их старшей дочери. Она выходит за какого-то Берга. Но я надеюсь, что эта поездка так или иначе оживит его. Я знаю, что князь Разумовский писал Андрею, приглашая его занять какое-то важное место по статской службе. Андрей сказал нет, но я надеюсь, что он раздумает. Ему нужна деятельность. Отец мой очень одобрил поездку Андрея. Он желает, чтобы Андрей служил. Как он ни бранит и ни презирает нынешнее правительство, хотя он и не выказывал этого, пятилетнее бездействие Андрея и то, что многие его товарищи перегнали его по службе, очень мучило моего отца; хотя и презираемо правительство, но он желает, чтобы Андрей занимал важное место и был на виду у государя, а не оставался бы век отставным полковником. Андрей же тоже в послед?-
нее время, я видела, не то чтобы тяготился бездействием, но празд?ней он никогда не бывал и не может быть с его огромными способностями и с его сердцем. Нельзя перечесть добро, которое он здесь сделал всем, начиная от своих мужиков и до дворян и т.д., и он не то чтобы тяготится бездействием, а он чувствует себя настолько готовым на всякое государственное, важное дело и в военной и в гражданской сфере, что ему жалко видеть, как пропадает его способность, и что места, принадлежащие ему по праву, занимаются другими, ничтожными людьми. Я знаю, что он огорчен этим.
И так он уехал, хотя худой, больной и несколько кашляющий, но оживленный и нежный. Он не скрывал своих чувств, как прежде, когда считал стыдным показывать печаль, и поплакал, прощаясь со мной, с отцом и маленьким Коко. Удивляюсь, каким образом вообще доходят слухи из деревни в Москву, и особенно такие неверные, как тот, о котором Вы мне пишете, слухи о женитьбе Андрея на младшей Ростовой. Правда, что Андрей в последнее время видел общество только у них, у Ростовых, правда, что Ростовы, проезжая из деревни в Петербург со всем семейством, заезжали к нам, пробыли у нас целый день, правда, что Натали Ростова есть одна из самых обворожительных девушек, которых я когда-либо видывала, правда, что Андрей очень ласков к ней, но ласковостью старого дяди к племяннице, правда, что он очень любит ее прелест?ный голосок, который даже и отца моего развеселил, но не думаю, чтобы Андрей когда-нибудь думал жениться на ней, и не думаю, чтобы это могло случиться.
И вот почему. Во-первых, я знаю, что, несмотря на то, что Андрей редко говорит о покойной жене, печаль этой потери слишком глубоко вкоренилась в его сердце, чтобы когда-нибудь дать ей преемницу и мачеху нашему маленькому Коко. Во-вторых, потому, что эта Натали совсем не из того разряда женщин, которые могут нравиться Андрею. Она привлекательна, обворожительна, но в ней нет того, что называется глубина. После того как она обворожит вас, и вы, без всякой причины улыбаясь, глядите на нее, вы невольно себя спрашиваете: "Что же в ней хорошего, за что я пленилась ею?" - и не находите ответа. Она меня обворожила и всех нас, так что я только на второй день могла собраться с мыслями, чтобы обдумать ее характер. У нее два огромные недостатка: тщеславие, страсть к похвалам и кокетство, не имеющие границ и цели. Я не видала ничего подобного. Она кокетничала со всеми: с Андреем, со мной, с своим братом и, главное, с моим отцом. Она, видимо, слышала о его характере и решила победить его - и победила; через два часа времени она дошла до того, что позволяла себе с ним такие вольности, которые никто, я думаю, в жизни не позволял себе. Не думаю, чтобы Андрей выбрал ее своею женою, и откровенно скажу, я не желаю этого.
Что касается до Николая, то скажу вам откровенно, что он мне очень понравился, и, признаюсь, глядя на него, я мечтала о счастье Вашем с ним. Как бы я желала видеть такого милого человека мужем моего лучшего друга.
Но я заболталась. Кончаю свой девятый листок. Прощайте, мой милый друг, да сохранит Вас Бог под своим святым могущественным покровом. Моя милая подруга Бурьен целует Вас".
Библейское предание говорит, что отсутствие труда - праздность - было условием блаженства первого человека до его падения. Любовь к праздности осталась та же и в падшем человеке, но проклятие все тяготеет над ним, и не только потому, что мы должны снискивать хлеб свой, - мы не можем быть праздны и спокойны. Какой-то червячок сосет нас и говорит, что мы должны быть виновны за то, что праздны. Ежели бы мог человек найти состояние, в котором бы он, бывши праздным, чувствовал себя полезным и исполняющим свой долг, он бы нашел одну сторону первобытного блаженства. И таким состоянием обязательной и безупречной праздности в каждом благоустроенном государстве пользуется постоянно одно большое сословие - сословие военное. И в этой-то обязательной и безупречной праздности состоит блаженство и привлекательность военной службы. Николай Ростов после 1807 года, продолжая служить в гусарском полку на мирном положении, испытывал вполне это блаженство.
Денисова уже не было в полку - он перешел. С утра вставал Ростов поздно - некуда было торопиться, выпивал чай, выкуривал трубки, беседовал с вахмистром, потом приходили офицеры, рассказывали о важной штуке, произведенной N.N., о том, как надо осадить этого нового молодчика, о вороном жеребце, проданном за бесценок, и о том, куда ехать вечером. В карты Ростов не играл, по службе был исправен, дрался раз на дуэли, деньги у него всегда были, пил много, не делаясь пьяным, и был щедр на угощенье. Он сделался загрубелым, добрым малым, которого московские знакомые нашли бы дурного тона, но который уважался товарищами и имел репутацию молодца и славного человека даже по дивизии.
