Главная » Книги

Островский Александр Николаевич - Лакшин В. Я. Александр Николаевич Островский, Страница 28

Островский Александр Николаевич - Лакшин В. Я. Александр Николаевич Островский



оврагами, покрытыми кудрявыми сосенками и липами, что никак не выдумаешь ничего подобного" 1.
   Понравился ему удобный, необычной архитектуры дом, и что он так поставлен, на горе "побольше нашей Воробьинской" - с чем еще было сравнивать? Но оказалось, в округе есть места настолько возвышенные, что оттуда и Щелыково кажется "как в яме".
   Понравились ему и три реки, словно сестры, - меньшая, средняя и старшая, - сообщающие законченность и одушевленность красоте этих мест: тоненькая ниточка Куекши, текущей под самым домом, студеная, с каменистым дном Сендега в лесистых берегах и плавная, спокойная Мера, впадающая ниже по течению в Волгу. Непривычно и сладко звучали уху их древние мерянские имена.
   Отец гордился Щелыковым, рассказывал его историю.
   Сельцо вело свою родословную с XVIII века, когда один из "лейб-кампанцев", подаривших Елизавете Петровне царский престол, капитан Михаил Кутузов, завел здесь свое имение. Построенная им усадьба сгорела, но на ее месте сын его, костромской предводитель дворянства Федор Михайлович Кутузов, возвел уютный новый дом, которому суждено было стать приютом драматурга. Совладелец усадьбы Алексей Михайлович Кутузов, друг Радищева, был видный масон. И не зря, наверное, в Щелыкове управляющим у братьев Кутузовых одно время служил просветитель Н. И. Новиков 2.
   Николай Федорович купил имение с торгов у размотавших состояние наследников Кутузова. Имение было запущено, отец стал деятельно его благоустраивать: привел в порядок сад, построил теплицу. Он мечтал, чтобы Щелыково стало наследной вотчиной, и в тщеславной заботе насадил перед парадным крыльцом девять пихт - восемь кружком, в честь восьми живых детей, и одну в центре - в честь самого себя. (Была, во всяком случае, такая легенда, упорная, хоть и не подтвержденная.) Пихты уцелели и до недавних пор встречали вас перед домом. Одна из них - зеленая хранительница старшего сына, Александра.
   Умирая, отец велел приподнять его с подушек, чтобы в последний раз взглянуть на окрестные леса, заснеженную февральскую долину. С тех пор деревья перед домом сильно вытянулись, парк по склону горы состарился, разросся и загустел...
   Владевшая имением после смерти отца Эмилия Андреевна вела хозяйство, как умела. Оказалось, что жить в русской деревне - не то, что рассматривать родовой шведский замок на старинной гравюре. Все требовало заботы и рук; хозяйство приходило в упадок.
   Чтя память покойного мужа, Эмилия Андреевна приглашала отдохнуть в Щелыково своих пасынков. Островский бывал здесь в 1857 и 1859 годах, а с 1863 года регулярно проводил в Щелыкове один-два летних месяца. Но все же это был не свой дом.
   Своим он стал с 1867 года, когда они с Михаилом Николаевичем выкупили его у мачехи. "...Вот мне приют, - радовался Островский, сообщая Бурдину о покупке "нашего великолепного Щелыкова", - я буду иметь возможность заняться скромным хозяйством и бросить, наконец, свои изнурительные драматические труды, на которые я убил бесплодно лучшие годы своей жизни" 3.
   Настроение, в каком писались эти строки, сродни пушкинскому: "Давно, усталый раб, замыслил я побег..." Островский всерьез рассчитывал тогда на коренную перемену жизни: вот-вот, мнилось ему, развяжется он с литературой и театром и заживет скромным сельским хозяином, частным человеком. Может быть, тогда и театр поймет, кого потерял...
   Но мало-помалу выяснилось, что сделать из Щелыкова доходное хозяйство, которое бы кормило семью, не проще, чем писать пьесы. Да и пьесы, если говорить откровенно, все равно хотелось писать - не для театра, так для себя.
   Первое время Островским владел хозяйственный энтузиазм. Он выписывал из Петербурга и привозил из Москвы семена и сельскохозяйственные орудия. Просил приятеля осведомиться в магазине Бутенопа, "что стоит ручная веялка и сортировка". Не доверяя старосте, сам присматривал за севом и молотьбой. Ходил в сенокос помогать мужикам шевелить и сгребать сено, пропадал в полях в горячую пору уборки. Его плотную фигуру с коротко стриженным круглым затылком, в белой или красной косоворотке и легких шароварах можно было видеть то в лугах за Куекшей, то на гумне.
   В 1872 году он разбил по склону горы новый сад, в 1876 году соорудил маслобойню. Но масштабы хозяйства все же были мизерны: в лучшие годы засевалось до сорока десятин земли и больше четырех десятков коров да двадцати лошадей в конюшне и на скотном дворе не бывало. Агрономические познания Островского были самые дршетантские, и он не имел ни времени, ни усердия их расширить. Все велось, как водится: хлеб на северных землях родился скудно, молока коровы давали мало, и хозяйственное заведение едва окупало себя.
   Об уровне щелыковских доходов дают понятие записи Островского в хозяйственной книжке, которую он поначалу понудил себя аккуратно вести: "Продано 2 мешка ржи- 1 р. 32 коп. Получено с мельника 2 р. 25 коп. Продано 6 гряд капусты 5 р. 90 коп.", или: "Продано старого железа-1 р. 70 коп., одна шкурка коровья - 3 р. 30 коп., 8 шкурок бараньих - 7 р. 20 коп." 4.
