всеми силами и кошачьи хитро действовала для достижения этой цели.
- Что вы смотрите на меня, мадемуазель Софи? - сказал ей Андрей, улыбаясь доброй, болезненной улыбкой. - Вы думаете о аналогии, которая есть между вашим другом. Да, - продолжал он, - но только графиня Наташа в миллион раз привлекательнее этого скучного синего чулка Корины...
- Нет, я ничего этого не думаю, но я думаю, что очень тяжело для женщины ожидать признания мужчины, которого она любит, и видеть его колебания и сомнения.
- Но, милая мадемуазель Софи, есть, как и у лорда Невиля, соображения, которые выше собственного счастья. Понимаете ли вы это?
- Я? То есть как вас понимать?
- Могли ли бы вы для счастья человека, которого вы любите, пожертвовать своим обладанием им?
- Да, наверное...
Князь Андрей слабым движением достал письмо княжны Марьи, лежавшее подле него на столике.
- А знаете, мне кажется, что моя бедная княжна Марья влюблена в вашего кузена. Эта такая прозрачная душа. Она не только видна вся лично, но в письмах я вижу ее. Вы не знаете ее, мадемуазель Софи.
Соня покраснела страдальчески и проговорила:
- Нет. Однако у меня будет мигрень, - сказала она и, быстро встав, едва удерживая слезы, вышла из комнаты, миновав Наташу.
- Что, спит?
- Да, - она побежала в спальню и, рыдая, упала на кровать. "Да, да, это надо сделать, это нужно для его счастья, для счастья дома, нашего дома. Но за что же? Нет, я не для себя хочу счастия. Надо..."
В этот же день в доме все зашевелилось, побежало к князю Андрею и на крыльцо. К подъезду подъехали огромная княжеская карета, в которой он обычно ездил в город, и две брички. Из кареты вышли княжна Марья, Бурьен, гувернер и Коля. Княжна Марья, увидав графиню, покраснела и, хотя это было первое их свидание, бросилась в открытые ее объятия и зарыдала.
- Я вдвойне обязана вам: за Андрея и за себя, - говорила она.
- Дитя мое! - сказала графиня. - Теперешнее время как счастливы те, которые могут помогать другим.
Илья Андреевич поцеловал руку княжны. Он представил ей Соню.
- Это племянница.
Но княжна Марья все искала с беспокойством кого-то. Она искала Наташу.
- А где Наташа?
- Она у князя Андрея, - сказала Соня.
Княжна улыбнулась и побледнела, вопросительно поглядев на графиню. Но на вопросительный взгляд ее, спрашивающий о том, возобновились ли прежние отношения, ей ответили непонятной, грустной улыбкой.
Наташа выбежала навстречу княжне, почти такая же быстрая, живая и веселая, какой она бывала в старину. И княжну, как и всех, она поразила неожиданностью простоты и прелести. Княжна ласково поглядела на нее, но слишком невольно проницательно, и стала целовать.
- Я вас люблю и знаю уже давно, - сказала она.
Наташа смутилась и молча отошла и занялась Коко, который ничего не понимал, кроме того, что она, Наташа, была веселее и приятнее всех, и сразу больше всех полюбил ее.
- Он совсем поправляется, - говорила графиня, провожая княжну к князю Андрею. - Но вы, моя бедняжка, сколько вы перестрадали.
- Аx, я не могу вам рассказать, как это было тяжело, - сказала княжна Марья (еще румяная и оживленная от холода и радости. "Совсем она не так дурна", - думала графиня). - И ваш сын спас, решительно спас меня не столько от французов, сколько от отчаяния.
Слезы показались на прекрасных лучистых глазах княжны Марьи, когда она говорила это, и графиня поняла, что слезы эти относились к любви к ее сыну. "Да, она будет его женою, это прелестное создание", - и она обняла княжну Марью, и обе еще поплакали радостно, потом улыбнулись, отирая слезы и приготавливаясь войти к князю Андрею.