Он был лихой ездок и постоянно менял, продавал, покупал лошадей и сам выезжал их, ездил верхом, гонял на корде, обедал дома, и у кого не было обеда, все знали, что у Ростова найдут готовый прибор и радушный прием. После обеда он спал, потом призывал песенников, сам учил их. Езжал и к полякам и волочился за паннами, но аффектировал грубого гусара, не дамского кавалера. Когда он оставался один, он редко брал книгу и, когда брал ее, читал, забывая то, что он прочел.
В последнее время, т.е. в 1809 году, он чаще в письмах из дома находил сетование матери на то, что дела расстраиваются хуже и хуже, что надо что-нибудь предпринять и что пора бы ему приехать домой. Читая эти письма, Николай испытывал беспокойное чувство и страх в том, что хотят вывести из этой ограниченной знакомой скорлупы военной службы, в которой он, так оградив себя от всей житейской путаницы, жил тихо и спокойно. Он чувствовал, что рано или поздно придется опять вступить в тот омут жизни с расстройством и поправлением дел, с отчетами управляющих (о чем ему в тот приезд намекал отец), с связями с обществом, с любовью Сони и обещанием ей. Все это было страшно трудно, запутанно, и он отвечал холодными классическими письмами на письма матери, умалчивая о том, когда он намерен приехать. Так же он отвечал на письмо, извещавшее его о свадьбе Веры. О сватовстве князя Андрея ничего не писали ему, но только по письмам Наташи он чувствовал, что что-то с ней случилось и что-то от него скрывают. Это беспокоило его. Наташу он более всех любил дома.
Но в конце 1810 года он получил отчаянное письмо матери, писавшей тайно от графа. Она писала, что ежели Николай не приедет и не возьмется за дела, все именье пойдет с молотка и все пойдут по миру. Граф так слаб, так вверился Митеньке, и так добр, и так все его обманывают, что все идет хуже и хуже. "Ради бога, умоляю тебя, приезжай сейчас же, ежели ты не хочешь сделать меня и все твое семейство несчастными", - писала графиня. Письмо это подействовало на Николая. У него уже был тот здравый смысл или инстинкт поведения, который показывал ему, что было должно.
Теперь было должно ехать, коли не в отставку, то в отпуск. Почему, он не знал: но, выспавшись после обеда, он велел оседлать серого Марса, давно не езженного и страшно злого жеребца, и, вернувшись на взмыленном жеребце домой, велел Даниле своему укладываться и объявил, что подает в отпуск и едет домой. Как ни трудно и неприятно было ему думать, что он уедет и не узнает из штаба того, что особенно интересно было ему, произведен ли он будет в ротмистры или получит Анну за последние маневры; как ни странно было думать, что он так и уедет, не продав графу Голуховскому тройку саврасых, которых Ростов на пари бился, что продаст ему за две тысячи; как ни неприятно, что без него будет тот бал, который гусары должны были дать панне Пшизецкой в пику уланам, дававшим бал своей панне Бржозовской, он знал, что надо ехать из этого ясного, хорошего мира куда-то туда, где все было вздор и путаница.
Через неделю вышел отпуск, гусары-товарищи не только по полку, но и по бригаде дали обед Ростову, стоивший 15 рублей подписки, - играли две музыки, два хора песенников, Ростов плясал трепака с майором Басовым. Молодежь вся повалилась к восьми часам. Все были пьяны, качали, обнимали Ростова, он целовался с своими гусарами-солдатами. Солдаты еще раз качали его, и после этого он уже ничего не помнил, как только то, что он на другое утро с головной болью и сердитый проснулся на третьей станции и крепко избил за что-то жида, содержателя станции. До половины дороги, как это всегда бывает, до Кременчуга или до Киева, все мысли Ростова были еще назади, в эскадроне, но, перевалившись за половину, уж он начал забывать тройку саврасых, своего вахмистра и панну Бржозовскую и беспокойно начал спрашивать себя о том, что и как он найдет в Отрадном. Чем ближе он подъезжал, тем сильнее, гораздо сильнее, как будто нравственное чувство было подчинено тому же закону ускорения падения тел обратно квадрату расстояния, - он думал о своем доме. И на предпоследней станции избил ямщика, у которого были плохие лошади, а на последней перед Отрадным дал три рубля на водку и, как мальчик, задыхаясь, вбежал на крыльцо дома.
После восторгов встречи и после того странного чувства неудовлетворения в сравнении с тем, что ожидал (все те же, к чему же я так торопился?), Николай стал вживаться в свой старый мир дома. Отец и мать были те же, они только немного постарели, но новое в них было какое-то беспокойство и иногда несогласие, которое происходило, как Николай скоро узнал, от дурного положения дел. Соне был уже двадцатый год. Она уже остановилась хорошеть, ничего не обещала больше того, что в ней было, но и этого было достаточно. Она вся дышала счастьем и любовью, с тех пор как приехал Николай, и верная непоколебимая любовь этой девушки радостно действовала на него.
На Наташу Николай долго удивлялся, и ужасался, и смеялся.
- Совсем не та, - говорил он.
- Что ж, подурнела?
- Напротив. Но важность какая-то.
Наташа в первый же день приезда Николая под секретом рассказала ему свой роман с князем Андреем и показала его последнее письмо. Николай был очень удивлен и мало обрадован. Князь Андрей был чуждый для него человек из другого, высшего мира.
- Что ж, ты рад? - спрашивала Наташа.
- Очень рад, - отвечал Николай. - Он отличный человек.
Что ж, ты очень влюблена?
- Как тебе сказать, - отвечала Наташа. - Мне покойно, твердо. Я знаю, что лучше его не бывает людей, и мне так спокойно, хорошо теперь. Совсем не так, как прежде...
Петя поразил всего больше. Это был совсем большой малый.
Первое время этого своего приезда Николай был серьезен и даже сердит. Его мучила предстоящая необходимость вмешаться в эти глупые дела расчетов и всей этой невоенной жизни. Чтобы скорее свалить с плеч эту обузу, в вечер того дня, как он приехал (он приехал утром), он сердито, не отвечая Наташе на вопрос, куда он идет, пошел с нахмуренными бровями во флигель к Митеньке и потребовал у него счеты всего. Что такое были эти счеты всего, Николай знал еще меньше, чем пришедший в страх и недоумение Митенька.
Разговор и учет Митеньки продолжался недолго. Староста, выборный и земский, дожидавшиеся в передней флигеля, с страхом и удовольствием слышали сначала, как загудел и затрещал как будто все возвышавшийся и возвышавшийся голос молодого графа, слышали ругательные и страшные слова, сыпавшиеся с быстротой одно за другим: "Разбойник, неблагодарная тварь. Изрублю собаку... не с папенькой... обворовал ракалья".
Потом эти люди не с меньшим удовольствием и страхом видели, как молодой граф, весь красный, с налитыми кровью глазами, за шиворот вытащил степенного Митеньку, ногой и коленкой с большой ловкостью в удобное время между своих слов толкнул Митеньку под зад и закричал: "Вон, чтоб духу твоего, мерзавец, здесь не было". Митенька стремглав слетел с шести ступень и убежал в клумбу. (Клумба эта была известным местом спасения преступников в Отрадном. Сам Митенька, приезжая пьяный из города, прятался от жены в клумбе. И многие жители Отрадного, прятавшиеся от Митеньки, знали спасительную силу этой клумбы.) Жена Митеньки и свояченицы с испуганными лицами высунулись в сени из дверей комнаты, где кипел чистый самовар и воздымалась приказчицкая высокая постель под кусочками стеганным одеялом. На Митеньку граф, задыхаясь, не обращал никакого внимания, решительным шагом, звеня шпорами, прошел мимо них и пошел в дом.
Графиня, узнавшая тотчас же через девушек о том, что произо?шло во флигеле, с одной стороны, успокоилась - в том отношении, что теперь состояние их должно поправиться, но беспокоилась о том, как перенесет это Николай, и подходила несколько раз на цыпочках к его двери, слушая, как он курил трубку за трубкой.
На другой день старый граф отозвал в сторону Николая и с улыбкой сказал ему:
- А знаешь, ты, моя душа, напрасно погорячился! Мне Митенька рассказал все.
Николай покраснел, чего давно с ним не было. "Я знал, - подумал он, - что я никогда ничего не пойму здесь, в этом дурацком мире".
- Ты рассердился, что он не вписал эти семьсот рублей. Ведь они у него написаны транспортом, а другую страницу ты не посмотрел.
- Папенька, он мерзавец и вор, я знаю. И что я сделал, то сделал. И ежели вы не хотите, я ничего не буду говорить ему.
- Нет, знаешь, душа моя. - Граф был смущен тоже. Он чувствовал, что он был дурным распорядителем имения своей жены и виноват был перед своими детьми, но не знал как поправить это. - Нет, знаешь, он преданный человек. Я прошу тебя заняться делами, я стар, я...
Николай забыл о Митеньке и обо всем, увидев смущенное лицо отца, он не знал, что говорить, и чуть не заплакал. Так ужасно было думать, что отец его, старый, добрый, милый, мог считать себя виноватым.
- Нет, папенька, вы простите меня, ежели я сделал вам неприятное, я меньше вашего умею, простите меня, я ни за что не вступлюсь больше.
"Черт с ним, с этим транспортом, и мужиками, и деньгами, и со всем этим вздором", - подумал он. И с тех пор более не вступался в дела и имел сношение с Митенькой, который особенно был приятен и услужлив в отношении молодого графа только по распоряжениям о псовой охоте, которая была огромная и запущенная у старого графа. Единственное хозяйственное распоряжение Николая за это время состояло в том, что однажды графиня сообщила Николаю свою тайну о том, что у нее есть вексель Анны Михайловны на двенадцать тысяч, и спрашивала у Николая, как он думает поступить с ним.
- А вот как, - отвечал Николай, вспомнив бедность Анны Михайловны, свою прежнюю дружбу к Борису и теперешнюю нелюбовь (это последнее обстоятельство более всего заставило его поступить так, как он поступил). - Вот как! - сказал он. - Вы мне сказали, что это от меня зависит, так вот как! - И он разорвал вексель, и слезами радости заставил этим поступком рыдать старую графиню.
Николай серьезно занялся делом охоты, так как была осень и самое лучшее охотничье время. Наташа смело ездила верхом, по своей охотничьей породе, как мужчина, любила, понимала охоту, и благодаря охоте эти два осенние месяца, которые провели Наташа и Николай в 1810 году в Отрадном, были счастливейшим в своем роде временем в их жизни, о котором они более всего любили вспоминать впоследствии. Соня не умела ездить верхом и оставалась дома, и вследствие этого Николай меньше виделся с ней. Он был с ней в простых, дружеских отношениях, любя ее, но считал себя совершенно свободным. Наташа, переставшая учиться, не имея никого, с кем бы она кокетничала, не тяготясь своим одиночеством, потому что она была уверена в будущем браке с князем Андреем, и не слишком нетерпеливо ожидая этого времени, тоже чувствовала себя вполне, как никогда, свободной, и с страстью, с которой она все делала, отдалась охоте и дружбе с братом. Благодаря ей Николай повеселел и нашел и здесь, в этом прежде страшном своей путаницей мире, свой замкнутый мирок существенных интересов дружбы с Наташей и охоты.