   С такой негоцией трудно разбогатеть. Наемных работников требовалось понукать, подстегивать, распекать, а этим искусством Александр Николаевич владел дурно: его почему-то не боялись.
   В 1871 году он решил построить в стороне от старого дома флигель для брата и гостей Щелыкова. Подрядчиком нанял Абрама Ивановича, человека с солидной бородой впроседь, красным носом и щечками, выдававшими его пристрастие к "косой барыне". Являясь к Островскому с планом дома за разрешением какой-нибудь подробности, он останавливался поодаль и, подбоченясь, произносил фразу, которая забавляла хозяина: "Прибегаю к стопам вашим". Напрасно, однако, веселился Островский, дело кончилось худо. "Они загуляли с Казанской и пили до Ильина дня, Ильин день и два дня после, - описывал драматург подвиги Абрама Ивановича своему приятелю Н. А. Дубровскому; - на третий день явились пьяные со смирением, слезами и с новоизобретенной фразой: приползаю к стопам вашим" 5.
   Едва рассердившись, Островский мгновенно остывал и прятал улыбку в бороде. Проклятый слух драматурга! Смешная фраза, казалось, искупала для него прегрешения неисправного работника.
   Мудрено было чего-то достичь, управляя делами таким образом. Александр Николаевич побился, побился, понял, что хозяйство его не выручит, да и сдал его на руки Марье Васильевне.
   С середины 70-х годов Марья Васильевна уже безраздельно царила и в московском доме и в имении, давала распоряжения, принимала доклады управляющего, определяла расходы, оплачивала счета из магазинов.
   В сельском хозяйстве она разбиралась не лучше Александра Николаевича, но управлять делами любила, хотя временами изнемогала от этих трудов и тогда колола его тем, что вот-де уволила его от неприятных забот и обо всем приходится радеть самой.
   Несмотря на молодые лета, глаз ее был придирчивый, строгий, в чужую добросовестность она плохо верила и еще зимой, из Москвы, отправляла в деревню такие рескрипты:
   "Мой приказ, чтобы Коля строго следил, чтобы у кучера и у рабочих лошадей не было под ногами сена, чтобы понемногу давали. Каждую субботу обязательно, чтобы кучер вывозил навоз на поля; скажи Коле, куда класть. Чтобы Коля каждый день смотрел, когда коров кормят и посыпают ли всю посыпку, какую дают. Если Анна будет хлеб класть в помои так же, как и летом, то вычту из жалованья, так ей и скажи. Чтобы Коля смотрел также за кормом, когда кур и птиц кормят. Ключ от погреба обязательно был бы у Коли, чтобы Коля два раза в месяц при себе заставлял мыть кружки на капусте. Вообще, чтобы Коля был бы в усадьбе и сам бы делал, ходил бы везде и смотрел бы, как я делаю летом сама..." 6.
   В деревне она входила в любую мелочь, гордилась тем, что научилась жать и в страду могла пристыдить баб, хлопотала по дому и усадьбе, препиралась с крестьянами. Будем справедливы, она взяла на себя много тяжких забот.
   К порубщикам и потравщикам Марья Васильевна была немилостива. Застав мужика за рубкой дерева в "господском" лесу, отчаянно его ругала, хоть редко отдавала под суд: знала, что Александр Николаевич не одобрит. А стоило чужой корове забрести в их луга, велела загонять на свой двор и долго выдерживала характер, пока крестьяне переминались у крыльца, мяли шапки и просили отпустить неразумную скотину. На шум выходил Александр Николаевич и просил, смиренно обращаясь к жене:
   - Выдайте, матушка, Марья Васильевна, скотину мужичкам.
   Такой ли знали Марью Васильевну в театре, в званых гостях, в Петербурге, когда он брал ее туда с собою? Любезная хозяйка дома, очаровательная гостья с ниткой жемчуга в волосах, показавшаяся детям Бурдина сказочной феей, веселая, обольстительная и смешливая...
   В будничной суете она преображалась. В амбаре или на кухне это была крепкая молодая барыня, "крикуша", "горячка", "огонь", не церемонившаяся с дворовыми людьми. "Скотина... сошлю... я убью ее, если узнаю..." - такие словечки слетали, случалось, с розовых уст хозяйки. Она, наверное, была права, когда говорила, что взяла на себя этот крест только ради него, ради его покоя, чтобы ничто не мешало ему писать. Но когда она была не в духе и расходилась, он зажимал уши, чтобы не слышать доносившийся из дальних комнат ее резкий голос, сердце начинало выбивать "трамблян-польку", и, захватив рукописи, он скрывался в отдаленный уголок сада, в высокую беседку, или уединялся во флигеле.
   Он сам не заметил, как привык ей покоряться, и это еще усугубляло душевную замкнутость, пришедшую к нему с годами. Он боялся припадков ее беспричинной вспыльчивости, после которых она сама так изнемогала, что ложилась в постель, говоря, что у нее отнимаются ноги. Он садился рядом с ней, подавал ей лекарства, растирал ноги хлороформом и привычно твердил: "Не волнуйся, мамочка..." Марья Васильевна словно вымещала теперь обиды своего бесправного положения в первые годы их близости и жаждала постоянных подтверждений своей власти.
   Островский жалел ее искренне, годы совместной жизни привязали его к ней, и он прощал ей ее слабости, огорчался ее болезнями. Подрастали дети. Комнаты верхнего этажа наполнялись звоном их голосов - и Островский чувствовал в такие минуты, как дорог ему его семейный очаг, его близкие и как хотелось бы ему лучше, надежнее устроить и обеспечить их жизнь. К 1877 году у них с Марьей Васильевной было уже шестеро детей. Чтобы прокормить и обиходить такую семью, работать приходилось много, неотступно, и чем дальше, тем больше понуждал он себя к работе. Черный призрак безденежья, нищеты, бедственного будущего для Саши, Миши, Маши, Сережи, Любы, Коли начинал являться ему.
   Первые годы в Щелыкове Островский чувствовал себя как-то вольготнее и не так изнурял себя работой. Два месяца по приезде он старался не садиться за стол, а отдыхал, набирался здоровья. Деревенский ровный быт с его малыми радостями, природа, прогулки, ежедневное купанье у запруды восстанавливали его силы.
   Отправлялись шумной компанией в лес по грибы и по ягоды, которых много родится в этих местах, плавали на лодке по Куекше, ездили пикником на Стрелку - знаменитый обрыв над Сендегой, и в луга с самоваром, наслаждались запахом только что скошенного сена. Островский любил и простые пешие прогулки: надев высокие сапоги, с палкой в руках, он ходил луговыми тропами и лесными дорогами к окрестным деревням, перебирался через речки по шатким березовым лавам, отдыхал по пути в заброшенной, почерневшей баньке или у сметанного стога.
   И, конечно же, ловил рыбу. Ловил и в ясную погоду и в ненастье, укрывшись в деревянной галерейке, специально сооруженной на случай дождя у омута. Ловил и на самой запруде, с лодки, привязав ее цепью к кольцу, вделанному в стену старой мельницы... Вблизи дома стояли два бочонка с водой, куда Островский бросал свой ежедневный улов. Из них доставали рыбу по надобностям кухни.
   Пока еще были силы и охотничий задор, ездил осенними вечерами с фонарем бить рыбу острогой в Сендеге. И несколько раз в лето затевал для гостей ловлю неводом на Мере.
   Это было нешуточное предприятие. Выезжали в экипажах, целым "поездом". Сети везли на телеге, забирали с собою и самовар, и всякую снедь. Там, где река делает крутой изгиб, образуя так называемую "печку", любила стоять в жаркую погоду рыба. Здесь и закидывали невод и вели его по мелководью вброд.
   Руководил этой ловлей приятель Островского - псаломщик Никольской церкви Иван Иванович Зернов, худой, длинный человек с редкой козлиной бородкой и в засаленной соломенной шляпе, из-под которой торчала сзади тощая косица, обработанная лампадным маслом. Вместе с залатанной рясой он сбрасывал с себя и всю присущую его сану святость и самозабвенно командовал мужиками, которые, не раздеваясь, в белых портах, забредали с неводом в студеную реку. Островский чтил Зернова и называл его щелыковским "морским министром".
   Взятая неводом рыба тут же готовилась ухою, выставлялось домашнее угощенье - пироги, чара зелена вина, и все это съедалось и выпивалось у костра под веселый разговор.
   Гости, которых Островский потчевал поездкой на Меру, бывали, понятно, в восторге. А гостей Александр Николаевич не то что любил, он просто не умел без них жить. Ему непременно надо было делить с кем-либо свои впечатления - иначе любой отдых, любая прогулка были ему не в радость.
   Хлебосольные нравы Яузы привились на берегах Куекши. Принято было, чтобы дом был полная чаша. Еще по весне, в расчете на гостей, пудами везли из Москвы припасы - от Лапина бакалейный товар, от Филиппова - чай и сахар, от Байкова копченую и соленую рыбу, от Бостанжогло - табак. Остального вдоволь было в погребе, в саду и на огороде. Да еще, коли гость, собиравшийся в Щелыково, был человек свой, как, к примеру, молодой Садовский, Александр Николаевич просил его прихватить у Депре "бутылок двадцать лангорину" да у братьев Нарышкиных, что у Москворецкого моста, заказать "окорочек провесной, какой на вас взглянет, от 22 до 25 фунтов, прикажите его там сварить и уложить в лубочный коробок".
   Добрых знакомых Островский зазывал к себе с какой-то ненасытностью. "Стеснить нас вы ни в каком случае не можете,- убеждал он в письме заробевшего гостя. - У нас такой обычай: чем больше гостей и чем дольше гостят они, тем лучше".
   Гостей размещали наверху, на антресолях старого дома, или во флигеле. Чувствовали они себя в Щелыкове и в самом деле привольно. Приезжали на несколько дней, а жили неделями.
   Марья Васильевна тоже была гостеприимна, любила "хорошее общество", новых людей, умела принять и накормить тех, к кому благоволила, и тогда особый мир и доброе спокойствие воцарялись в доме. Беда, что вкусы на людей не всегда у них с Александром Николаевичем сходились. А когда Марья Васильевна бывала не в расположении, она не любила этого прятать. В особенности доставалось тем бедолагам-актерам из неудачников, вечных перекати-поле, которые, как ей казалось, всегда вертятся возле Александра Николаевича и искушают его на несолидные поступки.
   Первые годы живал в Щелыкове Иван Егорович Турчанинов, друг молодости Островского. Целыми днями он пропадал на реке: его худощавая фигура в пестром халате, подпоясанном кушаком, и белой фуражке вечно маячила на берегу, где он с утра занимал с удочкой свое любимое место. Потом Иван Егорович стал приезжать реже, будто обиделся на что-то. Потом совсем исчез. В 1871 году Островского известили, что он скончался в Нижнем Новгороде {Известивший Островского о смерти его друга П. И. Якушкин беспокоился, между прочим, о судьбе писем драматурга Турчанинову, оставшихся в чужих руках. Письма пропали. Но еще удивительнее, что в тщательно сберегаемом Островским личном архиве не оказалось после его смерти ни одного письма Турчанинова, как, впрочем, и никаких следов переписки с Агафьей Ивановной. Не подвергла ли Марья Васильевна селекции эту часть архива как неприятное ей напоминание о прошлой жизни Островского?}.
   Бывал в Щелыкове и Костя Загорский, о котором шла молва, что у него подхватил Островский многие черточки для Аркашки Счастливцева, - веселый застольный рассказчик, выдумщик, анекдотчик, любитель выпить и посидеть в компании. Едва отвернется Марья Васильевна, выйдет на минуту из комнаты, и они с Островским срезают украдкой печати на наливках, стоявших рядком на окнах, или откупоривают тайком сохраненную Костей в рукомойнике своей комнаты фляжку "казенки". Марья Васильевна считала, что на Александра Николаевича плохо влияют все эти бражники, ревностно пеклась о его здоровье и невзначай разрушала доброе настроение и покой. Она дулась на неприятных ей гостей, и круг их заметно редел.
   Не замечаешь, как сменяются эпохи жизни, спускаются под гору поколения, и вот уже нет прежних лиц, иные люди вокруг Островского, иные голоса.
   Между 1864 и 1876 годом один за другим умерли старые друзья по "Москвитянину": Аполлон Григорьев, Рамазанов, Эдельсон, Алмазов, Дриянский... Ушли люди, с которыми он начал свой путь на сцене: Сергей Васильев, сестры Бороздины, Корнилий Полтавцев, Екатерина Васильева... В 1872 году скончался Пров Садовский... Еще раньше, в сентябре 1868 года, тихо угасла Никулина-Косицкая. От кого узнал Островский о ее смерти? Как отозвался? Ни слова об этом...
   Будто косой срезало целое поколение. Новых, молодых друзей не обильно было, да и то сказать, такие тесные, близкие дружбы, как в молодости, трудно рассчитывать обрести под старость.
   Конечно, были не одни утраты - "свято место пусто не бывает". Теперь часто гостили в Щелыкове молодые Садовские - Михаил Провыч и Ольга Осиповна. Появлялся сын Живокини - Митос, молчаливый увалень, ходивший тенью за Островским и влюбленно глядевший на своего кумира. Бывала в Щелыкове подружка Марьи Васильевны Н. А. Никулина, хохотушка, резвушка и отменная актриса, звавшая Островского "папкой". Приезжала молодая театральная чета Музилей. Образованный, тактичный, веселый Николай Игнатьевич не был принят в Малый театр, но поступил туда без жалованья - так любил сцену. Подобно Бурдину в Питере, Музиль в Москве ухаживал за Островским, брал его пьесы для своих бенефисов, был вернейшим его сторонником за кулисами и обаятельным собеседником в щелыковском домашнем кругу.
   С участием гостей устраивались семейные праздники. 22 июля справлялись именины Марьи Васильевны. Балкон украшался венками из цветов, накрывался торжественный обед, а под вечер, едва стемнеет, зажигались плошки с огнем, цветные фонари в саду, и над обрывом взлетали праздничные ракеты-шутихи. В старой риге, на грубо сколоченных подмостках давался домашний спектакль. Торжественно отмечалось и 30 августа - именины самого Островского. В этот день помимо постоянных гостей Щелыкова по провинциальному обыкновению съезжались сюда окрестные помещики, знакомые из Кинешмы, судейские, с которыми Островскому приходилось иметь дело как почетному мировому судье, - люд более или менее случайный. Опустошение, произведенное временем в кругу близких друзей, нечем было восполнить.
   Но не было в Щелыкове гостя из уцелевших ли друзей раннего призыва, как Бурдин или Горбунов, или новообращенных, которые, побывав тут, не мечтали бы приехать еще однажды. Гости не могли нахвалиться Щелыковым. А если от застенчивости или по какой еще причине хвалили недостаточно громко, не так, как хотелось бы хозяину, он, не боясь упреков в пристрастии, сам начинал расхваливать эти места. Его послушать - не было края изобильнее, щедрее и красивее. Места эти Островский называл костромской Швейцарией, говорил, что даже в Италии не встречал таких видов.
   Он любил поразить воображение приезжих тем, что цветет и произрастает на его земле - угощал спаржей и разнообразнейшими салатами из парника, утверждал, что и табак он надеется со временем производить сам. (Как-то садовник Феофан высеял несколько зернышек табака в грунт, и, когда они взошли, ликованию хозяина не было предела.) Конечно, и воздух в Щелыкове был особенный, и климат необыкновенно здоровый, и почвы на удивление плодородные. На прогулке он имел обыкновение тоном гида обращать внимание гостей на редкостные особенности Щелыкова. Говорил, например, что в его имении находят железный колчедан, и останавливал своих спутников, чтобы они полюбовались каким-нибудь несравненным пейзажем. Порожцы на Сендеге сравнивал с Ниагарским водопадом, утверждал, что грозы в кинешемском уезде красивее, чем в Альпах (что с трудом выслушивала Марья Васильевна, смертельно боявшаяся грома и молнии: во время грозы она убегала в маленькую темную гардеробную и зарывалась в подушки). Сидя на скамейке в парке меж двух старых берез, откуда открывался диковинный вид с обрыва, он следил за плывущими облаками и, благодушествуя, утверждал, что и облаков таких нет нигде, кроме Щелыкова...7.
   Художника отличает порой эта граничащая с чудачеством увлеченность. Щелыково в самом деле было прекрасно. А если Островский к тому же имел слабость им прихвастнуть, не беда! Вспомним лучше, что из того же источника самоободрения и наивной гордости бьет ключ чистой поэтической фантазии, покоряющей нас в "Снегурочке".
