Главная » Книги

Толстой Лев Николаевич - Война и мир. Первый вариант романа, Страница 33

Толстой Лев Николаевич - Война и мир. Первый вариант романа



   - Oн серый был, помнишь, и белые зубы - стоит и смотрит на нас...
   - Вы помните, Соня? - спросил Николай.
   - Нет, не помню, - робко отвечала Соня.
   - Я ведь спрашивала про этого арапа у пап< и у мам<, - сказала Наташа. - Они говорят, что никакого арапа не было. А ведь вот и ты помнишь.
   - Как же, как теперь помню его зубы.
   - Как это странно, точно во сне было. Я это люблю.
   - А помнишь, как мы катали яйца в зале и вдруг - две старухи, и стали по ковру вертеться? Это было или нет? Помнишь, как хорошо было...
   - Да, а помнишь, как папенька выстрелил из ружья?
   Они перебирали, улыбаясь, с новым для них наслаждением, воспоминания, не грустные, старческие, а поэтически-юношеские воспоминания, из того самого дальнего прошедшего, где сновидения сливаются с действительностью, и тихо смеялись, грустно радуясь чему-то. Соня, как всегда, отстала от них, хотя воспоминания их были общие. Она приняла участие, только когда они вспоминали первый приезд Сони. Соня говорила, как она боялась Николая, потому что у него на курточке были снурки, и ей няня сказала - и ее в снурки зашьют.
   - А я думала, что ты капустная дочь, мне сказали...
   В диванную, в которой горела только одна нагоревшая сальная свеча, вошел Диммлер и подошел к арфе, стоявшей в углу. Он снял сукно, и арфа издала фальшивый звук.
   - Эдуард Карлыч, сыграйте, пожалуйста, мой любимый ноктюрн Фильда, - сказал голос старого графа из гостиной.
   Диммлер взял аккорд и, обратясь к Наташе, Николаю и Соне, сказал:
   - Молодежь как смирно сидит.
   - Да, мы философствуем, - сказала Наташа, на минутку огля?нувшись, и продолжила разговор. Разговор шел теперь о сновидениях. Наташа рассказывала, как она прежде часто летала во сне, а теперь редко.
   - Ты как, на крыльях? - спросил Николай.
   - Нет, так, ногами. Усилиться надо немножко ногами.
   - Ну да, ну да, - улыбаясь говорил Николай.
   - Вот так, - сказала быстрая Наташа, вскочив на диван стоя. Она выразила в лице усилие, протянула вперед руки и хотела полететь, но спрыгнула на землю. Соня и Николай смеялись.
   - Нет, постой, не может быть, непременно полечу, - сказала Наташа.
   Но в это время Диммлер начал играть. Наташа соскочила, опять взяла свечу, вынесла ее и, вернувшись, тихо села на свое место. В их углу было темно, но в большие окна падал на пол холодный, морозный свет месяца.
   - Знаешь, я думаю, - сказала Наташа шепотом, придвигаясь к Николаю и Соне, когда уже Диммлер кончил и все сидел, слабо перебирая струны, видимо, в нерешительности, оставить или начать что-нибудь новое, - что, когда этак вспоминаешь, вспоминаешь, все вспоминаешь, до того довспоминаешься, что помнишь то, что было еще прежде, чем я была на свете.
   - Это метампсикоза, - сказала Соня, которая всегда хорошо училась и помнила историю. - Египтяне верили, что наши души были в животных и опять пойдут в животных.
   - Твоя, я знаю, в кого пойдет душа.
   - В кого?
   - В лошадь?
   - Да.
   - А Сонина?
   - Была кошка, а сделается собакой.
   - Нет, знаешь, я не верю этому, чтоб мы были в животных, - продолжала Наташа тем же шепотом, хотя музыка и кончилась, - а я верю и знаю наверное, что мы были ангелами там где-то и здесь были, и от этого все помним...
   - Можно мне присоединиться к вам? - сказал тихо подошедший Диммлер и подсел к ним.
   - Ежели бы мы были ангелами, так за что же мы попали ниже? Нет, это не может бить, - говорил Николай.
   - Не ниже, кто же тебе сказал, что ниже... Почем я знаю, - горячо возражала Наташа. - Ведь ты же говорил, что души бессмертны.
   - Да, но трудно нам представить вечность, - сказал Диммлер, подсев с презрительной улыбкой, но теперь, сам не зная как, чувствуя, что и он поддался влиянию диванной, серьезно принимая разговор.
   - Отчего же трудно? Нынче будет, завтра будет, всегда будет! Я только не понимаю, отчего же началось вдруг...
   - Наташа, теперь твой черед, спой мне что-нибудь, - послышался голос графини. - Что вы уселись, точно заговорщики?
   - Мама, мне так не хочется, - сказала Наташа, но вместе с тем встала.
   И всем им, даже и старому, черствому Диммлеру, почувствовавшему в этом уголке какое-то новое, свежее чувство, не хотелось уходить. Но Наташа встала и пошла. Николай сел за фортепиано, и она начала петь, как всегда, становясь на середину залы и выбирая выгоднейшее место для резонанса. Она сказала, что ей не хотелось петь, но она давно прежде и долго после не пела так, как она пела в этот вечер. Граф Илья Андреич из кабинета, где он беседовал с Митенькой, слышал ее пенье и, как ученик, торопящийся идти играть, доканчивая урок, путался в словах и замолкал. Митенька изредка улыбался. Николай, не спуская глаз с сестры, и вместе с ней переводил дыханье. Соня, с ужасом слушая ее, думала о том, какая громадная разница между ею и ее другом и как невозможно ей быть любимой. Старая графиня сидела с счастливо-грустной улыбкой и слезами в глазах, изредка покачивая головой, и думала о том, как скоро ей придется разлучиться с Наташей и как хорошо и вместе как грустно ей будет отдать ее князю Андрею.
   Диммлер подсел к графине и, закрыв глаза, слушал.
   - Нет, графиня, - сказал он наконец, - это талант европей?ский, ей учиться нечего, этой мягкости, нежности, силы...
   - Ах, как я боюсь за нее, как я боюсь! - сказала графиня, не помня, с кем она говорит. Ее материнское чутье говорило ей, что чего-то хорошего слишком много в Наташе и что страшно за нее. Чувство материнское не обманывало. Еще Наташа не кончила петь, как в комнату вбежал восторженный одиннадцатилетний Петя с известием, что пришли наряженные. Наташа вдруг остановилась.
   - Дурак, - закричала она на брата, подбежала к стулу, упала на него и заплакала. Но тут же вскочила, поцеловала Петю и побежала навстречу наряженных: медведей, коз, турок, баринов, барыней, страшных и смешных. Дворовые с балалайкой ввалили в залу и начались песни, пляски, хороводы и подблюдные песни. Через полчаса в зале между другими наряженными появились еще: старая барыня в фижмах - Николай, ведьма - Диммлер, гусар - Наташа, черкес - Соня и турчанка - Петя. Все это было затеяно и устроено Наташей. Она и придумывала наряды и разрисовывала пробкой усы и брови. Она была теперь веселее и оживленнее, чем обыкновенно. После снисходительных удивлений, неузнаваний и похвал со стороны ненаряженных, молодые люди нашли, что костюмы так хороши, что надо было их показать еще кому-нибудь. Николай, которому хотелось по отличной дороге прокатить всех на своей тройке, предложил, взяв с собой из дворовых человек шесть наряженных, ехать к дядюшке, который только что уехал к себе. Через полчаса были готовы четыре тройки с колокольцами и бубенчиками, и в неподвижном, морозном, пропитанном лунным светом воздухе, по не только скрипящему, но свистящему от двадцатипятиградусного мороза снегу тройки с наряженными покатили к дядюшке.
  