Это было 12 сентября. Уже были зазимки - утренние морозцы, заковывавшие смоченную осенними мгами землю, уже зеленя укло?чились, и здоровыми, зелеными, огромными полосами отделялись от полос светло-желтого озимого жнивья и буреющего, выбитого скотом, ярового жнивья с изрезывавшими его красными полосами гречихи. Вершины и леса, в конце августа еще бывшие зелеными островами между черными полями озимей и жнивами, на которых еще были копны, теперь были темно-бурыми с золотистыми и ярко-красными отблесками и с устланным падшим мокнущим листом островами посреди ярко-зеленых озимей. Русак уже до половины затер портки и седел в спинке, лиса повыцвела, и выводки нынешнего года начинали разбредаться. Молодые волки уже были больше гончей собаки, и собаки горячего молодого охотника Ростова уже порядочно подбились, вошли в охотничье тело, и в общем совете охотников решено было три дня дать отдохнуть собакам, а 14 сентября идти в отъезд, начиная с дубравы, где были волки.
В таком положении были дела 11 сентября вечером. Весь этот день охота была дома, и было морозно и колко, но с вечера стало замолаживать, оттеплело, пошла мга, ветру не было никакого, и на другой день, когда Николай, проснувшись рано, в халате вы?глянул в окно, он увидал такое охотничье утро, лучше которого быть ничего не может для охотника, как будто небо таяло и спускалось на землю, и ежели было движенье в воздухе, то, может быть, только сверху вниз. Николай вышел на крыльцо, пахло мокрым листом и собаками, которые тут лежали под навесом крыльца. Черно-пегая широкозадая хортая сука Милка с прелестными навыкате черными глазами, увидав хозяина, встала, потянулась назад и легла по-русачьи, потом неожиданно вскочила и лизнула хозяина прямо в нос и усы. Однопометник Милки красный кобель Ругай, увидав хозяина и завидуя Милке, с цветочной дорожки, по которой он, застричав, шел, выгибая спину, стремительно бросился к крыльцу и, подняв прав?ло, удержался с разбегу и стал тереться об ноги Николая.
- О-гой! - послышался в это время тот неподражаемый охотничий подклик, соединяющий в себе и самый глубокий бас, и самый тонкий тенор, и из-за угла вышел Данила, по-украински в скобку обстриженный, седой, морщинистый охотник, с гнутым арапником со свинчаткой в руке и с тем выражением самостоятельности и презрения ко всему в мире, которое бывает только у охотников. Он снял свою черкесскую шапку перед барином, но и в этом жесте было презрение к барину, и презрение это лестное для барина, потому что все-таки Николай знал, что этот все презирающий и превыше всех стоящий Данила все-таки его человек.
- Данила! - сказал Николай, поправляя усы и улыбаясь, чувствуя, что его уже обхватило то непреодолимое охотничье чувство, в котором человек забывает все прошедшее и будущее и все прежние намерения, как человек влюбленный в присутствии своей любовницы.
- Что прикажете, ваше сиятельство? - спросил протодиаконски охриплый от порсканья бас, и два черные блестящие глаза хитро взглянули исподлобья на молчавшего барина. "Что, али не выдержишь?" - как будто сказали эти два глаза.
- Хорош денек, а? И гоньба, и скачка, а? - сказал Николай, чеша за ушами Милку.
Данила не отвечал и помигивал глазами.
- Уварку посылал, - сказал его бас после минутного молчанья, - послушать на заре. Сказывал, в Отрадненский заказ перевела.
Перевела значило, что волчица, про которую они оба знали, перешла с детьми в отрадненский лес, который был за две версты от дома.
- Что ж, не ехать ли? Приди-ка ко мне с Уваркой.
- Как прикажете. - И Данила скрылся за углом.
- Так погоди, не корми.
- Слушаю.
Через пять минут Данила с Уваркой стояли в большом кабинете и беседовали. Но как ни велик был кабинет Николая, страшно было видеть Данилу в комнате. Несмотря на то, что он был невелик ростом, видеть его в комнате производило впечатление подобное тому, как когда видишь лошадь или медведя на полу, между мебелью и условиями людской жизни. Данила сам это чувствовал больше всех. Он обыкновенно, придя, становился на своих как будто каменных ногах, не двигался и старался говорить только тише. Ему все казалось, что он нечаянно все это разломает и попортит, и всегда как можно торопился выйти на простор из-под потолка под небо. Окончив расспросы и выпытав, что собаки ничего (Даниле и самому без памяти хотелось ехать), и сделав маршрут, Николай велел седлать. Но только что Данила хотел выйти, как в комнату вошла быстрыми шагами Наташа, еще не причесанная и вся окутанная в большой нянин платок с черным полем, на котором были изображены птицы.
Наташа была взволнована, так что она насилу удерживалась не раскрыть платок и не замахать при охотниках голыми руками. Она отчасти это и сделала.
- Нет, это гадость, это подлость, - кричала она. - Сам едет, велел седлать, а мне ничего не сказал...
- Да ведь тебе нельзя. Маменька сказала, что тебе нельзя.
- А ты и выбрал время ехать, очень хорошо. - Она едва удержалась, чтоб не заплакать. - Только я поеду, непременно поеду. Что хочет мама, а я поеду. Данила, вели мне седлать, и Саша чтоб выезжал с моей сворой, - обратилась она к ловчему.
И так-то быть в комнате Даниле казалось неприлично и тяжело, но иметь какое-нибудь дело с барышней, - в этом уж он ничего не понимал. Он опустил глаза и поспешил выйти, как будто до него это не касалось, стараясь только как-нибудь нечаянно не повредить барышню.
Хотя и говорили, что Наташе нельзя было ехать, что она простудится, но еще меньше можно было помешать ей сделать то, что она хотела, и Наташа собралась и поехала.
Старый граф, всегда державший огромную охоту и изредка сам выезжавший в поле, теперь же передавший всю охоту в ведение сына, в этот день 12 сентября, развеселившись, собрался сам тоже выехать и послал жену, Соню, гувернантку, Петю ехать в линейке...
Через час вся охота была у крыльца. Николай, не дожидаясь никого, с строгим и серьезным видом, показывавшим, что некогда теперь заниматься пустяками, прошел мимо Наташи, с помощью своего стремянного Саши садившейся на лошадь, осмотрел все части охоты, послал вперед стаю и охотников в заезд, сел на своего рыжего донца и, подсвистывая собак своей своры, тронулся через гумно в поле, ведущее к Отрадненскому заказу. Лошадь старого графа, игреневого меринка, называемого Вифлянкой, вел его, старого графа, стремянный, сам же он должен был прямо, на оставленный ему лучший лаз, выехать в дрожечках. Всех гончих собак в охоте Ростовых было восемьдесят. Все одной старинной ростовской породы, костромки, низкие на ногах, сухие, паратые и голосистые, черные с подпалинами. Но много уже было подбившихся собак, так что вывели в стаю всего пятьдесят четыре собаки. Данила с Карпом Туркой ехали передом. Сзади ехало три выжлятника. Борзятников было четыре господских своры: графские (старого графа) в одиннадцать собак и два стремянных, графченкова (Николая) в шесть собак, Наташина в четыре плохоньких собачки, на нее не надеясь, ей дали что было похуже, и Митенька с своей сворой, кроме того, было семь свор борзятников. Так что вышло в поле около 150 собак и 25 конных охотников. Каждая собака знала хозяина, кличку, каждый охотник знал дело, знал свое место и назначение. Весь этот хаос визжавших собак, окрикивающих охотников, собравшийся на дворе дома, без шума и разговоров равномерно и спокойно расплылся по полю, как только вышли за ограду. Только слышно было изредка подсвистыванье, храп лошади или взвизг собаки и, как по пушному ковру, шаги лошадей и побрякиванье железки ошейника. Едва вы?ехали за Чепыж, как по полю показались еще пять охотников с борзыми и два с гончими, шедшие навстречу ростовским.
- А, дядюшка! - сказал Николай подъехавшему к нему красивому старику с большими седыми усами.
- Так и знал, - заговорил дядюшка (это был дальний родственник, небогатый сосед, исключительно посвятивший свою жизнь охоте), - нельзя вытерпеть, и хорошо, что идешь, такая погода - чистое дело марш (это была поговорка дядюшки). Бери заказ сейчас, а то мой Гирчик мне донес, что Илагины с охотой в Карниках стоят, они у тебя, чистое дело марш, под носом выводок возьмут.
- Туда и иду. Что же, свалить стаи? - спросил Николай. Гончих соединили в особенности потому, что дядюшка утверждал, что без его Волтора, чистое дело марш, на волков хоть не ходи, и господа поехали рядом. К ним галопом подскакала и Наташа, неловко и уродливо закутанная и увязанная и перевязанная платками, которые все-таки не могли скрыть ее ловкой, уверенной посадки на лошади и ее оживленного, счастливого, с блестящими глазами, лица, высовывавшегося из-под платка и мужской шапки. На ней сверх всего был, однако, рог, кинжал и сворка.
- Николай, какая прелесть Трунила, он узнал меня, - заговорила она. - Здравствуйте, дядюшка. - Николай не отвечал, озабоченный соображениями и планами, чувствуя на себе всю ответственность предприятия и оглядывая свою армию. Дядюшка поклонился, но ничего не сказал и поморщился при виде юбки. Он не любил, чтоб соединяли баловство с серьезным делом, как охота. Николай был того же мнения и строго взглянул на сестру, стараясь ей дать почувствовать то расстояние, которое их должно было разделять в эту минуту, как Генрих IV давал чувствовать Фальстафу, что, какая бы ни была между ними дружба прежде, теперь между королем и Фальстафом была пучина.
Но Наташа была слишком весела, чтобы заметить это.
- Николай, посмотри, какая Завидка моя стала худая, ее, верно, плохо кормят, - она подкликнула Завидку, старую-старую облезлую суку с шишками на кострецах. - Посмотри.
Николай дал эту суку Наташе потому, что некуда было девать ее, и теперь перед дядюшкой ему совестно было, что у него в охоте была такая собака.
- Ее повесить надо, - сказал он коротко и сделал распоряжение, которое передавать поскакал стремянной на рыжей лошади, брызгая грязью в Николая, Наташу и дядюшку. Но плохое положение Завидки не смутило Наташу. Она обратилась к дядюшке, показывая ему свою другую собаку и хвастаясь ею, хотя и эта другая была очень плоха. Но уже остров Отрадненского заказа виднелся саженях в ста, и доезжачие подходили к нему.
Николай, решив окончательно с дядюшкой, откуда бросать, указал Наташе место, подтвердив, где стоять ее стремянному, и сам поехал в заезд над оврагом, считавшимся вторым по достоинству лазом на матерого волка. Лучший лаз в такой перемычке к большому лесу предоставлен был старому графу.
- Николай, - прокричала Наташа, - я сама заколю...
Николай не отвечал и только пожал плечами на бестактность сестры.
- На матерого становишься, прогладишь, - сказал дядюшка.
- Как придется, - отвечал Николай. - Карай, фють, на, - крикнул он, отвечая этим призывом на слова дядюшки. Карай был огромный бурдастый кобель, не похожий на собаку, серьезный и уродливый, известный тем, что он в одиночку брал матерого волка.
Все разъехались.