   Давний замысел поэтического рассказа о берендеях снова ожил в этих краях, где в красоте островерхих изб с резным деревянным кружевом, бревенчатых ворот и амбаров грезился облик иной древней сказочной страны; где в духов и троицын день, как в старину в день Ярилы-солнца, на широкой зеленой поляне воздвигались шатры, кипел ярмарочный торг, девушки в венках из полевых цветов водили хороводы, пели песни, звучавшие отголосками стародавней старины.
   Московская городская суета обременяла Островского болезненными, дисгармоническими впечатлениями, находившими исход в его современных сатирических комедиях. А природа и тишь Щелыкова говорили внятно о другой, волшебно-идеальной жизни, какой когда-то жили или еще должны были жить люди.
   И он воссоздал в сказке эту желанную страну берендеев. Отрадно было пожить в ней хоть те часы, когда он воображал ее себе, прогуливаясь по берегам черемуховых речек или сидя в деревенском кабинете у стола, на который падала густая зеленая тень от разросшихся кустов сада.
   Сердечный и мудрый правитель этой страны, царь Берендей, восседающий на троне в гриднице с резными узорчатыми столбами, верит в добро и лад между людьми и сам насаждает эту веру. В том, что Островский призвал в свою утопию идеального царя, нет, наверное, ни капли монархизма. Его царь - поэт, художник, он сам расписывает столбы в своей палате, ему любезна "игра ума и слова". А может быть, надо перевернуть метафору? Не царь-поэт, а поэт-царь, всесильный в защите поэтической справедливости, в создании красоты в подлунном мире...
   Островский и в сказке не может расстаться с современностью. Берендей учит Бермяту глядеть "в сущность", "в глубину" и не обольщаться тем, что народ уж лет пятнадцать как живет благополучнее (не с поры ли реформы 1861 года?):
  
   "В сердцах людей заметил я остуду
   Не малую; горячности любовной
   Не вижу я давно у берендеев.
   Исчезло в них служенье красоте..."
  
   Прекрасна надзвездная, неземная чистота Снегурочки. Прекрасна и опасна. Ею унаследованы две природы - живое, теплое начало любви от матери Весны и ледяное равнодушие отца Мороза. До поры она не умеет любить, ей нравится одна красота: слушать песни Леля - ее утеха. Но когда и ее сердце разбужено - она любит самозабвенно, разрушительно и гибнет, увлекая за собой Мизгиря. Гибель Снегурочки - укор "сердечной остуде" берендеев.
   А настоящее, живое человеческое сердце, "горячее сердце" Катерины, Параши - не у Снегурочки, у Купавы. Ее любовь, ее страдание, ее теплые слезы по-человечески внятны всем. В ней нет ледяного холода красоты. Весенним ветром, зеленым маем, запахом полевых цветов напоен этот образ, и не зря ей отечески покровительствует царь Берендей.
   Своей сказкой Островский не утешал, не убаюкивал - он продолжал думать свою думу о любви в современном мире, о жизни: как прожить ее и честно, и человечно, покоряясь природе и побеждая ее языческий дух?
   Пьеса была столь неожиданна для "бытовика" Островского, что смутила первых ее читателей. Лев Толстой с неодобрением отозвался о "Снегурочке" при встрече. Островский защищался, говоря, что "и у Шекспира есть рядом с серьезными - сказочные", и приводил в пример "Сон в летнюю ночь" 8. Даже Некрасов растерялся и, бегло прочтя присланную ему пьесу, ответил автору деловой запиской, очень его обидевшей. "Я, постоянный ваш сотрудник, в этом произведении выхожу на новую дорогу, - писал Островский Некрасову, - жду от вас совета или привета, и получаю короткое сухое письмо, в котором вы цените новый, дорогой мне труд так дешево, как никогда еще не ценили ни одного моего заурядного произведения" 9. Островский передал "Снегурочку" в "Вестник Европы", пообещав, впрочем, Некрасову не прерывать с ним своего сотрудничества: "...я не нахожу никакой причины удаляться от журнала, которому я вполне и глубоко сочувствую" {Это недоразумение могло иметь неприятные последствия, потому что нашлись люди, которые обрадовались ему и хотели его разжечь. Романист Г. Данилевский, испытывавший давнюю и стойкую неприязнь к Островскому, писал А. С. Суворину: "Уж если что ругать, то новую пьесу "Снегурка" Островского. Там каждая страница просится в пародию, скука непроходимая. Сырья навалено из народных песен, "Слова о полку Игоря" и даже из А. Толстого и Мея - видимо-невидимо. Есть два стихотворных отрывка недурных, да и то отзываются стихами наших прабабок... Ну можно ли было печатать программу балета, феэри, как новая пьеса Островского? У Некрасова хватило чутья: несмотря на дружбу с Островским, прочел половину его пьесы, бросил и возвратил, сказав: "Скука!" А я прибавлю - крошево из песен Рыбникова и К0 - крошево, да еще недоваренное..." (ЦГАЛИ, ф. 459, оп. 1, ед. хр. 1154).}.
   Не слишком повезло "Снегурочке" и в первой постановке, хотя Островский сам ревностно обсуждал костюмы, декорации и волшебную машинерию, предложенную изобретательным Карлом Федоровичем Вальцем. Трудный эффект исчезновения растаявшей Снегурочки - за подсвеченными и постепенно густевшими струями воды фигура артистки Федотовой уходила в люк - удался как нельзя лучше. Но в целом московский спектакль не имел успеха.
   Зато по-настоящему услышали и полюбили "Снегурочку" люди музыки. Чайковский за три недели горячо, увлеченно написал музыку к первой ее постановке, а несколько лет спустя Римский-Корсаков сочинил оперу на этот сюжет, сохранив почти весь текст пьесы в либретто. Композиторы утешили автора своим искренним восхищением его детищем.
   Островский познакомился с Петром Ильичом Чайковским в Артистическом кружке в середине 60-х годов. Еще кончая консерваторию, молодой композитор написал увертюру к "Грозе". Эта драма очень ему нравилась. Но сюжет "Грозы" уже использовал для опоры приятель Островского В. Н. Кашперов, сочинивший, правда, нечто столь изысканное, что в "Искре" появилась пародия - "Итальянец в Калинове". Чайковскому пришлось отступиться. Впрочем, для оперы "Воевода" драматург дал композитору прекрасную литературную основу. Чайковский не был так придирчив и художнически деспотичен, как Серов, поссорившийся с Островским из-за либретто оперы "Вражья сила", по мотивам драмы "Не так живи, как хочется". Мягкий артистический характер Петра Ильича располагал к себе, и Островский охотно работал для него и с ним. Неизвестно, бывал ли Чайковский в Щелыкове, но дух поэзии этих мест, дух русской природы и волшебной сказки уловил по-своему чутко 10.
   Для Островского и его бытовые пьесы и сказочная "Снегурочка" были чем-то одним: он не понимал, когда их сталкивали друг с другом. Все они возникли в нем, в его поэтической фантазии, а вместе с тем их жизненная подлинность была для него несомненна. Снегурочку он повстречал в Щелыкове. Как повстречал он здесь однажды и Мурзавецкую из "Волков и овец" и Ларису из "Бесприданницы"...
   Поэтический, музыкальный строй угадывается в пьесах Островского. Достаточно прислушаться, как говорит Параша в "Горячем сердце", Лариса в "Бесприданнице", и мы различим всякий раз иную по тону, но несомненную музыку речи. Музыкальный строй определил и пьесу о первых русских актерах, написанную Островским к 200-летнему юбилею русского театра, - "Комик XVII столетия" (1872). Не зря уже в нашем веке музыкой слов в этой полузабытой пьесе восхищалась Марина Цветаева, назвав ее "образцовой по языку" - а уж кто, как не она, знала в этом толк 11.
   В разгар щелыковского лета, когда считалось, что он отдыхает, когда наезжали гости, устраивались пикники, кричали в саду и под балконом дети, Марья Васильевна перекорялась с кухаркой, руководя варкой варенья, или бранила конюха, что плохо заседлал белую Красотку, на которой она собиралась в верховую прогулку, - он втайне был весь погружен в обдумывание пьесы.
   Прежде чем он напишет в ней первую строчку, пьеса должна была сложиться у него в голове вся - со всеми лицами, их отношениями, завязкой и развязкой, ключевыми репликами, - только тогда он садился за стол. Разбуженные им химеры воображения, носившиеся поначалу как в первобытном хаосе, должны были улечься и проясниться в законченной красоте слова, движения и формы.
   "...Рецензенты наши, публика, - возмущался Островский, - как часто среди них слышим: "Эта пиеса написана наскоро, не обделана, не выработана". Да понимают ли они, что я ничего не пишу наскоро, каждый сюжет обдумываю весьма долгое время, ношусь с ним целый год, грезится и видится он мне со всеми в нем лицами постоянно и не дает мне покоя до тех пор, пока не уляжется на бумагу" 12.
   Брат Островского - Петр Николаевич, хорошо знакомый с его методой сочинения, как-то молча сидел рядом с ним на траве с книжкой, пока Островский следил за поплавком. Он заметил, что Александр Николаевич хмурится, и понял, что он думает не о поклевках.
   "- Ну что, - спрашиваю, - как пьеса?
   - Да что, пьеса почти готова... да вот концы не сходятся! - отвечал он вздыхая" 13.
   О новой пьесе, думал он и во время одинокой прогулки по парку, и за вечерним пасьянсом, которым любил "освежить голову" после работы, и за токарным станком во флигеле или с лобзиком в руках. Он навострился выпиливать узорчатые рамочки для фотографий: резные листья вьющегося плюща и винограда - работа щелыковского Берендея. Множество таких рамочек было раздарено им на память друзьям - Бурдину, Писемскому, Садовским. И в каждый узор дерева, в каждый завиток было потаенно впечатано то, что думал он о героях новой пьесы, пока рука его механически вырезывала прихотливые узоры на тонкой ясеневой дощечке.
   Случайному гостю могло казаться, что он проводит дни в счастливом безделье. А между тем, гуляя с гостями, разговаривая с крестьянами, объясняясь с Марьей Васильевной, то есть разделяя все заботы прозаической, обыденной жизни, он постоянно жил воображением в другой, волшебно-театральной стране, которая год от году становилась шумнее, населеннее. Это не Замоскворечье его ранних пьес и не слобода Берендеевка только, а вся приволжская сторона, с городами, селами, усадьбами и лесами. Он свой в ней и в любую минуту обживет новый в ней уголок.
   Изучая место действия пьес Островского (такую работу провел недавно историк театра Е. Г. Холодов), можно составить даже ее топографическую карту 14.
   В центре литературной губернии Островского - город Бряхимов, упоминаемый в нескольких его пьесах. Говорят, имя городу Островский нашел в русской истории - был такой пришедший потом в упадок городок на Волге, неподалеку от Васильсурска. Но сам Бряхимов больше напоминает Кострому или Ярославль: в этом городе пристань и вокзал железной дороги, бульвар над рекой с низкой чугунной решеткой, у которой застыла Лариса Огудалова, кофейня в конце бульвара, отель "Париж" на центральной улице города и трактир при нем, куда сманивает Робинзона Вожеватов. Есть в Бряхимове и летний сад, в котором играет нанимаемая местным антрепренером труппа; он возникает перед нами в "Талантах и поклонниках" и "Красавце-мужчине".
   В бряхимовской губернии, чуть выше или ниже по Волге, расположен и уездный городок Калинов, напоминающий Кинешму. Как и во всех городишках Приволжья, в центре его торговые ряды Гостиного двора с приземистыми пузатыми колоннами, базарная площадь, собор, дом городничего; купеческие дворы за глухими высокими заборами, а по берегу реки - общественный сад с беседкой.
   А в пяти верстах от Калинова (см. указатель на дорожном столбе в пьесе "Лес", точно такой же вел с Галичского тракта к усадьбе Щелыково) - имение "Пеньки" госпожи Гурмыжской или усадьба Мурзавецкой: барский дом с террасой, куртины георгинов, парк с прудом и бескрайние леса вокруг.
   Театральный мир Островского имеет не только свою топографию, но и свое постоянное население. И что удивляться, если его герои кочуют из пьесы в пьесу: мир, обжитой настолько, что в нем не чудо столкнуться с уже знакомой тебе физиономией. Так, появившись в комедии о "мудрецах", Глумов объявится потом в пьесе "Бешеные деньги". Аркашка Счастливцев, получивший свое крещение в "Лесе", возникнет в "Бесприданнице" под именем Робинзона, а затем в "Без вины виноватых" примет имя Шмаги. Вася Вожеватов из "Бесприданницы" будет виться вокруг трагика в "Талантах и поклонниках". Тит Титыч Брусков из комедии "В чужом пиру - похмелье" воскреснет в "Тяжелых днях". И по трем пьесам пройдется гоголем Миша Бальзаминов с развитыми кудрями и вздернутым носом, в последний раз слегка перегримировавшись в Платошу Зыбкина из комедии "Правда - хорошо, а счастье лучше".
   Драматург живет в этом созданном им мире, и диво ли, что встречается время от времени со старыми знакомцами.
   В конце концов и ему и его постоянным читателям и слушателям эти герои начинают казаться едва ли не более реальными, чем десятки мелькнувших на жизненных перепутьях лиц.
   Где мы встречали их? Где с ними виделись? Где слышали этот голос?
   И пока Островский сидит на скамейке в парке, погруженный в свою думу, или спускается к реке в серой поддевке и мягких казанских сапогах, с загорелым, обветренным лицом, в широкополой шляпе и с грубо обструганной палкой в руках, тени этих людей бесшумно скользят за ним...
  

УСПЕХ И УДАЧА

   "...И кончилась жизнь, и началось житие".
   С начала 70-х годов жизнь Островского вошла в ровную, наезженную колею.
   "Я отвык от людей и знаю только кабинет, - жаловался он как-то брату. - В Москве кабинет и в деревне кабинет, которые мне пригляделись и опротивели донельзя. Но вот горе: от всяких других впечатлений я приобрел какую-то особого свойства лень: пойдешь погулять или поедешь в Кинешму, - уж и тяжело, и тянет опять в тот же противный кабинет" 1.
   Однообразие сжимает дни. Годы летят быстро, не то, что в молодости. Жизнь, вписанная в колесо года, покоряется привычным ритмам.
   По весне собирались в дорогу и, едва просохнет грязь, чтобы проехать проселком от станции в тарантасе, отправлялись в Щелыково. Островский любил приехать сюда в мае, когда было еще не жарко, зацветала черемуха, шел хороший клёв, и он подолгу сидел над рекой с удочками в удобном кресле с пружинящей железной спинкой, которое смастерил ему кто-то из местных умельцев. Летом обдумывалась пьеса. В августе - сентябре он начинал писать, без сна и отдыха, не отрывая пера от бумаги, и за месяц или полтора заканчивал эту работу. К концу сентября пора было переезжать в Москву: здесь, по издавна заведенной традиции, ожидалась в октябре или ноябре премьера его комедии в Малом театре. Но прежде - спешная работа с переписчиками (вечно не хватало каких-нибудь двух-трех дней, а черновик, писанный карандашом, был грязен и приходилось надиктовывать), затем ожидание цензурных виз, чтение пьесы актерам, репетиции... А едва отшумит московская премьера - поездка в Петербург для постановки пьесы в Александрийском театре. И заодно - чтение корректур для первой книжки "Отечественных записок". В этих заботах незаметно проходила зима, а как только пригревало солнце и снег начинал таять, надо было опять собираться в Щелыково... С малыми вариациями такой круговорот повторялся из года в год.
   Его личная биография, казалось, была исчерпана: событий, страстей, крутых поворотов, новых лиц не ожидалось впереди. Но длилось творчество - главное в его судьбе.
   Что ни осень, созревала, писалась, игралась на театре новая пьеса - и этим отмечена была в памяти дата:
   1871 - "Не было ни гроша, да вдруг алтын";
   1872 - "Комик XVII столетия";
   1873 - "Снегурочка", "Поздняя любовь";
   1874 - "Трудовой хлеб";
   1875 - "Волки и овцы", "Богатые невесты";
   1876 - "Правда - хорошо, а счастье лучше";
   1877 - "Последняя жертва";
   1878 - "Бесприданница";
   1879 - "Сердце не камень";
   1880 - "Невольницы";
   1881 -"Таланты и поклонники";
   1882 - "Красавец-мужчина";
   1883 - "Без вины виноватые";
   1884 - "Не от мира сего".
   А кроме того, были еще переводы, переделки, пьесы, написанные совместно с Н. Соловьевым, П. Невежиным.
   Внешние события его жизни были бедны, заурядны, но внутренним слухом драматург явственно различал ритмы эпохи, и огромная созидательная душевная работа тайно совершалась в нем. Новые идеи, замыслы, характеры носились перед глазами, все видевшими, напитавшимися долгим опытом жизни, бесконечно усталыми и вдруг загоравшимися молодым огнем.
   Хотелось освободиться от гипноза проверенных, обеспеченных успехом форм. И в том, что он делал в последние годы, многое казалось пробой, исканием: иной раз неудача, а иной - поразительные прозрения, доступные лишь свежим силам и чуткому к современности таланту.
   Но когда на другой день после премьеры почтальон приносил в дом свежие газеты, Островский раскрывал их с недоверием и опаской... Газеты писали:
   "Не то прискорбно, что г. Островский написал слабую пьесу а то, что в ней он изменил своему таланту... Это не художество, а жалкая подделка под него..." ("Голос", 1870).
   "Не знаем, чему больше удивляться: наивности ли г. Островского, предполагающего, что российскую публику можно тешить и подобными комедиями, или легкомыслию российской публики... Как измельчал талант первого нашего драматурга!" ("Дешевая библиотека", 1871).
   "Г. Островский обратился ныне по воле судеб в писателя, "отрыгающего жвачку", и этим-то именно объясняется та скорость, которая в последнее время заметна в деятельности г. Островского" ("Петербургский листок", 1872).
   "Все, без исключения, комедии г. Островского несколько вялы и более или менее страдают водянкой..." ("Голос", 1872).
   "...Он пережил свой талант" ("Новое время", 1872).
   "О, г. Островский! Отчего вы не умерли до написания "Поздней любви"?" ("Гражданин", 1873).
   "Десять лет безостановочного падения, десять лет сползания под гору... Г. Островский, помилосердствуйте и пощадите свою прежнюю славу!" ("Петербургский листок", 1875) и т. д. и т. п. 2.
   Отчего эти газетчики, получавшие по три копейки за строку, считали себя вправе писать так пренебрежительно, грубо?
   Собиравший в начале века критику об Островском - Н. Денисюк, пораженный обвалом хулы, обрушившейся на драматурга, припомнил, как в неком журнале XVIII века было сказано, что один приятель "покритиковал другого доброю великороссийскою пощечиной - и сия критика весь бал кончила" 3. Вот она точная этимология слова!
   Островский старался сохранить невозмутимость, делал вид, что его не трогает газетная брань. Говорил, будто не прикасается к критическим статьям, ибо бодрость духа ему дороже. С благодарным чувством вспоминал о Добролюбове, Аполлоне Григорьеве. Он не находил в современной словесности тех, кому пристало бы называться критиками. Критиков сменили фельетонисты. Даже либеральные литераторы - А. М. Скабичевский, П. Д. Боборыкин обнаруживали досадное непонимание его пьес. Демократический журнал "Дело" поместил о нем статью Д. Языкова (Н. В. Шелгунова), называвшуюся "Бессилие творческой мысли"... Что ж говорить о мелких, жадных до сенсаций, глядящих в рот один другому газетчиках! Они прислушивались к тому, о чем толкуют партер и ложи, вынюхивали влиятельные мнения и несли их читателю как последние откровения своего пера. Доблестью считалось написать фельетон заранее, накануне премьеры, не видя спектакля. "Никогда театральная критика не была бестолковее, пристрастнее и озлобленнее, чем в последнее время", - писал Островский.
   Как бы он ни бодрился, как бы ни презирал эти комариные укусы, но когда в воздухе звенел целый рой газетной мошкары, это лишало его душевного покоя.
   "В последнее время я дошел до крайней нерешительности - признавался он в письме Некрасову 8 марта 1874 года; - обруганный со всех сторон за свою честную деятельность, я хочу быть прав хоть перед своей совестью; я не выпускаю нового произведения до тех пор, пока не уверюсь, что употребил на него все силы, какие у меня есть, а на нет суда нет" 4.
   При общей потере вкуса к серьезному искусству, не жаловала Островского и избранная публика, александрийский партер. Это поветрие задело и Москву, хотя по-прежнему зрительный зал Малого театра был полон в день премьеры его комедии и не было "додору до билетов". "Новая пьеса Островского. Этих трех слов достаточно, - писал обозреватель "Современной летописи", - чтобы, несмотря на цены, возвышенные более чем втрое, театр заполнился своеобразной публикой... Представители этой публики входят в партер в калошах и лисьих шубах, и когда станет жарко, развешивают эти шубы на спинках кресел..." 5. Но не эта публика и не студенческий раек определяли приговор пьесе. Выходя из подъезда театра, знатоки пожимали плечами, цедили односложно: "исписался", "падает" - и мнение это подхватывалось газетами, разносилось тысячеустой молвой.
   Нет успеха. Но значит ли, что автора постигла неудача? Ведь успех и удача только по созвучию слова - родственники, а вдуматься, так бывает успех без удачи, как, впрочем, и удача случается без успеха. Конечно, горько переживать падение пьесы, и каждый неблагоприятный отзыв о ней ранит автора. Но можно рассудить и так: удача приходит к драматургу за письменным столом, а ждет или не ждет ее успех, когда поднимется театральный занавес, это, как говорится, "в руце божией".
   Что могло сравниться с успехом на обеих императорских сценах переводного водевиля "Воробушки" или оперетки "Си

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 575 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа