Главная » Книги

Островский Александр Николаевич - Лакшин В. Я. Александр Николаевич Островский, Страница 20

Островский Александр Николаевич - Лакшин В. Я. Александр Николаевич Островский



ем справедливы: в его похвальбе не было оттенка неприятного чванства. Мемуаристы говорят: "Александр Николаевич любил, чтобы ему кадили..." Эх, эх, воспоминатели... Крупный талант несамоуверен, он лучше других знает все свои недостатки, но занимает порой круговую оборону, чтобы не отчаяться, не пасть духом.
   Наедине с собой он готов усомниться в каждой написанной странице, разочароваться в созданном, даже отказаться от продолжения начатого труда. Но на людях, чуя спиной угодников и недоброжелателей, никогда не сознается в своей слабости и будет самого себя укреплять в наивной гордыне. Если хвалят, возвеличивают - он соглашается смущенно: это нужно для внутренней уверенности, счастливого расположения к работе.
   Минутами он чувствует себя беспомощным и неумелым, минутами по-ребячьи заносится и поддакивает тем, кто сравнивает его с Шекспиром. И все равно он втайне скромен. Его мнение о себе всегда ниже его истинного, видного с дистанции времени значения.
   Молодой Семевский был поражен: он пришел к Островскому, наслушавшись анекдотов о "купеческом Шекспире". Он приготовился увидеть человека, который более всего любит повеличаться в том духе, что, мол, в Гоголе и Тургеневе Россия видит солистов, а в нем, Островском, целый оркестр и т. п. К его удивлению, в Островском не обнаружилось и тени того раздутого, уродливого самолюбия, в каком его упрекали. Самооценки его были скромны, и, даже коснувшись наскоков мелкотравчатых фельетонистов, он поразил собеседника спокойствием, незлопамятством.
   "Неужели я чем осквернил русскую литературу? - спрашивал он с добродушной улыбкой. - Допустим, что я ничего не сделал особенно важного, гениального, так не за мною ли остается честь писателя, впервые затронувшего нетронутый слой общества русского честь писателя, внесшего в литературу новые типы?" 5
   И в самом деле, кто решился бы с этим поспорить?
   В конце 1856 года, лежа дома со сломанной ногой, Островский, превозмогая недуг, работал над "Доходным местом". Этой пьесой он отвечал ожиданиям, давно к нему направленным. Новые типы, неостывшая злоба дня должны были явиться в комедии.
   Впрочем, о чиновниках и о взятках, об откупе "доходных мест" писали и до него. После 1855 года "обличительные" пьесы вошли в моду, и не было особой чести пристроиться к ним в кильватер.
   Только что с шумным успехом прошла комедия "Чиновник" (1856) В. А. Соллогуба, одобренная самим государем. В ней был легкий салонный привкус: молодая графиня, в дом которой должен прийти по делам чиновник, ожидает увидеть крючкотвора-подьячего, а является некто Надимов, сама честность и благородство в облике очаровательного мужчины. К восторгу александринской публики, он произносит пылкие монологи против взятки и увлекает сердце героини.
   Кабы Островский затеял писать ходовую "обличительную" пьесу, задача его была бы куда как проста. Кто не писал таких пьес в эту пору? Дружинин рекомендовал, смеясь, рецепт ее изготовления применительно к составу петербургской труппы:
   "Теперь вот как нужно писать пьесы. Благородный отец (Григорьев 1-й), дочь, кисейная барышня (Шуберт), ее жених (Максимов 1-й) и губернская сплетница (Линская). Мы влюблены, мы счастливы, скоро свадьба. Вдруг узнается, что жених взял взятку. Отец в гневе, дочь в отчаянии, свадьбе не бывать. Драматическое положение: жених в недоумении, он взяток не берет, он честен и... о радость! Все напутала сплетница Линская: он взял лишнюю взятку в преферанс! Все кончается благополучно" 6.
   Но у Островского было другое понимание этой темы - выстраданное и подлинное. Когда он оставался наедине с листом бумаги, его обступали лица просителей, преуспевающих чиновников, неудачников-писцов, "их превосходительств", знакомые ему с молодых лет, когда сам он тянул лямку в суде. На эти впечатления набегали другие, свежие - те, что он мог получить в любой петербургской канцелярии и чего досыта наслушался, путешествуя по провинции: вечные разговоры о том, кому и за что "подмазать", униженные просьбы салопниц пристроить симпатичного молодого человека, сына или племянника.
   Стоит ли пылать против взяточников благородным негодованием, если таков весь строй жизни, ее тайная пружина? Не лучше ли влезть в кожу этих людей, показать механизм их морали, внутреннюю логику самооправдания? Сколько тут словечек придумано, сколько изворотов и укрытий для пленной совести изобретено и как жестоко подгоняет в эту сторону жизнь, думал Островский. Кто сказал "взятка"? Не взятка, а благодарность, и отвергнуть ее даже неловко, как порыв признательности. И кому от нее плохо? Получающий доволен, и дающий не в претензии: просто смазка для скрипучей, проржавевшей чиновничьей машины, с которой иначе и малого дела не своротишь.
   О взятке в "Доходном месте" будут говорить благодушно, добродушно, с "человеческой стороны". Будут говорить не идолы добродетели и порока, которых не узнаешь в лицо, выйдя из театра. Нет, просто люди, какими кишат все суды, департаменты и канцелярии, каких легко встретить в любом трактире и кофейной, ну хоть бы у Печкина, где пьяный Юсов, подхалимски подстрекаемый Белогубовым, будет выплясывать под "машину" "По улице мостовой...". И пусть поглядит на него цепляющийся еще за свою честную бедность Жадов: ему, Юсову, "плясать можно" - он и семью обеспечил и порядочным человеком себя почитает, потому что если и берет, то "за дело, а не за мошенничество", и вообще совесть его покойна.
