Главная » Книги

Островский Александр Николаевич - Лакшин В. Я. Александр Николаевич Островский, Страница 7

Островский Александр Николаевич - Лакшин В. Я. Александр Николаевич Островский



ые надежды. Тем более следует отдать должное ее великодушной похвале "Банкроту".
   Естественно, что Погодина, издателя изрядно увядшего к этой поре журнала "Москвитянин", не мог оставить равнодушным восторженный отзыв о комедии не известного ему доселе автора. Узнав о "Банкроте" со слов Ростопчиной, сметливый и деловой Погодин живо сообразил, что не лишнее было бы раздобыть сочинение этого новичка. Не мешкая, он написал 24 ноября 1849 года такую записку своему другу и коллеге Шевыреву: "Есть какой-то г. Островский, который хорошо пишет в легком роде, как я слышал. Спроси г. Попова. И не может ли он спросить у него его трудов. Я посмотрел бы их и потом объявил бы свои условия".
   Матвей Григорьевич Попов, товарищ Островского по гимназии, учил детей у Шевырева, так что адресоваться к нему было вполне резонным. Получив записку Погодина, Шевырев, надо полагать, тут же припомнил о чтении в его доме в 1847 году совсем молодым автором, которому он предсказал тогда большое будущее, "Картины семейного счастья". Он переговорил с Поповым и отвечал Погодину: "С Островским я знаком. Он бывал у меня. Это друг Попова. Я надеюсь от него [получить] "Банкрота" 19.
   Имея в виду заранее обласкать начинающего автора, чтобы тем вернее привязать его к своей журнальной колеснице, Погодин немедленно набросал заметку о его комедии для очередной книжки "Москвитянина". В номере 23 журнала, подписанном цензурой 30 ноября 1849 года, появилось следующее сообщение: "Н. Н. Островский, молодой писатель, известный московской публике некоторыми живыми очерками, написал комедию в пяти действиях в прозе: "Банкрот" - превосходное произведение, которое, читаемое известным артистом нашим П. М. Садовским, производит общий восторг".
   Погодинский "Москвитянин" всегда отличался обилием типографских опечаток, ошибок и иных оплошностей и велся как-то слишком по-домашнему, спустя рукава. Вот и на этот раз к короткому сообщению пришлось дать сразу несколько поправок. В 24-й книжке "Москвитянина" можно было прочесть: "В известии о комедии А. Н. Островского "Москвитянин" сделал в последнем нумере несколько ошибок. Во-первых, комедия называется: "Свои люди - сочтемся", а не "Банкрот", во-вторых, комедия не в пяти действиях, а в четырех; в третьих - принадлежит А. Н. Островскому, а не Н. Н. В том только не ошибся "Москвитянин", что комедия производит общий восторг: г. Садовский не начитается ею, а слушатели не наслушаются".
   Надо признать: Погодин вышел из щекотливого положения с известным изяществом. И у него было тем больше оснований сделать эту поправку, что за две недели, прошедшие между выходом в свет 23-й и 24-й книжек "Москвитянина", он успел лично познакомиться с автором "Банкрота" и услышать его комедию, на которую имел как издатель вполне определенные виды.
  

ГОГОЛЬ СЛУШАЕТ "БАНКРОТА"

   Старый дом на Девичьем поле с садом и прудом, принадлежавший некогда князю Щербатову, был известен всей Москве как место встреч литераторов, артистов, ученых. Его новый хозяин, Михаил Петрович Погодин, родился крепостным графа Ростопчина. Талантливый самородок, он с большим трудом выбился в люди, стал профессором университета и, будто мстя за свое плебейское происхождение, поспешил купить просторный, хотя ветхий барский дом на окраине Москвы.
   В доме Дмитрия Михайловича Щербатова прошли молодые годы Чаадаева.
   В этот же дом приведут Пьера Безухова на допрос к маршалу Даву в сожженной Москве 1812 года. "Пьера с другими преступниками привели на правую сторону Девичьего поля, недалеко от монастыря, к большому белому дому с огромным садом. Это был дом князя Щербатова, в котором Пьер часто прежде бывал у хозяина. [...] Их подвели к крыльцу и по одному стали вводить в дом. Пьера ввели шестым. Через стеклянную галерею, сени, переднюю, знакомые Пьеру, его ввели в длинный низкий кабинет, у дверей которого стоял адъютант" ("Война и мир" т. IV, ч. I, гл. X). Толстой мог так точно описать все это, потому что сам бывал в Погодинском кабинете. Да кого, кого только не видели эти стены!
   О Погодине шла по городу слава, что он расчетлив, скуповат. Поговаривали и о том, что дом свой он купил подозрительно дешево, надув при покупке прежнего владельца. Злые языки утверждали, что сама фамилия Погодина происходит от слова "погадить", и называли его Погадин. Герцен смеялся над ним в своих фельетонах, где вывел почтенного историка под именем Вёдрина (вёдро - погода). Сомнительная личная репутация Погодина в глазах людей либерально настроенных усугублялась тем, что журнал "Москвитянин" Михаил Петрович старался вести в консервативно-благонамеренном духе, а в своих статьях любил "угадывать образ мыслей правительства" и не пропускал случая выступить в печати по поводу прибытия в первопрестольную государя или тезоименитства коронованных особ.
   А вместе с тем это был человек весьма обширных познаний и самобытного, нешаблонного ума - в тех случаях, когда он позволял себе думать. Недаром его ценил Пушкин. Долгие годы водил с ним дружбу и даже жил одно время в его доме вернувшийся из Италии Гоголь. Несмотря на сухость и скупость, на плебейскую привычку гнуть спину перед власть имущими, было в Погодине что-то, что заставляло тянуться к нему людей литературы. Это был настоящий собиратель культурных сил. Литераторов он любил по-своему искренне. И с той же энергией и неразборчивостью, с какой подгребал к себе все, что относилось к русской старине, - манускрипты, монеты, иконы, печати, лубочные картины, составившие пятьдесят шкафов его знаменитого Древлехранилища, он собирал в своем доме все мало-мальски заметное и обещающее в московской ученой и литературной среде.
   Не мудрено, что толки о молодом судейском чиновнике, написавшем какую-то чудесную комедию, задели в нем чувствительную жилку.
   Мысль устроить в ближайшую субботу, 3 декабря 1849 года, на Девичьем поле литературный вечер, скорее всего подала Погодину графиня Ростопчина. Для этого у нее был свой повод. Ей не терпелось прочесть в избранном литературном и ученом кругу новую драму в стихах - "Нелюдимка".
   (Когда-то юный Погодин давал уроки латыни маленькому сыну своего барина - Андрею Федоровичу Ростопчину. Теперь жена его, графиня Ростопчина, дорожила приятельскими отношениями с московским профессором.)
   Имя Ростопчиной и само имело в ту пору для слушателей немало "электричества", как выразился бы Гоголь. Над нею был ореол знакомства и дружеской близости с Пушкиным и Лермонтовым, которого она по-домашнему называла "милый Лермонщик". Притягивал к ней многих и некий блеск опальности: она вынуждена была оставить Петербург и переехать в Москву вследствие скандала вокруг ее баллады "Насильный брак". Баллада внятно повествовала о знатном бароне, превратившем свою жену в рабыню и узницу, в чем читался намек на отношения России к подневольной Польше. В 1845 году Фаддей Булгарин, не разобравшись во втором, тайном, смысле баллады и загипнотизированный аристократическим именем Ростопчиной, напечатал ее в "Северной пчеле". Булгарин, разумеется, тут же покаялся в невольном прегрешении, и его простили. Ростопчиной же дело не сошло с рук.
   С тех пор графиня жила в Москве в постоянном подозрении властей. Ее перу Закревский приписывал обращенные к нему язвительные стихи П. Ф. Павлова "Ты не молод, неглуп...", ходившие в рукописных копиях. А московский обер-полицмейстер Лужин вывел однажды Ростопчину с дворцового бала, куда она явилась, решив, что "все забыто".
   Естественно, новая драма Ростопчиной, а еще более сама ее личность могли возбудить любопытство гостей Погодина. А заодно издатель "Москвитянина" имел на уме заманить на этот вечер и Островского с его "Банкротом".
   В последних числах ноября 1849 года Погодин пишет письмо молодому поэту и переводчику, сотрудничавшему в его журнале, Николаю Васильевичу Бергу, о котором разузнает где-то, что он, подобно Попову, учился в одной с Островским гимназии. Погодин просит Берга привести к нему в субботу автора "Банкрота", упомянув, между прочим, что его очень желала бы видеть графиня Ростопчина. Ростопчину же извещает, что непременно хочет познакомить ее на своем субботнем вечере с Островским и Меем.
   Ответная голубенькая надушенная записка Ростопчиной полетела к Погодину немедленно: "Чужие мысли угадывать Вы стали на лету? - писала всегда несколько экзальтированная графиня. - Давно хотелось мне дружески и братски пожать руку Мею, а теперь горю желанием низко, низко поклониться Островскому. Спасибо Вам, что Вы доставите мне это высокое удовольствие!" 1
   Берг отвечал менее определенно: он сообщал Погодину, что Островского почти невозможно застать дома. Странная отговорка. В своих позднейших воспоминаниях Берг обронил, впрочем, признание, что Островский "с трудом согласился" читать пьесу у Погодина. Автора "Банкрота" пришлось уговаривать: его, наверное, смущала нелестная репутация Погодина, сухаря и скупца, да и собственные студенческие воспоминания были не в его пользу.
   Наверное, Островский иначе отнесся бы к этому предложению, если бы знал, что на вечере у Погодина его ждет встреча не только с Ростопчиной, но и с самим Гоголем. С ним Погодин тоже сговаривался заранее; он даже дал Гоголю по старой дружбе одно деликатное поручение - пригласить на вечер старика Щепкина.
   В ту пору Гоголь жил очень замкнуто и уединенно, на него, как он признавался, напало какое-то "оцепенение сил", и лишь иногда москвичи могли наблюдать, как он, выйдя из дома Талызиной, прогуливался под молодыми липками Тверского бульвара. Из дому он выезжал редко - лишь в церковь да к ближайшим друзьям, панически боялся многолюдства, незнакомых лиц, так что его охотный отклик на приглашение Погодина был не совсем обычным делом.
   Привлекло ли его обещание драмы в стихах "Нелюдимка"? Вряд ли. Ростопчину и ее стихотворство, пересыпанное галлицизмами и милыми неправильностями языка, Гоголь знал предостаточно и не мог не чувствовать в ее сочинениях того, что Белинский окрестил "служением богу салонов". Мы не слишком погрешим против истине, если предположим, что его, скорее, привлекла возможность оглядеть на молодого автора комедии "Банкрот", о котором уже поговаривали как о его, Гоголя, наследнике и сопернике.
   Под вечер 3 декабря (воспоминания Н. В. Берга, Д. М. Погодина и других дают возможность живо вообразить эту картину) к освещенному подъезду дома Погодина на Девичке подкатывали сани 2. Приехали сотрудники "Москвитянина" - беллетрист Вельтман и поэт Мей, только что заслуживший известность своей драмой в стихах "Царская невеста". Прибыл артист Щепкин и ректор Московского университета астроном Д. М. Перевощиков. На тройке собственных гнедых коней, пригнанных с родового Михайлова хутора, подкатил гостивший в Москве приятель Гоголя, киевский профессор, ботаник и филолог М. А. Максимович.