  

VI

  
   Наташа первая дала тон того святочного веселья, которое разгорелось теперь во всех, даже в Диммлере, плясавшем со своей метлой в костюме ведьмы. Веселье отражалось от одного к другому, все более и более увеличивалось, особенно когда все вышли на мороз и, переговариваясь, перекликаясь, смеясь и крича, расселись в сани.
   Две тройки были разгонные, одна тройка старого графа с орловским рысаком в корню, другая собственная Николая с его низеньким вороным косматым коренником. Николай был очень весел. Он в своем старушечьем наряде, на который он надел гусарский подпоясанный плащ, стоял в середине своих саней, подобрав вожжи. Было так светло, что он видел отблескивающие на месячном свете бляхи и глаза лошадей, испуганно оглядывавшихся на седоков, шумевших у подъезда в таинственном свете месяца.
   К Николаю сели Наташа, Соня, две девушки и няня.
   - Пошел вперед, Захар, - крикнул он кучеру отца, с тем что-
   ?бы перегоняться с ними. Одна тройка тронулась вперед, свистя полозьями и звеня колокольчиками, которые были слишком звучные для этой ночи. Пристяжные жались на оглобли и увязали, выворачивая, как сахар, крепкий и блестящий снег.
   - Ну, вы, милые, - крикнул Николай по-ямщицки, забывая свои фижмы, и тронулся за ними, сначала рысцой по узкой дороге мимо сада. Тени от оголенных деревьев ложились часто поперек дороги и скрывали яркий свет луны. Но вот выехали на сахарную, блестящую даже фиолетовым отблеском снежную равнину, толкнул - раз, раз - ухаб в передних санях; точно так же толкнул следующие, следующие.
   - Вот след заячий, много следов! - прозвучал в морозном скованном воздухе голосок Наташи.
   - Как видно, Николай! - сказал голосок Сони.
   Николай оглянулся на них и пригнулся, чтоб рассмотреть какое-то совсем новое лицо, с бровями и усиками, которое выглядывало из соболей. "Это прежде была Соня", - подумал он. Он ближе вгляделся в нее и улыбнулся.
   - Вы что, Николай?
   - Ничего. - Он опять повернулся к лошадям, которые, выехав на торную большую дорогу по примасленному снегу, всю иссеченную следами шипов, стали натягивать. Левая пристяжная уже подергивала прыжками свои постромки. Коренной раскачивался, но упирался, как будто спрашивая: "Начинаться? Или рано еще?" Впереди, уже далеко отделившись и вдали звеня колокольцом, на ясно видной черной тройке на белом снегу катил Захар, покрикивая, и из его саней слышны были повизгивания дворовых и голос и хохот Диммлера.
   - Ну ли вы, разлюбезные! - крикнула старушка в фижмах, с одной стороны поддергивая вожжи и наотмашь отводя с кнутом руку, и только по усилившемуся как будто навстречу ветру и подергиванью натягивающих и все прибавляющих скоку пристяжных заметно было, как шибко летела тройка. Николай глянул назад.
   С криком и визгом, маханием кнутом навскочь коренных отставали другие тройки. Коренной стойко поколыхивался под дугой, но еще и не думал сбивать, обещая еще и еще наддать, когда понадобится. Сдерживая, они поравнялись с первой тройкой.
   - Ну, Захар, равняйся.
   Захар обернул свое уже обындевевшее по брови лицо.
   - Ну, держись, барин.
   Тройки понеслись, но Захар взял вперед. Николай стал равнять с ним.
   - Врешь, барин, - закричал Захар и стал жать его вправо. Правая пристяжная скакала в непроезженном снегу и закидывала седоков мелким сухим снегом.
   Николай не выдержал и выпустил вскачь всю тройку. Проехав с версту, он остановил и опять оглянулся, в санях все сидели какие-то чужие, с усиками, веселые лица.
   - Посмотри, у него и усы и ресницы все белые, - сказал один с усиками.
   "Этот, кажется, Наташа", - подумал Николай.
   - Не холодно вам? - Диммлер что-то кричал смешное из тех саней. Его не расслышали, но все равно засмеялись.
   Бог знает, рад ли был дядюшка всему этому веселью - даже первое время он казался смущен и ненатурален, но те, кто приехали к нему, и не замечали этого. После плясок и песен начались гаданья. Николай снял свои фижмы и надел дядюшкин казакин, барышни оставались в своих костюмах, и всякий раз Николаю надо было прежде вспомнить, что это Соня и Наташа, когда он смотрел на них с их пробкой начерченными усами и бровями. Особенно Соня поражала его, и, к радости ее, он беспрестанно внимательно и любовно смотрел на нее. Ему казалось, что он нынче только, благодаря ее усам и бровям, узнал ее в первый раз. "Так вот она какая, а я-то дурак", - думал он, глядя на ее блестящие глаза и счастливую, восторженную из-под усов улыбку, делающую ямочки на щеках, которые он не видал прежде.
   После вынимания колец и петуха Анисья Федоровна предложила барышням пойти в амбар послушать. Амбар был около самого дома, и Анисья Федоровна говорила, что в амбаре верно всегда слышно, либо пересыпают, либо стучат, а раз голосом заговорили оттуда. Наташа сказала, что она боится.