Старый граф, зная охотничью горячку сына, поторопился не опоздать, и еще не успели доезжачие подъехать к месту, как Илья Андреич, веселый, румяный, позавтракав, с трясущимися щеками, на своих вороненьких подкатил по зеленям к лазу и, расправив шубку и надев охотничье снарядье, взлез на свою гладкую, сытую, смирную и добрую, поседевшую, как и он сам, Вифлянку. Лошадей с дрожками отослал. Граф Илья Андреич, хоть и не охотник в душе, но знавший твердо охотничьи законы, забрался в опушку леса, от которого он стоял, разобрал поводья, выправил шубку и оглянулся, улыбаясь. Подле него стоял его камердинер и старинный ездок, но отяжелевший, Семен Чекмарь, державший на своре трех лихих, тоже зажиревших, как хозяин и лошадь, волкодавов. Две собаки, умные, старые, улеглись без свор. Подальше в опушке стоял другой стремянный, маленький, краснорожий, всегда пьяный форейтор Митька Копыл, отчаянный ездок и страстный охотник. Граф, по своей старинной привычке, перед охотой выпил охотничьей запеканочки серебряный кубочек, закусил и запил полубутылкой своего любимого бордо. Илья Андреич был немножко красен от вина и езды, глаза его, подернутые влагой, особенно блестели, и он, прямо, укутанный в шубку, сидя на седле, оглядывался, улыбаясь, кругом и имел вид ребенка, которого собрали гулять.
Семен Чекмарь, пивший запоем, худой, с втянутыми щеками, имел грозный вид, но не спускал глаз с своего барина, с которым они жили тридцать лет душа в душу и, понимая его приятное расположение духа, ждал приятного разговора. Еще третье лицо подъ?ехало осторожно (видно, уж оно было учено) из-за леса и остановилось позади графа. Лицо это был старик в седой бороде и в женском капоте и высоком колпаке. Это был шут Настасья Иваныч.
- Ну, смотри, Настасья Иваныч, - сказал ему, подмигивая, граф, - ты только оттопай зверя, тебе Данила задаст.
- Я сам... с усам.
- Ш-ш-ш, - зашипел граф и обратился к Семену. - Наталью Ильиничну видел? - спросил он у Семена. - Где они?
- Они от Жаровых кустов стали, - отвечал Семен, улыбаясь. - Так и норовят волка затравить...
- А ты удивляешься, Семен, как она ездит... а? - сказал граф.
- Хоть бы мужчине впору.
- Николаша где? Над Лядовским верхом, что ль? - спросил граф, все говоря шепотом.
- Так точно-с. Уж они знают. Так тонко езду знают, что мы с Данилой другой раз диву даемся, - говорил Семен, зная, чем угодить барину.
- Хорошо ездит, а? А на коне-то каков, а?
- Картину писать. Как намеднись они из Заварзинских бурьянов лисицу перескакивали, - страсть: лошадь тысяча, а седоку цены нет. Ну уж, такого молодца поискать.
- Поискать... - повторил граф, видимо, сожалея, что кончился так скоро разговор Семена. - Поискать? - сказал он, отворачивая полы шубки и доставая табакерку. Семен слез и, выпростав табакерку, подал.
- Намедни, как Михаил-то Сидорыч... - Семен не договорил, услыхав ясно раздавшийся в тихом воздухе гон с подвыванием не более двух или трех гончих. Он поспешно ухватился за стремя и стал садиться, кряхтя и бормоча что-то.
- На выводок натекли... - заговорил он, - вон она, во подвывает, вишь подвоивает. Но... прямо на Лядовской повели.
Граф, забыв стереть улыбку с лица, смотрел перед собой вдоль по перемычке и, не нюхая, в руке держал табакерку. Семен говорил правду. Послышался голос по волку в басистый рог Данилы. Стая напала на выводок, слышно было, как заревели с заливом голоса гончих с тем особенным подвыванием, которое служит признаком гону по волку, слышно было, как уж не порскали, а улюлюкали доезжачие, и из-за всех голосов выступал голос Данилы, то басистый, то пронзительно стальной, тонкий, которому мало было этих двухсот десятин леса, так и выскакивал наружу и звучал везде в поле. Прислушавшись несколько секунд, граф заметил, что гончие разбились на две стаи: одна, большая, ревевшая особенно горячо, стала удаляться (это были прибылые), другая часть стаи понеслась вдоль по лесу, мимо графа, и при этой стае было слышно улюлюканье Данилы. Оба эти гона сливались, переливались, но оба удалялись. Семен вздохнул и нагнулся, чтоб оправить сворку, в которой запутался молодой кобель. Граф тоже вздохнул и машинально, заметив в своей руке табакерку, открыл ее и достал щепоть.
- Назад! - крикнул шепотом в это время Семен на кобеля, который выступил за опушку. Граф вздрогнул и уронил табакерку.
Семен хотел слезть поднять ее, но, раздумав, мигнул шуту. Настасья Иваныч слез, подходя к табакерке, зацепился за сук и упал.
- Али перевесилась, - Семен и граф засмеялись.
- Кабы на Николашу вылез, - сказал граф, продолжая прерванный разговор. - То-то бы потешился, Карай возьмет...
- Ох, мертвый кобель... Ну, давай сюда, - говорил Семен, протягивая руку к табакерке графа и смеясь тому, что Настасья Иваныч одной рукой подавал табакерку, а другой подбирал табак с сухих листьев. И граф и Семен смотрели на Настасью Иваныча. Гончие все гоняли, казалось, все так же далеко. Вдруг, как это часто бывает, звук мгновенно приблизился, они услыхали гон, как будто перед самими ими были лающие рты собак, и услыхали улюлюканье Данилы, который, казалось, вот-вот задавит, скача на своем буром мерине. Оба испуганно и беспокойно оглянулись, но впереди ничего не было. Граф оглянулся направо на Митьку и ужаснулся. Митька с выкатывавшимися глазами, бледный, плачущий, смотрел на графа и, подняв шапку, указывал ею вперед на другую сторону.
- Береги! - закричал он таким голосом, что видно было, это слово давно уже мучительно просилось у него наружу. Митька поскакал, выпустив собак, к графу. Граф и Семен, сами не зная зачем, выскакали из опушки и налево от себя, шагах в тридцати, увидали седого лобастого волка с наеденным брюхом, который неуклюже, мягко переваливаясь, тихим скоком подскакивал левее их к той самой опушке, у которой они стояли. Злобные собаки визгнули, ахнули и, срываясь с свор, как стрелы, отбивая скачки по упругому, мягкому жнивью, понеслись к волку, мимо ног лошадей. Волк уже был у опушки; он приостановил бег, неловко повернул свою седую голову к собакам, как больной жабой поворачивает голову, и, так же мягко переваливаясь, прыгнул раз, другой, мелькнуло полено, и скрылся в опушку. В ту же минуту, как граф, чувствуя свою ошибку, плачущим голосом заулюлюкал вслед волку, в ту же минуту из противоположной опушки с ревом и гоном, похожим на плач, растерянно вынеслась одна, другая, третья гончая, и вся стая взрячь понеслась по полю, по тому месту, где бежал волк. Но это бы было еще ничего, вслед за гончими расступились кусты орешника, и вылетела бурая, казавшаяся вороной от поту, лошадь Данилы. На длинной спине комочком, валясь вперед, сидел Данила, без шапки, с седыми встрепанными волосами над красным потным лицом, один ус насмешливо торчал кверху.
- Улю-лю-лю, - крикнул еще раз в поле Данила. - Береги рас... про... ж...а, - крикнул он, со всего размаха налетая с поднятым арапником на графа. Но и узнав графа, он не переменил тон.
- Про...ли волка-то. Охотники! - И как бы не удостаивая графа дальнейшим разговором, он со всей злобой на графа ударил по быстро ввалившимся мокрым бокам бурого мерина и, улюлюкая так, что ушам больно было, понесся за гончими. Граф, как наказанный, стоял, оглядываясь и стараясь улыбкой вызвать хоть в Семене сожаление к своему положению. Но Семен, увидавший наеденное брюхо волка, понял, что была надежда перескакать его, и несся по кустам, заскакивая волка от Засеки. С двух сторон также перескакивали зверя борзятники. Но волк пошел кустами, и ни один охотник не перехватил его.
Через полчаса Данила с гончими с другой стороны вернулся в первый остров, подваливая их к отбившейся части стаи, все еще гоняющей по прибылым.
В острову оставались еще два переярка и четыре прибылых. Одного прибылого затравил дядюшка, другого словили гончие и откололи выжлятники. Третьего затравили борзятники на опушке, по четвертому еще гоняли. Один из переярков слез лощиной к деревне и ушел нетравленным, другой переярок полез по Лядовскому оврагу, тому самому, над которым стоял Николай.
Николай чувствовал охотничьим чувством (определить и сознать которое невозможно) по приближению и отдалению гона, по звукам голосов известных ему собак, по приближению, отдалению и возвышению голосов доезжачих, что совершалось в острове, что были прибылые и матерые, что гончие разбились, что где-нибудь травили и что что-нибудь случилось неблагополучное. Сначала он наслаждался звуками варом варившей стаи, два раза проведшей мимо его по опушке, сначала он замирал, напрягая зрение и подбираясь на седле, с готовым криком отчаянного улюлюканья, стоявшим уже в верху его горла. Он держал во рту этот крик, как держат воду во рту, готовясь всякую секунду его выпустить. Потом он отчаивался, сердился, надеялся, несколько раз в душе молился Богу о том, чтобы волк вышел на него, - молился с тем страстным и совестливым чувством, с которым молятся люди в минуты сильного волнения, зависящего от ничтожной причины. "Ну, что Тебе стоит, - говорил он Богу, - сделай это для меня. Знаю, что Ты велик и что грех Тебя просить об этом, но, ради бога, сделай, чтобы на меня вылетел матерый и чтобы Карай на глазах у дядюшки, который вон оттуда смотрит, влепился ему мертвой хваткой в горло". Но волк все не выбегал. Тысячу раз в эти полчаса упорным, напряженным и беспокойным взглядом окидывал Николай и опушку леса с двумя редкими дубами над осиновым подседом, и овраг с измытым краем, и шапку дядюшки, чуть видневшегося из-за куста направо, и Наташу с Сашей, которые стояли налево. "Нет, не будет этого счастья! - думал Николай. - И что бы стоило? Не будет, мне всегда во всем несчастье, и смотреть нечего". Он думал это и в это самое время, напрягая усталое зрение, весь зрение и слух, оглядывался налево и опять направо.
Направо, лощиной по Лядовскому верху, уже в шагах тридцати от опушки, в то время как Николай опять глянул направо, катил матерый, как ему показалось, волк, своей бело-сериной отличаясь от серой зелени травы по скату оврага. "Нет, это не может быть!" - подумал Николай, тяжело вздыхая, как облегченно вздыхает человек при совершении того, что долго ожидаемо. Совершилось величайшее счастье - и так просто, без шума, без блеска, бежит серый зверь, как будто по своему делу, бежит вскачь, не шибко, не тихо, оглядываясь по сторонам. Николай не верил себе; он оглянулся на стремянного. Прокошка, пригнувшись к седлу, не дышал, устремляясь не только выкаченными глазами, но и всем наклоненным туловищем к направлению волка, как кошка, встречающая беззаботно бегущую к ней мышь. Собаки лежали, стояли, не видя волка, ничего не понимая. Сам старый Карай, завернув голову и оскалив желтый, старый клык, щелкал зубами, сердито отыскивая блоху в своем лесе комками висевшей на задних ляжках шерсти.
Бледный Николай строго и значительно оглянул их, но они не поняли взгляда. "Улю-лю-лю!" - шепотом, оттопыривая губы, проговорил он им. Собаки, дрогнув железками, вскочили, насторожив уши. Карай дочесал, однако, свою ляжку и только потом встал, насторожив уши и слегка мотнув хвостом, на котором висели войлоки. "Что ж, я готов, в чем дело?" - как будто сказал он.
"Пускать, не пускать?" - все спрашивал себя Николай, в то время как волк подвигался к нему, отдаляясь от леса. Но вдруг вся физиономия волка изменилась: он вздрогнул, увидав человеческие глаза, устремленные на него, присел, задумался - назад или вперед - и пустился вперед, уже не оглядываясь, своим мягким, редким, вольным скоком, как будто он сказал себе: "Э, все равно! Посмотрим еще, как-то они меня поймают".
"А, ты так! Ну, держись!" - И Николай, заулюлюкав, выпустил во весь мах свою добрую лошадь под гору Лядовского верха, впоперечь волку. Николай смотрел только на собак и на волка, но он видел и то, что напротив его в развевающейся амазонке неслась с пронзительным визгом Наташа, обгоняя Сашку, сзади спешил дядюшка с своими двумя сворами.
Волк летел, не переменяя направления, по лощине. Первая приспела черно-пегая Милка. Но, о ужас, вместо того, чтобы наддать, приближаясь к нему, она стала останавливаться и, подняв хвост, уперлась на передние ноги. Второй был Любим. Этот с разлета схватил волка за гачи, но волк приостановился и, оглянувшись, оскалился. Любим спустил. "Нет, это невозможно. Уйдет", - подумал Николай.
- Карай! - Но Карай медленно, тяжело скакал наравне с его лошадью. Одна, другая собака подоспели к волку. Собаки Наташиной своры были тут же, но ни одна не брала. Николай был уже в шагах двадцати от волка. Волк раза три останавливался, садился на зад, огрызался, встряхивался от хватавших его больше за задние ноги собак и с поджатым хвостом опять пускался вперед. Все это происходило на середине верха, соединяющего Отрадненский заказ с казенным огромным лесом Засекой. Перейди он в Засеку, волк бы ушел.
- Караюшка, отец, - кричал Николай. Древний урод, калеченый Карай был немного впереди лошади и ровным скоком, сдерживая дыханье и не спуская глаз, спешил к опять на мгновение присевшему в это время волку. Муругий молодой, худой, длинный кобель своры Наташи с неопытностью молодости подлетел спереди к волку и хотел схватить его. Волк быстро, как нельзя было ожидать от него, бросился к неопытному кобелю, лязгнул зубами, и окровавленный, с распоротым боком кобель, поджав хвост, бросился в сторону, отчаянно и неприятно визжа. Волк поднялся и опять двинулся вперед, между ног пряча полено. Но, пока происходило это столкновение, Карай, с своими мотавшимися на ляжках войлоками и нахмуренными бровями, был уже в пяти шагах от волка, все не изменяя свой ровный скок. Но тут, как будто какая-то молния прошла сквозь него, Николай видел только, что что-то сделалось с Караем: он двумя отчаянными прыжками очутился на волке и с волком вместе повалился кубарем. Та минута, когда Николай увидал голову волка с разинутой, лязгающей и никого не достающею пастью, поднятой кверху, и в первый раз всю фигуру волка на боку, с усилием цепляющегося толстыми лапами за землю, чтобы не упасть на спину, была счастливейшей минутой в жизни Николая. Николай был уже тут же над ним и заносил уже ногу, чтобы слезть принимать волка. Карай сам упал через волка. Шерсть его поднялась, он весь дрожал и делал своими съеденными зубами отчаянные усилия, чтобы встать и перехватить из шиворота в горло. Но, видно, зубы его были уже плохи. На одном из этих усилий волк рванулся, справился. Карай упал и выпустил его. Как бы поняв, что шутить нечего, волк пустил во весь мах и стал отделяться от собак.
- Боже мой! За что! - с отчаянием закричал Николай.
Дядюшка, как старый охотник, скакал наперерез от Засеки и встретил опять и задержал волка. Но ни одна собака не брала плотно. Карай отстал далеко сзади. Охотники, Николай, его стремянный, дядюшка с своим, Наташа с своей, - все вертелись над зверем, улюлюкая, крича, не слыша друг друга, всякую минуту собираясь слезать, когда волк садился на зад. Но всякий раз волк встряхивался и медленно подвигался к Засеке, которая должна была спасти его.
Еще в начале этой травли Данила, услыхав улюлюканье, вы?скочил на опушку и, так как это было дело не его и без гончих, остановился посмотреть, что будет. Он видел, как Карай взял волка, ждал, что сейчас возьмут его. Но, когда охотники не слезли, волк встряхнулся, Данила крякнул.
- Отвертится, - сказал он и выпустил своего бурого не к волку, но прямой линией к Засеке, к тому месту, где, он знал, волк войдет в Засеку. Благодаря этому направлению, он подскакивал к волку в то время, как во второй раз его остановили дядюшкины собаки, прежде чем Карай успел второй раз приспеть к зверю. Данила скакал молча, держа вынутый кинжал в левой руке и, как цепом, молоча своим арапником по подтянутым бокам бурого. Николай не видал и не слыхал Данилы до тех пор, пока мимо самого его не пропыхтел, тяжело дыша, бурый, и он не увидел, что Данила через голову лошади упал в середину собак, на зад волка. Но в то же мгновение те же собаки, которые не брали, уцепились с визгом за гачи волка, и Данила, кубарем падая вперед, добежал до остановленного зверя и, измученный, как будто ложась отдыхать, всей тяжестью повалился на волка, хватая его за уши. Данила не позволил колоть волка, а послал стремянного вырубить палку, засунул ее в рот волку, завязал сворой и взвалил на лошадь. Когда все было кончено, Данила ничего не сказал, а только, сняв шапку, поздравил молодого графа с красным