ности подобных комедий в настоящем положении?
- Но что ж делать! - пожал Копец плечами. - Такова уж его воля!.. Надо же потешить его... Ведь как хотите, все-таки граф - шутка сказать!.. Такое лицо... Ведь это сила!.. Надо иметь в виду и будущее... тем более, что уже распорядились принести сюда алтарь - ксендз будет служить молебен... Музыкантов тоже Шмуль привез сегодня утром... Это возбудит дух отряда.
- Делайте как знаете! - махнул рукой Бейгуш.
Копец выкликнул из банды полесовщиков, знакомых с местностью, и приказал им выбрать поблизости просторную поляну. Те сказали, что знают неподалеку подходящее место и вызвались проводить. Не дав людям хорошенько окончить обед, экс-улан приказал им взять оружие и сам повел всю орду вслед за проводниками, которые через десять минут ходьбы привели всадников на полянку, сажень около полутораста в окружности. Здесь пан Копец построил в развернутом фронте сперва кавалерию, потом тиральеров, наконец косиньеров, и занялся репетицией парада. Бейгуш стоял в стороне, не принимая никакого участия в его хлопотах.
- Да помогите же мне, наконец, господин майор генерального штаба!.. Я, черт возьми, кавалерист и по-пехотному не знаю!
- В чем прикажете помочь вам, господин полковник? - пожав плечами и усмехаясь, подошел к нему Бейгуш.
- Как в чем? Ну, докажите людям, как ходить в ногу, как делать "презентуй бронь" {На караул.}, научите салютовать господ офицеров и как должно им парадировать мимо начальника.
- Лишнее, господин полковник! - махнул тот рукою.
- Как лишнее?! Ведь мы же, черт возьми, наконец, регулярное войско называемся, - должны же мы уметь все это! Неужели вас это не интересует?
- Увы! я выжил уже из тех лет, когда нравится игра в солдатики! - иронически, но вовсе не весело вздохнул Бейгуш.
- Хо-о!.. Так по-вашему, это игра в солдатики?!
- Не более. И если будет так продолжаться, то лучше распустить людей по домам сию же минуту.
- Однако, господин майор, у вас черт знает какой неподатливый характер.
- Да, в особенности на бездельные вещи.
- Как?! Так я по-вашему бездельник?.. Так я бездельник?! - побагровел и забрызгал сквозь усы пан Копец. - Да я уши обрублю тому, кто осмелится сказать это мне, старому кавалеристу!.. Я сатисфакцию!.. Да! Я сатисфакцию потребую!
- Во-первых, я не называл вас бездельником, - заметил Бейгуш спокойно и прямо глядя ему в глаза, - а во-вторых, если вам угодно удовлетворения, извольте хоть сейчас. На чем прикажете?
- Как?!. Вы вызываете меня на дуэль?.. Пред фронтом?! при исполнении моих служебных обязанностей!? Вы, майор, меня, полковника!? Так это у вас дисциплиной называется?.. Ге-ге! Хорошо же! Пусть только приедет генерал, я подам формальный рапорт и потребую военного суда над вами!
Бейгуш мог только усмехнуться и пожать плечами на выходку храброго пана, который так быстро и неожиданно перепрыгнул с сатисфакции на военный суд, едва лишь заметил, что противник не попятился пред его угрозой. Эта сцена, впрочем, была прекращена появлением ксендза и церковников с аналоем, образом и облачениями. Пан Копец нашел теперь благовидный предлог удалиться от Бейгуша и озабоченно занялся указаниями как и где установить походный алтарь и прочее.
Бейгуш почувствовал, что приобрел себе еще одного нового и едва ли примиримого врага в лице пана полковника.
"Господи! чем же все это кончится?!" тоскливо грыз его душу неотступный вопрос, который подымало в ней отчаяние за участь людей и дела.
Но вот, на двух фурманках приехал графский фактор Шмуль с музыкантами. Этих несчастных чехов успели уже перерядить в повстанские чамарки, наобещав им золотые горы и выдав в задаток по пятнадцати злотых на брата. Шмуль объявил, что "ясневельмозны пан энгерал" сейчас прибудет "до обозу" со всей свитой и с самой "ясневельмозной пани грабиной", которая тоже едет верхом "на конику". Поэтому пан Копец поторопился поставить музыкантов, со всеми их трубами, кларнетом и турецким барабаном, на правый фланг "армии", и внушил им, что как только подъедет генерал, то немедленно бы грянули ему навстречу "Еще Польска не згинэла".
Прошло еще минут десять; и вот прискакал один из трех "несмерцельных" уланов, выставленных на дорогу с тем, чтобы известить отряд и указать к нему путь генералу.
- Едет! Едет! - кричал он, махая руками.
- Смирно! - гаркнул Копец на весь отряд. - Цихо, дзяблы! На рамен' бронь!
И по этой команде вояки, кто как мог и умел, взяли на плечо свое оружие.
Копец что есть мочи шпорил и горячил коня, видимо стараясь гарцевать и рисоваться перед фронтом.
Но вот из-за деревьев показалась веселая кавалькада.
- Презентуй бронь! - снова гаркнул воинственный Копец и, салютуя саблей, коротким галопом поскакал навстречу генералу.
Чехи грянули "Польску", люди заорали "vivat" - и граф Сченсный, рядом с Цезариной и в сопровождении красноштанного штаба, с лихим и величественно-горделивым выражением в лице, как истый фельдмаршал поехал вдоль по фронту, "манифестуя" людям своей конфедераткой. В эти мгновенья он воображал себя чем-то очень близким к Наполеону пред Аустерлицем.
Но объезд "армии", занимавшей по фронту очень небольшое протяжение, продолжался гораздо менее трех минут, после чего генерал слез с коня и предложил ксендзу служить молебен.
- Вы понимаете, что я-то собственно не верю, но для этих добрых людей надо же показать себя добрым католиком, - не преминул он в сотый раз порисоваться перед штабом и графиней своим "маленьким атеизмом".
Ксендз Игнаций принялся служить, а клир подпевал ему нестройными голосами. В конце молебна принесли знамя, которое было привезено в экипаже, сопровождавшем графиню.
Цезарина развернула полотнище и сама наклонила перед алтарем свой стяг с золотыми кистями. Костельный мальчик, в белой "комже", подал кропило и святую воду. Ксендз прочитал молитву и окропил знамя. Тогда Цезарина торжественно вручила его "пану хорунжему". Снова грянули чехи "Польску", и снова, еще громче прежнего, раздались повстанские виваты. Граф был в упоении, в восторге, и с аристократическим чувством любовался на картину "армии", приветствовавшей свое нарядное знамя, которое так красиво развевалось в воздухе. Он приказал полковнику командовать парадом, а сам, склоняя перед Цезариной и саблю, и голову, повел мимо нее свой корпус, под звуки труб и турецкого барабана. Затем выскочил перед фронт и стал говорить своей армии воинственную речь, где указывал и на знамя, и на Цезарину, и на Европу, которая с надеждой смотрит на героев отчизны и с нетерпением ожидает от них победы над варварскими врагами католицизма, прогресса, цивилизации и свободы.
А затем снова музыка, крики "нех жие Польска!" и виваты, лобзанья, обниманья, потрясание оружием... Растроганный граф отирал слезы умиления; Копец ругался на москалей и гарцевал ни к селу ни к городу; штаб "манифестовал" высоко поднятыми конфедератками и красовался красными штанами; ксендз Игнаций благословлял банду, кропил ее водой и давал воинам отечества "отпуск" всех грехов настоящих, прошедших и будущих, а красивый знаменосец, под аккомпанемент всего этого шума, восторженно клялся Цезарине умереть с ее знаменем в руках, но не отдать его москалям. Наконец, вся эта толпа, с ксендзом и генералом, со Шмулем, знаменем и панами во главе, с ревом и пением под музыку "С дымем пожаров", двинулась обратно к месту бивуака, где ожидали ее новые бочки с водкой и пивом, присланные ради праздника Цезариной, которая, проводив толпу, поехала домой в приготовленной для нее коляске.
В повстанском лагере пошло разливное море. Бессмертные и тиральеры с косиньерами упивались водкой и. пивом, а граф, приказав раскинуть себе шатер, объявил своему штабу и паничам-офицерам, что намерен задать им добрую "маювку" с ужином и жженкой. Пан Копец, успевший тотчас же перезнакомиться со всеми героинями-патриотками, находившимися в банде, представлял их поочередно генералу, и тот остался в полном восторге от всех этих барынь, восклицая, что только одна бессмертная Польша может рождать подобных женщин-героев, и только в Польше женщина может и умеет наряду с героем-мужчиной драться и умирать за отечество. Одна из героинь в особенности понравилась старому ловеласу, так что он поторопился предложить ей у себя пост "особо доверенного адъютанта", на что героиня согласилась с величайшим и довольно кокетливо выраженным удовольствием, к крайнему конфузу своего приятеля-панича, который, от ревности и досады, приказал своим людям поскорее складывать пожитки, запрягать лошадей, и в четверть часа укатил из банды восвояси, предоставив счастливому сопернику-довудце проливать кровь за отечество и украшаться "миртами Эрота и лаврами победы".
Целый вечер продолжалось самое бесшабашное веселье, дымились костры, челядь и "быдло" банды орали песни, музыка гремела польки, кадрили и мазурки, героические панны в бутах отплясывали жестокий канкан, ксендз говорил побасенки да ухаживал около яств и бутылок, а паны, перепивая друг друга, хвалились оружием, лошадьми и победами над женщинами и над "москалем".
О Бейгуше, казалось, все позабыли. Генерал, упоенный не столько жженкой, сколько лестью окружающих, щедро раздавал им чины, должности и назначения.
А ночь между тем наступала.
Бейгуш решился, наконец, не церемониться более и окончательно выяснить свои фальшивые отношения к банде и ее генералу. Без всякого доклада, единственный трезвый человек среди этого табора гуляк, он вошел в шатер Маржецкого и объявил довудце, что имеет настоятельную надобность переговорить с ним наедине о серьезном деле.
Граф Сченсный неохотно, с гримасой, поднялся с места и вышел из шатра вместе со своим "майором".
- Послушайте, честный ли вы человек? - без дальних околичностей, серьезно и неуступчиво приступил к нему Бейгуш, с первого же слова.
- Что за вопрос, милостивый государь? - возразил граф, совсем уже готовый оскорбиться.
- Вопрос самый естественный ввиду того, что вы делаете. Вы забываете, что на вас лежит нравственная ответственность за судьбу всех этих людей; вы не позаботились даже окружиться цепью сторожевых ведетов; русские войска каждую минуту могут подойти и забрать нас врасплох.
- Но... но это, кажись, ваша бы забота, господин майор? - всхорохорился обиженный довудца. - И, признаюсь, мне очень странно, что вы приходите выговаривать мне за то, за что собственно я бы должен вам сделать выговор. Вам предоставлена власть, отчего вы не распоряжаетесь?
- Власть, которую однако вы на каждом шагу парализуете...
- Я?.. Сделайте одолжение, распоряжайтесь; я буду очень доволен.
- В таком случае, кончите сию же минуту вашу оргию, - решительно предложил Бейгуш. - Время начинать переправу; еще часа два, и уже будет поздно, а у нас ничего не готово...
- Ну, начинайте!.. Начинайте, господин майор! Я, кажется, не мешаю и не препятствую.
- Во-вторых, - продолжал Бейгуш, - удалите сию же минуту из лагеря всех этих барышень и их кавалеров.
- Зачем?.. Это невозможно!
- Это необходимо, говорю вам, это первая причина беспорядков. Лагерь не бабье дело.
- О, какой ретроградный взгляд! Женщина, которая с оружием в руках встает за свободу, такой же герой, как и мужчина; их место рядом!
Бейгуш махнул рукой, отвернулся и пошел прочь от генерала.
- Куда же вы, господин майор?... Постойте, подождите!.. Куда вы?
- Вон из лагеря, - с горечью отвечал тот, приостановясь на минуту. - Я вижу ясно, что мне остается только одно: идти к русским и принести им свою повинную голову.
Граф был не на столько хмелен, чтобы не сознать, что ему угрожает опасность лишиться единственного человека, знающего военное дело и способного распоряжаться.
- Quelle idée! Quelle idée, mon brave! {Что за идея! Какая мысль, мой храбрец! (фр.).} - сказал он притворно-дружеским и увещательным тоном, взяв его за руку. - Зачем такой мрачный взгляд!.. Вот видите ли, что... скажу откровенно... Вы говорите, барышни... Ну, хорошо, я согласен; только не теперь, а как-нибудь потом, после... мы с вами найдем благовидный предлог и удалим. А пока сделайте мне эту маленькую уступку!.. Я вас прошу!.. Я к вам пришлю сейчас на помощь Сыча и Секерко, начинайте с ними переправу и распоряжайтесь всем от моего имени, но только не трогайте барышень и их кавалеров: они все право такие славные!
Бейгуш только плечами пожал. Вчера он думал было показать на этих паничах пример воинской строгости, а теперь убедился, что с них и взыскивать нечего, если первый пример распущенности подает сам генерал-довудца. Он еще раз раздумался над своим печальным положением. Что остается? С одной стороны, настойчивое предписание Центрального Комитета, а с другой - убеждение в окончательной невозможности сделать что-либо путное с таким генералом. А между тем, отвязаться от него невозможно: этот генерал, которым ржонд дорожил ради его громкого имени, навязан был ему на шею как непременное условие, и, волей-неволей, Бейгуш должен был ему подчиняться. Бросить все и головой выдать одного себя русским? Бейгуш чувствовал, что это было бы самое разумное, самое честное, но его останавливал страх пред именем "здрайцы", изменника, которым заклеймят его навеки перед лицом целой Польши. Это бы значило подтвердить те подозрения, которые пали на него еще в Петербурге, а в душе его не было настолько нравственной силы и независимости, чтобы презреть все это во имя высшей правды, и потому, отчаявшись и не веря в успех, он слепо решился действовать на авось, очертя голову, с намерением найти себе смерть под русскими пулями, и с такой решимостью начал переправу полупьяной банды.
Едва лишь к семи часам утра успели окончить длинную процедуру этой переправы, которая производилась с помощью парома и двух-трех рыбачьих лодок, добытых по соседству. Последним переправился генерал со своим штабом, и чуть лишь ступил на противный берег Немана, как тотчас же завалился в свою коляску и заснул самым безмятежным образом. Пьяный штаб последовал благому примеру, разместясь возможно удобным образом в своих фурманках и нетычанках, а за штабом не приминули сделать то же самое и все почти остальные офицеры.
Наконец отряд тронулся. Вековечная пуща скоро скрыла его в глубине зеленой чащи, но лесное движение было крайне затруднительно. Надо было идти узкой и вязкой тропой, которая обозначалась двумя колеями когда-то проехавшего воза. Пехота и конница, идучи не более как по два человека в ряд, растянулась вместе с обозами верст на пять. Эта длинная колонна беспрестанно разрывалась: возы и фурманки, которых хватило бы, по крайней мере, на трехтысячный отряд, поминутно вязли в болоте и препятствовали движению; приходилось останавливаться, скликать людей, вытаскивать неуклюжие экипажи; всяк при этом лез распоряжаться и командовать, но никто не хотел подсобить добровольно, пока-то, наконец, не выручало "быдло", т. е. косиньеры, которых на эту "помочь" сгоняли нагайками. Колонна шла без охранительных боковых патрулей, несмотря на то, что Бейгуш, тщетно разрывавшийся на части, беспрестанно, и лаской, и угрозами, посылал людей в этот необходимый наряд; но ничто не помогало: патруль отделялся, уходил в сторону и затем либо дезертировал, либо самовольно спешил возвратиться к колонне, из боязни как бы не попасться в лапы казакам.
К счастью банды, во всей окрестности, что называется, и духом казачьим не пахло. Малочисленные подвижные русские отрядцы не могли быть везде и повсюду и - благодаря случайности - пуща, оставленная на время без всяких наблюдений, благополучно укрывала пока банду графа Сченсного от роковой встречи.
Пан Копец, успевший кое-как проспаться на походе, беспрестанно гарцевал на своей лошади, с целью показать "солдатам" собственную ловкость и лихость, и время от времени так усердно подгонял фухтелями отстававших косиньеров, что одному невзначай поранил голову, а другому ухо рассек.
На каждом привале генеральские фуры и офицерские повозки, пролагая себе путь к группе начальников, сгоняли отдыхавших людей в сторону с тропинки в болото, причем от кучеров нередко доставалось бичом неповоротливому "быдлу". Генерал с офицерами весело принимались "подкреплять силы", пить и закусывать, а люди меж тем голодали, довольствуясь лицезрением закусывающего начальства и питаясь пока приятным обещанием, что поедите, мол, вечером на бивуаке, а теперь-де некогда для вас разворачивать провиантские фуры.
Наконец, уже под вечер, пройдя несколько более двадцати верст, пришли на место ночлега. Тут среди пущи торчала под деревьями одинокая хатка лесника; ее тотчас же заняли под помещение генерала и его "самого доверенного адъютанта", который, с пенсне на носу, бойко передавал своим женским голоском генеральские приказания. На этого "адъютанта" остальные героини банды стали уже поглядывать с нескрываемой завистью и злобой, быть может потому, что каждой в душе хотелось бы занять такое первенствующее место около знатного довудцы. Ксендз Игнаций не менее героинь-адъютантов необходимое лицо при банде, в качестве капеллана и узорешителя всех грехов - тотчас же приступил к деятельным распоряжениям по части генеральской кухни и походного погреба. Бейгуш меж тем старался восстановить хоть какой-нибудь порядок и расположить лагерь так, чтобы ввиду нечаянного нападения была возможность выстроиться всем частям для встречи, но не тут-то было; пан Копец, как начальник кавалерии, и притом "полковник", не хотел подчиняться распоряжениям "майора"; начальники тиральеров тоже не соглашались располагаться на назначаемых местах, начальники косиньеров с своей стороны представляли какие-то возражения; Бейгуш просто надседался, стараясь втолковать им существенность своих распоряжений, необходимость какого-нибудь боевого порядка, но наконец должен был безнадежно махнуть рукой: его не слушали, не понимали, представляли нелепые возражения и, в конце концов, расположились по собственному произволу, как кому казалось удобнее. Злосчастному "майору" с первого же шага суждено было встретить в среде своих товарищей споры, пререкания, партии, каверзы и интриги, недоверье и подозрительность, взаимный обман и чуть не взаимное предательство. Частные эгоистические интересы в каждой мелочи сейчас же выступали на первый план, честолюбие всех парализовало действия одного: никто не хочет и не умеет повиноваться, но всякий лезет, хотя и не умеет, властвовать и повелевать. С первого же ночлега все эти начальники отдельных частей, более или менее, переругались друг с другом, и каждый перед своими приятелями и подчиненными утверждал заочно про остальных, что все они подлецы и изменники, а один только он честен и один лишь его взгляд исключительно хорош и верен.
Едва угомонилась и оселась кое-как сумятица и каша с обозами да с перемещениями людей на бивуаке, как началась нескончаемая процедура со сторожевой службой: никто не хочет идти на сторожевые посты, всяк старается увильнуть, отлынять от этой трудной обязанности; офицеры, расположившись около повозок за картами да за закусками, и слушать не хотят про какие-то ведеты. - "Не наше дело, пусть другие идут, мы без того устали!"
Бейгуш просит наконец генерала, чтобы он сам энергически и строго вмешался в дело.
- Ах, любезнейший мой майор! - с кисловатой гримасой отвечает ясновельможный, - не могу же я сам поминутно мешаться во все пустяки и мелочи!.. Постарайтесь сами как-нибудь уладить все это... Мне, право, не до форпостов!
Нечего делать: унтер-офицеры нагайками и фухтелями сгоняют людей на сторожевую службу и кое-как расставляют на указанных местах пикеты и нумера {Нумерами у повстанцев назывались часовые на аванпостах.}. Проходит два часа - урочное время смены, а сменять никто и не думает; проходит три и четыре часа, а часовые все еще стоят бессменно: про них как будто позабыли, и опять хлопочет злосчастный Бейгуш, на сей раз уже просто из человеческого сострадания; опять надо прибегать к убеждениям, просьбам и ссорам, к фухтелям и нагайкам, надо отыскивать очередных стрелков и косиньеров, которые, чтобы отлынять от форпостов, разбрелись и попрятались под кустами, позарывались в сено и солому. Но вот кое-как собрали смену - опять нарекания и проклятия; кто побойчее, тот, придя в передовую цепь, не хочет становиться на нумер, а кто посмирнее, тот едва сменясь, сейчас же опять становится поневоле на место непокорного и, дав отойти смене, валится от усталости на землю и как убитый засыпает под деревом.
И таким-то образом пошла лесная жизнь и в последующие дни. Наутро ксендз Игнаций обыкновенно служит "мшу", исповедует и снова дает "отпусты" желающим; Бейгуш с помощью урядничьих фухтелей кое-как собирает людей на ученье; генерал еще опочивает после вчерашних трудов, а на его походной кухне уже стучат поварские ножи, рубятся котлеты, жарятся бифштексы для привилегированного штаба, кипят самовары... И опять повторяются те же истории с форпостной службой, опять жалобы и недовольство: тому сапог не хватает, тому водки не дали; возы с припасами опустошаются довольно быстро, а пан "интендант" и не думает позаботиться о правильном расходовании провианта, так что около полудня оказывается уже надобность послать часть людей на фуражировку. В это предприятие снаряжают все тех парий косиньеров в том рассуждении, что если их перебьют москали, то не так жалко; тиральеры нужнее и потому их следует поберечь. Наполовину босые и оборванные, грязные и презираемые, не слыша ни от кого приветливого слова и видя поощрение только в фухтелях, без гроша за душой, эти люди идут шататься по редким пущинским поселкам да по хатам кутников, требуя хлеба, молока, сала и отбирая все это насильно. Наконец, к вечеру приносят они "до обозу" набранные продукты. Интендант Копец подзывает уланов и тиральеров и приступает к дележу: лучшие куски офицерам и урядникам, затем кавалеристам и стрелкам, а скудные остатки косиньерам, которые все время оставались впроголодь. Быдло начинает роптать, а за ропот пан интендант приказывает отпустить по десятку горячих "бизунов" бунтующим зачинщикам.
Между тем в генеральском штабе вечерний бал начинается. Бутылки не сходят со стола, самовары шипят, слуги едва поспевают угождать панским прихотям. Чехи наигрывают польки да кадрили, и женский элемент банды опять выступает на первый план в своих мужских костюмах. Каждый из паничей-офицеров непременно старается "вести к славе" свою коханку. Пан поручник ведет к славе панну Зосю, а пан капитан панну Олесю, и каждая из них состоит при своем друге в качестве "особо доверенного ординарца". Этот отчаянный легион вмешивается во все, сплетничает, ссорится между собой и ссорит мужчин, мирится, целуется, запивает мировую и снова сплетничает, исповедуется у ксендза Игнация, причащается, отплясывает канкан и мазурку, дебоширит в офицерских оргиях и в конце концов дерется и царапается между собой... Ревность, брань, слезы, нежности и насмешки - и все это сплошь, подряд, без малейшего перерыва и отдыха. Бейгушу на третий день подобной жизни стало глубоко противно его пребывание в банде.
10-го мая прибыл в Вильну генерал Муравьев, о котором европейские газеты с ужасом трубили, что он облечен полномочиями диктаторской власти. Поляки Северо-Западного края знали Муравьева еще по преданиям тридцатых годов, и новое появление его на политическом поприще встречено было в их среде затаенным страхом и отчаянием: они уже предвидели, что с появлением этого человека приходит конец святой справе, хотя и старались еще храбриться по наружности. Ржонд народовый решил, именно по поводу назначения Муравьева, сосредоточить вооруженное восстание по преимуществу в Литве, с целью показать Европе, что Муравьев не пугает поляков, что теперь-то они с ним и поборются. Для этого были двинуты из "Конгрессувки" в пределы Ковенской и Гродненской губерний все шайки, какие только можно было сформировать или собрать из остатков прежних банд. Вспыхнув на берегах Вислы, польский мятеж с мая месяца пошел усиленно гулять по лесистым берегам Вилии и Немана. Вся его кровавая энергия сосредоточилась теперь почти исключительно на литовско-русской почве; то там, то здесь почти ежедневно происходили стычки и схватки, в которых непроходимые литовские пущи оказывали повстанцам не малые услуги, скрывая их от поисков и преследования русских отрядов. В этот период восстания поляки Литвы и Царства напрягали все свои последние усилия, чтобы поддержать мятеж "против Муравьева". На разных пунктах, вовсе не отдаленных от мест расположения русских летучих отрядов, беспрестанно возникали новые шайки не из десятков, а из сотен повстанцев. Правда, все это рассыпалось как горох и пряталось по лесным трущобам при первом появлении русских, но тотчас же собиралось вновь, чуть лишь минула на время опасность. Проходя через какое-нибудь местечко, повстанцы, если не чуяли ближайшего соседства наших отрядов, забирали с собой всех наличных цирюльников, кузнецов, слесарей, портных и других подходящих ремесленников, которых заставляли в лесу работать на банды, под руководством более искусных мастеров, прибывавших в лагерь обыкновенно из Вильны и Варшавы. По всем дорогам, тропинкам и проселкам начинали в это время особенно заметно сновать какие-то темные личности, не то шляхтичи, не то однодворцы, которые, бывало, вербуют по корчмам людей, наводят справки, собирают и доставляют сведения, ведут переговоры с ксендзами и "ржондцами" имений, делают разные покупки и отправляют их "по назначению", в особенности же зорко следят за духом, поступками и намерениями местных жителей, дабы знать кто друг, а кто враг, кто "поляк добржемысленцы" {Благомыслящий в польском духе.}, а кто "шпег и здрайца" {Шпион и изменник.}. Эти эмиссары "главных квартир" действовали тем успешнее, что по виду ничем не отличались от обыкновенных жителей и никаким неуместным, неосторожным разговором не изобличали своей профессии. Только и было в них подозрительного, что внезапные появления в каком-либо месте, невесть откуда, и столь же внезапные исчезновения неведомо куда.
Как гром небесный, поразил литовско-польских помещиков Высочайший указ 1-го марта 1863 года о прекращении всяких обязательных отношений к ним крестьянского люда. В течение апреля месяца, несмотря на все проволочки и оттяжки местных гражданских чиновников польского происхождения, указ все-таки был обнародован в большинстве сел и волостей Северо-Западного края. Крестьяне приняли с восторгом весть об окончательном своем освобождении: и православные и католики, безразлично, в ознаменование этого события, спешили ставить у себя "каплицы" во имя Св. Александра Невского. От разных сельских обществ и приходов Виленской и Гродненской губерний посыпались благодарственные письма Монарху и заявления военным властям о готовности задавить "панское рушенье", помогать войскам, составлять из себя партизанские отряды и сельские "варты" {Караулы.}. В самой Польше было то же самое: около Кутнова и Влоцлавка, например, хлопы поголовно восстали на панов и заявили прямо о намерении "рзнонц" {Резать.} свою шляхту и помещиков, так что полковнику Нелидову пришлось, во избежание кровопролития, оставить их волонтерами при своем отряде. Военным властям нередко с трудом надо было сдерживать крестьянскую злобу на панов, - злобу, накопившуюся веками и которая особенно сильно сказалась на литовской Руси, где с именем поляка невольно связывалась мысль о прошедшем гнете во всех его разнообразных проявлениях, потому что литовский поляк - это не столько даже помещик (между помещиками были и русские), сколько его управляющий-шляхтич; поляк - это не всегда губернатор, но наверное чиновник его канцелярии, письмоводитель станового; поляк на литовской Руси - это все то, что стояло в непосредственном столкновении с народом, что росло на нем гнилым паразитным грибом и постоянно давило его в течение нескольких веков. И, замечателен факт, что панская Вильна, Гродна и Ковна, равно как и Варшава, впервые облеклись в глубокий траур в самый день 19-го февраля 1861 года {Этот исторический факт в свое время был дважды подтверждаем "С.-Петербургскими Ведомостями" (No 55 и No 121, 1863 года). "Говоря о здешнем трауре, писано в этой газете, мы должны заметить, как многознаменательный факт, что эта модная мания увидела впервые свет в тот великий день, когда ко всеобщей радости всех друзей человечества, был обнародован манифест 19-го февраля. Такое стечение обстоятельств наводит на многие, многие думы".}. Хотя Герцен из сил выбивался, стараясь уверить Россию и Европу, что Центральный польский Народный Комитет начинает восстание во имя земли и воли крестьянам, но это не помешало Центральному Комитету обмануть и Герцена, и крестьян. Центральный Комитет, если б и захотел, то не мог бы дать ни земли, ни воли, потому что это значило бы восстановить против себя и против восстания всю громадную помещичью партию белых, которая действительно приносила ему громадные материальные услуги и жертвы: и самый ржонд народовый да и все это восстание только и могли еще кое-как держаться помещичьими деньгами и хлебом. Вот почему, повторяем, указ 1-го марта поразил польский мятеж в самое сердце. Но надо было во что бы ни стало продолжать этот кровавый пуф, показать Европе, что литовско-русский крестьянин "не хочет царской воли", что в ответ на нее, он идет в леса, в банды, и с оружием в руках братски умирает вместе с помещиком за общую польскую свободу и отчизну. Вот с какой целью в апреле и в мае были двинуты из "Конгрессувки" новые банды в жмудские и гродненские леса, и вот почему в числе довудцев стали все более и более попадаться имена знатных дворянских фамилий, этих, по выражению Герцена, лучших, поэтических, рыцарских и доблестных представителей цивилизованной Европы {"Колокол". 1863, No 167.}. Литовские ксендзы всемерно принялись предостерегать народ от "коварной царской воли" и даже изобрели по этому поводу "тропарь преподобному отцу нашему Игнатию Лойоле", написанный и напечатанный по-русски, и заставляли гродненских черноруссов заучивать его наизусть. Но ничто не помогало - ни рыцарские представители Европы, ни преподобный отец Лойола: восторг крестьян по поводу царской воли был неудержим, а злоба на панов и того более: "Кабы только дали нам ружья! Кабы только позволили, мы бы показали!" говорили безоружные и не всегда достаточно защищенные крестьяне. Но должно же было Европе знать и верить, что хлопы не желают воли. Для этого их насильно уводили в банды и позволяли иногда свободно убегать из них, а после подобного побега, какой-нибудь ржондца или ксендз с помещиком тотчас же извещали начальство официальным донесением, что там-то и там-то проживает повстанец крестьянин такой-то; земское начальство из польских чиновников, конечно, сейчас же забирало повстанца в свои лапы, а несколько дней спустя все эти донесения и эпизоды очень аккуратно появлялись в заграничной печати. Одно только сельское православное духовенство в эту печальную годину явило себя стойким и мужественным стоятелем за "хлопскую веру" и "хлопскую народность".
Граф Сченсный Маржецкий, проснувшись в одно утро в своем лесном обиталище, вспомнил наконец, что надо же что-нибудь сделать на пользу и славу дорогой отчизны, и так как инструкция ржонда предписывала ему, по возможности более и чаще, демонстрировать летучими отрядами в разных направлениях и местностях Литвы, то Сченсный, собрав военный совет, объявил, что намерен с "главными силами" держаться пока на месте, в избранном уже стане, а пану полковнику Копцу предлагает произвести с кавалерией рекогносцировку "в каком угодно направлении".
Местность пану Копцу, как "тутейшему" обывателю, была знакома хорошо, да притом и все окрестные помещики состояли с ним, более или менее, в приятельских отношениях. Ну как не пощеголять перед ним опять воинственной ролью довудцы? Как удержаться от соблазна, подмывающего упиться еще раз фимиамом их лести, подобострастных встреч, поклонов и угощений?.. Пан Копец живо собрал свои "шквадроны несмерцельникув и дзяблов червоных" {Красный чертей.}, снарядил самый легкий обоз, причем, конечно, не упустил прежде всего нагрузить запасами свою собственную фурманку и, захватив с собой ксендза Игнацего да капитана Сыча, двинулся налегке прямо на Червлены, в гости к старому своему добродею и благоприятелю, пану Котырло.
Пан Копец, впрочем, недаром избрал Червлены первой целью своей экспедиции. Еще накануне его выступления, в лесной лагерь пробрался один из эмиссаров, шнырявших по всем дорогам, и привез от пана Котырло дружеский поклон с известием, что хлопы в Червленах сильно волнуются, косо и сурово поглядывают на панскую усадьбу, служат молебны за Царя и зорко держат вокруг всего имения свою сельскую "варту", а главным вдохновителем и двигателем их в этом направлении является все тот же ненавистный хлопский поп Сильвестр Конотович. Надо было помочь старому приятелю восстановить силу его авторитета, устрашить хлопов, наказать "схизматицкого" попа и, кстати, собрать кое-какую контрибуцию; а так как выбор направления "рекогносцировки" генерал оставил на волю самого Копца, то пан полковник поэтому и махнул себе прямо на Червлены. Путь предстоял верст на сорок с чем-то и, как старый кавалерист, Копец предполагал окончить его в один переход, держась по преимуществу лесных дорог, чтоб удачнее скрыть свое движение.
Судьба щадила пана Копца и позволила его отряду счастливо избежать опасной встречи с русскими. Между прочим, попался ему на дороге какой-то парень в "полукошеке", запряженном сытой лошадкой. Парень было "злякауся" {Испугался.}, наткнувшись на конных повстанцев и хотел "задать драпака", но уходить было уже поздно и некуда; поэтому он - хочешь не хочешь - придержал "коняку" и снял свой "капелюх" {Шапка.}.
- Стой, пся крев! Скудова едзешь? - окликнул его Копец, заговорив с ним "по-хлопську".
- С Гостынки, - пробормотал тот с поклоном.
- А чи нема там москалюв?
- Не чуть, паночку... Нема...
- А чи не споткавсе, часом, на дорози гдзе з казаками?
- Не, и на дорози не бачно было...
- А може, брешешь, пся юха?
- А вбей мне Бог!..
- То вольно ехац?
- Вольно, вольно, паночку, а ниж адной души не бачиу!
- А дакуль едзешь?
- А ось, тутай... по пана-ойца... по требу...
- По як требу?
- Та кажу, паночку, бацько хворы... вмырая... сповядацься хочя... послау по пана-ойца, каб хутчей привьёз, а то може й не застаня...
- Э, глупство!.. Брешешь, хлопче!.. Выпрагай коняку та й гайда з нами! Уланем бендзешь зроблёны!
- Ой, паночку! - слезно взмолился испуганный парень. - Уся власць ваша... Не вольно мне, бо бацько, кажу, вмырая... Адпусциць мене, паночку!
- Ну, ну, быдло! Выпрагай... Прендко! {Скоро.}.. Тай сядай на конь, бо нема часу балакаць!..
- Ой, пане мой яснавяльможны!.. Змилуйся гля пана-Бога! - повалился парень в ноги Копцу. - Як же так, бацько мой кревны... хворы, кажу...
- Гей, хлопцы! - обернулся полковник к уланам. - Десять бизунов ему в спину да сажай на конь силой, когда добром не хочет!
Хлопцы не заставили повторить себе приказание: в одну минуту лошадка была выпряжена, полукошек брошен на дороге, а парень отхлестан, посажен на свою коняку и поставлен в ряды защитников отечества, между двух надежных улан, которым велено держать его под присмотром.
- Пускай же не болтают москали, что в бандах нет у нас хлопов! - с самодовольной усмешкой, крутя сивый ус, обратился Копец к ксендзу Игнацему, ехавшему рядом.
Под Червлены конная банда пришла уже вечером, когда совсем стемнело, и заночевала в Вишовнике - лес, стоявший версты на три от местечка. Копец тотчас же послал надежного эмиссара к пану Котырло проведать, нет ли поблизости москалей. Эмиссар воротился под утро, с известием, что по всей окрестности тихо и не слыхать о появлении русских отрядов. Эта весть намного придала самоуверенности пану Копцу, который порешил, что стало быть в Червлены следует войти не иначе, как триумфатором, с церемониалом, с парадом и трубными звуками, тем более, что ради воскресного дня в местечке соберется много панов и народа, стекающегося на базар и к обедне.
Червленского ксендза и пана Котырло предупредил об этом уже утром все тот же посланец. Но крупному землевладельцу и собственнику Червлен было крайне не по сердцу это торжественное вступление, ибо он знал, что за торжество пана Копца, которого ему, как доброму патриоту, подобает встретить соответственным образом, русская власть потянет к ответу все его же, пана Котырло, за сочувствие и помощь мятежникам; поэтому крупный землевладелец, не желавший за торжество благоприятеля платиться контрибуцией с собственного "маентка", живо составил в голове своей план, что принять-то Копца он, пожалуй, и примет, но вслед за его уходом, сейчас же поедет к ближайшему военному начальнику и заявит, что приходили-де повстанцы и, под угрозой смерти и пожара, насильно позабирали у него из экономии фураж и съестные продукты. Составив себе такой ловкий план, пан Котырло успокоился и даже не без удовольствия стал поджидать торжественного вступления повстанцев.
Собравшийся народ присутствовал еще в церкви и в костеле, когда пан Копец, в предшествии четырех "шквадроновых" трубачей, которые что есть мочи трубили что-то такое "фанфардное", вступил в Червлены во главе своего воинства. У околицы, на пикете местной сельской стражи им попалось три хлопа, из которых один конный, завидев повстанцев, ударился было целиком по полю, с целью предупредить русских о появлении нежданных гостей, но Копец послал в догонку за ним нескольких улан, которым и удалось перенять бедного стражника. Захватив таким образом весь пикет, Копец объявил его военнопленным и подлежащим полевому суду "за измену". Связанных хлопов приторочили к седлам и, окружив опущенными пиками конвоя, ввели в местечко в хвосте своей колонны.
Топот коней и звуки труб привлекли внимание обыватетей. Все еврейское население Червлен и все крестьяне, оставшиеся на базарной площади "доглядеть" свои возы, кинулись в ту сторону, откуда вступали польские триумфаторы. Еврейки и маленькие жиденята со страху подняли гвалт и вопли, а крестьяне как-то глухо, и скорее враждебно, чем дружелюбно загомонили между собой по поводу появления народовых вояк. На лицах этой крестьянской толпы написано было недоумение и нерешительность боязни.
Отряд остановился на площади перед костелом. Ксендз, при колокольном звоне, с крестом и "хоронгвами", вышел на паперть и приветствовал победоносного полковника. Шляхта, высыпавшая из костела, махала шапками и платками, кричала "vivat!" и восторженно кидалась в ряды защитников ойчизны, обниматься и целоваться с ними. Местные "шляхтянки" поспешали домой и щедро, полными фартуками и корзинами, выносили из своих "комор" гусиные палатки, сало, булки, колбасы, сыр, молоко и сметану. Все это тотчас же поедалось, выпивалось или переходило в кабуры да в чемоданы воителей.
Пана Котырло не было. Узнав о намерении Копца, он еще рано утром благоразумно послал известить ксендза, что чувствует себя нездоровым, и потому не может со своим семейством присутствовать сегодня у обедни. Впрочем, в обольщении своего торжества, Копец о нем и не вспомнил. У него пока была другая, более важная и, так сказать, "государственная" забота. Дело в том, что на углу площади стоял домик, над крылечком которого помещалась деревянная доска с надписью "Волостное правление" и с намалеванным на ней русским государственным гербом.
Приняв от ксендза благословение, Копец отправился в костел слушать "Те Deum" {"Тебе, Господи" (начало католического гимна, лат.).} по поводу своего победоносного занятия Червлен, а одного из офицеров отрядил со взводом "красных чертей" - "ниспровергнуть русского орла, захватить всю наличную кассу и уничтожить следы наяздового владычества".
Взвод "чертей", сопровождаемый толпой шляхты и любопытными евреями, направился к волостному правлению и стал расстреливать вывеску. Через минуту весь орел был продырявлен пулями и доска исщеплена. Все это совершалось совершенно серьезно, при оглушительных виватах шляхты. Затем воители, не забыв предварительно воспользоваться кассой, повыносили из правления шнуровые книги, дела, бумаги и, вместе с изщепленным и снятым орлом, свалив на площади все это в одну кучу, подожгли ее. Виваты не умолкали, торжество было полное.
Между тем капитан Сыч получил от Копца еще более важное поручение. Точно так же с особым взводом, он отправился к православной церкви, где в это время отец Сильвестр совершал еще литургию. Приставив к дверям караул, Сыч вошел в алтарь и потребовал, чтобы отец Конотович немедленно же прочел своим прихожанам манифест народового ржонда и "манифест о секретной царской воле", а затем привел бы народ к присяге на верность польскому "ржонду".
Священник наотрез отказался и просил Сыча не мешать ему продолжать службу.
Капитан пробормотал какую-то угрозу и удалился, оставив караул перед дверями. Он поскакал к пану Копцу с докладом о решительном отказе священника. Пан полковник, подпевая звукам "Те Deum'a," вскользь выслушал его доклад и кратко буркнул в ответ какое-то слово. Сыч поклонился и вышел из костела.
Пять минут спустя, в православную церковь шумно ворва лась толпа повстанских уланов, а там, как раз в это самое время, торжественно растворились Царские врата и в них показался отец Сильвестр со Святыми Дарами.
- Со страхом Божиим и верой приступите! - спокойно и твердо и громко раздался по храму его голос.
Несколько человек с обнаженными саблями и пистоле тами в руках окружили его со всех сторон, а один и урядников накинул на него веревку и захлестнул петлю вокруг шеи.
Отец Сильвестр не дрогнул, только смертная бледность разлилась по лицу его.
Вдруг раздался отчаянный вопль, и в кучу повстанцев ринулась обезумевшая женщина: то была престарелая жена отца Конотовича, которая, вопя и взывая о помощи, борясь руками и расталкивая злодеев, пробивалась на выручку мужа. Народ словно бы онемел и окаменел от ужаса; но некоторые из прихожан очнулись и тоже кинулись было к своему пастырю.
- Остановись!.. Я с дарами!..- крикнул жене своей отец Сильвестр, опасавшийся не за жизнь свою, а за то, как бы в этой толкотне и сумятице не пролить или не уронить на землю чашу.
Трое дюжих повстанцев подхватили женщину на руки и насильно отнесли ее в сторону.
- Кто приступится, пулю в лоб! - грозно обернулся к народу Сыч, потрясая револьвером. - Тащи его! - приказал он своим приспешникам, кивнув на Сильвестра, и урядник повлек священника на веревке.
Отец Конотович крепко прижал к груди чашу и бестрепетно, твердой поступью, пошел за урядником, чувствуя, что задыхается под петлей.
Вдруг, в эту самую минуту, продираясь сквозь караул, поставленный у входа в церковь, вбежал запыхавшийся еврей из местных обывателей, живший по соседству с отцом Сильвестром.
- Ой, вай! Ратуйтесен', панове! ратуйтесен', Москале идзон! Енгерал Ганецкий!.. Москале! - кричал он, размахивая руками.
"Енгерал Ганецкий" - это было магическое слово. В тот же миг урядник бросил веревку и давай Бог ноги, а за ним капитан Сыч и вся остальная братия, давя, толкаясь и перегоняя друг друга, в страхе и ужасе кинулись вон из церкви, скорее к своим коням, и в паническом беспорядке поскакали на площадь, где меж тем спокойно стояло остальное воинство, раздавались виваты и пылали дела волостного правления.
Переполох пошел ужасный. Увидя сотоварищей, сломя голову скачущих от церкви с криками: "Москале! Ганецкий!" остальные взводы обоих "шквадрон