Князь Андрей, приподнявшись на кресле, сидел, встречая княжну Марью с исхудавшим, переменившимся, виноватым лицом, с лицом ученика, просящего прощения, что он никогда не будет, с лицом блудного, возвратившегося сына. Княжна Марья плакала, целовала его руки, приводила ему его сына. Андрей не плакал, мало говорил и только сиял преобразованным счастьем лицом. Он мало говорил об отце и его смерти. Всякий раз, когда нападали они на воспоминание об этом, то старались умалчивать. Говорить об этом было слишком тяжело. Они оба говорили себе: "После, после". А не знали они, что после они никогда и не будут говорить. Только одного не могла не рассказать княжна Марья - последних слов, которые, когда она ночью, накануне его смерти, сидела у его двери, не смея войти, и на другой день сказала ему это, он - он, суровый князь Николай Андреевич, - сказал ей: "Зачем ты не вошла, душенька! Да, душенька! - Мне так тяжело было".
Князь Андрей, услыхав это, отвернулся, нижняя челюсть его вся запрыгала, и он поскорее переменил разговор. Он спросил ее об ее отъезде и о Николае Ростове.
- Кажется, пустой малый, - сказал Андрей с хитрой звездочкой во взгляде.
- Ах нет, - испуганно вскрикнула княжна, как будто ей физически больно сделали. - Надо было видеть его, как я в эти страшные минуты. Только человек с таким золотым сердцем мог вести себя так, как он. О нет.
Глаза князя Андрея засияли еще светлее.
"Да, да, это надо, надо сделать, - думал он. - Да. Вот оно то, что еще оставалось в жизни, о которой я жалел, когда меня несли. Да, вот что. Не свое, а чужое счастье".
- Так он добрый малый?! Ну, я очень рад, - сказал он.
Княжну Марью позвали обедать, и она ушла, чувствуя, что не сказала самого важного: не узнала о теперешних отношениях с Наташей, но она почему-то, как бы чувствуя себя виноватой, боялась спросить о них. Сейчас после обеда брат избавил ее от этого труда.
- Ты удивляешься, я думаю, мой друг, нашим отношениям с Ростовой?
- Да, я хотела...
- Прежнее все забыто. Я искатель, которому отказано, и я не тужу. Мы дружны и навсегда останемся дружны, но никогда она не будет для меня ничем, кроме младшей сестры. Я никуда не гожусь.
- Но как она прелестна, Андрей! Хотя я понимаю, - сказала княжна Марья и подумала, что гордость князя Андрея не могла ему позволить вполне простить ее.
- Да, да, - сказал князь Андрей, отвечая на ее мысли.
Жизнь в Тамбове продолжалась с приездом княжны Марьи еще счастливее, чем прежде.
Известия из армии были самые благоприятные, оба молодые Ростовы были целы, старший - в полку, меньшой - в партизанском отряде Денисова.
Только старый Ростов, разоренный совершенно отдачей Москвы, был грустен и озабочен, писал письма ко всем сильным знакомым, прося денег и места. Один раз Соня застала его в кабинете рыдающим над написанным письмом. "Да, ежели бы это только было!" - думала она. Она заперлась у себя и долго плакала. К вечеру она написала письмо Николаю, в котором отсылала ему кольцо, освобождала от обещания и просила просить руки княжны Марьи, которая сделает счастье его и всего семейства. Она принесла это письмо графине, положила на стол и убежала. С следующим курьером письмо было послано с прибавлением письма такого же содержания от графини.
- Позвольте мне поцеловать вашу великодушную ручку, - сказал ей вечером князь Андрей, и они долго дружески разговаривали о Наташе.
- Любила ли она кого-нибудь сильно? - спрашивал Андрей. - Я знаю, что меня она никогда не любила совсем. Того еще меньше. Но других, прежде?
- Один есть, это Безухов, - сказала Соня. - Она сама не знает этого.
В тот же вечер князь Андрей при Наташе рассказывал о Безухове, о известии, которое он получил от него. Наташа покраснела. Оттого ли, что она думала о Безухове больше, чем о другом, или оттого, что с своим чутьем она чувствовала, что на нее смотрели, говоря это. Известие, полученное князем Андреем, было от Пончини, который в числе других пленных был приведен в Тамбов. На другой день Андрей рассказывал о чертах великодушия и доброты Пьерa из своих воспоминаний и из того, что говорил этот пленный. Соня тоже говорила о Пьере. Княжна Марья делала то же.
"Что они со мной делают? - думала Наташа. - А что-то они делают со мной". И она беспокойно оглядывалась вопросительно. Она верила в то, что они, Андрей и Соня, лучшие друзья, и делают с ней все для ее добра.
Вечером князь Андрей попросил Наташу спеть в другой комнате, и княжна Марья села аккомпанировать, и два года почти не троганный голос, как будто сдерживая за все это время всю свою обаятельность, вылился с такой силой и прелестью, что княжна Марья расплакалась, и долго все ходили как сумасшедшие, не?ожиданно сблизившись, бестолково переговариваясь. На другой день были приглашены пленные, которыми восхищались все в Тамбове, и в том числе Пончини. Два из них, генерал и полковник, оказались грубыми мужиками, но один, понравившийся всем, тонкий, умный, меланхолический Пончини, особенно понравился тем, что он без слез не мог говорить о Пьере, и, рассказывая о его величии души в плену, с ребенком, доходил до такого итальянского красноречия, которому нельзя было не поддаться.
Наконец пришло письмо Пьерa, что он жив и вышел с пленными из Москвы. И Пончини, признавшийся Андрею в признаниях Пьерa и не перестававший удивляться случаю, сведшему его именно с той особой, был подослан к Наташе, чтобы сделать ей это признание, которое теперь, когда было получено известие о смерти Элен, не могло иметь дурных последствий.
Старый граф видел все это. Ему это не было радостно. Ему было тяжело и грустно, - он чувствовал, что он при всем этом не нужен, что он отжил свою жизнь, сделал свое дело: наплодил детей, воспитал, разорился, и теперь они ласкают, жалеют его, но им его не нужно.
После вступления неприятеля в Москву и доносов на Кутузова, и отчаяния в Петербурге, и негодования, и геройских слов, и опять надежды кончилось тем, что войска наши перешли за Пахрой с Тульской на Калужскую дорогу.
Почему военные писатели, да и все на свете, полагают, что этот фланговый марш (это слово любят очень) есть весьма глубокомысленное движение, спасшее Россию и погубившее Наполеона, весьма трудно понять для человека, не принимающего все на веру и думающего своим умом. Можно было сделать более ста различных переходов и на Тульскую, и на Смоленскую, и на Калужскую дороги, и результат был бы тот же. Точно так же, подходя к Москве, уже дух войска Наполеона упал, разбегались солдаты, и еще больше упал вследствие пожаров и грабежей московских. Это говорится только потому, что трудно людям видеть всю совокупность причин, изменяющих события, и так и хочется все отнести к действиям одного человека. Тем более, что это делает героя, которого мы так любим. Должно было быть так, и так было.
Пробыв месяц в Москве, Наполеон и каждый человек его войска смутно чувствовали, что они погибли, и, стараясь скрывать это сознание, они, расстроенные, голодные и оборванные, пошли назад. Месяц тому назад под Бородином они были сильны, а теперь, после месяца спокойных и удобных квартир и продовольствия в Москве и ее окрестностях, они, испуганные, побежали назад. Трудно поверить, что все это сделал фланговый марш за Красной Пахрой. Были другие причины, которые я не берусь перечислять, но зато и не выставляю одной, недостаточной, говоря, что только от этого.
После отчаяния в русской армии и в Петербурге опять ожили. Из Петербурга часто стали ездить курьеры, и немцы, и генералы от государя, так - погостить в армии, и Кутузов особенно ласкал этих гостей. Третьего числа, когда Кутузову сказали, что французы выступили из Москвы, он захлипал от радостных слез и, перекрестясь, сказал:
- Уж заставлю же я этих французов есть лошадиное мясо, как турок.
Это изречение часто повторял Кутузов. Но Кутузову прислали план действий из Петербурга, ему надо было атаковать очень хитро, с разных сторон. Кутузов, разумеется, восхищаясь этим планом, находился в затруднении в исполнении его. Бенигсен доносил государю, что у Кутузова девка одета в казака.
Бенигсен подкапывал под Кутузова, Кутузов под Бенигсена, Ермолов под Коновницына, Коновницын под Толя, опять под Ермолова, Винцингероде под Бенигсена и т.д. и т.д. в бесконечных сочетаниях и перемещениях, но все они весело жили под Тарутином с хорошими поварами и винами, и песенниками, и музыкой, и даже женщинами. Наконец явился гордый Лористон с письмом от Наполеона, в котором император писал, что он особенно рад случаю засвидетельствовать свое глубокое уважение фельдмаршалу. Князь Волконский хотел один принять его, но Лористон отказался - это было низко ему - и потребовал свидания с Кутузовым. Нечего делать, Кутузов надел занятые эполеты у Коновницына и принял. Генералы толпились около. Все боялись, как бы не изменил Кутузов. Но Кутузов, как всегда, отложил все, отложил и Лористона, и Наполеон остался без ответа.
Между тем Мюрат с Милорадовичем щеголяли глупостью под парламентерским флагом, и в один прекрасный день русские напали на французов, и французы побежали стремглав и удивлялись, что их всех не забрали, потому что они уже не могли драться по-прежнему. Не забрали же всех потому, что Кутузов поручил дело Бенигсену, и потому, чтобы подкатить Бенигсена, не дал ему войск и тем озлобил Бенигсена, но и, кроме того, опоздал - и оттого, что вне цепи, в целом помещичьем доме был кутеж у Шепелева и до ночи веселились и даже плясали сами генералы. Все были хорошие генералы и люди, и рука бы не поднялась рассказывать их пляски и интриги, но досадно, что сами они все писали державинским слогом о любви к отечеству и царю и т.п. вздор, а в сущности, думали преимущественно о обеде и ленточке, синенькой, красненькой. Стремление это человеческое, и его осуждать нельзя, но так и говорить надо, а то это вводит в заблуждение юные поколения, с недоумением и отчаянием глядящие на слабости, которые они находят в своей душе, тогда как в Плутархе и отечественной истории видят только героев.
Французы после Тарутинского сражения, как растерянный заяц, пошли вперед на выстрел, а Кутузов, как промышленный стрелок, жалея заряда, не стал стрелять и отступил назад. Дойдя вправо до Малого Ярославца, однако, после небольшого нечаянного сражения заяц побежал назад в таком положении, что дворняжка догнала бы его. И действительно, в эту пору один дьячок взял девяносто пленных и убил тридцать человек. Партизаны побрали десять тысяч пленных. Французские войска только ждали предлогов положить оружие и убраться подобру-поздорову. Беспорядок, в сущности, в армии был неимоверный: забывали целые депо, коменданты не знали, кто где находится. Каждый генерал тащил свой обоз накраденного, каждый офицер, солдат тоже. И, как обезьяна, захватившая в кувшине горсть орехов, не выпускала ее и скорее сама отдавалась в плен. Куда они идут и зачем - никто не знал, еще менее сам великий гений Наполеон. Около него еще соблюдался кое-какой декорум, писались приказы, письма, рапорты, порядок дня, называли еще друг друга "Государь!" "Государь мой кузен, принц Экмюльский, король Неаполитанский". Но все чувствовали, что они бедные и гадкие люди, нажившие себе горя, упреков совести и безвыходное несчастие. Приказы и рапорты были только на бумаге, в сущности был хаос. Ужас казаков: гикнет кто, и колонны бегут без причины. Дисциплина рушилась. Нищета была страшная, и требовать дисциплины нельзя было. Но потом, разумеется, все жизненное, не укладывающееся в рамки человеческого понятия бедствия трехсот тысяч, - из трехсот тысяч поймет сто человек, - подведено под мнимые распоряжения по воле гениального императора. А кто был на войне, тот знает, что только бегущего раненого медведя можно безобидно убить рогатиной, а не целого и смелого. Кутузов один знал это. Он не знал, как было дело, но знал, как знают это старые, жизненно умные люди, знал, что все сделает время - все само сделается. И в исторических событиях само делается лучше всего.
В эту пору, когда французы только того желали, чтобы их поскорее взяли в плен, а русские, занимаясь разными забавами, куражились около них, в это время Долохов был тоже одним из партизан. У него был отряд из трехсот человек, и он жил с ним по Смоленской дороге.
Денисов был другим партизаном. И у Денисова, теперь полковника, в партии находился Петруша Ростов, непременно желавший служить с Денисовым, к которому он получил страстное обожание еще со времен приезда его в 1806 в Москву.
Кроме этих партий, рыскали в этом же пространстве, недалеко, партия одного польского графа в русской службе и немца, и генерала.