   Соня, смеясь, накинула себе на голову шубку и, улыбаясь, вы?глянула из-под нее.
   - Вот я ничего не боюсь, сейчас пойду.
   Опять Николай увидал эту неожиданную улыбку из-под пробочных усов.
   "Что за прелесть эта девочка! - подумал он. - И об чем я, дурак, думал до сих пор?" И только Соня вышла в коридор, Николай пошел на парадное крыльцо освежиться, в маленьком доме было жарко. На дворе был тот же неподвижный холод, тот же месяц, только еще светлее. Свет был так силен, и звезд на снеге так много, что на небо не хотелось смотреть, и звезд незаметно было. На небе было черно и скучно, на земле было весело.
   "Дурак я, дурак. Чего я ждал до сих пор?" - подумал Николай и, сам не зная зачем, сбежал с крыльца и обошел угол дома по той тропинке, которая вела к заднему крыльцу. Он знал, что здесь пойдет Соня. На половине дороги стояли сложенные сажнями дрова. На них был снег, от них падала тень, через них и сбоку их, переплетаясь, падали тени на снег и дорожку. Дорожка вела к амбару. Стена рубленого амбара, как высеченная из какого-то необыкновенного драгоценного камня, блестела на месячном свете. Было совершенно тихо. В саду треснуло дерево, и опять все затихло. Грудь дышала не воздухом, казалось, а какой-то вечно молодой силой и радостью.
   Вдруг в девичьем крыльце застучали ноги по ступенькам, скрипнуло звонко на последней, на которую был нанесен снег, и голос Анисьи Федоровны сказал:
   - Прямо-то вот, барышня. Только не оглядывайтесь.
   - Я не боюсь, - отвечал голос Сони, и по дорожке, по направлению к Николаю, завизжали, засвистели ножки в тоненьких башмачках.
   "Она, да. Ну что ж я? - подумал Николай. - Не знаю. Но она прелесть".
   Соня была уже в двух шагах и увидала его. Она увидала его тоже не таким, каким она знала и всегда немного боялась его. Он был в дядюшкином казакине с спутанными волосами и насурмленными бровями, тоже с счастливой и новой для Сони улыбкой. Соня испугалась того, что будет, и быстро подбежала к нему.
   "Совсем другая и все та же", - думал Николай, глядя на ее лицо, все освещенное лунным светом. Он продел руки под шубку, прикрывавшую ее голову, обнял, прижал к себе и поцеловал в губы, над которыми были усы и от которых сладко пахло пробкой. Соня в самую середину губ поцеловала его и, выпростав маленькие руки, с обеих сторон взяла его за щеки.
   - Соня, ждешь, видно, своего суженого, - сказал Николай. - Нечего и в амбаре слушать. Пойдем, увидят. - Они подбежали к амбару и вернулись назад каждый с своего крыльца.
   Когда они возвращались назад, Наташа, всегда все видевшая и замечавшая, села в сани с Диммлером, а Соню посадила с Николаем. Николай, уже не перегоняясь, ровно ехал, все оглядываясь в этом странном лунном свете на Соню, отыскивал в этом переменяющем все свете и из-под бровей и усов свою ту прежнюю и теперешнюю Соню, с которой он положил не разлучаться. Вглядывался, вглядывался и, когда узнавал все ту же и другую и вспоминал этот запах пробки, смешанный с поцелуем, молча отворачивался или иногда только спрашивал: "Соня, вам хорошо?" - и продолжал править.
   На середине дороги он, однако, дал подержать лошадей кучеру и перебежал к Диммлерам. Он подбежал к саням Наташи и сел на отвод.
   - Наташа, - сказал он ей шепотом по-французски, - знаешь, я решился насчет Сони.
   - Ты ей сказал? - спросила Наташа, вся вдруг просияв от радости.
   - Ах, какая ты странная с этими усами и бровями, Наташа! Ты рада?
   - Я так рада, так рада! Я уже сердилась на тебя. Я тебе не говорила, но ты дурно с ней поступал. Это такое сердце, Николай, как я рада! Я бываю гадкая, но мне совестно было быть одной счастливою, без Сони, - продолжала Наташа. - Теперь я так рада. Ну, беги к ней.
   - Нет, постой, ах, какая ты смешная! - говорил Николай, все всматриваясь в нее и в ней тоже находя что-то такое новое, не?обыкновенное, чего он прежде не видал в ней. Именно не видал он в ней прежде этой сердечной серьезности, которая ясна была, в то время как она своими усами и бровями говорила, что он должен был это сделать.
   - Кабы я прежде видел ее такою, какая она теперь, я бы давно спросил, что сделать, и сделал бы, что она бы велела, и все бы было хорошо... Так ты рада, и я хорошо сделал?
   - Ах, так хорошо! Я недавно, знаешь, с мамашей поссорилась за это. Мама говорила, что она тебя ловит. Как это можно говорить? Я с мам< побранилась. И никому никогда не позволю ничего дурного про нее сказать и подумать, потому что в ней одно хорошее.
   - Так хорошо, - сказал Николай, опять вглядевшись в брови и усы, чтоб знать, правда ли это, и, скрипя сапогами, соскочил и побежал к своим саням. Все тот же счастливый, улыбающийся черкес, с усиками и блестящими глазами, смотревший из-под собольего капора, сидел там.
  
   Вскоре после святок старая графиня настоятельно стала требовать от сына, чтоб он женился на Жюли, и когда он признался ей в своей любви и в обещаниях, данных Соне, старая графиня стала упрекать перед сыном Соню и называла ее неблагодарной. Николай умолял мать простить его и ее, угрожая даже тем, что, ежели Соню будут преследовать, то он сейчас же тайно женится на ней, и, почти рассорившись с отцом и матерью, уехал в полк, обещая Соне устроить в полку свои дела и через год приехать жениться на ней.
   Вскоре после отъезда сына Илья Андреевич собрался в Москву для продажи дома. Наташа утверждала, что князь Андрей уже, верно, приехал, и умоляла, чтобы отец взял ее с собою. После переговоров и колебаний решено было графине оставаться в Отрадном, а отцу с двумя девочками ехать в Москву на месяц и остановиться у тетушек.
  
  

VII

  
   Любовь князя Андрея и Наташи и их счастье было одной из главных причин происшедшего переворота в жизни Пьера. Ему не было завидно, он не ревновал. Он радовался счастью Наташи и своего друга, но после этого вся жизнь его расстроилась. Весь интерес масонства вдруг исчез для него. Весь труд самопознания и самосовершенствования пропал даром. Он поехал в клуб. Из клуба с старыми приятелями к женщинам. И с этого дня начал вести такую жизнь, что графиня Елена Васильевна сочла нужным сделать ему строгое замечание. Пьер, ничего не сказав ей, собрался в Москву и уехал.
   В Москве, как только он въехал в свой огромный дом с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной праздно кормящейся дворней, как только он увидал, проехав по городу, эту Иверскую с свечами, эту площадь с неизъезженным снегом, этих извозчиков, эти лачужки Сивцева Вражка, увидал стариков москов?ских, все ругающих, ничего не желающих и, никуда не спеша, доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь и Аглицкий клуб, он почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Со времени своего приезда в Москву он ни разу не открывал своего дневника, не ездил к братьям масонам, отдался опять своим главным страстям, в которых он признавался при принятии в ложу, и был ежели не доволен, то не мрачен и весел. Как бы он даже не ужаснулся, а с презрением бы не дослушал того, который семь лет тому назад, до Аустерлица, когда он только приехал из-за границы, сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея определена предвечно и давно пробита. Жениться на красавице, жить в Москве, давать обеды, играть в бостон, слегка бранить правительство, иногда покутить с молодежью и быть членом Аглицкого клуба.
   Он и хотел произвести республику в России, он хотел быть и Наполеоном, он хотел быть и философом, и хотел залпом выпить на окне бутылку рому, он хотел быть тактиком, победителем Наполеона, он хотел переродить порочный род человеческий и самого довести себя до совершенства, он хотел учредить школы и больницы и отпустить на волю крестьян, и вместо всего этого он был богатый муж неверной жены, камергер в отставке и член москов?ского Аглицкого клуба, любящий покушать, выпить и, расстегнувшись, побранить слегка правительство. Он был всем этим, но и теперь не мог бы, не в силах бы был поверить, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад. Ему казалось, что он совсем другой, особенный, что те совсем другие, те пошлые, глупые, а я и теперь все недоволен, все мне хочется сделать все это для человечества. Ему бы слишком больно было подумать, что, верно, и все те отставные камергеры так же бились, искали какой-то новой, своей дороги в жизни, и, так же как и он, силой обстановки, общества, породы, той стихийной силы, которая заставляет картофельные ростки тянуться к окну, - приведены были, как и он, в Москву - Аглицкий клуб, легкое фрондерство против правительства и отставное камергерство.
   Он все думал, что он другой, что он не может на этом остаться, что это так, покаместа (так, покаместа, уже тысячи людей входили со всеми зубами и волосами и выходили без одного из московского Аглицкого клуба), и что вот-вот он начнет действовать... Он и его друг Андрей в этом взгляде на жизнь были до странности противоположны один другому. Пьер всегда хотел что-то сделать, считал, что жизнь без разумной цели, без борьбы, без деятельности не есть жизнь, и всегда он ничего не умел сделать того, что хотел, и просто жил, никому не делая вреда и многим удовольствие. Князь Андрей, напротив, с первой молодости считал свою жизнь конченною, говорил, что его единственное желание и цель состоят в том, чтобы дожить остальные дни, никому не делая вреда и не мешая близким себе, и вместе с тем, сам не зная зачем, с практической цепкостью ухватывался за каждое дело, и увлекался сам, и других увлекал в деятельность.
   Прожив год, Пьер сделался совсем московским жителем. Ему стало покойно, тепло, привычно и приятно в Москве, как в заношенном старом платье, которого нет причины когда-нибудь переменить, как бы оно ни износилось. Как ни чужд был для него дом его жены, как ни неприятна была эта постоянная близость Элен, может быть, самое это озлобление на нее еще поддерживало и сдерживало его. Когда в конце апреля Элен уехала в Вильно, куда переехал двор, Пьер почувствовал себя страшно печальным и запутанным, главнее всего он чувствовал себя запутанным. Он впал, с разницей годов и опытности, почти в то же состояние, в котором он был семь лет тому назад в Петербурге.
   В душе его с прежней силой поднялось сознанье любви к добру, к справедливости, к порядку, к счастью, и, примеривая к этому сознанию и свою и чужую жизнь, он уже сам недоумевал перед несостоятельностью жизни, старался закрыть глаза от всей представлявшейся ему безобразной путаницы и не мог. Что такое сотворилось на белом свете, думал он постоянно, в душе имея идеал справедливости, счастья, порядка, целесообразности, что такое творится на свете? Я ненавижу, презираю эту женщину и навеки, как каторжник цепью, на которой висит ядро чести, имени, связан с ней и ее связываю. Ее любовник Борис бросает ее для того, чтобы жениться на женщине скучной и глупой, и губит все хорошие чувства затем, чтобы быть неравным с женою (она богата, он беден). Старик Болконский любит дочь и за то мучит ее, а она любит добро, за то несчастна. Сперанский был дельный, полезный человек, его ссылают в Сибирь. Государь был друг Наполеона, теперь нам велят проклинать его. Масоны клянутся в любви и милосердии и не платят денег и интригуют Астрея против Ищущих Манны и бьются о фартук шотландской ложи. А я понимаю всю путаницу. Вижу, что узел накручен и перекручен, а как распутать его, не знаю. Не только не знаю, но знаю, что нельзя его распутать.
   Пьер в этом положении особенно любил брать газеты и читать политические новости. "Лорд Пит говорит о хлебе, он этого не думает. Зачем Бонапарт говорит о дружбе, - все лгут, сами не знают зачем? Но мне-то куда, куда деваться", - думал Пьер. Он испытывал несчастие людей многих, особенно русских людей, - способность видеть и верить в возможность добра и правды и слишком ясно видеть ложь и зло жизни. Поэтому умственное спасение от этого мучения - дело, работа - было отнято от него. Всякая область труда в глазах его соединялась с злом и обманом. Ежели он пробовал быть филантропом и либералом-служакой, ложь и зло скоро отталкивали его. А вместе с тем дело, специальность необходимы были Пьерy, как они двояко необходимы для каждого. С одной стороны - по справедливости - человек, пользующийся благами общества, должен сам работать, чтобы отдать обществу то, что он берет от него; с другой стороны - лично необходимо дело - специальность, потому что человек не делающий будет видеть всю безобразную путаницу жизни и сойдет с ума или умрет, глядя на нее. Как прикрытие под ядрами, как рассказывал Пьерy князь Андрей, все было занято - все, кто делал плетеночки из сухой травы, кто строил, кто городил домики, кто сапоги поправлял. Слишком страшно быть под ядрами, чтоб не делать чего-нибудь. Слишком страшно быть под жизнью, чтоб не делать что-нибудь. И Пьерy надо было делать.
   И он делал. Удержав из масонства один мистицизм, он читал и читал мистические книги, и от чтения и мыслей отдыхал болтовней в гостиных и клубе, к вечеру и после обеда большей частью уже много выпивал. В потребности пить вино для Пьерa было опять то же совпадение двух противоположных причин, ведших к одному. Пить вино для него становилось все больше и больше физической потребностью. Он опрокидывал в свой большой рот, сам не замечая как, разом проглатывал стаканы "Шато Марго" (любимое его вино), и ему становилось хорошо, несмотря на то, что доктора предостерегали его с его корпуленцией от вина. И вместе с тем, когда он выпивал бутылку и две, тогда только узел, этот страшный, запутанный узел жизни представлялся ему нестрашным. Болтая, слушая разговоры или читая после обеда и ужина, ему беспрестанно мелькал в воображении этот узел какой-нибудь стороной его. И он говорил себе: "Это ничего. Это я распутаю - вот у меня и готово объяснение - но теперь некогда, а после я обдумаю - все ясно". Но после "это" никогда не приходило. А Пьер больше чем когда-нибудь боялся одиночества.
   Он спасался от жизни вином, обществом и чтением. Иногда он сам думал о рассказе князя Андрея о солдатах, старательно занятых под ядрами, и ему все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто спасался честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками - лошадьми, охотой. "Только бы не видать ее, эту страшную ее", - думал Пьер.
   Таким был Пьер для себя в тайне своей души, о страданиях которой он никогда никому не говорил и которые никто не подозревал в нем, но для других, для общества, особенно московского, которое все, начиная от старух до детей, все как своего долгожданного гостя, которого место всегда было готово и не занято, приняло его как друга, для других Пьер был самым милым, добрым, умным, веселым, великодушным чудаком, разбитным и душевным русским, старого покроя барином. Кошелек его всегда был пуст, потому что открыт для всех. Ежели бы не нашлись добрые люди, которые, пользуясь его богатством, с улыбкой, как с ребенком, обращались с ним, взяв его в денежном отношении на свое попечение, он давно бы был нищим. Бенефисы, дурные картины, статуи, благотворительные общества, школы, церкви, книги - ничто не получало отказа, и ежели бы не два его друга, занявшие у него денег много и взявшие его под опеку, он бы все роздал. В клубе не было обеда, вечера без него. Как только он приваливался на свое место на диване после двух бутылок Марго, его окружали, и завязывались споры, толки, шутки. Где ссорились, он одной своей доброй улыбкой и кстати сказанной шуткой - мирил. На балах он везде был, недоставало кавалера - он танцевал. Старушек он дразнил и веселил. С молодыми барынями был умно любезен, и никто лучше его не рассказывал смешные истории и не писал в альбомы. На турнирах в буриме с В.Л.Пушкиным и П.И.Кутузовым всегда его буриме были прежде готовы и забавнее. "Он прелестен. Он не имеет пола", - говорили про него молодые дамы. Масонские столовые ложи были скучны и вялы, ежели его не было. Только в самой-самой тайной глубине души своей Пьер говорил себе, объясняя свою распущенную жизнь, что сделался таким не оттого, что природа его влекла к этому, а оттого, что он влюблен несчастливо в Наташу и подавил в себе эту любовь.
   В Москве жили очень весело эту зиму с 1810-го на 1811 год. Как и в Петербурге, Пьер знал всю Москву и бывал во всех самых разнообразных московских обществах и во всех ему было весело, и во всех ему были рады. Он ездил и по старикам и старушкам, которые все любили его, и в свет, на балы, где о нем было составившееся мнение чудака, рассеянного, очень умного, но смешного человека, и вместе с прежними кутежными товарищами, собравшимися в Москве, к цыганам и т.п. Товарищами его в этих экскурсиях были Долохов, с которым он опять сошелся, и шурин Анатоль Курагин.
  
  

VIII

  
   В начале зимы князь Николай Андреевич с дочерью опять приехали в Москву. По своему прошедшему, по своему уму и оригинальности, в особенности по тому времени ослабления восторга к царствованию императора Александра I и по тому враждебному французскому влиянию и патриотическому направлению, которое царствовало в то время в Москве, князь Николай Андреевич сделался тотчас же предметом особенной почтительности и преданности москвичей и центром московской оппозиции правительству.
   Старый князь постарел в этот год и по наружности, и по самому грустному признаку старости, неожиданным засыпаниям, забывчивости ближайших по времени событий и памятливости к давнишним и, главное, по тому детскому тщеславию, с которым князь принимал роль главы оппозиции и московские овации. Но, несмотря на то, когда старик, особенно по вечерам, выходил к чаю в своей шубке и пудреном парике и начинал затронутые кем-нибудь свои отрывистые рассказы о прошедшем или еще более отрывистые и резкие суждения о настоящем, нельзя было не удивляться этой свежести ума, памяти и изложения.
   Для посетителей весь этот старинный дом с огромным трюмо и дореволюционной мебелью, этими лакеями в пудре и сам энергический старик с его кроткой дочерью и хорошенькой француженкой, которые благоговели перед ним, представлял величественное и приятное зрелище. Но посетители не думали о том, что, кроме тех двух-трех часов, во время которых они видели хозяев, был еще двадцать один час суток, во время которых шла тайная, внутренняя домашняя жизнь. И эта-то внутренняя домашняя жизнь в последнее время так тяжела стала для княжны Марьи, что она уже не скрывала от себя тяжесть своего положения, сознавалась в нем и молила Бога помочь ей. Ежели бы отец заставлял ее все ночи класть поклоны, ежели бы он бил ее, заставлял бы таскать дрова и воду, ей бы и в голову не пришло, что ее положение трудно, но этот любящий мучитель, самый жестокий от того, что он любил, и за то мучил себя и ее, - он умышленно с хитростью злобы умел ставить ее в такое положение, что ей надо было выбирать из двух невыносимых положений.
   Он знал, что теперь ее главная забота была получить его согласие на брак князя Андрея, тем более, что срок его приезда приближался, и на это-то самое больное место он направлял все свои удары с проницательностью любви-ненависти. Пришедшая ему в первую минуту мысль-шутка о том, что, ежели Андрей женится, и он женится на Бурьен, он видел, так больно поразила княжну Марью, что эта мысль понравилась ему и он с упорством последнее время выказывал особенную ласку к мадемуазель Бурьен и держался плана выказывать свое недовольство к дочери любовью к мадемуазель Бурьен. Один раз в Москве княжна Марья видела (ей казалось, что отец нарочно при ней это сделал), как князь поцеловал у мадемуазель Бурьен руку. Княжна Марья вспыхнула и выбежала из комнаты. Через несколько минут мадемуазель Бурьен вошла к ней, приглашая ее к князю. Увидав мадемуазель Бурьен, княжна Марья спрятала слезы, вскочила, сама не помнила, что она наговорила своей французской подруге, и закричала на нее, чтоб она шла вон из ее комнаты. На другой день Лаврушка, лакей, не успевший во?время подать кофе француженке, был отослан в часть с требованием сослать его в Сибирь. Сколько раз в этих случаях вспоминала княжна Марья слова князя Андрея о том, для кого вредно крепост?ное право, и князь при княжне Марье сказал, что он не может требовать почтительности от людей к своему другу Амелии Евгеньевне, ежели дочь его позволяет себе забываться перед нею. Княжна Марья просила прощенья у Амелии Евгеньевны, чтобы спасти Лаврушку. Утешения прежнего в монастыре и странницах не было. Друга не было. Жюли, которой она писала пять лет, оказалась совершенно чуждой ей, когда княжна Марья сошлась с нею. Жюли в это время, по случаю смерти братьев сделавшись одной из самых богатых невест Москвы, находилась во всем разгаре светских удовольствий. Она была окружена молодыми людьми, которые знали ее столько лет и, наконец, как она думала, оценили ее достоинства. Жюли находилась в том периоде стареющей светской барышни, которая чувствует, что вот наступил последний шанс замужества - и теперь или никогда.
   Княжна Марья с грустной улыбкой вспоминала по четвергам, что ей теперь писать не к кому, так как Жюли - Жюли, от присутствия которой ей не было никакой радости, - была здесь и виделась с ней каждую неделю. Она вспомнила, как старый эмигрант отказался жениться на даме, у которой он проводил вечера, потому что "где же тогда проводить свои вечера". Свет не существовал для княжны Марьи. (Все знали, что отец не пускает ее, и не звали.) Она говорила, что не может оставить больного отца. Все восхищались ее любовью и преданностью; многие засылали сватов для сыновей, так как она и Жюли были теперь две самые богатые невесты Москвы. Но с тех пор как они были в Москве, князь Николай Андреевич не одного молодого человека, приехавшего к нему в дом, отделал так и поднял на смех, что уж никто не ездил к нему.
   Хуже всего было то, что поручение брата не только не было исполнено, но дело было совершенно испорчено, и напоминание о графине Ростовой выводило из себя старого князя. Княжне Марье было очень тяжело в особенности потому, что только редко-редко, в самые тяжелые минуты, она позволяла себе думать, что она не виновата во всей тягости ее положения, большей же частью она твердо была уверена, что она сама дурна, зла и оттого виновата. Она думала это, во-первых, оттого, что последнее время, особенно здесь, в Москве, ожидая каждый день приезда брата, она была всегда в таком тревожном состоянии, что не находила в себе прежней способности мысли о будущей жизни и прежней способности любви к Богу. Она не могла молиться душою, как прежде, и чувствовала, что исполняла только обряд. Во-вторых, она чувствовала себя виноватой потому, что в своих отношениях с Коко, который был отдан на ее руки, она с ужасом узнавала в себе свойства раздражительности своего отца. Сколько раз она говорила себе, что не надо позволять себе горячиться, уча племянника, но почти всякий раз, как она садилась с указкой за французскую азбуку, ей так хотелось поскорее, полегче перелить из себя свое знание в эту белую головку Коко, но, несмотря на весь любовный, лучистый свет ее глаз, устремленных на Коко, уже боящегося, что вот-вот тетя рассердится, Коко не понимал, она вздрагивала, торопилась, горячилась, иногда возвышала голос, дергала его за ручку и, ежели ставила в угол, то сама падала на диван, закрывалась прекрасными руками и рыдала, рыдала над своей злой, дурной природой, так что Коко, подражая ее рыданиям, подходил к ней и отдергивал от лица ее мокрые руки. Но более, более всего чувствовала она свою порочность и виноватость тогда, когда отец, которого она иногда упрекала, вдруг при ней или искал очки, ощупывая подле них и не видя их, или забывал то, что сейчас было, или делал ослабевшими ногами неверный шаг и оглядывался, не видал ли кто, или, что было хуже всего, когда он за обедом вдруг задремывал, выпуская салфетку, и склонялся трясущейся головой. Да, он был стар и слаб, был не виноват, она была виновата. Как бы она поддержала его голову, склонила бы ее на высокую ручку кресла и нежно бы поцеловала в изрытый, морщинистый лоб, но она не смела этого и подумать, - это делала мадемуазель Бурьен, а княжна Марья только дрожала от страху, от мысли, что отец увидит, что она это видела. Старалась и не умела ни скрыть, ни показать того, что она хотела, и ненавидела и презирала себя за то.
  
  

IX

  
   В 1811 году в Москве был быстро вошедший в моду французский доктор, огромный ростом красавец, любезный, как всякий француз, необыкновенно ученый и образованный и, как говорили все в Москве, врач необыкновенного искусства. Метивье был принят в высших домах не как доктор, а как равный.
   Князь Николай Андреевич, смеявшийся над медициной, по?следнее время стал допускать к себе докторов, как казалось, преимущественно с целью посмеяться над ними. В последнее время был призван и Метивье, и раза два был у князя, как и везде, кроме своих врачебных отношений, стараясь войти и в семейную жизнь больного. В Николин день, именины князя, вся Москва была у подъезда его дома, но он никого не принимал, и лишь некоторых, список которых он дал княжне Марье, велено было звать обедать. Метивье, в числе других приехавший с поздравлением, нашел приличным как доктор силой нарушить приказ, как он сказал княжне Марье, и вошел к князю. Это именинное утро князь был в одном из самых дурных своих периодов. Он выгнал от себя княжну Марью, пустил чернильницей в Тихона и лежал, дремля, в своем вольтеровском кресле, когда красавец Метивье с своим черным хохлом и прелестным румяным лицом вошел к нему, поздравил, пощупал пульс и сел подле него. Метивье, как бы не замечая дурного расположения духа, развязно болтал, переходя от одного предмета к другому. Старый князь, хмурясь и не открывая глаз, как будто не замечая развязно-веселого расположения духа доктора, продолжал молчать, изредка бурча что-то непонятное и недоброжелательное. Метивье поговорил с почтительным сожалением о последних известьях неудач Наполеона в Испании и выразил условное сожаление в том, что император увлекается своим честолюбием. Князь молчал. Метивье коснулся невыгод континентальной системы. Князь молчал. Метивье заговорил о последней новости введения нового свода Сперанского. Князь молчал. Метивье с улыбкой торжественно начал говорить о Востоке, о том, что направление французской политики, совокупно с русской, должно бы было быть на Востоке, что слова сделать Средиземное море французским озером...
   Князь не выдержал и начал говорить на свою любимую тему о значении Востока для России, о взглядах Екатерины и Потемкина на Черное море. Он говорил много и охотно, изредка взглядывая на Метивье.
   - По вашим словам, князь, - сказал Метивье, - все интересы обеих империй лежат в союзе и мире.
   Князь вдруг замолк и устремил прикрываемые отчасти бровями злые глаза на доктора.
   - А, вы меня заставляете говорить. Вам нужно, чтоб я говорил, - вдруг закричал он на него. - Вон, шпион! Вон! - И князь, войдя в бешенство, вскочил с кресла, и находчивый Метивье ничего не нашел лучше сделать, как поспешно выйти с улыбкой, сказать навстречу бегущей княжне Марье, что князь не совсем здоров - "желчь и прилив к голове. Не беспокойтесь, я завтра заеду", - и, приложив палец к губам, он вышел, услыхав шаги в туфлях князя, подходящего к гостиной. Вся сила гнева обрушилась на княжну Марью, она была виновата в том, что к нему пустили шпиона.
   С ней он не мог иметь ни минуты покоя, не мог умереть спокойно.
   - Нам надо разойтись, это вы знаете, - были его слова к дочери. И как будто боясь, чтоб она не сумела как-нибудь утешиться, он вернулся к ней и, стараясь принять спокойный вид, прибавил: - И не думайте, чтобы я это сказал вам в минуту сердца, а я спокоен, и я обдумал это, и это будет. - Но он не выдержал и с тем озлоблением, которое может быть только у человека, который любит, он, видно, сам страдая, потрясая кулаками, прокричал ей: - И хоть бы какой-нибудь дурак взял ее замуж!
   Он хлопнул дверью, позвал к себе мадемуазель Бурьен и, лежа, слушал ее чтение "AmJlie de Mansfeld", изредка прокашливаясь.
   (С этого дня разошлась по Москве молва, которой верили и не верили, что Метивье - шпион Бонапарта.)
   В два часа съехались избранные шесть персон к обеду, и князь Николай Андреевич в своем парике, пудре, кафтане и звезде вышел к гостям величаво-приветливым и спокойным. Гости были: известный граф Ростопчин, князь Лопухин с своим племянником, генерал Чатров, старый товарищ князя, и из молодых Пьер и Борис Друбецкой. Борис, адъютант важного лица, гвардии капитан, занимающий видное место в Петербурге, на днях приехав в Москву в отпуск и быв представлен князю Николаю Андреевичу, так умно, почтительно и независимо-патриотически умел держать себя перед ним, что князь для него сделал исключение из всех холостых молодых людей, которых он не принимал к себе. Дом князя был не то, что называется "свет", но это был такой маленький кружок, о котором не слышно было в городе, но в котором лестнее всего было быть принятым. Это понял Борис с неделю тому назад, когда при нем главнокомандующий сказал Ростопчину, что он надеется видеть его у себя в Николин день, а Ростопчин ответил, что не может быть.
   - В этот день я всегда еду прикладываться к мощам князя Николая Андреевича.
   - Ах да, да, - отвечал главнокомандующий.
   Обед был чопорен, но разговоры, и интересные разговоры, не умолкали. Тон разговора был такой, что гости, как будто перед высшим судилищем, докладывали князю Николаю Андреевичу все глупости и неприятности, делаемые ему в высших правительственных сферах. Князь Николай Андреевич как будто принимал их к сведению. Все это докладывалось с особенной объективностью, старческой эпичностью, все заявляли факты, воздерживаясь от суждений, в особенности когда дело могло коснуться личности государя. Только Пьер нарушал этот тон иногда, стараясь сделать выводы из напрашивавшихся на выводы фактов и переходя границу, но всякий раз был останавливаем. Ростопчина, видимо, все ждали, и, когда он начинал говорить, все оборачивались к нему, но вошел он в свой удар только после обеда.
   - Государственный совет, министерство вероисповеданий. Хоть бы свое выдумали, - закричал князь Николай Андреевич. - Изменники! "Державная власть"... Есть самодержавная власть, - говорил князь, - та самая, которая велит делать эти изменения.
   - Хоть плетью гнать министров, - сказал Ростопчин больше для того, чтобы вызвать на спор.
   - Ответственность! Слышали звон, да не знают, где он. Кто назначает министров? Царь, он их и сменит, взмылит голову, сошлет в Сибирь, а не объявит народу, что у меня такие министры, которые могут изнурить вас налогами, а потому виноваты.
   - Мода, мода, мода, французская мода, больше ничего. Как мода раздеваться голыми барыням, как в торговых банях вывеска, и холодно и стыдно, а разденутся. Так и теперь. Зачем власти ограничивать себя? Что за идея на монетах писать Россия, а не царь? Россия и царь - все одно, и тогда все одно, когда царь хочет быть вполне царем.
   - Читали вы, князь, записку Карамзина о старой и новой России? - спросил Пьер. - Он говорит...
   - Умный молодой человек, желаю быть знакомым.
   За жарким подали шампанское. Все встали, поздравляя старо

Другие авторы
  • П.Громов, Б.Эйхенбаум
  • Дьяконова Елизавета Александровна
  • Вилькина Людмила Николаевна
  • Жуковская Екатерина Ивановна
  • Есенин Сергей Александрович
  • Теренций
  • Погосский Александр Фомич
  • Полевой Николай Алексеевич
  • Жемчужников Алексей Михайлович
  • Холодковский Николай Александрович
  • Другие произведения
  • Аксаков Иван Сергеевич - О ношении народной одежды
  • Анненский Иннокентий Федорович - Варианты критических статей
  • Цебрикова Мария Константиновна - Предисловие к книге Дж. Ст. Милля "Подчиненность женщины"
  • Толстой Лев Николаевич - Бирюков П. И. Биография Л.Н.Толстого (том 2, 2-я часть)
  • Котляревский Иван Петрович - Малороссийская песня
  • Анненков Павел Васильевич - И. Н. Конобеевская, В. А. Смирнова. К. Маркс, Ф. Энгельс и П. В. Анненков
  • Вагнер Николай Петрович - Вагнер Н. П.: Биографическая справка
  • Лондон Джек - Бурый волк
  • Разоренов Алексей Ермилович - Разоренов А. Е.: Биографическая справка
  • Некрасов Николай Алексеевич - Путевые заметки Т. Ч. (Выпуск 1)
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 118 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа