y"> Но тут пан Котырло и разговаривать не стал, а просто прогнал их вон, сказав им, что они "дурни", своей же выгоды не понимают. Акт добровольного соглашения был ведь уже подписан и хранился в его бюро, стало быть, чего же еще ему и разговаривать? Но все-таки он был недоволен тем, что эти дурни, представлявшие собою целый отдельный выселок, бросились со своими мольбами пред целой громадой, а это обстоятельство могло угрожать тем, что дальнейшие выгодные сделки такого рода, пожалуй, больше у него и не состоятся: охотников не найдется!..
- Я знаю, чьи все это штуки! знаю, кто вас науськал! - погрозил он им пальцем, вспомня ненавистного "схизматыцкего" попа Сильвестра. - Только смотрите, как бы вам с вашим учителем не улететь к чертям, с веревкой на шее!
Затем пан Котырло подозвал к себе своего конторщика, пана Михала, который все время неослабно наблюдал за хлопской громадой, и шепнул ему что-то на ухо. Тот удалился в контору, и через минуту, в сопровождении его, выпуская дым последней трубочной затяжки, появился оттуда пан асессор.
- Так что ж, панове-громада, - возгласил при этом посредник,- не хочете по царскому Положению сгодиться на грамоту?
- Покажиць нам тое Положене, штоб мы забачили! Хочь зирнуць якось-то яно! А так неможна! - ответили в толпе.
- Так не хочете? - решительно и настойчиво повторил посредник.
- Та што ж, кали не згодна!
- В остатний раз пытаю: не хочете?
- Не хочемо, ваше велыкое велычество, поки не забачимо сами!.. Не хочемо!
- Пане асессорже! - обратился Селява к Шпараге, - прошу прислушать: Высочайшего Положенья не принимают! Высочайшего Положенья!.. Царскому слову веры не дают!
- Так не хочете? - повернулся он еще раз к громаде. В толпе понуро молчали.
Селява еще раз повторил свой томительный вопрос.
Но он остался без ответа. Тягостное молчание, еще ниже пригнетая долу и без того уже понурые, беззащитные хлопские головы, всецело царило над громадой.
- Мы ждем остатнего слова! Отвечайте! - крикнул посредник.
Прошло еще одно мгновение колеблющего, мрачно-томительного молчания, и вдруг...
- Не хочемо! - одним, единодушно-отчаянным вздохом и решительным воплем вырвалось последнее слово из груди нескольких десятков хлопской громады.
Даже пан Селява был поражен эффектом этого единодушного вопля. На одно мгновение он даже побледнел и отшатнулся назад; но это продолжалось у него только мгновенье: он в ту ж минуту совладал с собою и, окинув понурую толпу холодным и строгим взглядом, выступил шаг вперед.
- Э-э!.. да тут и точно бунт! - протянул он с какой-то зловещей угрозой. - Так вы не только что пану своему законному не покоряться, не только что не признавать власти моей и пана асессора, но даже и Царскому указу противитесь!?.. Положенния 19-го февраля не признаете... Пане асессорже! - обратился он вдруг к Шпараге, снимая свою цепь, - мое дело кончено. Начинайте! Теперь уже ваше дело, пане асессорже!
Становой не заставил долго просить себя. Внушительно и неторопливо засучив рукава, причем из-под одного из них очень ловко успел выпустить казацкую нагайку, он с яростным визгом, махая в воздухе кулаком и своим страшным снарядом, ринулся на толпу вперед всею дебелою грудью, всем откормленным пузом, локтями, каблуками и коленками - и здоровая нагайка в ту ж минуту пошла гулять по чем ни попадя... Только слышно было частое щелканье ее о хлопские спины, головы, плечи и груди. По нескольким лицам уже струилась кровь, на других накипали полосами сине-бурые и багровые волдыри, а нагайка пана-acecèopa все еще продолжала свою административную работу. Но хлопы, как стадо баранов, ошалев от страху и боли, все пуще жались в кучу и толклись на месте. Изредка из этой кучи вырывался короткий, болезненный стон, следовавший непосредственно за глухим пляцканьем нагайки, удары которой слышались большей частью в совершенной тишине, так что иной любитель мог бы по ее короткому, отрывистому щелканью, сосчитать число изобильно-щедрых ударов. Раздавался один только запыхавшийся, хрипливо-визжащий голос станового, который в этом случае, быть может вопреки польскому патриотизму, оказался весьма изобретательным любителем крепких выражений чисто российского свойства. Он словно охмелел от удовольствия щелкать нагайкой и видеть кровь. Но как ни надседался своей глоткой, как ни упражнял свои мускулы рук и ног - кроме молчания, нарушаемого изредка все теми же короткими воплями нестерпимой боли, ничего не выходило из этой толпы. Хлопы все так же ошалело, покорно толклись на одном месте и жались в кучу. Только кровяные пятна на земле, на лицах, на одежде свидетельствовали о примерном усердии административной нагайки.
Наконец пан Шпарага устал работать. По его лицу и с широкой лысины градом катился изобильный пот. Было мокро и под мышками и за шиворотом, но моцион всегда приносил ему очень большую пользу, и притом пан асессор был вообще большой любитель рукопашных работ подобного рода, а тем паче теперь, когда этот случай, при свидетельстве посредника и Котырло, заявляя столь красноречиво о его бесстрашии и гражданском мужестве в смысле укротителя бунтов, давал ему право на вящее внимание со стороны высшего начальства и позволял даже рассчитывать как на приятную и лестную награду, так равно и на стократное подтверждение и без того уже упроченной репутации примерного, благонадежного и благонамеренного чиновника. Притом и в глазах прекрасного пола этот пассаж мог поставить его очень высоко в том смысле, что он один - один, лишь со своей нагайкой, ни на мгновение не призадумался, когда потребовалось столь мужественно, столь героически-храбро ринуться в "громадную" толпу взбунтовавшихся хлопов; а известно, что ни один родовитый шляхтич, танцующий мазурку, хотя бы даже и в шкуре станового, никак не может не принимать в соображение и мнения о нем прекрасного пола. Одним словом, пан Шпарага вспотел, пан
Шпарага устал, но он чувствовал себя в некотором роде героем, он успел с избытком удовлетворить жадному чувству своей административной исполнительности и потому был "бардзо уконтэнтованы" {Очень доволен.}.
Селява-Жабчинский снова надел свою позлащенную цепь и выступил вперед на место удалившегося станового.
- Так что вы, все еще не хочете? - возвысил он к толпе свой голос.
Прошел момент молчания, и вдруг из всей толпы разом вырвался все тот же прежний вопль:
- Нехочемо!!!..
Но только теперь уже в нем слышалась разрывающая грудь, озлобленная, непримиримая, непреклонная и остервенелая решимость.
- Марш до дому, лайдаки! - затопав ногами, закричал посредник. - Не хотели добром соглашаться, все равно царские казаки заставят!.. Москале не паны - шутить не будут!.. Не хочете панов слушать, послушаетесь царских штыков. А то не наша вина, коли нам приказ такой!.. Нам нечего делать!.. Не своя воля! царскую ж волю справляем!.. Пеняйте на себя теперь, а мы не виноваты... Марш, говорю, до дому, шельмы, неблагодарные твари!..
И "свободные" хлопы, все так же понурив в беспомощном раздумьи свои головы, утирая "юшку" {Кровь.} с окровавленных лиц и тихо толкуя о чем-то меж собою, неспешно побрели со двора, затем постояли немного за воротами и, наконец, небольшими группами стали расходиться по хатам.
А в это время под диктовку Селявы и станового, пан Михал уже строчил донесение к разным подлежащим властям, учреждениям и начальствам, о том, якобы крестьяне Червлёнской волости, несмотря на кроткие увещания посредника, не желали подписывать уставную грамоту, на которую еще прежде последовало их согласие, в чем он усматривает зловредные подстрекательства со стороны местного православного священника. Когда же, наконец, был исчерпан весь запас ласковых увещаний и строго законных предъявлений, основанных на прямом смысле "Положения", то крестьяне выказали столь много злостного и закоренелого упорства, что сказали открытое сопротивление власти посредника и станового пристава, позволив себе даже кощунственно сомневаться в подлинности Высочайшего указа и высочайше утвержденных положений. Вследствие чего помещик находится в справедливом опасении не только за собственность, но даже и за жизнь свою и своего семейства. "Во всем этом, к прискорбию, нельзя не усмотреть, добавляло донесение, явных плодов тех зловредных учений коммунизма, социализма и отрицания авторитета всякой власти, распространение которых все сильнее с некоторого времени замечается в крестьянской среде, а потому-де ощущается настоятельнейшая надобность в самоскорейшей присылке воинской экзекуции для ограждения собственности и личности помещика, а равно и для восстановления надлежащего уважения к закону и попранной власти".
Паны, в нужных случаях, подобных настоящему, умели отлично изъясниться и даже весьма красноречиво писать по-русски. Донесения и извещения тотчас же были отправлены с нарочными, которым приказано "лупить во все лопатки".
Когда Хвалынцев, озлобленный еще более вчерашнего, по окончании всей этой истории, которую он видел и слышал только урывками сквозь окно своей комнаты, собрался было предложить Свитке немедленный отъезд из "этого проклятого гнезда", предположив сказать ему, что в случае несогласия, он сам немедленно, хотя бы пешком, уходит отсюда, Свитка вдруг, к его крайнему изумлению, сам сообщил, что они уезжают сегодня же после обеда.
- Ну, вы обедайте! а я с ними ни есть, ни видеться больше не стану! С меня уж слишком довольно! - сказал Хвалынцев, нимало не думая скрывать своего желчного презрения.
- Ну, полноте! - с обычной своей ухмылкой притворно и потому приторно-добродушным тоном начал Свитка. - Смотрите вы на это несколько иначе, как я например... Презрение презрением, а обед обедом!
- Послушайте, - перебил Хвалынцев ухватив его за руку слишком выразительно для того, чтобы тот не понял значения и смысла такого пожатия.- Раз навсегда: оставьте вы этот ваш тон со мною... и вообще не будемте лучше вовсе говорить об этом... по крайней мере, до времени!.. Я надеюсь, вы уважите мою просьбу!
Свитка только с крайним и несколько тревожным изумлением посмотрел ему прямо в лицо, что даже было противу его обыкновения, ибо он избегал вообще прямых взглядов и все более косил вниз и в стороны и, не сказав ни слова, отвернулся и вышел из комнаты.
Константин стал собирать свои дорожные вещи.
Спустя некоторое время, казачок пришел звать его к завтраку. Он приказал благодарить. Казачок удалился, и вскоре вернулся опять, уже с целым подносом закусок и дымящимся куском ростбифу, но Хвалынцев без всякой церемонии послал его к черту. Тот вылетел еще быстрее, чем прилетел, а злобствующий герой наш был рад, что хоть на ком-нибудь и хоть отчасти успел сорвать кипевшую в нем злобу, сожалея об одном лишь, что мало и не столь крепко, как хотелось, пожал руку своему благоприятелю Свитке.
Часа полтора спустя Свитка возвратился, посвистывая и поковыривая перышком в зубах; весело, как ни в чем не бывало, в одну минуту собрался в дорогу - бричка уже стояла у крыльца - и обратясь к Хвалынцеву, сказал, что можно ехать. Тот не заставил повторять себе этой фразы, так как был уже давно готов. Наскоро, и притом довольно сухо и обоюдно холодно простился он на крыльце, не входя даже в дом, с самим паном Котырло, вовсе не заботясь о том, насколько это вежливо или невежливо, поблагодарил его за гостеприимство, попросил передать свое почтение супруге и всем домашним и, пока Свитка с чувством лобызался с паном, прыгнул в бричку и уже ни на что более усиленно старался не обращать никакого внимания. Поведение его, без всякого сомнения, должно было казаться крайне странным, но он об этом нимало не заботился, напротив, даже испытывал в душе своей, именно по этому самому поводу, какое-то злобное удовольствие.
Бричка тронулась, и он навсегда простился с гостеприимным кровом Червленского пана.
Приятели долго молчали, испытывая каждый то же самое неловкое чувство недовольства друг другом и обоюдного недоверия, которое испытали уже однажды, возвращаясь вместе с панской охоты. Каждый чувствовал меж тем, что надо, необходимо надо говорить много, долго и серьезно, что надо объясниться, наконец, самым решительным образом - и оба, меж тем, молчали, изредка перекидываясь разве какими-нибудь ничтожными фразами, не имевшими ровно никакого отношения к волновавшим их мыслям и чувствам; даже оба притворно старались при этом казаться "как всегда", словно бы между ними ровно ничего не вышло и не прозвучало в их отношениях ни малейшего диссонанса.
В таких натянутых, притворных отношениях прошла вся дорога.
На другой день, под вечер, остановившись в одном попутном местечке кормить лошадей, они встретили подымавшуюся с привала сотню донских казаков, которые садились уже на своих поджарых коней, готовясь выступить в дальнейший поход.
- Куда Бог несет? - обратился Хвалынцев, вылезая у корчмы из брички, к одному отсталому уряднику, который, запалив себе "носогрейку", грузно перевалился всем корпусом чрез седло, взбираясь на свою добрую клячонку.
- На ахсекуцыю... в Червлены, - отозвался тот, не глядя на вопрошавшего и не выпуская из зубов коротенькую трубку. - Но-о, ты, стерво! - рыкнул он вслед затем на свою нестоявшую смирно лошадь и, влепив ей в бока несколько здоровых нагаек, помчался, раскачиваясь в седле, вдогонку за сотней, которая обыкновенною казачьею "ходой" удалялась из местечка с лихою, разухабистою песнею.
Со донским и молодым и казаком да
Я бы вольной казачкой была!
с высвистом и гарканьем раздавался хор здоровых, дюжих голосов, уже на гребле, за шумящею мельницею, и тонкие подголоски долго еще разливисто звенели и дрожали в чутком, вечереющем, морозно-ясном воздухе и все дальше, все тише уходили, терялись и таяли где-то там, за горою...
Гродна и ея первые сюрпризы
В город Гродну приехали вечером и остановились у Эстерки, на Мостовой улице.
Едва наши усталые и разбитые с дороги путники успели занять нумер - грязноватую и припахивающую не топленою, но сажистою печью комнату с окнами на улицу, едва успели внести туда чемодан Хвалынцева, как уж осторожно приотворилась дверь и в ее щели показался чей-то нос. На обстоятельство это сначала не было обращено внимания, и потому дверь немножко скрипнула, и нос выставился несколько более.
- Кто там? - окликнул Хвалынцев.
- То ми, - с деликатною робостью, но в то же время с нагловатою настойчивостью возвестил голос, принадлежащий очевидно обладателю просунувшегося носа.
- Кто вы?
- Ми... гасшпидин Гершко...
И вслед за сим нос высунулся еще более, за носом показалась кивающая бородка, за бородкой некоторый намек на пейсы и, наконец, в комнату юркнула фигурка поджарого еврейчика и остановилась у дверей, с несколькими лукаво-почтительными, ужимковатыми поклонами.
- Что вам угодно? - спросил Хвалынцев.
При этом вопросе поджарый еврейчик с нескрываемым удивлением и даже недоумело выпучил на него глаза: он совсем не привык к подобным деликатным формам обращения: вы, да еще угодно - совсем как-то странно и даже смешно выходит.
Константин, уже нахмурясь, внушительнее повторил свой вопрос.
Поджарая фигурка снова стала кланяться с теми же характерными ужимками и плутоватою почтительностью.
- Ми... так... фактор тутейши, гасшпидин Гершко, - отрекомендовался еврейчик. - Мозже гасшпидин бароон сгхоче спасшйлаць куцы, альбо мозже сшто пакупиць - то хэто ми... ми усшё мозжвем.
Хвалынцев объявил, что ему ровно ничего не нужно, но фигурка не удалялась. Она только ответила покорнейшим поклоном и продолжала, как ни в чем не бывало, стоять у двери, высматривая что делают, о чем говорят и какие вещи раскладывают новоприбывшие.
- Что же вы тут стоите еще? - обернулся на фигурку Хвалынцев.
- Ми... так... мозже тен пан цось потребуе? {Может, этому пану что-нибудь потребуется.} - пронырливо вильнул Гершко носом и глазами на Свитку, словно бы каким-то инстинктивным нюхом угадывая в нем поляка.
- Ниц, муй коханы!
"Гасшпидин" Гершко опять наипочтительнейше поклонился на это, но опять-таки настойчиво, хоть и плутовато-смиренно, продолжал занимать свой пост у двери и высматривать всякую малейшую мелочь своими хитрыми, внимательными глазами.
Хвалынцев вопросительно-строгим взглядом окинул назойливого еврея.
- Мозже для гасшпидин бароон сшамеваар, то ми мозжем приказаць.
- Уже приказано.
- То ми мозжем изнов сшказаць, каб найскорейше.
- Ненужно!
- Н-ну, то хай так.
Фактор не удаляясь выждал подходящую минуту и снова заявил о своем присутствии:
- А мозже пан гербату пие з румем, або с аракем, чи з коньякем, чи то з сокем яким, то усшё хэто мозжем.
Хвалынцев наконец с весьма решительным видом стал наступать на еврея.
Тот чуть заметил этот маневр, как в то же мгновение юркнул за дверь, в последний раз кивнул из-за нее своим носом и спешно захлопнул за собою половинку. Но не прошло и трех-четырех минут, как пытливый нос из-за двери показался снова, а вслед затем и вся поджарая фигурка "гасшпидина" Гершки очутилась на прежнем своем месте.
- Опять вы тут?! - крикнул Хвалынцев, смеясь и досадуя в одно и то же время.
- Зжвините!.. Мы вам одногхо сшлиова гхочем сшказац. Мозже вы льюбите музикум сшлюшит, то ми до вас перведем одногхо какогхо еврей, катори вам и на сшкрипка, и на виоля, и ни флиютка, и на губы як на тромбо он зыграе... И так дазже отчен даволна гхарасшьо-о!.. И мазуречка, и полка, и з оперу, оперу, из увертуру, и усшё сшто ни схочите!.. И па русшьку "па матушку" засшпева, и "ай гевалт Насштасья", и усшё.
- Какую там "по матушку?" - рассмеялся Хвалыицев.
- Н-ну, как зже ж ниет? - с достоинством уверенности возразил еврей. - Гасшпидин баро-он сшам русшьки; а сшам не зжнайт?.. "На низ па матушку", такой есть пиесён... Н-ну, ф-фэ!.. Гасшпидин баро-он усшё изжнайт! - подмигнул он с любезной плутоватостью, - ви так толки из нам сшимиётся, а ви усшё изжнайт!
- Убирайтесь вы с вашей музыкой и с матушкой, и со всем, и с потрохами своими! - крикнул Хвалынцев, широко растворяя ему дверь и комически-церемонным жестом приглашая выйти вон из комнаты.
- Н-ну, как не нада, то хай так! - ужимковато поклонился сын Израилев и с покорным вздохом вышел из нумера.
Но и этим еще не кончилось.
Чрез малый промежуток времени дверь снова приотворилась и во всей последовательности произошло повторение прежней процедуры осторожного появления носа, пейс, мигающей бородки и прочего, пока фигурка Гершки сполна не очутилась на обычном месте.
- Еще что такое?!.. Ведь это уж, наконец, просто ни на что не похоже!
- Зжвините!.. - поспешил предупредить герр фактор.- Ми вам ище одногхо сшлиова имеем сшказац... Отчень вазжный и деликатни закрэт!
И он с плутоватой усмешкой подмигнул Хвалынцеву, приглашая его приблизиться к себе на кратчайшую дистанцию.
- Ну, что за секрет? Говорите!
- Пардон, мусшье! усшлюх не мозжна! - несколько освоившись, и потому уже с известного сорта шутливым заигрываньем возразил "гасшпидин" Гершко. - Как ми зжнакоми из отчин гхаросши баро-оны и гасшпида, и как нас изнайт гхраф Валицки и гхраф Косаховски, и пан Псшепендовски, и пан Цержиньски, и кхнязь Щеремисов, и усше энгерал и пулковники, и усше гхусшаары и вуляны, и усше гасшпида оффици-ир, и усше паньство...
- Ну, да ладно! без прелюдий... В чем дело-то? - нетерпеливо перебил Хвалынцев.
Гершко лукаво поманил его и пальцем, и глазком, и головой, и даже плечом поближе к себе, и когда Константин приблизился к нему на желанное для герр фактора расстояние, то есть когда он уже слишком ясно ощутил характеристичный запах "цыбульки", чернушки и жидовского поту, - герр фактор с большою таинственностью, улыбаясь и подмигивая, стал сообщать ему свой "деликатни закрэт", на соблазнительность которого он сильно рассчитывал и поэтому все время держал его в запасе к последнему концу, как средство, противу которого, по мнению Гершки, устоять невозможно и которое, стало быть, достойно вознаградит все его факторские труды, предложения и услуги.
- Убирайся ты к черту со своими деликатностями! - вдруг меняя вы на ты, внушительно топнул на него Хвалынцев. - Ничего не нужно! Слышишь ли? Вон пошел!
Герр фактор вздохнул, покорно пожал плечами: как, мол, вам будет угодно! и быстро метнул на все предметы последний внимательно разбегающийся взгляд, которым в таком совершенстве, кажется, только и умеют владеть одни лишь сыны Израиля.
- Зжвините!.. До сшвиданью вам! - разочарованно и даже с видом обиженного достоинства проговорил он, отвешивая поклон, и с явной неохотой, неторопливо удалился из нумера.
После этого уже никто не нарушал спокойствия наших путников. Печка была им вытоплена, самовар принесен и, напившись чаю, они улеглись с миром. Хвалынцев, с дороги, чувствовал себя достаточно-таки усталым и потому как улегся, так почти тотчас же и захрапел богатырским сном, предоставя в безнаказанную жертву голодным жидовским клопам и блохам свое бренное тело.
Проснувшись поутру от яркого солнца, которое сквозь незавешенное окно до рези в глазах било ему прямо в лицо своим холодным ноябрьским блеском, он морщась и щурясь, протянул руку к столику за папироской и карманными часами. Стрелки показывали уже без десяти минут девять.
- Однако, здорово выспался! Чуть не двенадцать часов сряду!.. Свитка! - громко окликнул он, - вставать пора! Уж девять!
Но, подняв вслед за этим с подушки свою голову, он к удивлению увидел, что Свиткина постель уже пуста, а самого Свитки в комнате и духу не пахло: Бог его знает, когда и как успел проснуться, потихоньку одеться и еще тише улизнуть из нумера. Хвалынцев только присвистнул: "фи фюю" и закурил папироску. Яркое солнце так весело било в окна, с улицы так суетно доносился давно уже не слышанный гомон и шум городской жизни, а продолжительный покойный сон так бодро и освежительно подействовал на весь молодой, здоровый организм Хвалынцева, что ему ужасно как захотелось поскорее встать, умыться, одеться и весело сбежать вниз на улицу, чтобы без цели потеряться в шуме и движении ее жизни, при этом веселом, хоть и не греющем солнечном блеске.
Закурив папироску, он стал глазами искать сонетку, но таковой нигде не оказалось. В коридоре, между тем, слышалось чье-то поминутное, проворное шмыганье башмаками по полу и мерный, шаркающий звук чищенья сапог. Он крикнул человека. Никто не откликнулся. Он в другой раз посильнее, и вслед за тем в третий еще громче; но результат был столь же безуспешен, как и с первого разу. Тогда, нечего делать, босиком вскочил с постели и приотворил дверь в холодный коридор. Человек, почти тут же, в каких-нибудь пяти шагах, флегматично чистил чьи-то сапоги. Чертыхнувшись с досады на глухую тетерю, Константин кликнул его к себе в нумер и приказал подать умыться. Глухая тетеря, нехотя, процедила сквозь зубы: "зараз" и, как ни в чем не бывало, продолжала свое дело. Продрогший Хвалынцев поспешил юркнуть под теплое одеяло. Но не прошло и двух минут, как словно бы по-вчерашнему, с легким скрипом, осторожно приотворилась дверь и опять показался из ее щели чей-то пронырливый нос и кивающая бородка.
- Дугхи, мидло, вода колоньсшка, щётки, гхребиоyrb, пемада, сшями как ни нада найлучши, парижски... - скороговоркой пробормотал чей-то гортанный голос, но только не Гершкин, и вслед за этим с тремя коробами неторопливо, но настойчиво вполз горбатенький еврейчик, и покланясь Хвалынцеву, очень серьезно произнес:
- Зждрасштвуйте вам!
- Что тебе? - с нетерпеливо досадливым вопросом поднял тот голову.
- Мидло, пемада, белявки, сшкарпетки, дугхи, вода колоньсшка, антрамент {Чернила.}...
- Слыхал, слыхал!.. Убирайся к черту!
Еврейчик только поклонился, но к черту убираться и не подумал, а напротив, систематически, аккуратно принялся развязывать и раскладывать все свои три короба.
- Ничего не куплю! Слышишь ли? Ничего!.. Все это совершенно напрасно!
- Н-ну, хай, ничегхо!.. Хай толки пан так пасшмотриц.
- Лучше убирайся! Напрасный труд!
- Н-ну и сшто з тогхо пану? Хай напрешни! Алезжь мой труд, не паньски! У пана очи не вивалицца, як пан забачиц.
Противу столь философского аргумента Хвалынцев не нашел никакого возражения и, пока не придет человек с водою, решился терпеливо выносить назойливое присутствие горбатенького еврейчика.
- Ни мидло, ни колоньсшки вода, ни дугхи, ни пемады парижски пану не потсшебне?
- Сказано раз не надо.
- А гхаросше мидло!.. и сшкарпетки гхаросши! Французшки! Ну, а мозже плятки батыстови?
- Не надо! - слегка сгримасничал Константин, которого однако начинала несколько развлекать эта болтовня.
- Ну, это мозже пачтова бемагха? щургуч кувэрты? пэрьев сшталной?
Хвалынцев только молча отрицательно мотнул головой.
- Мозже голки, белявки, нитки ангельсшки, - продолжал еврейчик, выкладывая все больше и больше свой бесконечный хлам.- Зжапенки, гудзики, педтяшки, перечинна ноозжик, бисерж?..
- Ну, на какого же дьявола мне твоего бисеру? Ну скажи пожалуйста! - отозвался Константин.
- Н-ну, то мозже вакса ангельсшка?.. Запалки веньски? Перешок в зжубы пану?
- Ничего мне не надо! Понимаешь ли ты?! Русскими словами говорю тебе: ничего ровнёхонько!
- Н-ну, и сшто зж ви гхля мине ни якого гандлу не хочище изжделац?.. Дайце зж мине хоць трошечку тарговаць од вас... Скудова мине зжиц? Я зж бедны еврей!.. Никакой гешефт махен невозможна так!
- Да мне-то какое дело! - рассмеялся Хвалынцев на эти укоризненные притязания.
- Ой-вай! Каму зж и дзяло как не вам?.. Таки гхаросши гасшпида!
Еврейчик в колеблющемся раздумьи замедлился на одну минутку.
- Н-ну, зжвините, гасшпидин! - решительно и вместе с тем торжественно-таинственным тоном заговорил он, снова принимаясь рыться в коробках. - Тераз я гхля вас имею такогхо товар показаць, такогхо товар... ай-вай, какой! Такой сшто ни яким сшпасобем не мозжна не пакупиць!.. Зжволте пасшматрець! Хоць з адним глязком пасшматриць!
И он с заранее торжествующим видом вытащил предосудительного содержания фотографические карточки и еще некоторые, хорошо известные в секретной продаже, предметы.
Очевидно, что эти последние товары, словно как и у Гершки его вчерашний "дэликанти закрэт", составляли для горбунка крайний резерв, долженствовавший действовать неотразимо. Но каково же было его изумление и испуг, когда Хвалынцев, мельком взглянув на все эти прелести, вдруг не шутя закричал ему:
- Убирайся ты к черту с этими мерзостями!.. Вон!
Жид торопливо подобрал кое-как в охапку все свои разбросанные по полу товары и спешно вышмыгнул из комнаты. Но... сердце не камень! Полминуты спустя, еврейский нос опять просунулся в скрипнувшую дверь и гортанный голос снова затараторил скороговоркой:
- А мозже гальсштуки пану? Сшарпечки, ренкавички, карвательки?.. А?
Но на этот раз с сильного размаху пущенный в дверь сапог заставил спешно ретироваться иудейский нос - и дверь затворилась.
Но испытание этим не кончилось: почти вслед за горбунком явилась "мадам Сорка" с холстом под мышкой и картонками в пятернях, где у нее были "манички, фоколи, чулки, плятки, ленты" и прочий товар подобного рода; явился Янкель-перчаточник с предложением своих услуг; явился часовщик какой-то: - "А мозже пану часи начиниць? - Не надо! - "Ну, то хоць пасшматрець пазжволте!" И едва этот вылетел за дверь, как показался какой-то Ицек и предложил "щигарке контрабандовы", и все приставал, чтобы взять у него хоть "одногхо щигарке на пероба, бо такой щигарке сшто и сам Напольон не куриць и на цалы Гамбурх такой не знайци!" Седой старик прокрался тихохонько, с красноватыми слезящимися глазками и с пожелтелыми от времени пейсами. Этот изображал из себя несчастного - "таки сляби сштарушек" - и со вздохами, назойливейшим образом приставал "пакупиць" у него янтарные мундштуки, янтарные бусы, сережки, брошки, колечки, запонки - все это "янтарове, бурштынове, чи то рогове", и все это ровнёхонько никуда не пригодное дорожному человеку; но "сшляби сштарушек" таким несчастным тоном просил "пакупиць" у негхо хоць сшто-небуць", дать ему "од добры гасшпидин хоць на хлеб заработаць", что Хвалынцев - куда ни шло - купил за рубль серебра дрянной мундштучишко, вся цена которому была тридцать копеек. Но в таковой его щедрости крылось и его наказание, не замедлившее тотчас же проявить свою кару. Как только жиды пронюхали, что "сшляби сштарушек" сделал такой богатый, такой "вигодни гешефт", откуда ни возьмись их явилась целая куча: тут был и портной, и сапожник и "щирульник", и еще один старушек "оптык" и мозольный оператор в одно и то же время, который приставал, чтобы "пакупиць" у него "окуляры", или позволить вырезать мозоль, или по крайней мере хоть пластырь наложить; тут были и старые, и малые, и мадам Хайка, и мамзэл Мерка, и Ривка, и Рашка, и Баська и Лейка - "и усшё з насших, с тутейших, с гродненьских, и усшё такой гхароший мадамы!" Нужды нет, что Хвалынцев был в одном нижнем белье: "мадамы" этим не стеснялись нимало, "абы гандель зробиць!" Мадам Сорка - так та даже подошла к нему и на ощупь осмотрела качество холста его "невыразимых" причем заявила, что у нее "найлепш од этогхо!"
- Но этому конца не будет! - взбесился наконец Хвалынцев, потеряв уже остатки последнего терпения. - Вон!.. К черту!.. Все!..
И для пущей вразумительности он ухватил за спинку первый попавшийся стул и размахнулся им в направлении рода Израилева.
Радикальная мера эта подействовала. Гасшпида, мадамы и мамзэли мигом повылетели в коридор, и Константин, захлопнув за ними на ключ свою дверь, избавился наконец от нашествия иудейского.
Умывшись, он присел к столу, наскоро сделать свой туалет, как вдруг в это самое время со звоном и дребезгом посыпались на пол осколки стекол и вместе с этим что-то тяжелое влетело в комнату и ударилось неподалеку от Хвалынцева. Он оглянулся вокруг: пара стекол в двойной раме была выбита камнем, пущенным сюда с улицы, и самый камень, с детский кулак величиною, лежал посреди комнаты.
Первым движением Хвалынцева было подскочить к окну, чтобы посмотреть, кто это изволит заниматься такими милыми шалостями; но на улице все было суетно-спокойно, как и всегда: люди шли - каждый по своему делу, каждый сам по себе, а выбитых стекол, кажись, и не замечал никто: никакой кучки на противоположном тротуаре не стояло, никаких мальчишек не бегало. А между тем камень несомненно пущен с улицы.
Вошел нумерной с вычищенным платьем, - но без особенного удивления взглянул на выбитые стекла и как-то странно улыбнулся про себя. От Хвалынцева не ускользнула мимолетная игра его физиономии.
- Что ж это наконец такое?!.. То жиды в дверь, то камни в окно! - стал говорить он с чувством понятного негодования.
- А цо ж, сшибу {Стекло.} выбили, - равнодушно заметил нумерной, как бы выражая своим тоном, что - что ж тут такого? Ничего, мол особенного не случилось; так, мол, и должно это быть; и ничего удивительного тут нету! - Затем, подняв с полу камень, он с тем же равнодушием и апатичной улыбкой стал его разглядывать и прикидывать на вес:
- А дужы таки... Ого!.. Ценжки {Тяжелый.}!..
- Кто это занимается у вас такими шутками? - спросил Хвалынцев.
- Альбо я вем? - пожал плечами лакей. - То не шутки, а так бывает. На пршешлей недзели то так само ж повибивали... то для тего, жебы москалюв не пршимывать до готэлю.
"А, так вот оно что!" подумал себе Хвалынцев. "Это, значит, не простая случайность, что камень попал сюда, а потому-то именно и сюда, что здесь москаль стоит, и непросто уличная мальчишеская шалость, а сознательная мерзость с политической подкладкой... Недурно!" - И глядя на это спокойно-равнодушное и отчасти насмешливо улыбавшееся лицо поляка-лакея, Константину показалось, что пан лакей как будто весьма даже доволен, что произошел такой казус. - "А может быть", подумалось ему, "тут дело и не без того-таки, чтобы ему не было известно, кто именно пускает камни в окна нумеров, занимаемых москалями".
- Что ж теперь делать? - пожал он плечами, глядя на пустой переплет, сквозь который с улицы тянуло весьма чувствительным холодом.
Пан лакей, в ответ, и себе тоже пожал плечами.
- Альбо ж я вем? - процедил он сквозь зубы все с той же полускрытой насмешкой. - То для тего же пан есть москаль, - с наглостью было прибавлено им вслед за сим, ради пущего пояснения.
Хвалынцева скребануло за сердце такое чувство, видимым проявлением которого должна бы была быть непосредственная прогулка палки или чего ни попало по нагло-спокойной и как бы вызывающей физиономии пана лакея. Но он сдержал в себе такой "нецивилизованный и антигуманный" порыв и, проглотив пилюльку, решился сделать вид будто не расслышал или не понял того, что было ему сказано, и это, конечно, было самое благоразумное, потому что поднять историю с паном лакеем, который вдобавок, кажись, весьма желал этого, было бы, во всяком случае, весьма некрасиво.
- Есть у вас, по крайней мере, другие нумера, в которые нельзя пускать камня? - спросил он, приметно начиная ощущать резкий холод, сквозь голландскую сорочку.
- Таких нема... ве вшистке можно, - ухмыльнулся лакей.
- Все равно, какой-нибудь другой нумер! - Не сидеть же здесь в холоду!
- Нема... заенты! - коротко и как бы нехотя отвечал тот. Хвалынцев снова ощутил в себе непохвальный, дикий зуд "нецивилизованного и негуманного желания". Он испытывал чувство личного раздражения, личной злости против пана лакея, а в то же время стыдился в душе этого чувства и отнюдь не желал выказать, что пан лакей может стать с ним как бы на одну доску, может его раздразнить, задеть за живое, подзадорить и вызвать, сообразно своему желанию, на скверную историю; а что у пана лакея было такое желание, Хвалынцев понимал очень хорошо и нимало в том не сомневался.
- Пожалуйста, чтобы стекла были сейчас же вставлены, - сдержанно и, вопреки своим ощущениям, даже мягко сказал он. - По крайней мере, к тому времени, как я вернусь, чтобы это было уже сделано.
Лакей молча повернулся и пошел к двери.
- Вы слышите ли и понимаете ли, что я сказал вам? - возвысил голос Хвалынцев уже до предела внушительной строгости.
Лакей обернулся, кивнул в ответ головой и вышел.
Дрожа от холоду и наскоро одевшись, Константин Семенович в неприятном, раздражительном состоянии духа вышел на улицу.
Похороны некоего "почтивего чловека"
Солнце сияло все так же ярко и весело. В воздухе пахло легким морозцем, отчего, казалось, и самое движение на улицах становилось как-то живее, веселее, словно бы это солнце подбодряло и людей, и лошадок извозчичьих, и собак, бегавших стаями, и свиней, разгуливавших по улицам в спокойствии безмятежного созерцания сточных канавок. Со всех сторон слышался гортанный, неугомонный говор евреев; особенно же еврейки, сидя на жаровнях, у дверей своих пестрых и грязно-тесных лавчонок, шумно перекликались и переговаривались с соседками тем особенным, свойственным только еврейским женщинам звуком голоса, который очень напоминает утиное кряканье, когда целое стадо этих птиц сойдется пополоскаться у деревенской лужи. Еврейский говор господствовал здесь везде и повсюду. Жидовки, по большей части, сидели у лавчонок и занимались "гандлиём", а жиды шныряли по всем направлениям, топотались на узеньких тротуарах, сталкивались друг с другом и столкнувшись тотчас же начинали между собой бесконечные разговоры. Казалось, что все они знали друг друга, все были друг с другом знакомы, родственны и друг другу приятны и достолюбезны, и каждый до другого имел какое-либо безотлагательное дело. Но это только так казалось. В сущности же никакого дела не было, а в этих шныряньях, сталкиваньях и разговорах выражалось одно лишь вечное стремление к удовлетворению неодолимой еврейской потребности, которая может быть названа потребностью к непоседливости, к вечному движению и к ненасытному любопытству. Сбив на затылок свои шапки, и непременно не иначе как на затылок, - с тростью в руках, на которую однако ни один из них никогда не опирается, а просто несет ее, ухватившись за середину палки, и помахивает да поигрывает ею; в вечных длинных хламидах, в нанковых серых или черных длиннополых сюртуках, или в таких же пальто, с низкой талией, сыны Израиля целый день шатаются себе по улицам и вынюхивают нельзя ли где, какими-нибудь судьбами, сделать какой-нибудь "гешефт". И нужды нет, что "гешефт" этот, вовсе не сообразно трудам и хлопотам, принесет ему какую-нибудь полушку прибыли: еврей и тем доволен, потому что у него уж такая естественная потребность, как воздух, как пища, чтобы "айн гешефт махен!" Это какая-то страсть, бескорыстная любовь к "гешефту" ради "гешефта", своего рода искусство для искусства.
Хвалынцева развлекало это юркое, пестрое и говорливое движение. Гродна показалась ему городом очень многолюдным и оживленным самою кипучею деятельностью. Оно и немудрено, потому что доселе он присмотрелся к одним лишь великорусским городам, где и в десятую долю нет такой уличной жизни, и где поэтому кажется все таким сонливым, безмятежно-вялым и мирно-апатичным.
На площади, пред гауптвахтой, стояли возы с дровами и разными сельскими продуктами, а в смежной улице бабы, рассевшись на тротуарах и заняв своими товарами все их пространство, продавали горшки, корыта, капусту, картофель, лук и прочую овощь. В этих двух последних местах к еврейскому говору заметно примешивалось уже и хлопское, белорусское "дзяканье". Тут, по площади, кроме "штучных" продавцов-евреев, носивших на руках кто сапоги, кто гору картузов, кто ворох всякого платья, толклись и бабы, и "хлопы", и мещане, и солдаты, и вообще всякий серый люд, неопределенного с виду городского или подгородного характера.
Хвалынцев прошел мимо рядов и ратуши и вышел на лежавшую перед нею площадку, носящую прозаическое имя "Телятника". Эта площадка со всех сторон была обрамлена аллеей великолепных, вековых пирамидальных тополей и составляла любимейшее место городских прогулок. Налево пред Хвалынцевым, за древнею каменною оградою, приспособленною к помещению в ней торговых рядов, возвышалось высокое белое здание православного собора, отчасти в готическом вкусе, без куполов, - к чему так не привык великорусский глаз, - но зато с высокой остроконечной башней, которую, впрочем, далеко нельзя назвать красивою. Направо же от Константина, из-за высоких тополей, казалось, взлетали на небо две очень изящные башни католической "фары", изукрашенные колонками и разными завитками да орнаментами вроде вазонов, с исходящими из них остроконечными листьями; из-за этих башен виднелась темная масса тяжело насевшего главного купола. Фара на вид казалась довольно изящной и делала приятное впечатление. Рядом с нею виднелось угрюмое грязно-желтое здание по-иезуитского монастыря, похожее более на тюрьму, стены которой впрочем белелись тут же, в ближайшем соседстве. На тополевую площадку, со стороны, противоположной ратуше, выходил ряд разнокалиберных, крытых черепицею домов, стены которых, окрашенные то в голубую, то в зеленую, то в розовую, то в желтую краску, помнили еще времена Стефана Батория, Зигмунда-Августа и Владислава IV. От всего этого на взгляд так и веяло почтенною, седою древностью, городовыми привилегиями, шляхетскою крепостью и магдебургским правом времен "Ржечи Посполитой".
Разбегаясь глазами на весь этот пестрый вид и движение, которые сосредоточились на таком тесном, небольшом пространстве, Хвалынцев поневоле увлекся новостью картины, новостью производимых ею впечатлений, и это помогло ему окончательно стряхнуть с себя то неприятное расположение духа, с которым он вышел полчаса тому назад из своего нумера.
Подойдя поближе к фаре, Константин увидел пред нею довольно большую толпу, состоявшую преимущественно из мужчин, и между ними виднелось несколько "чамарок" бекеш и пальто, которые в силу "краевой" моды, были по большей части, со шнурками, переплетенными на груди вроде как у гусар. Толпа стояла на месте, против главного входа и никуда не двигалась. Тут же ожидали чьего-то гроба запряженные цугом погребальные дроги. В толпе гудел исключительно польский говор. Хвалынцев приблизился к ней с намерением пробраться как-нибудь в костел, но здесь внимание его случайно было остановлено на минуту одной маленькой сценкой, которая показалась ему довольно характеристичною. Близ этой толпы и почти совсем принадлежа к ней, стоял какой-то высокий офицер с великолепными русыми усами и говорил что-то, кажись, касательно служебных дел, какому-то унтеру, который, сняв шапку, стоял пред ним навытяжку и выслушивал начальническое распоряжение. Но главное, что во всем этом заставило Хвалынцева обратить внимание, что показалось ему весьма странным и даже удивительным, так это чистейший польский язык, на котором офицер обращался к своему унтеру, а унтер, в свою очередь, отвечал ему по-польски же, поминутно вставляя в свою речь одно только русское выражение: "ваше благородие".
"Хм... это, как видно, действительное приобретение польщизны", подумалось ему не без некоторой назидательности, по поводу того, что впервые в жизни довелось видеть человека, одетого в русскую солдатскую шинель, который говори