Денисов ночью лежал на полу, на коврах, в разваленной избе, с бородой, в армяке и с образом Николая чудотворца на цепочке, и писал, быстро трещя пером, изредка попивая из стакана, налитого половиной рома и чая.
Петя с широким своим добрым лицом и худыми отроческими членами сидел в углу на лавке, обожательно, набожно поглядывая на своего Наполеона. Петя был тоже в фантастическом костюме: армяке с патронами, вроде черкески, и синих кавалерийских панталонах и в шпорах. Как только Денисов кончил одну бумагу, Петя взял ее, чтобы запечатать.
- Можно прочесть?
- Можно, посмотри их...
Петя прочел, и чтение это увеличило его восторг к гению своего Наполеона. Бумаги, которые писал Денисов, были ответом на требование двух командиров отрядов, дипломатически приглашавших Денисова соединиться с ними, то есть, так как Денисов был моложе чином, поступить под их начальство для атаки большого кавалерийского депо Бланкара, на которое точили зубы все начальники партий, желая приобрести славу этой добычи. Депо же Бланкара, загроможденное ранеными, пленными, голодными, главное, обозом, забытое штабом Наполеона, давно только ждало того, чтобы кто-нибудь из казаков взял его. Денисов отвечал одному генералу, что он поступил уже к другому под начальство, а другому писал, что он уже поступил к одному, каждому подпуская шпильки формальности, на которые он был великий мастер, и таким образом отделывался от обоих и намеревался сам захватить депо, и славу, и чин, и крест, может быть.
- Отлично отделал, - сказал Петя в восторге, не понимая всей дипломатии и цели ее.
- Посмотри, кто там, - сказал Денисов, заслышав мягкие шаги в сенях.
- Слушаю-с, - старательно проговорил Петя, особенно счастливый играть с своим Наполеоном в службу.
В домашней жизни он был на "ты" с Денисовым, как и все, но как до службы, так он был адъютант. Денисов, склонный играть в службу и в Наполеона, еще более был поощрен к этому твердой верой Пети в его наполеонство.
Шаги принадлежали Тихону Шестипалому, которого ввел Петя. Тихон Шестипалый был мужик из Покровского. Когда при начале своих действий Денисов прибыл в Покровское, ему жаловались на двух мужиков, принимавших французов, - Прокофия Рыжего и Тихона Шестипалого. Денисов тогда же, пробуя свою власть и свое уменье управлять ею, предварительно разгорячившись, велел расстрелять обоих. Но Тихон Шестипалый пал в ноги, обещая, что будет служить верно, что он только по глупости, и Денисов простил его и взял в свою партию.
Тихон, сначала исправлявший черную работу раскладки костров и доставания воды, скоро оказал необыкновенные способности в партизанской войне. Он раз, идя за дровами, наткнулся на мародеров и убил двух, а одного привел. Денисов шутя взял его с собой верхом, и оказалось, что не было человека, способного больше перенести трудов, видеть, подлезть неслышно дальше и менее понимать, что такое опасность, как Тихон Шестипалый; и Тихон был зачислен в казаки, в урядники, и получил крест.
Тихон Шестипалый был мужик длинный, худой, с низко опущенными, с мотавшимися как будто бессильно руками, но которые в своем мотании ударяли крепче самых сильных, и мотавшимися ногами, но которые, мотаясь, огромными шагами проходили по семьдесят верст, не уставая. Шестипалый он был, потому что действительно у него были на руках и ногах приросточки около пятого пальца, и ворожея сказала ему, что ежели он отрубит один из этих пальцев, то пропадет, и Тихон берег эти уродливые кусочки мяса больше головы. Лицо у него было изрытое чем-то, длинное, с повисшим набок носом и с редкими, кое-где выбивающимися на бороде длинными волосьями. Он улыбался редко, но очень странно, так странно, что, когда он улыбался, то все смеялись. Он несколько раз был ранен, но все раны скоро заживали, и он не ходил в лазарет. Ему только нужно было остановить кровь, которую он не любил видеть. А боль он не понимал, так же как не понимал страха. Одет он был в красный французский гусарский мундир с шляпой пуховой казанской на голове и в лаптях. Эту обувь он предпочитал всем другим. У него был огромный мушкетон, который он один умел заряжать, насыпая туда сразу три заряда, и топор и пика.
- Что, Тишка? - спросил Денисов.
- Да привел двух, - сказал Тихон. (Денисов понял, что двух пленных. Он посылал его туда, где стоит парк, разведать.)
- О! Из Шамшева?
- Из Шамшева. Вот тут, у крыльца.
- Что же, много народа?
- Много, да плохой, всех побить можно разом, - сказал Тихон. - Я сразу трех взял за околицей.
- Что же двух привел?
- Да так, ваше высокоблагородие, - Тихон засмеялся, и Денисов и Петя невольно тоже.
- Что ж, третий-то где? - смеясь, спросил Денисов.
- Да так ты, ваше высокоблагородие, не серчай, так...
- Да что так?
- Да так, плохонькая такая на нем одежонка... - он замолчал.
- Ну, так что ж?
- Да что ж его водить-то, так - босой.
- Ну, ладно, ступай, я сейчас выйду к ним.
Тихон ушел и вслед за ним в комнату вошел Долохов, прискакавший за пятнадцать верст к Денисову все с тем же, чем занят был и Денисов, - желанием отвести его от депо и самому взять его. Долохов поговорил с Тихоновыми пленными и вошел в комнату. Долохов был одет просто, в военный гвардейский сюртук без эполет и в бальные щегольские ботфорты.
- Что же это мы стоим, моря караулим? - заговорил Долохов, подавая руку Денисову и Пете. - Что же ты не возьмешь их из Ртищева, ведь там триста пленных наших, - говорил он.
- Да я жду помощи на депо напасть.
- Э, вздор, депо не возьмешь, там восемь батальонов пехоты, спроси-ка, вот твой привел.
Денисов засмеялся.
- Ну, понимаем, понимаем вас, - сказал он. - Хочешь пуншу?
- Нет, не хочу, а вот что: у тебя пленных набралось много, дай мне человек десять, мне натравить молодых казачков надо.
Денисов покачал головой.
- Что ж ты не бьешь их? - просто спросил Долохов. - Вот нежности...
Долохов обманул всех, и двух генералов, и Денисова. Он, не дожидаясь никого, напал на другой день на депо и, разумеется, взял все то, что только дожидало случая отдаться.
Пьер находился в этом депо в числе пленных. С первого перехода от Москвы с него сняли валенки, и есть им ничего не давали, кроме лошадиного мяса. Ночевали они под открытым небом. Становились заморозки. На втором переходе Пьер почувствовал страшную боль в ногах и увидал, что они растрескались. Он шел, невольно припадая на одну ногу, и с этого времени почти все его силы души, вся его способность наблюдения сосредоточилась на этих ногах и этой боли. Он забыл счет времени, забыл место, забывал свои опасения и надежды, он желал не думать о ней, думал только о этой боли.
Когда и где это было, он не помнил, но одно событие поразило его: за повозками, в которых везли картины, за каретами, из которых одну он узнал свою (это теперь принадлежало, как ему сказали, герцогу Эттингенскому), шли они, пленные. Подле Пьерa шел старый солдат, тот самый, который научил его подвязывать ноги и мазать их. Справа от Пьерa шел солдат, француз молодой, с острым носом и черными круглыми глазами. Старый русский солдат стал хрипеть и просился отдохнуть.
- Вперед! - кричал сзади капрал.
Пьер повел его под руку, сам хромая. У солдата болел живот. Он был желт.
- Скажите ему, вы, который понимает, - сказал француз, - что нельзя тех, кто отстает, оставлять. Есть приказ пристреливать отставших.
Пьер сказал это солдату.
- Один конец, - сказал солдат и упал назад, крестясь. - Прощайте, православные, - говорил он, крестясь и кланяясь. И, как корабль, уносила все дальше и дальше Пьерa окружавшая его толпа. А серый старик сидел на грязной дороге и все кланялся. Пьер смотрел на старика и услыхал повелительный крик сержанта на того рядового с вострым носом, который шел справа.
- Исполняйте приказ, - крикнул сержант и толкнул за плечо молодого солдата. Солдат побежал сердито назад. Дорога за березками заворотила, и Пьер, оглядываясь, видел только дым выстрела, и потом бледный солдат, испуганный, как будто он увидал привидение, прибежал и, ни на кого не глядя, пошел на свое место.
Старика пристрелили, и так пристрелили многих из толпы в триста человек, шедших с Пьером. Но, как ни ужасно это было, Пьер не обвинял их. Им самим было так дурно, что едва ли бы некоторые не согласились быть на месте солдата. Лихорадочные, щелкая зубами, садились на краю дороги и оставались. Все разговоры, которые он слышал, шли о том, что положение их безвыходно, что они погибли, что стоит только казакам броситься, и ничего не останется. Несколько раз все бросалось бежать от вида казака и иногда просто от ошибки. Пьер видел, как ели сырое лошадиное мясо. Но все это Пьер видел как во сне. Все внимание его постоянно было направлено на свои больные ноги, но он все шел, сам удивляясь себе и этой усиливаемости страдания и сносности страдания, вложенного в человека. Почти каждый вечер он говорил: "Нынче кончено", - и на другой день опять шел.
Общее впечатление деморализации войск отразилось, как во сне, на Пьере во время этих переходов, число которых он не знал, но впечатление вдруг сгруппировалось в весьма простом, в сущности, но его весьма поразившем случае. На одном из переходов шли, жалуясь, около него три француза; вдруг послышались слова: "Император", - все подбодрилось, вытянулось, сдвинулось с дороги, предшествуемая конвоем, шибко проехала карета и остановилась немного впереди. Генерал у окна, выслушав что-то, снял шляпу. Раздались отчаянно счастливые крики: "Да здравствует император!" - и карета проехала.
- Что он сказал?
- Император, император, - слышались со всех сторон ожившие голоса. Как будто и не было страдания. - Вот он каков! Молодчина! О, наш маленький капрал не даст себе наступить на ногу, - слышались восторженные, уверенные голоса. А все было то же: тот же холод, голод и труд, бесцельный, жестокий, и тот же страх, который не оставлял войска.
Ввечеру одного дня Пьерa, которого все-таки отличали от других, офицеры пустили к костру, и, угревшись, Пьер заснул. Спасение Пьерa в эти тяжелые минуты была способность сильного, глубокого сна. Вдруг его разбудили. Но он потом не знал, было ли то наяву или во сне, что он видел. Его разбудили, и он увидал у костра французского офицера с знакомым, мало что знакомым, но близким, с которым он имел задушевные дела, лицом. Да, это был Долохов, но в форме французского улана. Он говорил с офицерами на отличном французском языке, рассказывая, как его послали отыскивать депо и он заехал навыворот. Он жаловался на беспорядок, и французский офицер вторил ему и рассказывал то, что Долохов, казалось, не слушал. Увидав поднявшуюся курчавую голову Пьерa, Долохов не удивился, но слегка улыбнулся (по этой улыбке не могло быть сомнения - это был он) и небрежно спросил, указывая на Пьерa:
- Казак? - Ему ответили. Долохов закурил трубку и раскланялся с офицерами. - Покойной ночи, господа. - Он сел на лошадь и поехал.
Пьер все смотрел на него. Ночь была месячная, и далеко видно. Пьер видел с ужасом, но с утешением, что это сон, как он подъ?ехал к часовым цепи и что-то говорил. "Слава Богу, благополучно проехал", - подумал Пьер, но в это время Долохов вдруг повернул назад и рысью подъехал к костру. Его улыбающееся, красивое лицо видно было в свете огня.
- Чуть не забыл, - он держал записку карандашом, - не скажет ли мне кто-нибудь из вас, что значит по-русски: Безухов, будь готов с пленными, завтра я вас отобью. - И, не дожидаясь ответа, он повернул лошадь и поскакал.
- Держи! - крикнули офицеры, в цепи раздались выстрелы, но Пьер видел, как Долохов ускакал за цепь и скрылся в темноте.
На другой день была дневка в Шамшеве, и, действительно, ввечеру послышались выстрелы, мимо Пьерa пробежали французы, и первый вскакал в деревню Долохов. Навстречу ему бежал офицер с парламентерским белым платком. Французы сдались. Когда Пьер подошел к Долохову, он, сам не зная отчего, зарыдал в первый раз за время своего плена. Солдаты и казаки окружили Безухова и надавали ему платья и свели ночевать в избу, в которой ночевал генерал французский, а теперь Долохов. На другой день пленные проходили мимо подбоченившегося Долохова, громко болтая.
- Словом, так или иначе, император... - сливались голоса.
Долохов строго смотрел на них, прекращая их говор словами: "Проходи, проходи..."
Пьерa направили в Тамбов, и, проезжая через Козлов, первый город, не тронутый войной, который он видел за два месяца, Пьер во второй раз заплакал от радости, увидав народ, идущий в церковь, нищих, калачника и купчиху в лиловом платочке и лисьей шубе, самодовольно, мирно переваливающуюся на паперти. Пьер никогда в жизни не забывал этого. В Козлове Пьер нашел одно из писем Андрея, везде искавшего его, нашел деньги, дождался людей и вещей, и в конце октября он приехал в Тамбов.
Князя Андрея уже не было там, он опять поехал в армию и догнал ее у Вильны.
Одно из первых лиц, которое он встретил там, был Николай. Николай, увидав Андрея, покраснел и страстно бросился обнимать его. Андрей понял, что это было больше, чем дружба.
- Я счастливейший человек, - сказал Николай, - вот письмо от Марии, она обещает быть моею. А я приехал в штаб, чтобы проситься на двадцать восемь дней в отпуск: я два раза ранен, не выходя из фронта. А еще жду брата Петю, который партизанит с Денисовым.
Андрей пошел на квартиру к Николаю, и там долго обо всем рассказывалось друг другу. Андрей был твердо намерен проситься опять - и только в полк. К вечеру приехал и Петя, не умолкая рассказывающий о славе России и Василии Денисове, завоевавшем целый город, наказывавшем поляков, облагодетельствовавшем жидов, принимавшем депутации и заключавшем мир.
- У нас геройская фаланга. У нас Тихон. - Он и слышать не хотел ни о какой другой службе.
Но, к несчастью, это самое завоевание города, которым так счастлив был Петр, не понравилось немцу-генералу, желавшему тоже за?воевать этот город, и так как Денисов был под командой немца, то немец распек Денисова и отставил его от его геройской партии. Впрочем, это узнал Петя после, теперь же он был в полном восторге и, не умолкая, рассказывал о том, как Наполеона прогнали, каковы мы, русские, и как особенно у нас - все герои...
Андрей и Николай радовались на Петю и заставляли его рассказывать. Утром оба новые родные пошли вместе к фельдмаршалу просить каждый своего, и фельдмаршал был особенно милостив и согласился на то и на другое, но, видимо, хотел еще поласкать Андрея, но не успел, потому что в гостиную вошла панна Пшезовска с дочерью, крестницей Кутузова, когда он был губернатором в Вильне. Пани была хорошенькой девочкой, и Кутузов, сузив глаза, пошел к ней навстречу и, взяв за щеки, поцеловал ее. Князь Андрей дернул за полу Николая и повел его вон.
- Будьте на смотру оба, - сказал Кутузов им в дверь.
- Слушаю, ваша светлость.
На другой день был смотр; после церемониального марша Кутузов подошел к гвардии и поздравил все войска с победой.
- Из пятисот тысяч нет никого, и Наполеон бежал. Благодарю вас, Бог помог мне. Ты, Бонапарт, волк, - ты сер, - а я, брат, сед, - и Кутузов при этом снял свою без козырька фуражку с белой головы и нагнул волосами к фрунту эту голову...
- Ураа, aaaa! - загремело сто тысяч голосов, и Кутузов, захлебываясь от слез, стал доставать платок. Николай стоял в свите, между братом и князем Андреем. Петя орал неистово "ура", и слезы радости и гордости текли по его пухлым детским щекам. Князь Андрей чуть заметно добродушно, насмешливо улыбался.
- Петруша, уже перестали, - сказал Николай.
- Что мне за дело. Я умру от восторга, - кричал Петя и, взглянув на князя Андрея с его улыбкой, замолчал и остался недоволен своим будущим сватом.
Обе свадьбы сыграны были в один день в Отрадном, которое вновь оживилось и зацвело. Николай уехал в полк и с полком вошел в Париж, где он вновь сошелся с Андреем.
Во время их отсутствия Пьер, Наташа (графиня теперь), Марья с племянником, старик, старуха и Соня прожили все лето и зиму
1813 года в Отрадном и там дождались возвращения Николая и Андрея.