   А Жадов? Обычная история: университетский юноша, начитавшийся благородных книг, человек "с идеей", пытающийся сгоряча всюду насадить честность, сломан грубой реальностью жизни.
   Героя в этом амплуа драматурги-современники тащили на подмостки ради звонких монологов "на вызов". Слово обличения, в дозволенных начальством пределах, звучало со сцены современно и либерально.
   Жадов тоже пылко говорит, горячо обличает. Но автор-то хорошо знает, что не все, что сознано, - одолено, не все, что названо, - погибает.
   - Это мишура, - объяснял Островский Жадова одному из актеров, - тряхнули, все и осыпалось 7.
   Пусть, пусть летят с авансцены в зал неравнодушные слова против корысти, чинопоклонства... Но верно ли надеяться на одну благодетельную гласность, силу ораторского эффекта? Благородные порывы неизбежно тонут в вековой толще быта, заволакиваются житейской тиной. И новая шляпка, от которой по-женски не в силах отказаться Полина, несомненнее всех жадовских проповедей...
   Островскому не нравились "тенденциозные пьесы". Он даже отказывал им в честности. "Они не честны, потому что не дают того, что обещают, - говорил он, - художественного наслаждения, т. е. того, за чем люди ходят в театр". - "Но вместо наслаждения они приносят пользу, дают хорошую мысль?" - слышал он готовое возражение и сразу отвечал на него: "И всякое художественное произведение дает мысль - и не одну, а целую перспективу мыслей, от которых не отделаешься... Сказать умное, честное слово не мудрено: их так много сказано и написано; но чтоб истины действовали, убеждали, умудряли, - надо, чтоб они прошли прежде через души, через умы высшего сорта, т. е. творческие, художнические" 8.
   Через такой ум, через такую душу прошла история "доходного места", и оттого нам важно не только то, что говорит в монологах Жадов. Нет, нам важен он сам. Мы жалеем его, сочувствуем ему, разочаровываемся в нем, негодуем на него. Мы проживаем в нем и с ним целую историю своего взлета, падения и искупления.
   За злобой текущего дня драматург приоткрывал нечто долговечное и типичное. "Всегда это было и всегда будет", - говорит Вышневский о пыле честной молодости, выветривающемся с годами.
   Падение героя, пришедшего просить "доходного места", - знак темной угрозы жизни, до отвращения устойчивой в самых низменных своих законах и все же побеждаемой и просветляемой разумом.
   Не было в образованном кругу человека, который не прочитал бы "Доходного места" и не обсуждал с друзьями. Дороже всех был, пожалуй, Островскому отзыв Толстого, который слышал комедию в его чтении и, потом перечитав, писал автору: "...Это огромная вещь по глубине, силе, верности современного значения и по безукоризненному лицу Юсова" 9. Толстой, как известно, похвалами не разбрасывался.
   Реализм Островского обидел либералов. Критик журнала "Атеней" жалел, что драматург не сделал из Жадова героя, который "приносит себя в жертву, трагически, мученически умирая за правду..." 10. Но если перо Островского и дрогнуло в какой-то миг, то, напротив, тогда, когда он дал Жадову возможность морально воскреснуть в последней сцене. Стоило герою узнать, что его всемогущий дядюшка отдан под суд вместе с Юсовым, и он отшатывается от них в ужасе, как от чумы, клянет свою слабость; его заключает в объятия одумавшаяся Полина, а Вышневского постигает удар!
   Этот финал нашли неправдивым и Чернышевский и Писемский, по-дружески объявлявший драматургу о своем с ним несогласии: Жадов "не должен был бы выйти победителем, а должен был бы пасть. Смысл комедии был бы, по-моему, многозначительнее и глубже..." 11. Да, наверное, Островский писал эти сцены не без мысли о цензурных придирках, заранее решаясь на оптимистическое "округление" сюжета...
   Но "Доходное место" несомненно было вехой для Островского. Этой комедией он отвечал на ожидания публики, на понуждения друзей, в том числе взбалмошного, грубовато откровенного и всегда честного в деле искусства Писемского. "...Желание всех людей, тебя любящих и понимающих, - убеждал его Писемский, - чтоб ты переходил в другие сферы: на одной среде (купеческой.- В.Л.) ни один из больших европейских и русских писателей не останавливался, потому что это сверх творческих средств. Если мы и мастера первого разряда, то все-таки в нас есть настолько душевных сил, чтобы переходить из одной среды в другую. Если же ты этого не можешь сделать, то знакомься больше и больше с купеческим бытом более высшим; или, наконец, отчего ты не займешься мужиком, которого ты, я знаю - знаешь? Говорят, твоя новая комедия из чинов [ничьего] быта. Я радуюсь заранее" 12.
   Следующие за "Доходным местом" пьесы, как и советовал Писемский, приоткрывали дверь опять в новую для Островского среду. Пьеса "Не сошлись характерами" долго не давалась ему. Сначала он писал рассказ для "Современника", начатый еще в злосчастном Калязине, потом повесть, и, наконец, все вернулось к привычной драматической форме.
   "Посылаю Вам пьеску, она хоть маленькая, а мне кажется, серьезная", - сообщал Островский Некрасову 13. В самом деле, пьеса, обозначенная в подзаголовке "Картина московской жизни", была нова, по крайней мере по теме, и пришлась ко двору "Современнику".
   Говорили, что он не умеет изображать дворян? Так вот вам: разорившийся дворянчик, мот и бездельник Поль Прежнев, женится на купеческой вдовушке с деньгами. Но купчиха не хочет бросать деньги на ветер, и супруги расстаются, так как "не сходятся характерами".
   Право же, тут "не сошлись характерами" не люди, а сословия: нрав прижимистого купечества и размотавшегося дворянства.
   Пьеса удалась не вполне: Островский "замучил" ее долгим писанием. И все же считал "серьезной" - потому, наверное, что в ней впервые должен был предстать на сцене развал дворянского дома, где "все углы сгнили" и "пол провалился". Великовозрастный недоросль Поль, такой же крепостник, как и его разорившаяся матушка, оплакивает в пьесе былую роскошь, те времена, когда он со своим гувернером "скакали по нашим наследственным полям и хлестали своими хлыстами по глазам мужиков, которые не сворачивают с дороги" 14.
   Конец этой фразы останется только в рукописи: испуганный цензор отсечет его как слишком резкий выпад против крепостного права. Но Островский упрямо вернется к этой теме в пьесе "Воспитанница", написанной как бы в одном порыве вдохновения, всего за три недели, во время очередного гостеваний в Петербурге в 1858 году.
   В этой пьесе действие впервые вырвется из духоты комнат: весенние ночи, усадьба над прудом, соловьиные песни в кустах... Но еще душнее от этого подневольный мир дома, где царит владелица двух тысяч душ Уланбекова. "Желтенькая жизнь", - скажет дворецкий Потапыч.
   Островский намеренно оставил в стороне главные ужасы "крепости": тут никого не порют на конюшне, не продают на вывоз, не сдают в солдаты. Но вся психология крепостницы - в благодеяниях барыни, в наслаждении, какое она получает, распоряжаясь судьбой воспитанниц, устраивая их счастье по своему понятию.
   Никакого резонерства "тенденциозных" пьес. А обличение барства, развращенного владением живыми людьми, тем сильнее. Не об этом ли и вся история воспитанницы Нади, обреченной барыней на ужасное замужество с пьяным приказным и вырвавшей напоследок у судьбы клочок поэзии, единственную ночь любви, которая обернется для нее разочарованием и обманом?..
   Во второй половине 50-х годов Островский работал усердно, с ощущением подъема, полноты писательских сил. Может быть, оттого он стал казаться домоседом, меньше ходил с приятелями по трактирам и кофейням, реже засиживался до утра у друзей.
   Но у себя по-прежнему принимал охотно. В доме на Николоворобьинском вечно гостил у него кто-то из приезжих, ночевали бездомные приятели. Прежде чем уехать в Питер, целый год прожил здесь "на хлебах" Иван Федорович Горбунов. Он был уже почти членом семьи и помогал Островскому в переписке его пьес. Останавливался, приезжая из Костромы, Потехин. А когда Писемский вернулся с Нижней Волги, тяжело больной "астраханской лихорадкой", Островский поселил его у себя и заботливо выхаживал, посылая в деревню его ничего не ведавшей жене успокоительные письма.
   Сходились порою друзья - остатки былого кружка, актеры Малого театра. Заходил Рамазанов - чернобородый, в белой рубахе с красными оборками и козловых сапогах. Аполлон Григорьев тоже нарядился в какую-то щегольскую поддевку с голубыми плюшевыми отворотами и красную шелковую рубаху. Красиво, но слишком декоративно, и к тому же надо носить в кармане на всякий случай галстук: на улице при приближении полицмейстера приходилось застегиваться и спешно повязывать его поверх русской рубашки. Такая костюмированная народность была Островскому, пожалуй, смешновата. Островский лишь самой внешней частью души был теперь связан с исканиями, склонениями и шатаниями былых друзей по "Москвитянину". Но по-прежнему любил, когда они сходились у него, и вдруг возникало что-то напоминавшее их молодое прошлое: рассказы, шутки, винопийство, смех.
   "Матерь Агафья", как с почтительной нежностью звал Агафью Ивановну Писемский, всех ласково встречала и привечала. Угощала по правилу: "Что есть в печи, все на стол мечи", - и делала это с шутками, меткими словечками, веселыми приговорами. Ворчала дружелюбно на разгулявшихся друзей, принимала с поклоном случайных гостей.
   В доме Островского не было принято расспрашивать хозяина о его новых работах. Аполлон Григорьев утверждал даже, что если Александр Николаевич прочтет отрывок из начатой пьесы или расскажет, не дай бог, ее содержание, ни за что потом не кончит. Мало-помалу и сам Островский проникся этим суеверием, неведомым его молодости.
   Гости пили, пели, гуляли, расходились поздно. А хозяин, запахнув полы халата, снова садился за стол - подобрать в ночной тишине упущенную нить работы.
   Если же выдавался спокойный вечер, без нежданных гостей, на другом конце стола напротив Александра Николаевича присаживалась с рукодельем Агафья Ивановна. Ей одной он не боялся читать только что написанное им. Проговаривал "на голоса" горячую страничку и сам проверял себя. Агафья Ивановна суждениями не спешила, стеснялась что-то там советовать. Но он знал безупречность ее слуха, чутье живой речи и честность каждого слова. Оттого читать ей написанное было для него душевной потребностью.
   Так они жили.
  

"БУДЕШЬ ПОМНИТЬ ЗДАНИЕ У ЦЕПНОГО МОСТА..."

   Пьесу с дерзким названием "Доходное место" ждали нетерпеливо. Билеты были раскуплены на несколько спектаклей вперед. Но публика, спешившая 20 декабря 1857 года на первое представление новой комедии Островского, была разочарована. У дверей Малого театра висело извещение о замене спектакля.
   Поворачивали сани у подъезда, возвращались домой, растерянно переговариваясь...
   Пров Садовский, в чей бенефис должна была играться комедия, не находил себе места от огорчения. Когда его расспрашивали об этом несчастном дне, он плотно поджимал губы и с мрачной серьезностью говорил, что русские пьесы стало нельзя ставить. Придется брать в свой бенефис "Дон Карлоса", а самому играть водевиль "Дон Ранудо-де-Калибрадос"... 1. Все смеялись, а Пров, держа в руке красный платок и стуча пальцем по табакерке, из которой готовился запустить в нос добрую порцию табаку, еще более мрачнел. Калибрадос... Это вместо Юсова-то!
   "Доходное место", предварительно разрешенное цензурой, было в последнюю минуту запрещено министром как сочинение, позорящее государственных чиновников.
   Вот цена слишком скорых обольщений! Мнилось, настала новая пора: прощены и возвращаются ссыльные декабристы, комиссия Васильчикова расследует хищения времен Крымской кампании, поговаривают о крупных реформах. С самого Островского снят, наконец, полицейский надзор, и местный квартальный надзиратель, явившийся к нему домой, чтобы объявить приятную новость, расшаркивается перед ним:
   - Кажется, мы вас не беспокоили... Мы доносили о вас как о благородном человеке...
   Островский на радостях "по обывательскому положению" вознаградил квартального тремя рублями. А спустя месяц получил кудрявым писарским почерком начертанное приглашение пожаловать к начальнику квартала в день именин на чашку чая, что ввело его в новые непредвиденные расходы: пришлось посылать красненькую через дворника 2.
   Подумать только, какое внимание к былому поднадзорному, посмеивался Островский. И тут же вздыхал, становясь серьезным. Квартальный на чашку чая приглашает, а литературе по-прежнему зажат рот, лучшие его пьесы - "под сумлением".
   Вырвалась из-под цензурной ферулы только невинная "Семейная картина", да и то не сразу. Островский вздумал хлопотать о ее постановке на сцену в 1855 году, еще при жизни Николая I. И, конечно же, цензор Гедерштерн в своем отзыве напомнил, что сочинитель этой пьесы "состоит на замечании со времени написания им комедии под заглавием "Свои люди - сочтемся!", и риторически спрашивал, "прилично ли выводить на сцену с таким цинизмом плутовство русского купечества"? После такого напоминания Дубельт - какое может быть сомнение? - написал на рукописи: "Запрещается" 3.
   Было это 23 февраля 1855 года, на пятый день по смерти Николая Павловича. Пьеса попала в цензуру не ко времени. Старого царя уже не было в живых, но созданная им машина работала исправно.
   А через полгода, 26 сентября, "Семейная картина" была все же допущена к постановке, хоть и с цензурными изъятиями. Случилось это так.
   Обычный ходатай и заступник за пьесы Островского в Петербурге, Федор Бурдин, знавший все ходы и подходы к сильным мира сего, явился к Дубельту с запиской от его приятеля, директора Гедеонова.
   Если верить рассказу Бурдина, разговор с начальником III Отделения происходил следующим образом:
   - У меня горе, ваше превосходительство: бенефис на носу, а все представленные мною пьесы не одобрены!
   - Ай, ай! ай! как это вы, господа, выбираете такие пьесы, которые мы не можем одобрить... все непременно с тенденциями!
   - Никаких тенденций, ваше превосходительство; но цензура так требовательна, что положительно не знаешь, что и выбрать!
   - Какую же пьесу вы желаете, чтобы я вам дозволил?
   - "Семейную картину" Островского.
   - В ней нет ничего политического?
   - Решительно ничего; это небольшая сценка из купеческого быта.
   - А против религии?
   - Как это можно, ваше превосходительство!..
   - А против общества?
   - Помилуйте, это просто характерная бытовая картинка 4.
   Дубельт велел цензору Гедерштерну немедленно принести пьесу. Сухой чиновник с камергерским ключом пониже спины явился с рукописью и "книгой экстрактов", где содержался цензурный приговор "Семейной картине". Длинный, сухощавый Гедерштерн, почтительно склонив голову перед "голубым" генералом, пытался указать начальству на неудобства разрешения того, что по весьма убедительным основаниям было запрещено прежде. Но Дубельт не захотел его слушать. Поверх прежнего собственноручного запрета он решительно написал на заглавном листе: "Дозволяется. Генерал-лейтенант Дубельт".
   Бурдину лестно было думать, что судьбу пьесы решило его хитроумие и обходительность. Но, видно, и Дубельт был не тот, что полгода назад. Дворцовые "либералы" копали против него, и близилось время, когда его удалят в отставку, утешив старого служаку чином полного генерала-от-кавалерии. И то - пусть лучше учит молодцов рубить в своем поместье лозу, а не пьесы российских авторов...
   Но ведомство, при нем так солидно поставленное, продолжало свою охранительную работу и без него, и даже, временами, с особым ожесточением. "Цензура неистовствует, как будто в предсмертных судорогах", - писал Погодин С. Т. Аксакову 5. Да и историк С. М. Соловьев дивовался на цензурную истерику предреформенпой поры: "Безнравственная и глупая цензура очумела окончательно при новых условиях - решительно не знала, что делать, что запрещать и что пропускать..." 6.
   Но к чему гневить небо: лучше такая неустойчивость, чем мертвая хватка всеобщего запрета, - так хоть случаем, хоть наудачу может пробиться что-то доброе. И оттого опытный в журнальных передрягах Некрасов торопит в июле 1856 года Островского: "Пишите смелее - цензура пока шалит" 7.
   Островский и сам это понимал и не помедлил с "Доходным местом". Он успел напечатать его в журнале, а вот увидеть комедию на сцене не удалось...
   "Доходное место" появилось в "Русской беседе" (1857, N 1), к досаде редакторов и сотрудников "Современника". Толстой укорял автора, что он отдал такую превосходную комедию в "раскольничий" журнал, а Панаев признавался, что ему "больно, что эта вещь напечатана не в "Совр[еменнике]" 8. Островский оправдывался тем, что у него были перед "Беседой" давние обязательства; в самом деле он передал им эту комедию как должок за ненаписанного "Минина".
   Однако по духу, по направлению новая комедия была особенно близка "Современнику", и Чернышевский поспешил поддержать ее в "Заметках о журналах" заявлением, что "сильным и благородным направлением" она напоминает пьесу "Свои люди - сочтемся!" 9.
   Незадолго до "Доходного места" прогремела на петербургской сцене комедия Н. М. Львова "Свет не без добрых людей". Сам автор служил в управе благочиния и, следовательно, был выше подозрений. Но его пьеса трактовала о подкупах, взятках, беззаконной наживе, о подставных лицах, пишущих "проекты" за своих начальников. Монологи молодого героя Волкова встречались овацией зрительного зала. Успех был бурный, пьесу сняли после четырнадцатого представления. Не помогла даже служебная репутация автора. Львов же, чтобы доказать свой патриотизм, кинулся писать новую "обличительную пьесу" "Предубеждение". В ней юноша с университетской скамьи из благородных побуждений искоренить зло поступает... в становые.
   Запрещение "Доходного места" ставили в связь с испугом властей перед первой комедией Львова. "Известие о запрещении пиесы твоей меня приводит в бешенство, - писал Островскому Писемский, - но как я ни прошу, как ни ручаюсь, что это совершенно не одно и то же с пиесой Львова, что тут и мысль, и выполнение другое, - все ничего: глас вопиющего в пустынях" 10.
   Сравнение с комедией Львова и в самом деле было напрасным: "Доходное место" - вещь куда более серьезная и, по разумению цензуры, опасная, хотя бы потому, что, по меткому замечанию Боткина, указывает "на ту неуловимую черту, какая отделяет в жизни честность от взяточничества" 11. Иными словами, взятка - не случайный болезненный нарост, не то, что можно счистить сверху; это черта хронической болезни, глубоко загнанной и неизлечимой. Так кто же дозволит тащить такое на сцену?
   Не повезло Островскому в цензуре и со следующей пьесой - " Воспитанница".
   Дубельта в III Отделении уже не было, но его преемники Тимашев и Потапов тоже с_л_у_ж_б_у_ _з_н_а_л_и_ и отнеслись к пьесе неблагосклонно.
   В рапорте N 455 о пьесе "Кошке игрушки - мышке слезки" (другое название "Воспитанницы") цензор выражал сомнение, может ли быть допущено в настоящее время "изображение на сцене подобной возмутительной безнравственности в помещичьем быту". И генерал Тимашев скрепил этот рапорт своей резолюцией: "Запрещается. 23 октября 1859. Тимашев" 12.
   Одна строчка - а сколько горя драматургу. Сколько бессонных ночей, растаявших надежд, унизительных объяснений!
   Три года спустя в особой записке, торжественно названной "Обстоятельства, препятствующие развитию драматического искусства в России", Островский первым из таковых назовет действия театральной цензуры. Он будет жаловаться на ее чрезмерную подозрительность, поскольку много раз она "находила вредное и опасное там, где нет ничего ни вредного, ни опасного", и потом запрещенные пьесы шли, не вызывая особых волнений в массе зрителей. Он будет сетовать, что театральная цензура "недоступна для прямых сношений с автором", что автор не знает своего цензора, не знает и причин запрещения пьесы, тогда как при свободных отношениях с цензурой он мог бы "исправить заподозренное место", совсем выкинуть, "сгладить резкости" 13. Боже, да он на все, кажется, готов, этот измученный запретами автор, только бы его пьеса шла!
   Островский избегал сам появляться в здании у Цепного моста. То ли не хотел нарушать официальный порядок, напрашиваясь на беседу с цензурным начальством, то ли не верил в свои дипломатические способности, то ли просто робел и не находил в себе внутренних сил к подобным объяснениям по поводу очевидностей.
   За него хлопотали друзья-актеры. У них дорога в этот дом - пугало всего Петербурга - была протоптана.
   "Смешно вспомнить: сядешь, бывало, - вспоминала актриса Шуберт, - в пролетку: "в 3-е отделение!" Извозчик непременно оглянется и подозрительно осмотрит" 14.
   Чтобы попасть в помещение цензуры, находившейся в III Отделении на набережной Фонтанки, надо было сначала пройти через двор, где помещался двухэтажный флигель с камерами арестантов, мимо часовых с ружьями при штыке, и затем войти в просторные сени, откуда открывалась бесконечная перспектива коридоров, исчезавших где-то в пространстве... У каждой двери, выходившей в коридоры, пришедший натыкался на жандарма, окаменевшего на своем посту, и следовал дальше через этот лабиринт со сводчатыми потолками, пока, проплутав изрядно, не попадал в канцелярию камергера Гедерштерна или действительного статского советника Нордстрема, где одним из письмоводителей служил, кстати, сынок Фаддея Булгарина. В случае более высокой рекомендации можно было проникнуть и в огромную, заставленную глухо закрытыми шкафами приемную "самого" генерала.
   Здесь актриса Шуберт, опустив глаза долу, вымолила для своего бенефиса возвращение роли Дуни, вычеркнутой когда-то в "Бедной невесте". Сюда же наведывался и Бурдин, пытавшийся сломить своим простодушием и актерской манерой, непринужденной и подобострастно льстивой, настороженную подозрительность жандармов-чиновников.
   Не всегда ему это удавалось. Он пытался хлопотать о "Воспитаннице" перед генералом Потаповым и нарвался на решительный отказ:
   - Я не могу дозволить того, что было запрещено моим предшественником, генералом Тимашевым, - сказал Потапов... - В своих действиях мы должны быть последовательны. Во всем должна быть система. Пьеса господина Островского с таким вредным направлением, что не может быть допущена на сцену.
   - В чем же тут вредное направление, ваше превосходительство? Это не более как картина нравов!
   - В насмешке и издевательстве над дворянством. Дворяне действуют патриотически, приносят огромные жертвы, освобождают крестьян, и за это же потешаются над ними!
   - Но, ваше превосходительство, тут не задет ни крестьянский вопрос, ни благородные чувства дворянства!
   - Конечно, ничего прямо не говорится, но мы не так просты, чтобы не уметь читать между строк 15.
   Судьба скольких замечательных сочинений русской литературы решалась в этом коридоре со сводами, за обитыми войлоком дверьми, охраняемыми ражим жандармом! "Будешь помнить здание у Цепного моста!" - восклицал иронический летописец эпохи 16.
   Подозрительность была в крови у неправой власти. Она смутно чувствовала, что владычествует беззаконно, похищая чужие права, и оттого видела подкопы всюду, даже там, где их отродясь не бывало. Островский говорил, что III Отделение, всегда косо смотревшее на него, подозревало его в выполнении какого-то адского нигилистического плана последовательного нападения на купечество ("Свои люди - сочтемся!"), чиновничество ("Доходное место") и дворянство ("Воспитанница"). Какие пустяки! Просто Островский шел за правдой жизни, старался расслышать ее голоса, был честен как художник. А чиновники III Отделения раздражались и негодовали, видя в художественном зеркале то, что не желали признать бытующим в жизни. В упрямом следовании правде, без которой не живет искусство, они усматривали тайные ухищрения и "козни".
   Начиная с 1858-1859 годов Островский чуть не к каждому сезону пытается возобновлять через друзей-приятелей хлопоты о пьесах "Доходное место" и "Воспитанница" и в особую меру стараний - о "Своих людях...".
   Цензурный механизм имел тяжелую силу инерции: его маховики легко двигались только в одну сторону - запрета, но если пьеса была уже запрещена, потребны были ни с чем не соизмеримые усилия, чтобы чугунное колесо качнулось в другую сторону. Никто не боялся запретить, но все уклонялись от личной ответственности за разрешение и приходилось втягивать в дело целую цепочку сановников, чтобы добиться успеха.
   "Нордштрем призывал меня вчера в III Отделение, - спешно сообщал Горбунов Островскому из Петербурга, - и сказал, что есть большая надежда провести "Свои люди". Вот как: Тимашева нет, приезжайте в Петербург, дела устроил насчет Долгорукова. А хорошо, если бы Строганов написал Долгорукову. Тогда конец. Нельзя ли к Строганову-то посредством Ю. Оболенского? Долгоруков-то не против пьесы, по словам Нордштрема" 17.
   Калейдоскоп имен влиятельных лиц, целая интрига с далеко рассчитанным эффектом, и все для того, чтобы провести на сцену написанную еще десять лет назад пьесу...
   И один и другой раз ждала автора неудача, надежды линяли, обольщения обманывали, но когда-то наступал наконец такой счастливый миг, когда пьеса неведомо почему все-таки вырывалась на сцену. И какое это было торжество для изверившегося автора!
   Чего только не делал Островский, чтобы сначала напечатать в собрании пьес, а потом и сыграть на сцене "Свои люди - сочтемся!". Он готов был и на перемену названия ("За чем пойдешь, то и найдешь"), чего, к счастью, не потребовалось. Он не брезговал цензурной правкой и прибавил заключительную сцену с выходом квартального и угрозой Подхалюзину упечь его в Сибирь. Эти переделки давались автору нелегко. Он говорил друзьям, что, перекраивая комедию по указанной мерке, испытывал такое чувство, будто отрезает самому себе руку или ногу. А посылая в Петербург это "изуродованное, но все-таки дорогое сердцу детище", набирался смиренномудрия и почтительно извещал цензурный комитет: "Теперь пьеса во многих местах значительно изменена и переделана, резкие и энергические выражения сглажены или совсем уничтожены, прибавлена заключительная сцена, в которой порок, в лице Подхалюзина, наказан..." 18.
   Слов нет, Островский подпортил пьесу, но не погубил ее. Есть сила упругого сопротивления у подлинных творений искусства. Их можно щипать, урезывать, удовлетворяя прихотям цензора, но трудно убить их душу, и из-под всех переделок и искажений они выходят живыми и сильными, хоть и в глубоких шрамах, ссадинах и кровоподтеках. Эти утраты обычно не видны зрителю, автору они доставляют живую боль.
   "Свои люди" были разрешены в 1860 году для представления на сцене по ходатайству дирекции императорских театров, ссылавшейся благоразумно не на достоинства комедии, а на крайнюю бедность русского репертуара. Дозволенная по этой уважительной причине комедия была с огромным успехом сыграна в Петербурге в бенефис Юлии Линской в начале 1861 года, а двумя неделями спустя с триумфом прошла в Москве.
   Малый театр поставил пьесу с небывалым составом исполнителей. Большова играл Щепкин, Подхалюзина - Пров Садовский, Липочку - Варвара Бороздина, Рисположенского - Живокини. К восторгу зрителей Садовский своей игрой поправлял официальную голубизну искаженного финала пьесы: ни слова не говоря, Подхалюзин отводил квартального в сторону и незаметно втирал ему в ладонь взятку!
   Пьеса игралась в обновленном после пожара Большом театре. Огромный его зал был переполнен. Москвичи - поклонники драматурга - ждали этот день как давно чаемое торжество.
   Шумная овация была устроена артистам и автору после окончания спектакля. По обычаям императорской сцены авторам не разрешалось раскланиваться с подмостков вместе с артистами. Но бурно вызываемый публикой Островский трижды подходил к барьеру ложи и кланялся рукоплещущему зрительному залу.
   А потом молодежь, встретившая Островского в артистическом подъезде, вынесла его на руках на улицу, без шубы, в двадцатиградусный мороз, намереваясь нести его так до дома у Николы-Воробина. Благоразумие все же взяло вверх, кто-то набросил на него шубу, его усадили в сани.
   До дому его сопровождала толпа в несколько сот человек. Узкими московскими улицами, шагая прямо по сугробам, шли за санями и обок с ними студенты.
   Гул голосов этого непривычного шествия, рассказывает один из очевидцев, перебудил весь яузский квартал. Толпа, собравшаяся у крыльца дома, долго еще не хотела расходиться, пока в дверях не появился Островский. Он снова и снова раскланивался со всеми, кого-то обнял и расцеловал и пожалел только, что его дом не может вместить всех, "хотя и поздних, но милых гостей..." 19.
   Так триумфально пришел на русскую сцену десятилетие назад, запрещенный "Банкрот". А спустя еще два с половиной года одна, за другой были дозволены к исполнению пьесы "Воспитанница" и "Доходное место".
   14 октября 1863 года в Малом театре состоялся спектакль, отмененный 20 декабря 1857 года. Шесть лет пришлось подождать зрителям премьеры.
   Шумский глубоко передал на сцене мучения совести Жадова. Монологи героя звучали в его устах не слишком резонерски - актер искусно включил их в рисунок характера. А Пров Садовский наконец-то получил возможность сыграть приготовленную им еще в 1857 году роль Юсова.
   В его блестящем исполнении обратилась в законченный тип фигура старого взяточника "с идеей", пляшущего под трактирную машину в апофеозе жизненного довольства собой. Вот он, чуть при горбленный, на стариковских вялых ногах и с фуляровым платком в руке, делает выходку - "По улице мостовой..." - к подобострастному восторгу Белогубова - Рассказова, а потом тщеславится перед ним упоенно, что и семейство-то обеспечил и "душу имеет чисту"...
   Чего-чего не делает время! Запертые от посторонних глаз, годами томившиеся на полках шкафов III Отделения его величеств; канцелярии, что у Цепного моста, пьесы Островского одна за другой вырывались на сцену.
  

"ГРОЗА" ГРЕМИТ В МОСКВЕ..."

   Новую драму "Гроза" Островский отдал на бенефис Сергею Васильеву. Ему там была чудесная роль - Тихона Кабанова. Но, по правде сказать, писал он эту пьесу, думая больше всего о Любови Павловне Косицкой. На нее уповал, ее видел своей Катериной.
   После нескольких лет отдаления и взаимной холодности путь его снова пересекся с Косицкой. Недоразумения вокруг "горевской истории", долго лежавшие мутным осадком на душе, мало-помалу развеялись. Косицкая написала ему однажды просьбу о пьесе для бенефиса - с обычной открытостью и нецеремонностью, не очень заботясь о грамотности и ставя наугад знаки препинания:
   "Не знаю, найдет ли мое письмо вас в Москве А. Н.! Я пишу на авось и разумеется просьбу, не знаю, будет ли она принята вами, но вы выслушаете ее. Мне нужна для бенефиса пиеса, которая бы помогла мне и моим нуждам, а их много, одно ваше имя могло бы сделать для меня как и для каждого из нас желаемое, то есть хороший сбор, если вы не разучились делать добрые дела, то сделайте для меня одно из них, нет ли у вас пиески, разумеется вашей, дайте мне ее для бенефиса и вы сделаете истинно доброе дело, какого вы может быть никогда еще не делали..." 1.
   В этот ли раз или в следующий, но Островский отозвался на ее просьбу, предложив ей "Воспитанницу". Косицкой назначалась роль Нади. Что-то было в натуре актрисы, родственное этой героине. Душевная чистота, своевольство, искренность - при том, что кулисы-то учили хитрить, подделываться - были чертами Косицкой. Такой уж душевный строй: пряма до невыгоды себе, не возьмешь ее ни угрозой, ни фальшивой лаской. А не случись выхода, то "пруд-то недалеко", как скажет в пьесе Надя...
   Новый директор императорских театров Сабуров, пришедший на смену старику Гедеонову, не одобрил намерения Островского передать "Воспитанницу" для бенефиса Косицкой, хотя и не имел ничего против самой пьесы. А потом и толковать о том не стоило: пьеса попала под запрет III Отделения. Любови Павловне сыграть в ней не пришлось.
   Но той же осенью 1859 года Островский уже писал другую пьесу, рассчитывая на участие в ней Косицкой: те же черты нравственной чистоты, гордого и нежного сердца, что и в Наде. Но еще глубже, серьезнее: не первое девичье чувство, а трагическая любовь замужней женщины.
   Год 1859-й скрыт от биографа Островского плотной пеленой. В тот год он не вел дневника и, кажется, почти не писал писем. Два толстых тома занимает в Полном собрании сочинений его переписка, но только три коротеньких письмеца помечены 1859 годом. А между тем это был год, когда Островский работал необыкновенно много и с подъемом: написал "Грозу", издал первое Собрание сочинений, жил напряженной и драматичной внутренней жизнью. И от всего этого, даже от сильного, глубокого чувства к Косицкой, не осталось почти ни клочка бесспорных автобиографических свидетельств.
   Кое-что восстановить все-таки можно. "Гроза" начата и пишется, как видно по пометкам в первом действии черновой рукописи, 19 июля, 24 июля, 28 июля, 29 июля - в разгар лета 1859 года 2. В Щелыково Островский еще регулярно не ездит и, по некоторым сведениям, проводит жаркое лето под Москвой - в Давыдкове или Иванькове, где целой колонией селятся на дачах актеры Малого театра и их литературные друзья.
   Здесь он и мог короче сойтись с Косицкой. Случилось то, что называется "второй встречей". Первая встреча - знакомство, вторая - узнавание. Островский принадлежал к людям того психологического склада, которые увлекаются не сразу, дают себе отчет в своем чувстве не вдруг, но, если уж признают его в себе, погружаются в него глубоко и самозабвенно.
   Косицкую он знал давно. Ему всегда нравилась ее чуть богемная удаль, и женственность, и дар смелой искренности. В кругу актеров-приятелей, поклонников-студентов и бесчисленных обожателей из молодой купеческой публики она казалась победительницей жизни: с маленькой гитарой в руках увлекательно пела, умела рассказывать смешно и верно - заслушаешься. Особый род ее кокетства и женской прелести был в простоте и смелости разговора. Никогда не притворялась - как чувствовала, так и поступала, а чувство управляло ею капризно и изменчиво. Она верила движениям своего сердца, и только им, в сущности, и верила, легко плакала и легко смеялась. Она все могла выговорить - ни себя, ни близких не щадила, и инстинкт искренности делал ее сразу и очень сильной и совсем беззащитной. В смелой правде душевных движений, захватывавших ее до полного забвения себя, условностей, окружающих ее людей она временами будто слепла.
   В Островском всегда жила готовность любви к ней, она восхищала его и как талантливая, хотя и чуть испорченная мелодрамой актриса. Между ними, в особенности в пору постановки "Саней", уже возникали, наверное, легкие, шутливые отношения полудружбы, полувлюбленности. Потом их отравила "горевская история". И вдруг снова то, что едва светилось угольком под пеплом, - полыхнуло пожаром.
   Она не была уже в ту пору молода по понятиям века - ей было тридцать два года. Но возраст сам по себе дело условное: у каждого человека есть еще свой внутренний, не календарный возраст, измеряемый интенсивностью жизни, обогащения и растрачивания себя. За плечами Косицкой была долгая, мучительная, полная страстей и разочарований женская жизнь. К тридцати годам она утеряла, быть может, первый цвет молодости, прелестную наивность и свежесть, какой подкупала в первых своих ролях, но была во всей силе зрелого женского обаяния, а на сцене - собранного мастерства.
   Юная Стрепетова, увидевшая Косицкую на сцене, навсегда запомнила ее и описала ее внешность с той придирчивой подробностью, с какой может рассказать о женщине только женщина. Она показалась ей немного полной, среднего роста, "с гладко причесанными волосами, с красивыми, хотя немного крупными чертами круглого прямого русского лица и тихим, спокойным взглядом очаровательных голубовато-серых глаз, которым большие черные ресницы придавали особую ясность выражения" 3.
   Но этот портрет статичен, подобно всем сохранившимся изображениям Косицкой. А главная ее привлекательность, как легко догадаться, заключалась как раз в живой подвижности лица, рук, тела, в мгновенной изменчивости глаз. И в этом контрасте видимого спокойствия, печальной складки в уголках губ, прямого, строгого взгляда, с веселонравием и живой страстностью.
   Косицкая доверчиво рассказывала Островскому о своем прошлом, о детстве, о молодо

Другие авторы
  • Плавт
  • Закуренко А. Ю.
  • Киреевский Иван Васильевич
  • Батюшков Федор Дмитриевич
  • Бутурлин Петр Дмитриевич
  • Дуроп Александр Христианович
  • Бардина Софья Илларионовна
  • Маколей Томас Бабингтон
  • Величко Василий Львович
  • Поповский Николай Никитич
  • Другие произведения
  • Коц Аркадий Яковлевич - Я слышу звук его речей...
  • Скворцов Иван Васильевич - Скворцов И. В.: Биографическая справка
  • Туманский Федор Антонович - Стихотворения
  • Ковалевский Егор Петрович - Инструкция русского посланника в Константинополе В. П. Титова, данная генеральному русскому консулу в Каире А. М. Фоку в связи с экспедицией Е. П. Ковалевского в Африку
  • Попугаев Василий Васильевич - О благоденствии народных обществ
  • Андерсен Ганс Христиан - Под ивою
  • Ушинский Константин Дмитриевич - Письма о воспитании наследника русского престола
  • Пушкин Александр Сергеевич - Кирджали
  • Матинский Михаил Алексеевич - Матинский М. А.: Биографическая справка
  • Врангель Александр Егорович - А. Е. Врангель: краткая справка
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 577 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа