный, с трясущимися губами, вышел оттуда и, схватив себя за голову, прошел через приемную.
Когда пришел его черед, он был подведен к двери, и чиновник шепотом сказал: "Направо, к окну".
Князь Андрей увидал перед собой сухого, сорокалетнего, черноватого человека с нахмуренными бровями над ничтожными глазами, который ворчливо обратил к нему голову, не глядя на него.
- Вы чего просите? - спросил Аракчеев.
- Я ни-че-го не прошу, - тихо, медленно проговорил князь Андрей. Глаза обратились на него и замигали, и губы слегка дернулись.
- Садитесь, - сказал Аракчеев, - князь Болконский?
- Я ничего не прошу, а государь император изволил переслать к вашему сиятельству поданную мною записку...
- Изволите видеть, мой любезнейший, записку я вашу читал, - перебил Аракчеев, только первые слова сказав ласково, и опять не глядя ему в лицо и впадая все более и более в свой ворчливо-презрительный тон. - Новые законы военные предлагаете? Законов много, исполнять некому старых. Нынче все законы пишут, писать легче, чем делать.
- Я приехал по приказанию государя узнать у вашего сиятельства, какой ход вы полагаете дать поданной записке? - сказал князь Андрей.
- На записку вашу мной положена резолюция и переслана в комитет, а если вам угодно знать, то я не одобряю, - сказал Аракчеев, вставая и доставая с письменного стола бумагу. - Вот, - он подал князю Андрею.
На бумаге было написано: "Неосновательно составлено, понеже как подражание списано с французского военного устава и от воинского артикула без нужды отступающего".
- В какой же комитет передана записка? - спросил князь
Андрей.
- В комитет о воинском уставе, и мною представлено о зачислении вашего благородия в члены. Только без жалованья.
Князь Андрей улыбнулся.
- Я и не желаю.
- Без жалованья, - повторил Аракчеев. - Имею честь. Эй, зови! - крикнул он, кланяясь князю Андрею.
Прием графа Аракчеева не охладил князя Андрея к делу своего проекта. Ожидая уведомления о зачислении его в члены комитета, он возобновил старые знакомства, сделал несколько визитов, особенно тем лицам, которые, он знал, были в силе и могли поддержать его, к тем лицам, которые, как он чувствовал общественным чутьем, находились теперь во главе управления и которые озабоченно готовили что-то. Он испытывал теперь в Петербурге чувство, подобное тому, какое он испытывал накануне сражения, когда его томило беспокойное любопытство и непреодолимо тянуло в высшие сферы, туда, где готовилось будущее, от которого зависели судьбы миллионов. Он чувствовал по озлоблению стариков, любопытству непосвященных, по сдержанности посвященных, по торопливости, озабоченности всех, по бесчисленному количеству комитетов, комиссий, которые он новые узнавал каждый день, что теперь, в 1809 году, готовилось здесь, в Петербурге, какое-то огромное гражданское сражение, которого главнокомандующим было неизвестное ему, таинственное и представлявшееся ему гениальным лицо - Сперанский. И это смутно известное ему дело преобразования, и Сперанский - главный деятель, так страстно интересовали его, что самое его дело воинского устава очень скоро стало переходить в сознании его на второстепенное место.
Князь Андрей находился в одном из самых выгодных положений для того, чтобы быть радостно принятым во все самые разнообразные и высшие круги тогдашнего петербургского общества. Партия преобразователей радушно принимала и заманивала его, во-первых, потому, что он имел репутацию ума и большой начитанности, во-вторых, потому, что он своим отпущением крестьян на волю уже сделал себе репутацию либерала. Партия стариков, недовольных, прямо, как к сыну своего отца, обращалась к нему за сочувствием, осуждая преобразования. Женское общество, свет радушно принимали его, потому что он был жених, богатый и знатный, и почти новое лицо с ореолом романической истории о его мнимой смерти и трагической кончине жены. Кроме того, общий голос о нем всех, которые знали его прежде, был тот, что он много переменился к лучшему за эти пять лет, смягчился и возмужал, что не было в нем прежней гордости и насмешливости и было то спокойствие, которое приобретается годами. О нем говорили, им интересовались, и все желали его видеть.
На другой день после посещения графа Аракчеева князь Андрей был вечером у графа Кочубея. Он рассказал графу свое свидание с Силой Андреичем, как и Кочубей называл его с той же неопределенной над чем-то насмешкой, которую заметил князь Андрей в приемной военного министра.
- Мой милый, - сказал Кочубей, - даже и в этом деле вы не минуете Михаила Михайловича. Это великий делец. Я скажу ему. Он обещался приехать вечером...
- Какое же дело Сперанскому до военных уставов? - спросил князь Андрей.
Кочубей, улыбнувшись, покачал головой, как бы удивляясь наивности Болконского.
- Мы с ним говорили про вас на днях, - продолжал Кочубей, - о ваших вольных хлебопашцах...
- Да, это вы, князь, отпустили своих мужиков, - сказал екатерининский старик, презрительно оглянувшись на Болконского.
- Маленькое именье ничего не приносило дохода, - отвечал Болконский.
- Боитесь опоздать, - сказал старик, обращаясь к Кочубею. - Я одного не понимаю, - продолжал старик, - кто будет землю пахать, коли им волю дать? Легко законы писать, а управлять трудно. Все равно как теперь, я вас спрашиваю, граф, кто будет начальником палат, когда всем экзамены держать?
- Те, кто выдержит экзамены, - отвечал Кочубей, закидывая ногу на ногу и оглядываясь.
- Вот у меня служит Пряничников, славный человек, золото, а ему шестьдесят лет, разве он пойдет на экзамены...
- Да, это затруднительно, понеже образование весьма мало распространено, но... - граф Кочубей не договорил, он поднялся и, взяв за руку князя Андрея, пошел навстречу входящему высокому, лысому, белокурому человеку, лет сорока, в синем фраке с крестом на шее и звездой, с большим открытым лбом и необычайной, странной белизной продолговатого лица. Это был Сперанский. Князь Андрей тотчас узнал его по ни на кого не похожей, совершенно особенного типа фигуре. Ни у кого из того общества, в котором жил князь Андрей, он не видал этого спокойствия и самоуверенности неловких и тупых движений, такого твердого и вместе мягкого взгляда полузакрытых и несколько влажных глаз, такой твердости ничего не значащей улыбки, такого тонкого, ровного, тихого голоса и, главное, этой нежной белизны лица и особенно рук, несколько широких, но необыкновенно пухлых, нежных и белых. Такую белизну и нежность лица князь Андрей видал только у солдат, долго пробывших в госпитале.
Сперанский не перебегал глазами с одного лица на другое, как это невольно делается при входе в большое общество, и не торопился говорить. Он говорил тихо, с уверенностью, что будут слушать его, и смотрел только на то лицо, с которым говорил.
Князь Андрей особенно внимательно следил за каждым словом и движением Сперанского. Как это часто бывает с людьми, особенно с теми, которые строго судят своих ближних, князь Андрей, встречаясь с новым лицом, особенно таким, как Сперанский, как он знал его по репутации, он ждал найти в нем полное совершенство человеческих достоинств.
Сперанский сказал Кочубею, что жалеет о том, что не мог приехать раньше, потому что его задержали во дворце. Он не сказал, что его задержал государь. И эту аффектацию заметил князь Андрей. Когда Кочубей назвал ему князя Андрея, Сперанский медленно перевел свои глаза на Болконского с той же улыбкой и молча стал смотреть на него.
- Я очень рад с вами познакомиться, я столько слышал о вас, как и все, - сказал он.
Кочубей сказал о проекте Болконского и о приеме Аракчеева. Сперанский больше улыбнулся.
- Директором комиссии мой хороший приятель Магницкий, - сказал Сперанский, - и ежели вы захотите, я вас сведу с ним и уверен, что вы найдете в нем полное сочувствие всему разумному.
Около Сперанского скоро составился кружок, и тот старик, который говорил о своем чиновнике, Пряничникове, с тем же вопросом обратился к Сперанскому.
Князь Андрей невольно наблюдал все движения этого человека. Его поражало необычайное презрительное спокойствие, с которым Сперанский выдерживал нападки, он изредка улыбался, говоря, что он не может судить о выгоде или невыгоде того, что угодно было государю. Поговорив несколько времени, Сперанский встал и подошел к князю Андрею. Видно было, что он считал нужным заняться Болконским.
- Я не успел поговорить с вами, князь, среди этого одушевленного разговора, - сказал он, презрительно улыбаясь и этой улыбкой признавая как бы то, что они вместе понимают ничтожность этих разговоров. Невольно это обращение польстило князю Андрею. - Я вас знаю давно, князь, во-первых, по делу вашему о ваших крестьянах, это наш первый пример, которому так желательно бы было больше последователей, а во-вторых, потому, что вы одни - из тех камергеров, которые не сочли себя обиженными новым указом.
- Да, - сказал князь Андрей. - Отец не хотел, чтобы я пользовался этим правом; я начал службу с нижних чинов.
- А между тем так осуждается эта мера.
- Я думаю, однако, что есть основание и в этих осуждениях.
- Основание для личного честолюбия...
- Отчасти и для государства.
- Как вы разумеете?..
- Я почитатель Монтескье, - сказал князь Андрей. - И его мысль, что основание монархии есть честь, мне кажется несомненною. Некоторые права и преимущества дворянства мне представляются средствами для поддержания этого чувства чести.
Улыбка исчезла на белом лице Сперанского, и лицо его много выиграло от этого. Вероятно, мысль князя Андрея показалась ему занимательна.
- Ежели вы смотрите на дело в этом отношении... - начал он по-французски с дурным выговором и еще медленнее, чем по-русски, но совершенно спокойно. Он говорил, что честь не может поддерживаться преимуществами, вредными для хода службы, что честь есть или отрицательное понятие неделания предосудительных поступков, или известный источник соревнования для получения одобрения и наград, выражающих его. Доводы его были сжаты, просты и ясны. Институт, поддерживающий эту честь, есть институт, подобный Почетному легиону Наполеона, не вредящий, а содействующий успеху службы, а не сословное или придворное преимущество.
- Оно, однако, достигает той же цели, - сказал князь Андрей.
- Но вы не хотели воспользоваться, князь, - сказал Сперанский, опять с своей улыбкой. - Ежели вы мне сделаете честь пожаловать ко мне в среду, - сказал Сперанский, - то я, переговорив с Магницким, сообщу вам то, что может вас интересовать, и, кроме того, буду иметь удовольствие подробнее побеседовать с ва?ми. - Он закрыл глаза, поклонился и на французский манер, не прощаясь, стараясь быть незамеченным, вышел из залы.
Первое время своего пребывания в Петербурге князь Андрей почувствовал весь свой склад мыслей совершенно измененным. Может быть, склад его мыслей, его взгляд на жизнь, которые выработались в нем во время его уединенной жизни, и не был изменен, но он был заглушен, затемнен теми мелкими заботами, которые охватили его в Петербурге. С вечера, возвращаясь домой, он в памятной книжке записывал четыре или пять необходимых визитов или встречу в назначенные часы. Механизм жизни, распоряжение дня такое, чтобы везде поспеть вовремя, отнимали большую долю самой энергии жизни. Справедливо было, что он это первое время ничего не делал, ни о чем даже не думал и не успевал думать, а только говорил, и с успехом говорил то, что он успел прежде обдумать в деревне, хотя через несколько дней он заметил с неудовольствием, что ему случалось в один и тот же день, в разных обществах, повторять одно и то же. Но он был так занят целые дни, что не успевал подумать о том, что он ничего не делал. Из прежних интересов жизни только одни смутные мысли о распустившемся дубе, о своем лице и о женщине приходили ему в Петербурге точно так же часто в голову.
Сперанский, как в первое свидание с ним у Кочубея, так и потом в среду дома, где Сперанский один на один принял Болконского и долго доверчиво говорил с ним, Сперанский понравился князю Андрею так, как нравятся новые люди только очень гордым людям. Князь Андрей такое огромное количество людей считал презренными и ничтожными существами, так ему хотелось найти в другом живой идеал того совершенства, к которому он стремился, что в Сперанском, он думал, что нашел этот успокаивающий идеал того человека, который способен был вполне понять его и которого он готов был уважать, любить всей той силой любви и уважения, в которой он отказывал остальным людям. Ежели бы Сперанский был из того же общества, из которого был князь Андрей, того же воспитания и нравственных привычек, то Болконский скоро бы нашел его слабые, человеческие, не геройские стороны, но теперь этот странный для него, чуждый склад ума тем более внушал ему уважения. Кроме того, Сперанский, потому ли, что он оценил способности князя Андрея, или потому, что нашел нужным приобрести его себе, Сперанский кокетничал перед князем Андреем своим беспристрастным, спокойным разумом, который он выставлял единственным мотивом своих поступков, и льстил князю Андрею той тонкой лестью, соединенной с самонадеянностью, которая состоит в молчаливом признании своего собеседника единственным человеком, способным понимать всю глупость всех остальных и все значение своих мыслей.
Во время длинного их разговора в среду вечером Сперанский не раз говорил: "У нас смотрят на все, что выходит из общего уровня закоренелой привычки...", или с улыбкой: "Но мы хотим, чтобы и волки были сыты и овцы целы...", или: "Они этого не могут понять..." - и все с таким выражением, которое говорило: "Мы, вы да я, мы понимаем, что они и кто мы". Этот первый длинный разговор с Сперанским только усилил в князе Андрее то чувство уважения и даже восхищения, с которым он в первый раз увидал Сперанского. Он видел в нем добродетельного, разумного, строго мыслящего, огромного ума человека, энергией и упрямством достигшего власти и употребляющего ее только для блага России. Сперанский в глазах князя Андрея был именно тот человек, каким он сам желал быть, человек, разумно объясняющий все явления жизни, признающий действительным только то, что разумно, и ко всему умеющий прилагать мерило разумности. Все представлялось так просто, ясно и, главное, разумно в изложении Сперанского, что князь Андрей невольно соглашался с ним во всем. Ежели он возражал и спорил, то только потому, что хотел нарочно быть самостоятельным и что вид руки Сперанского, берущей табакерку или платок, раздражали его. Все было так, все было хорошо, но одно, что смущало князя Андрея, это была пухлая, белая, нежная рука Сперанского, на которую невольно смотрел князь Андрей, как смотрят обыкновенно на руки людей, имеющих власть, и рука эта почему-то раздражала князя Андрея.
Неприятно поражало князя Андрея еще слишком большое презрение к людям, которое он замечал в Сперанском, и разнообразность приемов в доказательствах, которые он приводил в подтверждение своего мнения. Он употреблял все возможные орудия мысли, исключая сравнения, и слишком смело, как казалось князю Андрею, переходил от одного к другому. То он становился на почву практического деятеля и осуждал мечтателей, то на почву сатирика, иронически подсмеивался над противником, то становился строго логичным, то вдруг поднимался в область метафизики. (Это последнее орудие доказательств он употреблял, как только князь Андрей выказывал несогласие с его мнением.) Он переносил вопрос на метафизические высоты, переходил к определениям пространства, времени, мысли и, вынося оттуда опровержения, опять спускался на почву спора.
Вообще главная черта ума Сперанского, поразившая князя Андрея, была общая всем выскочкам покорность уму и несомненная вера в него. Видно было, что никогда Сперанскому не могла прийти в голову та обыкновенная для князя Андрея мысль, что нельзя выразить всего и что не вздор ли все то, что я говорю и во что верю. Это были смутно подмеченные черты или скорее впечатления, испытываемые князем Андреем во время разговора, но, выходя от него, князь Андрей испытывал к Сперанскому то странное чувство восхищения, похожее на то, которое он когда-то испытывал к Бонапарту. То обстоятельство, что Сперанский был сын священника, которого можно было глупым людям, как это и делали многие, презирать только как кутейника и поповича, заставляло князя Андрея особенно бережно обходиться с своим чувством к Сперанскому и бессознательно усиливать его в самом себе.
Разговор их начался с крестьян князя Андрея, которых он перевел в свободные хлебопашцы. Сперанский с доверием, особенно польстившим князю Андрею, передал ему мысли государя об этом предмете уничтожения рабства. С этого предмета разговор естественно перешел на необходимость единовременности преобразований и т.д., и т.д.
О проекте нового военного устава Сперанский сказал только, что Магницкий обещал рассмотреть устав с помощью Болконского, но еще не успел этого сделать.
В конце разговора Сперанский предложил князю Болконскому вопрос, отчего он не служит, и предлагал ему место в комиссии составления законов. По этому случаю Сперанский с иронией рассказал о том, что комиссия законов существует 150 лет, стоит миллионы и ничего не сделала, что Розенкампф наклеил ярлычки на все статьи сравнительного законодательства.
- И вот и все. Мы хотим дать новую судебную власть Сенату, а у нас нет законов. Поэтому-то таким людям, как вы, князь, грех не служить теперь.
Князь Андрей сказал, что для этого нужно юридическое образование, которого он не имеет.
- Да его никто не имеет, так что же вы хотите. Это заколдованный круг, из которого надо выйти усилием.
Через неделю князь Андрей был членом комиссии составления и воинского устава, и, чего он никак не ожидал, начальником отделения комиссии составления законов. И по просьбе Сперанского он взял первую часть составляемого гражданского уложения и, с помощью Кодекса Наполеона и Кодекса Юстиниана, работал над составлением отдела прав лиц.
Так жил Андрей до нового 1810 года, того самого, в первый день которого должна была быть введена в действие вся новая конституция и быть первое заседание Государственного совета. Часть своей сделанной работы, занимавшей все его время, он передал Сперанскому. Но через несколько дней узнал, что его работа передана была опять Розенкампфу для переделки. Князя Андрея оскорбило то, что Сперанский ничего не сказал ему об этом и передал для переделки его работу тому самому лицу, к которому сам Сперанский выражал не раз полное презрение. Обстоятельство это
оскорбило князя Андрея, но нисколько не поколебало того высокого мнения любви и уважения, которые он имел к Сперанскому.
С упорством человека, многое презирающего, князь Андрей крепко держался за свое чувство к Сперанскому. Он раз шесть за это время был у Сперанского, всегда видел его одного и всякий раз много говорил с ним и подтверждался в высоком, совершенно особенном и необыкновенном уме Сперанского. Магницкий, с которым он имел дело по комиссии военного устава, напротив, не нравился ему. Он узнавал в нем тот неприятный тип французского ума с отсутствием французского добродушного легкомыслия, которое производило на него всегда неприятное впечатление. Магницкий говорил прекрасно, говорил часто очень умно, помнил страшно много, но на тот тайный вопрос, который мы всегда делаем себе, слушая умные речи: зачем человек говорит это, - в речах Магницкого не было ответа.
Однажды перед новым годом Сперанский пригласил князя Андрея обедать в дружеском кружке. В паркетной столовой домика у Таврического сада, отличавшегося чистотой, напоминающей монашескую чистоту, князь Андрей нашел в пять часов уже собравшееся все общество этого дружеского кружка. Дам не было, кроме маленькой дочери с длинным лицом, неприятно похожей на отца, и гувернантки. Тут был Жерве, Магницкий и Столыпин. Еще из передней князь Андрей услыхал громкие голоса и громкий звонкий отчетливый и невеселый хохот. Хохот, похожий на тот, каким смеются на театре. Отчетливо отбивал - ха-ха-ха - голос Жерве и самого Сперанского. Магницкий быстро говорил. Магницкий рассказывал анекдоты про глупость одного из сановников, с которым он имел дело, и рассказывал очень остроумно, но смех, который слышался вокруг, показался князю Андрею не смешным. Сперанский подал князю Андрею свою белую, нежную руку, пережевывая кусок и продолжая смеяться. Сели за стол, разговор ни на мгновенье не умолкал. Не умолкал и смех, который своей фальшивой нотой резал какую-то чуткую струну в душе князя Андрея. Толстый, огромный Столыпин, заикаясь, говорил о своей ненависти к известному человеку, и в голосе Столыпина была искренность, но тот же смех вторил ему. Сперанский же был здесь, как всегда, сдержан. Видно было, что тут он после трудов хотел отдохнуть и повеселиться в приятельском кружку. Что он слыхал, что веселятся веселыми разговорами за обедом, и хотел то же делать; но это было неловко. Тонкий звук его голоса неприятно поражал князя Андрея. Темы разговоров - большей частью насмешки над людьми, давно осмеянными, и, главное, смех был тяжелый. Князь Андрей не смеялся и боялся, что он будет тяжел для этого общества. Но никто не замечал его несоответствие к общему настроению.
После обеда дочь с гувернанткой встали, и Сперанский, приласкав дочь своей белой рукой, поцеловал ее. И это было фальшиво, как показалось князю Андрею.
Мужчины по-английски остались за столом и за вином, портвейном. О серьезном ни о чем не говорилось, и было шутливо запрещено затрагивать такие вопросы. Надо было шутить, и все шутили. Князь Андрей несколько раз, желая выйти из неловкого положения, вступал в их разговор, но всякий раз его слово выбрасывалось вон, как пробка из воды, и он не мог шутить с ними вместе. Ему представлялось, точно они глухие, взявшие квартетные инструменты и научившиеся играть на них только по виду, и вот играют на них. Ничего не было дурного или неуместного в том, что они говорили, напротив, все было умно и могло бы быть смешно, но чего-то того самого, что составляет соль веселья, не только не было, но они и не знали, что оно бывает.
Магницкий сказал стихи, сочиненные им на князя Василия. Жерве тотчас же импровизировал ответ, и они вдвоем представили сцену князя Василия с женою. Князь Андрей хотел уехать, но Сперанский удержал его. Магницкий нарядился в женское платье и продекламировал монолог Федры. Все смеялись. Князь Андрей рано
раскланялся с гостями и вышел.
Враги Сперанского - старая партия - говорили, что он вор, взяточник, говорили, что он безумный иллюминат или легкомысленный мальчишка. И говорили это не с тем, чтобы оскорбить или очернить Сперанского, но потому, что были в этом искренно убеждены. В кругу Сперанского, как теперь услышал князь Андрей, говорили, что люди старой партии - воры, бесчестные, глупые, и смеялись над ними. И тоже не потому, что хотели очернить их, но искренно так думали. Это оскорбило князя Андрея. Зачем было осуждать, зачем личности, мелкая злоба у Сперанского, делающего такое великое дело. И потом этот аккуратный, невеселый смех, который не переставал звучать в ушах князя Андрея. Князь Андрей разочаровался в Сперанском, но еще более, ежели это было возможно, увлекся своим делом, участием в общем преобразовании. Окончив свою работу по гражданскому своду, он писал теперь проект освобождения крестьян и с волнением ждал открытия нового Государственного совета, в котором должны были быть положены первые основания конституции. У князя Андрея было уже свое прошедшее в этом деле, связывавшее его, были свои связи и свои ненависти, и он, ни на мгновение не сомневаясь в важности дела, отдавался ему всей душою.
Было много причин, которые привели Пьерa к этому соединению с женой, но одна из главных и почти единственная была та, что Элен, ее родные и друзья считали для себя делом большой важности соединение супругов, a Пьер ничто в жизни не считал делом большой важности и не считал таким свою свободу и свое упорство в наказании жены. Аргумент, который победил его, хотя никто и он сам не приводил его себе, был тот, что мне это ничего не стоит, а им доставит большое удовольствие.
Для графини Елены Васильевны, для ее положения в обществе, было необходимо жить домом с мужем и именно с таким мужем, как Пьер, и потому с ее стороны и со стороны князя Василия были употреблены с свойственной глупым людям настойчивостью все возможные хитрые и упорные средства для убеждения Пьерa. Главным средством было действие через Великого мастера ложи Иосифа Алексеевича Поздеева, который имел большое влияние на Пьера. Пьер же, как человек, ничему житейскому не приписывающий важности, скоро согласился, особенно потому, что после двух лет болезненная рана, нанесенная его гордости, уже зажила и загрубела. Великий мастер ложи, которого масоны звали не иначе, как Благодетелем, жил в Москве. Масоны во всех затруднительных случаях жизни обращались к нему, и он, как духовник, давал советы, принимающиеся как приказания. В настоящем случае он сказал Пьеру, нарочно для свидания с ним приехавшему в Москву: 1) что, женившись, он взял на себя обязанность руководить женщиной и потому не имеет права предоставить ее себе, 2) что преступление жены его не доказано, что ежели бы оно было доказано, то и то он не имеет права отвергнуть ее, 3) что человеку нехорошо единому быть, и так как ему нужна жена, то он не может брать другой, кроме той, какая есть. Пьер согласился. Элен приехала из-за границы, где она жила все это время, и у князя Василия произошло примирение. Он поцеловал руку своей улыбающейся жены и через месяц поселился с ней в большом петербургском доме.
Два года изменили Элен. Она была еще красивее и спокойнее. До свидания с нею Пьер думал, что он в состоянии будет искренно соединиться с нею, но, когда он увидал ее, он понял, что это было невозможно. Он отклонился от ее объяснений, галантно поцеловал ее руку и устроил в общезанимаемом ими доме свою отдельную половину в низеньких комнатках третьего этажа. Иногда, особенно когда бывали гости, он сходил обедать и часто присутствовал на вечерах и балах жены, на которые собиралась вся весьма замечательная часть самого высшего петербургского общества. Как и всегда, и тогда высшее общество, несмотря на то, что все соединялось вместе при дворе и на больших балах, подразделялось на несколько кружков, имеющих каждый свой оттенок. Был, хотя и небольшой, но ясно определенный кружок недовольных союзом с Наполеоном, кружок легитимистов, Жозефа Местра и Марьи Федоровны (к кружку этому, само собой, принадлежала Анна Павловна). Был кружок М.А.Нарышкиной, кружок, которого характером было светское изящество без всякого политического оттенка. Был кружок деловых людей, более мужской, либералов: Сперанского, Кочубея, князя Андрея, был кружок польской аристократии, А.Чарторижского и других, и был кружок французский, наполеоновского союза, - графа Румянцева, Коленкура, и в этом кружке один из самых видных центров заняла Элен. У нее бывали господа французского посольства, и сам Коленкур, и большое количество людей, известных своим умом и любезностью, принадлежащих к этому направлению.
Элен была в Эрфурте во время знаменитого свидания императоров и оттуда привезла эти связи со всеми наполеоновскими досто?примечательностями Европы. В Эрфурте она имела блестящий успех. Она был элегантна и хороша больше, чем прежде, и это не удивляло Пьерa, но удивляло его то, что за эти два года жена его успела приобрести себе репутацию прелестной женщины, столь же умной, сколь и прекрасной. Секретари посольства и даже посланник доверяли ей дипломатические тайны, она была сила в некотором смысле. Известный герцог де Линь писал ей письма на восьми страницах. Билибин приберегал свои остроты, чтобы в первый раз сказать их перед графиней Безуховой. Быть принятым в салоне графини Безуховой считалось дипломом ума, и молодые люди прочитывали книги перед вечером Элен, чтобы было о чем говорить в ее салоне. Пьер, который знал, что она была очень глупа, с странным чувством недоумения и страха, что вот-вот откроется обман, присутствовал на ее вечерах, где говорилось о политике, поэзии и философии. На этих вечерах он испытывал чувство, подобное тому, которое должен испытывать фокусник, ожидая всякий раз, что обман его будет открыт. Но оттого ли, что для производства такого салона именно нужна только глупость, или потому, что сами обманываемые находили удовольствие в своем обмане, обман не открывался, и репутация женщины прелестной и умной непоколебимо утвердилась за Аленой Васильевной.
Пьер был именно тем самым мужем, который нужен был для этой блестящей светской женщины. Он был тот рассеянный чудак, важный господин по приемам, никому не мешающий и не только не портящий общего впечатления, но своей противоположностью изяществу и такту жены служащий выгодным для нее фоном. Пьер, возмужавший, как и всегда люди мужают после женитьбы, за эти два года, вследствие своего постоянного сосредоточенного занятия высшими масонскими интересами, теперь еще более возмужал и невольно приобрел тот тон равнодушия и небрежности в неинтересовавшем его обществе, который не приобретается искусственно и внушает невольное уважение. Он входил в гостиную своей жены как в буфет. Со всеми был знаком и старался как можно менее скучно провести то время, которое он проводил дома. Иногда он вступал в разговор, заинтересовавший его, и тогда, шамкая, говорил свои мнения, иногда очень бестактно. Но мнение о чудаке муже самой замечательной женщины Петербурга уже так установилось, что никто не принимал серьезно его выходок. Он так больно страдал два года тому назад, узнав о оскорблении, нанесенном ему женой, что теперь он спасал себя от возможности подобного оскорбления, во-первых, тем, что он не был ее мужем, во-вторых, тем, что он бессознательно отвертывался от всего того, что могло ему дать мысль о подобном оскорблении, и был твердо уверен, что жена его сделалась синим чулком и потому не может увлекаться еще другим.
Борис Друбецкой, уже весьма успевший на службе и бывший в Эрфурте, после возвращения оттуда двора был домашним человеком в доме Безуховых. Элен называла его "мой паж" и обращалась с ним как с ребенком. Улыбка ее в отношении его была та же, как и ко всем, но иногда она, не улыбаясь, смотрела на него. В редкие минуты Пьерy приходила мысль, что эта покровительственная дружба к мнимому ребенку, которому было двадцать три года, имела что-то неестественное, но потом он упрекал себя в этом недоверии. И притом так естественно и смело Элен обращалась с своим пажом.
Самое обращение Бориса в первую минуту неприятно поразило Пьерa. Борис, со времени своего приезда в Петербург и интимности в его доме, обращался с особенной достойной и грустной почтительностью с Пьером. "Этот оттенок почтительности относится, вероятно, к моему новому положению", - подумал Пьер и старался не обращать на него внимания, но странно, - присутствие Бориса в гостиной жены (а оно было почти постоянно) физически действовало на Пьерa. Оно оковывало все его члены, уничтожало бессознательность и свободу движений. "Такая странная антипатия", - подумал Пьер и реже стал бывать дома.
В глазах света Пьер был большой барин, муж знаменитой жены, добрый малый, умный чудак, хотя и ничего не делающий, но никому не вредящий. В душе же Пьерa происходила за все это время сложная и трудная работа внутреннего развития, открывшая ему многое, приведшая его ко многим духовным радостям и сомнениям.
Свидание с Благодетелем, во время которого Пьер был убежден соединиться с своей женой, имело большое влияние на Пьерa и открыло ему многие стороны масонства. С этого посещения Пьер за правило поставил себе регулярно писать свой дневник, и вот что он писал в нем:
"Москва, 17 ноября.
Сейчас только приехал от Благодетеля и спешу записать все, что я испытал при этом. Зная Иосифа Алексеевича по письмам и речам, читанным у нас, по великому занимаемому им у нас званию и всеобщему благоговению к нему, я ехал, готовясь увидать величественного старца, образец добродетели, и то, что я увидал, было выше того, что я ожидал. Иосиф Алексеевич невысокий, худой, но с чрезвычайно широкой костью старец, с сморщенным, хмурым лицом и большими, седыми бровями, из-под которых глядят огненные глаза. Он живет бедно и грязно. Страдает несколько лет мучительною болезнью пузыря, и никто никогда не слыхал от него стона или слова ропота. С утра и до поздней ночи, за исключением часов, когда он кушает самую простую грубую пищу, он работает, составляя послания, акты и работая над наукой самопознания. Он принял меня милостиво, изволил сказать, что знает меня, посадил подле себя на кровать, на которой он лежал. По случаю разговора нашего о моих семейных делах он сказал мне: "Главная обязанность истинного масона состоит в совершенствовании самого себя. И часто мы думаем, что, удалив от себя все трудности нашей жизни, мы скорее достигнем этой цели. Напротив, государь мой, - сказал он мне, - только в среде светских волнений можем мы достигнуть трех главных целей: 1) самопознания, ибо человек может познавать себя только через сравнение; 2) совершенствования, так как только борьбой достигается оно, и 3) главное - любовь к смерти. Только превратности жизни могут показать нам тщету ее и могут содействовать нашей врожденной любви к смерти или возрождению к новой жизни". Слова эти тем более замечательны, что Иосиф Алексеевич, несмотря на свои тяжкие физические страдания, никогда не тяготится жизнью, а любит смерть, к которой не чувствует себя еще достаточно готовым. Разговор зашел потом о действиях нашей ложи, и Иосиф Алексеевич не одобрил последние действия. Он сказал, что настоящее направление новейших лож увлекается общественной деятельностью, тогда как главная цель должна быть достижение мудрости и воздвижение в себе самом храма Соломона. Он объяснил мне вполне значение Великого квадрата мироздания и указал на то, что тройственное и седьмое число суть основание всего. Он советовал мне заняться первее всего своим совершенствованием и с этою целью дал мне тетрадь, ту самую, в которой я пишу и буду вписывать впредь все свои поступки, отступающие от семи добродетелей".
"Петербург, 23 ноября.
Я опять живу с женою. Вчера мы переехали в наш дом, я вновь устроился в верхних комнатах и испытал счастливое чувство обновления. Жене я сказал, что старое забыто, что я никогда не помяну о нем, прошу ее делать то же и что мне прощать нечего. Мне радостно было сказать ей это. Пусть она не знает, как тяжело мне было простить ее. По составленному для себя расписанию встал в восемь, читал Священное писание, потом пошел к должности (Пьер служил в одном из комитетов), возвратился к обеду, ел и пил умеренно и после обеда списывал пьесы для братьев. Ввечеру рассказал смешную историю о Б. и только тогда вспомнил, что этого не должно было делать, когда все уже громко смеялись. Ложусь спать с счастливым и спокойным духом. Господи великий, помоги мне ходить по стезям твоим: 1) побеждать часть гневну - тихо?стью, медлением, 2) похоть - воздержанием и отвращением, 3) удаляться от суеты, но не отучать себя от: а) государственных дел - службы, b) от забот семейных, с) от дружеских отношений и d) экономических занятий".
Следующие числа дневника Пьера показывают, что за малыми отступлениями около недели он исполнял свои обеты и испытывал за это время состояние счастья и даже восторга, которое заставляло его думать по ночам и видеть сновидения в том же порядке мыслей, из которых некоторые он записывал. Так, 28 ноября было записано следующее:
"Видел сон, будто Иосиф Алексеевич в моем доме сидит, и я рад очень и желаю его угостить. Будто я с посторонними неумолчно болтаю и вдруг вспомнил, что это ему не может нравиться, и желаю к нему приблизиться и его обнять. Но только что приблизился, вижу, что лицо его преобразилось, стало молодым, и он мне тихо-тихо что-то говорит из учения, так тихо, что я не могу расслышать. Потом, потом будто вышли мы все вон из комнаты, и что-то тут случилось мудреное. Мы сидели или лежали на полу. Он мне что-то говорил. А мне будто захотелось показать ему свою чувствительность, и я, не вслушиваясь в его речи, стал себе воображать состояние своего внутреннего человека и осенившую меня милость Божию, и появились у меня слезы на глазах, и я был доволен, что он это приметил. Но он, взглянув на меня с досадой, вскочил, пресекши свой разговор. Я оробел и спросил, не ко мне ли сказанное относилось, но он, ничего не отвечая, показал мне ласковый вид. И после вдруг очутились мы в спальне моей, где стоит двойная кровать. Он лег на нее на край, а я, будто пылая к нему желанием ласкаться, прилег тут же. И он будто у меня спрашивает: скажите по правде, какое вы имеете главное пристрастие? Узнали ли вы его? Я думаю, что вы его узнали? Я, смутившись сим вопросом, отвечал, что лень - мое главное пристрастие. Он недоверчиво покачал головою. И я, еще более смутившись, отвечал, что я, хотя и живу с женою по его совету, но не как муж жены своей. На это он возразил, что не должно жену лишать своей ласки, давая чувствовать, что в этом была моя обязанность. Но я отвечал, что я стыжусь этого, и вдруг все сокрылось. И я проснулся и нашел в мыслях своих текст священного писания: Живот бе свет человеком, и свет во тьме светит, и тьме его не объять. Лицо у Иосифа Алексеевича было моложавое и светлое. В этот день получил письмо от Благодетеля, в котором он пишет о обязанности супружества.
Другой сон. Вижу я, что иду в темноте и вдруг окружен собаками (которые кусают меня за ноги), но иду без страха, вдруг одна небольшая схватила меня за левое стегно зубами и не выпускает.
Я стал давить ее руками. И только что я оторвал ее, как другая, еще большая, схватила меня за грудь, я оторвал эту, но третья, еще большая, стала грызть меня. Я стал поднимать ее, и чем больше поднимал, тем она - больше и тяжелее. И вдруг идет брат А.И. и, взяв меня под руку, повел с собою и привел к зданию, для входа в которое надо было пройти по узкой доске. Я ступил на нее, и доска отогнулась и упала, и я стал лезть на забор, до которого едва достигал руками. После большого усилия я перетащил свое тело, так что ноги висели на одной, а туловище на другой стороне. Я оглянулся и увидал, что брат А.И. стоит на заборе и указывает мне на большую аллею и сад, и в саду большое и прекрасное здание. Я проснулся. Господи, Великий Архитектор природы, помоги мне оторвать от себя собак - страстей моих, и последнюю из них, совокупляющую в себе силы всех прежних, и помоги мне вступить в тот храм добродетели, какого я во сне достигнул лицезрения".
"30 ноября. Встал поздно и, проснувшись, долго лежал на постели, предаваясь лени. Боже мой! Помоги мне и укрепи меня, дабы я мог ходить по путям Твоим. Читал Священное писание без надлежащего чувства. Потом пришел брат Урусов, беседовали о суетах мира. Рассказывал о новых предначертаниях государя. Я начал было осуждать, но вспомнил о своих правилах и слова Благодетеля нашего о том, что истинный масон должен быть усердным деятелем в государстве, когда требуется его участие, и спокойным созерцателем того, к чему он не призван. Язык мой - враг мой. Посетили меня братья Г.В. и О., была приуготовительная беседа для принятия нового брата. Они возлагают на меня обязанности ритора. Чувствую себя слабым и недостойным. Потом зашла речь о объяснении семи столбов и ступеней храма: семи наук, семи добродетелей, семи пороков, семи даров Святого духа. Брат О. был очень красноречив. Вечером совершилось принятие. Новое устройство помещения много содействовало великолепию зрелища. Принят был Борис Друбецкой. Я предлагал его, я и был оратором. Странное чувство волновало меня во все время моего пребывания с ним одним в темной храмине. Я застал в себе к нему чувство ненависти, которое я тщетно стремлюсь преодолеть. И потому-то я желал бы истинно спасти его от злого и ввести его на путь истины, но дурные мысли о нем не оставляли меня. Мне думалось, что цель вступления в братство состояла только в желании сблизиться с важными людьми, которые находятся в нашей ложе. Кроме тех оснований, что он несколько раз спрашивал, не находится ли в нашей ложе NN. и SS. (на что я не мог ему ответить), кроме того, что он, по моим наблюдениям, не способен чувствовать уважения к нашему святому ордену и слишком занят и доволен своим внешним человеком, чтобы желать улучшения духовного, я не имел оснований сомневаться в нем; но он мне казался неискренним, и все время, когда я стоял с ним один на один в темной храмине, мне казалось, что он презрительно улыбается на мои слова, и хотелось действительно уколоть его обнаженную грудь шпагой, которую я держал, приставленною к ней. Я не мог быть красноречив и не мог искренно сообщить своего сомнения братьям и Великому Мастеру. Великий Архитектор природы, помоги мне находить истинные пути, выводящие из лабиринта лжи.
За обедом был невоздержан, от одного блюда отказался, но опился. Так что встал из-за стола тяжелый и сонный".
После было пропущено три дня и написано следующее:
"Имел продолжительный и поучительный разговор наедине с братом И. Многое, хотя и недостойному, мне было открыто. Адонаи есть имя сотворившего мир. Элоим есть имя правящего всем. Третье имя - имя неизрекаемое, имеющее значение ВСЕГО. Беседы с А. подкрепляют, освежают и утверждают меня на пути добродетели. При нем нет места сомнению. Мне ясно различие бедного учения наук общественных с нашим святым, все обнимающим учением. Науки человеческие все подразделяют, чтобы понять, все убивают, чтобы рассмотреть. В святой науке ордена все е