   Островский в сопровождении Садовского и с толстой тетрадью "Банкрота" в руках появился одним из первых. Гостей провожали в верхний кабинет хозяина и рассаживали на невзыскательной погодинской мебели, кушетках и старомодных креслах. Места было немного; молодежь - сын хозяина Дима и менее солидные из гостей - лепилась у подоконников. Все с любопытством оглядывали белокурого, стройного, франтовато одетого молодого человека, устроившегося в левом углу, у окон. На нем был коричневый со светлыми пуговицами фрак и, по тогдашней моде, необыкновенно пестрые брюки. Глядел он застенчиво, но когда ему, в ожидании приезда Ростопчиной, предложили начать читать первому, долго не чинился.
   Островский объяснил, что будет читать комедию вместе с Провом Садовским и берет на себя женские роли, а ему отдает мужские. В какой-то момент к ним подсел Михайло Семенович Щепкин и, заглядывая в тетрадь, тоже начал подавать реплики за одного из персонажей... Слушали в полной тишине и внимании, первый ледок настороженности быстро таял, и гости от души смеялись, наслаждаясь текстом "Банкрота". Чтение оборвалось, когда появилась раскрасневшаяся с мороза, необыкновенно стройная для своих тридцати восьми лет, черноглазая, подвижная, оживленная Ростопчина. Приветственные возгласы, взаимные представления - все всклубилось вокруг графини, но вскоре опало, улеглось, и Островский с актерами мог продолжить чтение "на голоса". Вот тут-то и раздался скрип ступеней, шаги по лестнице - и в проеме двери возник бледный с прямым длинным носом профиль. Новый гость не захотел тревожить собравшихся своим появлением. Он оперся о притолоку двери да так и простоял до конца чтения.
   Чтобы у гостей остались силы выслушать "Нелюдимку", Островский читал не всю комедию, а некий сокращенный вариант ее, искусно подобрав сцены. И все равно "Банкрот" произвел на слушателей сильное впечатление. В шуме поздравлений и щедрых похвал Островский не сразу заметил, как перед ним очутился человек, стоявший молча у двери пока читалась комедия. Толпа гостей расступилась. Это был Гоголь.
   Он по себе знал, как неприятно бывает, когда кто-либо вновь пришедший заставляет прервать чтение, да и боялся невзначай оказаться в центре внимания на чужом "бенефисе". Почти все присутствующие были знакомы с Гоголем прежде, привыкли считаться с его странностями, и никто не осмелился бы предложить ему сесть, если он захотел слушать стоя. Вообще его движениями не решались руководить: малейшая неловкость могла заставить его спуститься вниз и уехать, не прощаясь. Однако он сам захотел подойти к Островскому. Пров Садовский, уже раньше читавший Гоголю в одном из московских домов, кажется у Шереметевых, пьесу "Банкрот", представил ему молодого автора. Гоголь тепло приветствовал его.
   Завязался общий беспорядочный разговор. Кому-то, едва ли не Ростопчиной, пришло в голову подойти к Гоголю и спросить в сторонке с женской непосредственностью его мнение о комедии. "Хорошо, но видна некоторая неопытность в приемах",- отвечал Гоголь и добавил, что первый акт мог быть бы покороче, а третий, предпоследний, - подлиннее.
   Автор "Ревизора" любил крутую завязку, и первая сцена Большова с Рисположенским в экспозиции пьесы показалась ему растянутой. Зато в последнем акте, по его мнению, Большов оказывается в "яме" слишком внезапно, без всякого предуведомления зрителей. "Я бы на месте автора, - сказал Гоголь, -предпоследний акт кончил тем, что приходят и берут старика в тюрьму: тогда зритель и читатель были бы приготовлены к сим последним сценам" 3.
   После перерыва с чаем и закусками, вынув тетрадь с "Нелюдимкой" из расшитого мешочка, начала читать свою драму в стихах сама Евдокия Петровна. Чтение длилось долго. Ростопчина читала с увлечением, блистая глазами, форсируя эффектные места и мало оглядываясь на реакцию слушателей. В середине ее чтения Гоголь встал со стула, предусмотрительно выбранного им неподалеку от двери, и незаметно вышел. Островский и другие, превозмогая усталость, слушали за полночь стихотворный рассказ в лицах о злоключениях "нелюдимки".
   Вставши поутру, Погодин записал своей обычной скорописью в дневнике, фразами "топорной рубки", как метко определил его слог Иван Аксаков:
   "Графиня Ростопчина читала свою комедию, и очень желал [а?] ей успеха, и, кажется, успела, по крайней мере четвертое и пятое действие поразили многих... А как сух Гоголь... Комедия "Банкрут" удивительна. Ее прочел Садовский и автор, с ним и познакомился. Были человек 15 и до 3-х часов. Не спал до 5-ти. А наши авторы очень глупы и не умеют обходиться с женщинами" 4.
   Хозяин, видно, волновался за успех своего вечера. Ему в особенности хотелось, чтобы Ростопчина с ее "Нелюдимкой" не ударила в грязь лицом. Сам он был в восторге от этой пьесы и печатно заявил, что она "заменит собою все европейские комедии". Как однако, близоруки бывают современники, когда готовая репутация или пустое пристрастие мешают непосредственным внушениям вкуса! "Сухость" Гоголя, ревниво отмеченная Погодиным, раздосадовала хозяина, поскольку была отнесена им к "Нелюдимке". Видно, Погодину показалось, что вообще Ростопчиной не было уделено достаточно внимания, и оттого он укорил "наших авторов" (Мея? Островского?) в том, что они "не умеют обходиться с женщинами".
   Сама же графиня, к счастью, осталась довольна вечером, и в благодарственном письме Погодину писала, что была тронута, когда во время своего чтения "увидела слезы в глазах доброго Щепкина и признаки чувства на благородном, великодушном лице Вельтмана. Я им очарована; тоже меня поразила умнейшая физиономия Максимовича" 5.
   Экзальтацию Ростопчиной, упоенной своим успехом, заметно корректирует написанное со свежа на другой день письмо - А. Ф. Вельтмана, адресованное его знакомой. "Вчера Погодин звал на чтение гр. Ростопчиной ее драмы "Нелюдимка", - сообщал "великодушный" Вельтман. - До приезда ее читал Островский свою комедию "Банкрут", которая очень смешна, но два раза (подряд) мне трудно слушать. Чтение драмы тянулось часа три, в пяти действиях, в белых стихах - утомительно" 6.
   Напрасно, таким образом, искала Ростопчина "признаки чувства" на благородном лице Вельтмана: подобно Гоголю, он откровенно скучал во вторую половину вечера. Старик же Щепкин, по стариковской слабости, как подтверждают все, встречавшиеся с ним в эти годы, плакал от малейшего волнения... {Сохранился черновик письма Погодина Ростопчиной от 5 декабря 1849 года. В нем, в частности, читаем: "Впечатление до чаю было посредственное... хорошо, да, но... и тому подобное. Третье действие прочли вы хорошо... Четвертое действие прочли как нельзя лучше и покорили собрание: все поворотилось, были слезы... дыхание стало перехватывать у иных, - все взглянули друг на друга: нет... это... не то, что мы думали сначала!.. Но вот окончилось чтение и началось говорение глупостей умными людьми. Сперва я боялся за автора, а теперь мне стало стыдно за слушателей. Я так бы и исщипал всех, говоря по-женски, исцарапал, прибил. Что за вздор понесла литературная братия, начали с доброго Авраамия Палицына, которого бог знает откуда вызнали... Потому я не удержался и сказал вам, что русские авторы были глупее своих сочинений" (ГБЛ, ф. 231, разд. 1, п. 46, ед. хр. 12). "Русские авторы" - несомненно, Островский.}
   Сам того не желая, Погодин оказал Ростопчиной медвежью услугу: уж слишком невыгоден был контраст самобытного "Банкрота" с тягучей, жеманной "Нелюдимкой". Однако прирожденное доброжелательство в смеси с легкой самоуверенностью позволили графине этого не заметить. Она любила бывать окруженной молодыми людьми, увлекала, щебетала и сама до самозабвения увлекалась новыми талантами. Ростопчина дружески беседовала с неловким, смущающимся автором "Банкрота", через пять минут называла его запросто, по фамилии, что считала особым шиком, и пригласила Островского вместе с неразлучным его спутником Садовским бывать на ее "субботах".
   Так закончился этот памятный для драматурга вечер, отмеченный не только знакомством с Гоголем и другими известными литераторами, но и укрепивший, надо полагать, у Погодина желание во что бы то ни стало напечатать "Банкрота" в "Москвитянине". "Нелюдимка" уже должна была набираться для первого номера, и с ней не предвиделось долгих хлопот, зато "Банкрот", как говорило ему редакторское чутье, мог встретить серьезные препятствия на пути в печать.
   После вечера у Погодина комедию читали по московским домам с нарастающим успехом всю зиму. Еще не будучи напечатанным, "Банкрот" стал фактом литературной жизни. С комедией знакомились не только со слуха: она стала распространяться и в рукописных копиях. Добровольным переписчиком пьесы стал, между прочим, молодой человек, подрабатывающий репетиторством, Иван Федорович Горбунов, с которым Островский свел знакомство в доме М. Г. Попова. Только в течение двух месяцев - декабря и января - Горбунов переписал пьесу три раза и выучил ее наизусть.
   Копии комедии, переписанные Горбуновым, попадают вскоре и в Петербург. Превосходный чтец, граф В. А. Соллогуб читает пьесу Островского в салоне своего тестя М. Ю. Вельегорского. С пьесой знакомятся Григорович, Панаев - после чтения "пять дней разговоров..." 7. Некрасов обдумывает, как пригласить молодого автора к сотрудничеству в своем "Современнике".
   О Москве же и говорить нечего: она уже считает драматурга своим и не знает, как лучше обласкать его самородный талант. Прославленный москвич - опальный генерал А. П. Ермолов слушает комедию в исполнении Садовского в своем доме на Пречистенке вблизи пожарного депо. Могучий старик в сером нанковом сюртуке с голубым платком на шее, с лицом, напоминавшим льва, встряхнув густой гривой седых волос, сказал о комедии: "Она не неписана, она сама родилась" 8. И меткое словцо старого генерала пошло ходить из уст в уста.
   Профессор Шевырев, пропустивший по болезни вечер у Погодина тоже не хочет отстать от других и устраивает у себя 24 февраля 1850 года чтение "Банкрота", на которое приглашает широкий круг университетских профессоров, ученых и литераторов-славянофилов. Здесь присутствуют историки Соловьев и Грановский, филолог Буслаев, известные славянофилы Хомяков, и Кошелев 9.
   На этом вечере живописец Федотов впервые публично показывал свою картину "Сватовство майора к купеческой дочери". Сам художник приготовил к этой картине объяснение в стихах. Но едва ли не лучшим объяснением ее был начальный монолог Липочки из "Банкрота": "Уж какое же есть сравнение: военный или штатский?" Слова замоскворецкой жеманницы были как бы воссозданы в движении и красках знаменитой картины.
   Два участника вечера у Шевырева - знаменитый западник и известнейший славянофил - отозвались на чтение комедии словами, дышащими живым восхищением. Грановский написал лондонскому эмигранту Герцену и передал с доверенным лицом письмо, в котором говорил о "Банкроте" как о "дьявольской удаче". В комедии он увидел "крик гнева и ненависти против русских нравов" 10.
   В свою очередь Хомяков пытался расположить в пользу комедии свою влиятельную корреспондентку, фрейлину двора Антонину Дмитриевну Блудову. "В жизни все дробится на такие мелкие части, - писал он ей, - общество так рассыпается и пустеет, что никакое вдохновение невозможно, кроме комического, а оно дается немногим, и теперь, как видим из "Банкрута", не иссякает у нас. Грустное явление эта комедия, но оно имеет свою утешительную сторону. Сильная сатира, резкая комедия свидетельствуют еще о внутренней жизни, которая когда-либо еще может устроиться и развиться в формах более изящных и благородных" 11.
   Подогреваемый общими восторгами, Погодин не оставлял мысли поместить "Банкрота" в "Москвитянине". Но как трезвый и многоопытный журналист он понимал, что при ужесточившихся цензурных условиях это будет нелегко сделать, Сам Погодин еще недавно потерпел фиаско в цензуре, запретившей его благонамеренную по всем статьям трагедию "Петр I". Как же в таком случае хлопотать о "Банкроте"?
   Между тем Погодину приходилось спешить, потому что как раз в этот момент у него появился могущественный конкурент, грозивший перехватить пьесу для своего журнала. В Москве поговаривали, что издатель "Отечественных записок" Краевский специально приехал из Петербурга, посетил автора в его доме у Серебрянических бань, с изумлением убедился, в какой скудости живет молодой драматург, и предлагал ему за "Банкрота" гонорар, который должен был показаться Островскому фантастическим. Молодой автор заколебался. Однако Краевский, наведя справки в столичной цензуре, понял, что у него слишком мало шансов напечатать пьесу, и отступился. Погодин же сумел убедить Островского, что если где-нибудь и удалось бы напечатать его комедию, то лишь в удаленном от северной столицы, скромном и благонамеренном "Москвитянине".
   Найдя, что общественная почва достаточно распахана чтениями комедии и слухом о ней, Погодин начал действовать. Он сумел удачно воспользоваться благосклонным письмом от графа Дмитрия Николаевича Блудова, дочери которого писал о комедии Хомяков. Вероятно, Погодин посылал влиятельному вельможе комедию для ознакомления. Блудов отсоветовал обращаться к столичному цензору, но приватным образом рекомендовал спешно проводить "Банкрота" через местную цензуру.
   2 марта 1850 года Погодин сообщал Островскому обнадеживающую весть. "Посылаю вам копию с письма от гр. Блудова, председателя всех комитетов о цензуре, университетов, просвещения, - писал в своем обычном стремительном стиле, который теперь назвали бы "телеграфным", Погодин. - Надо воспользоваться этим расположением и ковать железо, пока горячо. Я пошлю ее циркулярно к своему цензору, потом к Попечителю, и, подсмолив такую механику - не пустить ли тотчас "Банкрута", если Вы рассудите, в печать. В корректуре легче будет психологически решиться попечителю, который увидит, что дело как будто уже кончено и печатный "Банкрут" не кусается. Цензор отвезет к нему корректуру, я поддам и проч." 12.
   "Подсмолить механику..." - словечко это Погодин почерпнул из словаря крючкотвора и пройдохи Рисположенского, героя той самой пьесы, за какую он хлопотал. Блудову не хотелось брать на себя разрешение комедии, но, вырвав у него полусогласие на публикацию, Погодин мог рассчитывать с помощью ссылок на высокий петербургский авторитет уговорить местную цензуру.
   Московская цензура находилась тогда в ведении университета, а цензором назначался обычно один из профессоров. В то время им был профессор по кафедре народного и полицейского права В. Н. Лешков, трудолюбивый, но, по отзывам современников, тупой и бездарный человек. Уговорить Лешкова, с которым он знался по-приятельски и встречался домами, Погодину обычно ничего не стоило. Однако случай с "Банкротом" был не ординарный, комедия получила слишком громкую, да еще с оттенком крамольности, славу, так что не в праве цензора было подписать ее единолично. "Не быть бы в ответе", - мог по обыкновению усомниться законопослушный Лешков. Подписать комедию в печать он решился бы, лишь заручившись поддержкой своего непосредственного начальства - Владимира Ивановича Назимова.
   Это лицо сыграло в судьбе молодого Островского важную роль и заслуживает, чтобы о нем сказали подробнее.
   Генерал-адъютант Назимов, незадолго перед тем назначенный попечителем Московского учебного округа, то есть гимназий и университета, являлся по совместительству, как это было тогда принято, главою местного цензурного комитета. Недавний начальник штаба 6-го пехотного корпуса, никогда не имевший ничего общего с просвещением и наукой, Назимов был определен Николаем I в Москву в помощь Закревскому, чтобы навести порядок в университете и избавить город от смутьянов.
   Все боялись вмешательства солдафона в дела просвещения, да и сам Назимов был настроен поначалу агрессивно: "подтянул" гимназии, обрывал профессоров по-военному. Однако у генерала-попечителя оказалось достаточно здравомыслия, чтобы понять, что нельзя рассматривать любое ученое собрание как кружок заговорщиков, а в каждой литературной новинке видеть зловредную прокламацию. Верный слуга престола неожиданно проявил себя человеком не пугливым, дорожившим своим достоинством. К тому же он был внушаем и действовал обычно по рекомендации "московских тетушек и дядюшек". Таким благонамеренным людям, как Погодин, он привык доверять. Это и решило судьбу "Банкрота".
   На другой же день после получения письма от Блудова Погодин напросился на обед к попечителю. Там, между закуской и десертом, он имел случай напеть ему и о достоинствах "Банкрота" и о необыкновенной благосклонности к нему Блудова...
   - Если вы думаете, что его пропустить можно, - сказал благодушно попечитель, - то я полагаюсь совершенно на вас.
   И неожиданно прибавил:
   - Я и сам так думал 13.
   Назимов лично прочитал тетрадь с комедией и пообещал переслать се цензору с соответствующей рекомендацией.
   Впрочем, когда впоследствии по делу о публикации "Банкрота" завязалась между Петербургом и Москвой пренеприятная чиновничья переписка, оказалось, что генерал Назимов был не так уж прост и чуял, где на случай соломки подстелить. "Зная, что сочинение подобного рода требует бдительного и строгого разбора цензуры, - давал Назимов объяснения министру, - я не ограничился тем, что поручил ее рассматривать одному из цензоров, но предварительно сам прочел ее сполна, и притом, желая узнать мнение других, читал графу Арсению Андреевичу Закревскому, которому, как начальнику столицы, должно быть известнее как сословие, представленное в этой комедии, так и впечатление, которое она производила в обществе при чтении ее в рукописи".
   Комедия уже набиралась в типографии для мартовской книжки журнала, когда в роскошном доме военного генерал-губернатора на Тверской, в известном всем москвичам и поныне здании {Дом Моссовета на Советской площади.}, происходило чтение "Банкрота".
   В апартаменты графа просителям и частным лицам полагалось идти не с парадного крыльца, а со двора, откуда вела на второй этаж узкая длинная лестница. Пройдя обширную переднюю, где бегал казачок со щеткой и блистали в ряд начищенные сапоги со шпорами, Островский вошел в огромную комнату - кабинет Закревского. Здесь стояло два больших письменных стола, и все равно комната выглядела пустой. Посетитель должен был терпеливо ждать, растерянно оглядываясь в бесконечных пространствах сверкающего паркета, пока где-то вдали не отворялись высокие дубовые двери. Решительной военной походкой, чуть наклонив плешивую голову, в кабинет входил градоначальник, с порога обращавшийся на "ты" едва ль не к любому посетителю.
   Островский, наверное, изрядно поволновался, читая комедию Закревскому. Полная осанистая фигура графа в мундирном сюртуке, с рукою, упертою в левый бок, его отрывистая речь, напоминавшая военные команды, мало располагали к благодушию. Но яркий талант молодого сочинителя и его скромная, простодушная и открытая манера держаться расположили Закревского к нему. Возможно, ему польстило даже, что чиновник подведомственных ему судебных канцелярий проявил такое редкое дарование. На гладко выбритом, с выпяченной нижней губой лице графа мелькнула необычная для него поощрительная улыбка...
   Получив одобрение всесильного хозяина Москвы, Погодин почувствовал себя увереннее со своими "соображениями". Вероятно, он не забывал упомянуть при случае и об одобрении комедии богатым купечеством, ибо готовым возражением против печатания "Банкрота" было: как отнесутся к этому сами купцы? Не оскорбятся ли они за сословие?
   Чтобы заранее парировать эти упреки, Островский еще прежде озаботился тем, чтобы прочесть пьесу в знакомых ему купеческих домах и навербовать себе там почитателей и сторонников. Пров Садовский, Тертий "Филиппов и другие друзья Островского тоже, видно, не дремали и организовали, как могли, благоприятные отзывы видных купцов о пьесе. По воспоминаниям Филиппова, разрешение напечатать "Банкрота" последовало по ходатайству владельца Нарофоминской фабрики Д. П. Скуратова 14. Быть может, Филиппов и преувеличил значение для судьбы комедии отзыва крупного фабриканта, но и он, вероятно, фигурировал в "соображениях" Погодина, помогших ему убедить начальство дозволить пьесу.
   Когда "механика" была уже основательно "подсмолена" и оставалось получить формальную подпись цензора, Погодин пригласил Лешкова в компании нескольких других литераторов к себе на чай. Островский снова - в который уж раз! - читал сцены из комедии к удовольствию слушателей. Лешкову ничего не оставалось, как подписать пьесу в печать. И разве что для сохранения цензорского престижа в фразе Рисположенского: "Нельзя комиссару без штанов, хоть худенькие, да голубенькие..." - зачеркнул слова: "Нельзя комиссару без штанов", а остальное пропустил 15. Вероятно, тогда же, по настоянию осторожного Погодина, пьеса утеряла первую часть своего двойного названия: "Банкрот или...", и стала называться просто: "Свои люди - сочтемся!"
   Под этим именем комедия и начала свой долгий славный путь в литературе и на русской сцене.
  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ДОРОГА НА СЦЕНУ

"НАПРАСНО ПЕЧАТАНО..."

   16 марта 1850 года зелененькая книжка журнала "Москвитянин" с комедией "Свои люди - сочтемся!" вышла в свет и разносилась почтарями подписчикам и продавалась в конторе журнала на Тверской, напротив резиденции Закревского. Спустя четыре дня Погодин записал в дневнике: "В городе furor от "Банкрута" 1.
   Книжку журнала рвали из рук. С. Максимов вспоминает, как он и его товарищи, студенты университета, бегали из трактира в трактир с одной целью - получить шестой номер "Москвитянина". "Ни протекция половых, Семена и Кузьмы, ни переход в московский Железный трактир, где также выписывались все журналы, не помогли нашей неутолимой жажде. Понапрасну мы съели много пирогов в двадцать пять копеек ассигнациями и выпили несколько пар чаю, пока добились книжки для прочтения второпях, так как настороженные половые стояли, что называется, над душой, ожидая, когда отложена будет книжка в сторону, схватить и унести ее к более почетному и уважаемому посетителю". Даже в самых захудалых уголках Замоскворечья, в трактире Грабостова у Чугунного моста, успех комедии вылился в нечто небывалое: "Ежедневно являлся какой-то досужий доброволец и вслух всем, дьячковским способом прочитывал ее по нескольку раз в день за приличное угощение" 2.
   Если комедия имела такой успех у самого простого, неискушенного читателя, то с каким же восторгом откликнулись на нее литераторы, люди образованного круга! В патриархальной и чуть застойной московской жизни явление нового таланта обретало тона сенсации, граничащей с общественным скандалом. В тот год, когда появилась комедия Островского, в Москве гастролировала знаменитая танцовщица Фанни Эльснер. Ее поклонники, не зная, как лучше выразить свой энтузиазм, выпрягли лошадей из кареты, в которой она возвращалась со спектакля, впряглись в нее сами и так провезли балерину от подъезда театра до гостиницы, причем, на козлах вместо кучера сидел редактор "Московских ведомостей" Владимир Хлопов, поплатившийся за эту проделку своей должностью.
   Такой же московской сенсацией в короткий срок стал молодой Островский, только он имел для этого несколько больше оснований. Похвалы, поздравления... Все хотят быть ему представленными, наперебой зазывают в гости - было от чего головушке закружиться.
   Успех пробившейся, наконец, в печать комедии поселил в душе Островского надежду на скорое разрешение ее и для театра. Автор "Своих людей" решает ковать железо, пока горячо. Московский генерал-губернатор, по-видимому, благоволит к нему, и драматург подает графу Закревскому прошение о дозволении поставить комедию на театре.
   Однако Островский сильно переоценил меру влиятельности графа, а главное, желания помочь ему, если рассчитывал, что Закревский примет такое решение в обход Петербурга. Достаточно того, что он не препятствовал появлению комедии в печати. Дозволение же играть пьесу на императорской сцене считалось делом куда более ответственным, и генерал-губернатор поступил здесь так, как поступил бы на его месте всякий другой чиновник николаевского царствования, то есть немедленно послал запрос выше, чтобы избавить себя от риска ответственности.
   "На днях чиновник здешнего коммерческого суда Островский, - писал Закревский министру Двора князю П. М. Волконскому, - издал в свет ходившую долго в рукописи оригинальную комедию "Свои люди - сочтемся!". Так как комедия г. Островского одобрена цензурою, то, препровождая к Вашей светлости печатный экземпляр оной, я имею честь покорнейше просить Вас уведомить меня: может ли эта пьеса быть поставлена на здешнем императорском театре?" 3
   В канцелярии министра двора еще сочинялся ответ на этот вопрос, когда тучи вокруг комедии стали неожиданно сгущаться. Мы до сих пор не знаем, кто именно подал донос на Островского. Модест Иванович Писарев, известный артист и издатель первого Собрания сочинений драматурга, пишет уклончиво и чуть темновато: "...Успех "Своих людей" больно ущипнул не одни только купеческие самолюбия замоскворецких "степенств"; наряду с ними он вызвал и сильное негодование многих больших, влиятельных лиц. В Петербург полетели доносы" 4.
   Так или иначе, комедия была передана для рассмотрения в "Комитет, Высочайше утвержденный во 2-й день апреля 1848 года". Собравшись 29 марта 1850 года, Комитет под председательством генерал-адъютанта Н. Н. Анненкова и в составе барона М. Корфа и камер-юнкера Ростовского вынес заключение о пьесе "Свои люди - сочтемся!", которое было повергнуто на "высочайшее Государя Императора благоусмотрение".
   Обстоятельный отзыв Комитета мало напоминал прежнюю рубку с плеча, какой в свое время отличился цензор Гедеонов: пьеса была напечатана и приходилось считаться с ее общественно-литературным успехом. Поэтому в отзыве ради пущей объективности отмечались и "хорошая сторона" комедии и "примечательный талант" драматурга. Вообще бумага была составлена довольно ловко, в согласии с известным принципом, который Щедрин впоследствии определял так: "С одной стороны, нельзя не сознаться, с другой стороны - нельзя не признаться". Елейные отеческие увещевания заблудшего автора с канцелярской плавностью переходили в благонамеренное негодование:
   "Ни одного характера, призывающего на себя уважение, ни одной черты или порыва, на которых можно бы было с отрадою остановиться посреди картины этой моральной низости. Изображая нам среднее купечество и клеймя заслуженным образом его странности и пороки, неужели автор не мог найти в среде его и вставить в свою раму, для противоположности, одного из тех почтенных наших купцов, в которых богобоязненность, праводушие и прямота ума составляют типическую и неотъемлемую принадлежность? Неужели также условия эффекта необходимо требовали возвести до такой же противуестественной бесчувственности гнусное неприличие обращения дочери с родителями и нельзя было выставить горькие плоды французского полувоспитания в том же безумном и смешном, но менее преступном виде? Наконец, заключение комедии - торжество черной неблагодарности в двух лицах, дочери и приказчика - оставляет самое печальное впечатление, и его ощутили не только члены Комитета, но и разные другие лица, читавшие комедию в рукописи, в которой она первоначально явилась в Петербурге. Тогда общее мнение было, что ее не позволят напечатать, хотя, как уже сказано, в ней нет ничего против цензурных правил" 5.
   В отзыве Комитета к пьесе Островского был применен, таким образом, полный набор стандартных обвинений, сложившийся к этому времени в рептильной булгаринской критике и николаевской "нравственной" цензуре. В комедии "Свои люди - сочтемся!" Анненковым и его коллегами были обнаружены три тяжких греха художника-реалиста: слишком мрачное изображение действительности, отсутствие "светлого противупоставления"; рознь поколений, неуважение "детей" к "отцам"; пессимистический конец, искажающий перспективу, внушающий сомнение в попечительной предусмотрительности властей. И все это помимо главного - оскорбления сословной чести купечества!
   После всего высказанного выше заключение Комитета о тех практических мерах, какие необходимо принять против сочинителя комедии, выглядело весьма умеренным: раз уж комедия напечатана, следует воздержаться хотя бы от постановки ее на сцене, автору же надлежит сделать устное внушение.
   Попечителю Московского учебного округа, то есть тому же Назимову, разрешившему пьесу к печати, поручалось "призвать перед себя г. Островского и, передав ему вышеизложенное, вразумить его, что благородная и полезная цель таланта должна состоять не только в живом изображении смешного и дурного, но и в справедливом его порицании; не только в карикатуре, но и в распространении высшего нравственного чувства: следственно в противупоставлении пороку добродетели, а картине смешного и преступного - таких помыслов и деяний, которые возвышают душу; наконец, в утверждении того, столь важного для жизни общественной и частной верования, что злодеяние находит достойную кару еще и на земле".
   Бюрократическая бумага такого рода рождается в добросовестном, но иллюзорном ощущении: послушайся художник этих наставлений, и все станет на свои места - произведение сразу окажется и благонамеренным и художественным. Власть хотела, чтобы художник ее обслуживал и утешал, защищал ее идеи и интересы, оставаясь при этом тем же талантливым мастером. Упускалось из виду одно: талант художника и есть его чутье правды, органическая вражда ко всякому злу и лжи. Представить бы на минуту, что Островский послушался отеческих увещеваний Анненкова и взялся бы за переделку комедии, уважив советы негласного Комитета, ничего бы ровно не осталось от его детища, все разрушилось бы вмиг, поблекло и осыпалось на глазах, опаленное тлетворным духом.
   Но бюрократия жила этим духом иллюзий, сам Николай I его поощрял и культивировал, и оттого мнение придворных советчиков, подстраивавшихся под его вкусы, вполне должно было его удовлетворить. "Удостоив прочтения Журнал Комитета", переданный ему без промедления, Николай на другой же день "соизволил положить на оном собственноручную Высочайшую резолюцию: "Совершенно справедливо, напрасно печатано, играть же запретить, во всяком случае уведомя об этом Князя Волконского" 6.
   Царскую надпись, сделанную карандашом, как водится, покрыли лаком для вечного сохранения, переписали в нескольких копиях, по своему усмотрению расставив за царя запятые. Так получилось, что монаршия резолюция могла цитироваться и толковаться розно: "играть же запретить во всяком случае" или "играть же запретить, во всяком случае уведомя об том Князя Волконского".
   Естественно, что чиновники, ради страха иудейска, решили толковать резолюцию царя в невыгодную для автора сторону. Надо ли справляться о мнении министра двора, когда есть суждение государя? Оттого читали так: "играть же запретить во всяком случае".
   И завертелась карусель. От Анненкова 1 апреля 1850 года пошли бумаги с известием о царской воле к министру двора П.М. Волконскому, начальнику III Отделения графу А. Ф. Орлову и министру народного просвещения князю П. А. Ширинскому-Шихматову. Каждый из них должен был предпринять в связи со случившимся какие-то шаги по своему ведомству.
   Князь Волконский, видно, заранее прослышал в коридорах дворца о скандале вокруг пьесы Островского, потому что еще накануне получения официального письма от Анненкова, 31 марта 1850 года, спешил возвратить Закревскому текст пьесы с разъяснением, что она была уже прежде запрещена цензурой III Отделения и что он не видит оснований пересматривать это решение.
   Граф Орлов сделал в Москву запрос об Островском по секретной жандармской линии. Это было тем более необходимо, что помимо основной резолюции Николай I написал своим мелким почерком: "Кто Островский, сочинитель пьесы "Свои люди - сочтемся?" Недовольство литературным сочинением немедленно ставило под подозрение самого писателя и побуждало заинтересоваться его личностью. Генерал-губернатор Москвы, получив депешу об Островском от III Отделения, немедленно запросил о нем обер-полицмейстера Лужина, тот в свою очередь секретно отнесся к председателю Коммерческого суда. Человек, под началом которого Островский непосредственно служил, дал о нем вполне благосклонный отзыв ("пользовался хорошим мнением начальства, не подавая повода к заключению о каком-либо неблагонамеренном образе мыслей"). На основании этой бумаги полицмейстер Лужин доносил Закревскому об авторе "Своих людей", что "поведения и образа жизни он хорошего, но каких мыслей - положительно заключить невозможно".
   Напрасная забота - искать мысли писателя где угодно, только не в его сочинениях! Однако для Закревского и этого неопределенного мнения было достаточно, чтобы не оставить запрос без ответа, и он отправил в Петербург сдержанно-благожелательный отзыв об Островском. По линии III О

Другие авторы
  • Беляев Александр Петрович
  • Бересфорд Джон Девис
  • Меньшиков, П. Н.
  • Эдельсон Евгений Николаевич
  • Чарская Лидия Алексеевна
  • Корш Федор Евгеньевич
  • Роборовский Всеволод Иванович
  • Белоголовый Николай Андреевич
  • Захер-Мазох Леопольд Фон
  • Озеров Владислав Александрович
  • Другие произведения
  • Мопассан Ги Де - Средство Роже
  • Пушкин Александр Сергеевич - Повести покойного Ивана Петрович Белкина
  • Наседкин Василий Федорович - Избранные стихотворения
  • Волошин Максимилиан Александрович - Б. Таль. Поэтическая контр-революция в стихах М. Волошина
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Карандашом с натуры
  • Месковский Алексей Антонович - А. А. Месковский: краткая библиография
  • Некрасов Николай Алексеевич - Заметки о журналах за март 1856 года
  • Пушкин Александр Сергеевич - Слава русского народа
  • Телешов Николай Дмитриевич - Самоучка
  • Филимонов Владимир Сергеевич - Стихотворения
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 533 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа