а. "Как счастлив он!" думалось ему, "как счастлив он этою твердостью, этою безбоязненною прямотою своих отношений к нашему делу!.. Как ясно и спокойно должно быть у него на душе!.. Как открыто и честно он должен всегда себя чувствовать!.. Счастливый человек!.. А я?..
"Боже мой, какое гнусное, какое рабское положение!.. Я уже не свободен, я закрепощен, закрепощен делу, которого не знаю, людям, которым не сочувствую...
"Господи! как бы хотелось сбросить с себя весь этот груз! Как бы хотелось чувствовать и сознавать себя в свободном независимом положении этого славного Холодца!.. О, как бы дорого я дал теперь за эту возможность!..
"А что? не попытаться ли?.. сегодня же? сразу?" мелькнула вдруг ему соблазнительная мысль.
"А слово?.. честное слово, сознательно данное однажды?" заговорил вдруг на это какой-то другой голос, поднявшийся в его душе с какой-то темной, беспросветной тучей, - а месть? а наказание?..
"Что наказание!.. Это не страшно!.. Пусть!
"А измена?.. Изменником назовут... Иудой!
"А русские, свои-то, разве не назовут тем же Иудой и изменником?.. Да вот он, этот самый честный, прямой Холодец, - он разве не назовет меня тем же? не станет презирать меня?
"О, Боже мой!.. Какое страшное, фальшивое положение!.. Идти на дело, чуть не ненавидя, чуть не проклиная его!.. Идти против своих за чужими!.. И разве эти чужие в душе не станут презирать меня точно так же?..
"Нет! Нет!.. Не пойду я с ними!" чуть было не вскрикнул Хвалынцев, глубоко и всецело отдавшись своим, всю душу раздирающим мыслям - и выражение глубокого, душевного страдания, борьбы и мучительного волнения вдруг отразилось на побледневшем лице его.
"А Цезарина?" встал вдруг перед ним роковой вопрос и - увы! опять затмил собою все другие вопросы и сомнения...
Константин грустно и бессильно поник головою.
- Что это с вами? Не дурно ли? - быстро и озабоченно спросил вдруг доктор, заметя в нем это печальное состояние.
- Н-нет... ничего... это так, пройдет! - через силу отвечал Хвалынцев, - со мной иногда бывает это... так, находит, знаете... Просто раздумался себе, и немножко как-то грустно стало.
- О чем? - ласково улыбнулся Холодец и сочувственно взял его за руку.
- Так... Мало ль о чем! - И о прошлом, и о будущем...
- Уж не военная ль служба пугает? - шутливо заметил доктор.
- А что вы думаете? - ухватился за эту мысль Константин. - Едешь почти в чужую землю, ни родных, ни знакомых, то есть буквально никого!.. А там, позади себя брошено много хорошего... Да и Бог весть, с какими людьми придется служить? Сойдусь ли?
- Вона о чем!.. Словно бы желтоносый птенчик впервые из-под крылышка матушки!.. Есть о чем думать! - дружески подтрунил доктор. - Об этом, сударь мой, не беспокойтесь. Военная служба, как и всякая другая честная служба, дело хорошее, и буде не трус вы, то пугаться ее нечего! С полячьем, конечно, возжаться не станете, да и они с вами не станут!
При этих словах Константин невольно как-то с нервным содроганием сжал руку доктора, которую тот во все время не выпускал из его руки. Эти слова больно кольнули его под сердце, словно бы укор неумытной и строгой совести, так что вдруг захотелось взять да и высказать пред этим человеком всю правду, все свои муки и сомнения. Одно мгновение Константина так и подмывало на этот порыв, но... духу как-то не хватило, страшно стало сделать вдруг, сразу такой решительный шаг; образ Цезарины снова молниеносным лучом сверкнул в его воображении и пронизал собою всю душу - и он осекся, остановился и сдержал в себе свой беззаветно-стремительный, честный порыв, совсем уже было готовый вырваться наружу,
- И притом же, - спокойно продолжал доктор досказывать ему свою мысль, - притом же вы в каждом полку наверное встретите двух-трех вполне развитых, даже очень образованных людей, из университетских тоже, с которыми, при доброй воле, вам не трудно будет сойтись по-человечески и как следует; кроме того, можно держать сто против одного, что вы попадете в простую, но честную среду добрых и хороших людей, которые вас примут как доброго товарища. Поверьте мне в этом! - Я ведь уже знаю несколько наши русские армейские полки; и плюньте вы тем в глаза, кто станет уверять вас, что там все одни мордобойцы да стекловышибатели, бурбоны да солдафоны, - право так! Ведь и полки наши стараются заплевать теперь, как и многое другое хорошее на Руси, а вы не верьте и ступайте себе с Богом своею дорогою!.. Дорога честная!
Хвалынцеву было и грустно, и отрадно как-то слушать эти искренние, добрые речи.
"О, как бы я на самом деле мог быть счастлив", думалось ему, "если бы только мог войти в эту полковую среду совсем честным человеком, без всяких революционных заговоров и целей, без сидения на двух стульях; если бы мог каждому товарищу прямо и честно посмотреть в глаза, зная, что я имею право смотреть так. А теперь уж, быть может, и поздно...
"Нет, нет! почем знать, может, и не поздно еще!.. может еще все, все хорошее вернется ко мне?!" вперебой предыдущей мысли, каким-то светлым, детским упованием подымался вдруг в душе его новый, желанный голос, и он жарко, всей душой, напряженно хотел внимать и веровать этому доброму, утешительному голосу.
- Однако теперь уже самое время, - сказал Холодец, посмотрев на часы. - Если желаете прогуляться да взглянуть еще кое на что, так отправимтесь!
И они пошли на Телятник.
Хвалынцев с доктором раза два прошлись по тополевой аллее и уселись на одной из деревянных скамеек. На Телятнике было довольно-таки гуляющей публики; но что наиболее кидалось в глаза, так это постоянное присутствие в этом месте каких-то темных личностей, о которых никто из старожилых городских обывателей, пожалуй, не сумел бы сказать кто и что это за люди, чем занимаются, к какому классу принадлежат: не то ремесленники, не то лакеи, не то мелкие чиновники, так, что-то такое, не подходящее ни под какую категорию, ни под одно определение. Между ними были очень молодые, почти ребята, были и юноши, были и люди средних лет, одетые кто показистее, то есть относительно показистее, а кто и совсем глядел обшарпанцем. Они целые дни проводили на улицах и преимущественно на этом Телятнике; по крайней мере Хвалынцев, бывши здесь еще утром, потом проходя мимо с Холодцом из трактира, и теперь вот, под вечер, замечал все тех же неопределенного качества господ, которые гуляли, шатались, шлялись, сидели на скамейках, курили папироски, сходились иногда кучками и толковали между собой, толковали так, как толкуют люди, которым ровнехонько-таки нечего делать. Первое, что кидалось в глаза у всех этих господ, как отличительный, характеристичный признак, это их постоянная и полнейшая праздность: вечно на улице и вечно праздны. Иногда, сходясь между собою, они говорили очень тихо, как будто рассуждая об очень серьезных и чуть не таинственных вещах, иногда же галдели о чем-то очень громко, с шуточками и задирочками, сопровождая те и другие хохотом. На прохожих и гуляющих посматривали они с какою-то независимою наглостью, отпуская иногда и на их счет какую-нибудь плоскую и часто циническую шуточку, а иных так, пожалуй, не прочь были бы и задеть; по крайней мере нагло вызывающие взгляды, кидаемые ими на некоторых, по преимуществу солидных, степенных и хорошо одетых людей, явно вызывали охоту задирчиво задеть человека, лишь бы только был мало-мальски подходящий повод.
Этот бездельно шатающийся люд сделал на Хвалынцева, как на свежего человека, впечатление неприятное.
- Скажите, пожалуйста, что это за шатуны?.. И вечно торчат здесь! - отнесся он к доктору.
- Черт их знает, кто они и откуда! - пожал тот плечами. - Это явление наблюдается в Гродне, относительно, с недавнего еще времени, так, с лета или с весны, а прежде никогда ничего подобного не бывало. Но то же самое, говорят, замечают и в других городах, - прибавил он, - в Вильне, в Ковне, в Варшаве, да везде почти!
- Должна же быть какая причина? - заметил Хвалынцев.
- Не без того!.. Уж конечно не даром! - согласился доктор, - да коли хотите, профессия-то их ясна: вот, например, чуть какая демонстрация, вроде сегодняшних похорон - они тут первые; окна ли выбивать в квартирах "москевских чинувников" и у "злых поляков", опять они же; "коцью {Кошачью.} музыку" устроить, цветной шлейф оборвать, серной кислотой облить - это все их специальность. И замечательно, что полиция, зная их отлично, ни одного, меж тем, не хватает!
- Глядят какими-то пролетариями,- заметил Хвалынцев, издали глядя на одну из собравшихся кучек.
- Да, вообще трущобными джентльменами, - отозвался доктор.
- Но чем же они существуют, если этак весь день на площади?.. На какие средства? - удивленно спросил Константин.
- Это-то вот и есть загадка! - ответил доктор. - Меня самого, признаюсь, интересует-таки этот вопрос. Стало быть, кто-нибудь да уж заботится о их желудках и даже о прихотях, потому что и сыты, и одеты кое-как, и папироски покуривают, и пьяны иногда бывают; но кто содержит всю эту сволочь - вопрос темный!
Кроме этих подозрительных джентльменов по Телятнику рыскало еще множество оборвышей, нищенствовавших уличных мальчишек и гимназистов всех возрастов, в их форменных фуражках.
- Вот и эти тоже, - обратил доктор на последних внимание Хвалынцева. - Загляните в гимназию, в классы - пусто! Целые дни, с утра до ночи, вот все так по городу и шныряют, тоже скандальчики, где можно, устраивают, а чтобы учиться, - вот год уж скоро, как и помину нет!
- Скажите пожалуйста, что это за эксцентричная особа - вон-вон там, видите, с адамовой головой на спине? - любопытно спросил Хвалынцев, заметив вдруг давешнюю прецессионную барыню, которая теперь быстрыми шагами разгуливала посередине Телятника, окруженная гимназистами, и очень оживленно, очень весело разговаривала с ними. Гимназисты не то подтрунивали над этой странной женщиной, не то дружили с нею.
- О, адамову-то голову! Как не знать!.. ее вся Гродна знает! - улыбнулся доктор. - Это, батюшка мой, жена чиновника русской коронной службы. Сейчас как только какая-нибудь костельная процессия - сейчас эту головку сантиментально на бочок и марш на самом видном месте! Так и щеголяет!
- Я думал, монахиня какая, что ли...
- Нет, это наша крайняя патриотка с крайним демократическим закалом, - красная. Вот все эти "лобузы" {Лобузами в Варшаве называют уличных шатунов, иногда "лобуз" значит то же, что в Москве жулик, в Петербурге мазурик.} большие с нею приятели.
- А мертвая голова-то зачем?
- А это, так сказать, кричащий патриотизм. Она, сказывают, губернатора здешнего за ногу укусила.
- Что такое? - рассмеялся Хвалынцев. - Как это за ногу?
- Так-таки просто зубами, то есть самым натуральным способом. Полюбилось это им всем гуртом к губернатору шататься, - начал рассказывать доктор, - соберутся все эти жалобницы да лобузы и - вали валом! Ломят в приемную залу, будто с какой-нибудь просьбой общественной, а в сущности скандала ради. Вот этак-то приперли однажды целым кагалом, а она пред губернатором бац в ноги, будто с просьбой, знаете, колени отца и благодетеля обнять желает, да вдруг и цап его за икру!.. Так ведь и впилась зубами, словно бульдог какой! Тот визжит и ежится, потеет и прыгает, а она его как захватила обеими челюстями и баста! не пущает и шабаш! А кагал надрывается с хохоту. Так ведь что? Насилу вырвался, да как задаст стрекача в огороды да потом все пустырями, пустырями - так и из города удрал!.. Ей-Богу! От конфузии да от страху в бегство обратился. Вот они, батюшка, каковы здесь милые дети! А еще слабый и нежный пол, так сказать!
В эту самую минуту пред новыми нашими приятелями прошли какие-то миловидные паненки в кокетливой жалобе и подле них три или четыре офицера, которые очень любезно, как добрые знакомые, болтали с этими паненками по-польски.
- Скажите, пожалуйста, вот это еще очень удивляет меня, - заметил Константин Семенович. - В третий раз встречаю офицеров, и все они по-польски да по-польски; что это значит?
И он кстати рассказал про то, как утром у костела видел офицера, говорившего по-польски с унтером.
- Что ж мудреного, - сказал Холодец, - коли одни и те же войска стоят здесь в этом крае чуть не тридцать лет. Придет из России дивизия чистенькая, русская, а здесь сейчас же начинают набираться в нее юнкера из тутэйших панов; ну, их, конечно, в офицеры, а они сейчас в полку постараются занять все штабные должности, а там и места ротных, эскадронных, батальонных командиров: своя от своих, что называется, за уши в гору тянут, так что даже должности нижних чинов - все эти там фельдфебеля, вахмистры, унтера, каптенармусы - все это почти что на две трети из поляков, а там, глядишь, через несколько лет в полку из русских осталось вдруг каких-нибудь два-три офицера, два-три татарина, два-три немца, а остальное все как есть одни поляки! Тут, батюшка, иногда до того доходит, что на домашних ученьях чуть не командуют по-польски; а что ежели ротный унтерам распеканцию дает или какие интимно-хозяйственные разговоры с фельдфебелем ведет, так уж это из десяти случаев пять наверное будет по-польски; так что ж мудреного, если эти офицерики, ухаживая за полечками и желая быть галантными кавалерами, болтают себе на языке Мицкевича? Этим-то уж, так сказать, и Бог велел. Здесь иногда и русский человек, особенно в недавнее прошлое время, ужасно как быстро ополячивался! - добавил Холодец. - Да и теперь-то зачастую случается.
Гуляющие пары и группы меж тем проходили мимо наших собеседников.
Русской речи почти вовсе не было слышно, разве долетало какое-нибудь слово, но и то как исключительная редкость. Даже евреи со своими супругами, если только не по-своему, то уж наверное говорили по-польски. Здесь прогуливались евреи, причислявшие себя к "цивилизованным", а признаком цивилизации у супруга служил цилиндр на голове, отсутствие пейс, аккуратно подстриженная бородка и пальто-пальмерстон с неимоверно длинной талией и с полами до пят, а у супруги кринолин, шиньон и модная шляпка; девицы же еврейские, несмотря ка поздне-осеннее, прохладное время, щеголяли с непокрытыми головами. Ни на одной из женщин нельзя было заметить цветного платья: все черное да черное, все та же характерная, повальная жалоба, зачастую с покрытым крепом широким белым плерезом на подоле.
- Неужели здесь и еврейки даже носят траур? - удивился Хвалынцев.
- А как же! Патриоты ведь уверяют их, что они "братья поляки Мойжешовего вызнанья" {Моисеева закона.}; ну да и из экономии: что за охота вернуться домой с подолом, прожженным серной кислотой?
- А русские барыни?
- О, эти еще более, чем кто-либо! Им и в жалобе-то рискованное дело показываться на улице одним без мужчины: не только что кислоты, а и оскорблений не оберешься! Да впрочем их ведь и немного у нас; а из тех, что официально только называются русскими, то есть те, которые от смешанного брака, так эти зачастую еще полячистее самих полек; нужды нет, что православные, а бегают все по костелам, в процессиях этих, в демонстрациях разных всегда чуть не на первом месте, вечно с польскими молитвенниками, и не иначе, как с гордостию говорят о себе, что они "польки русскей вяры чили всходнего вызнаня". Это самые заядлыя!
В эту самую минуту внимание Хвалынцева было отвлечено мальчишескими криками, уськаньем и поддразниваньем, раздававшимися посередине Телятника. Через площадку проходил православный священник, в обычной городской священнической одежде. Толпа гимназистов, держась тесною кучею и следуя за ним в несколько осторожном отдалении, кричала ему сзади:
- Поп! поп! Черт твою душу хоп! черт твою душу хоп!.. Схизматык!.. Поп пршекленты! {Проклятый!}
- Что это за безобразие! - невольно возмутясь этою сценой, пожал плечами Хвалынцев. - За что же это, наконец, такие наглые оскорбления?
- Э, еще и не то бывает! Это что! - возразил Холодец, - это вот вам легенький образчик польской веротерпимости. А это еще какой поп-то, надо заметить: он, как говорят по крайней мере, совсем поляк в православной рясе; говорит не иначе, как по-польски, дружит с ксендзами, даже некоторых прихожан и исповедует-то на польском языке, а у себя в алтаре к пономарю обращается например: "Пане Яне! Прендзей кадзидло, прошен' пана!" {Скорей кадило, прошу пана!} Вот это поп-то какой! Так им бы, казалось, лелеять бы только эдакого-то человека золотого, а вот нет же!.. Поди-ка ты! До такой степени сильна фанатическая ненависть к православной рясе, что даже польские его добродетели забываются!
- Чего же, наконец, полиция-то смотрит? - воскликнул вдруг наш революционер, и... увы! нимало не почувствовал в душе угрызения совести за столь ретроградное восклицание. - Ведь этак просто по улицам ходить невозможно!
- Полиция-то? - усмехнулся доктор. - А вон она!.. Видите, вон тут же на углу "пан стойковый" торчит себе для порядку да мило улыбается на милых шалунов. Тут, батюшка, и полиция-то вся, от старших до младших, все это полячки, из "добрых обывацелей"; полиция-то им и есть самый лучший друг и пособник.
Хвалынцев только плечами пожал от печально-досадного изумления.
- Послушайте! - сказал он после некоторого раздумья. - Ведь все эти штуки, это уж чисто социальная сторона дела, а в социальных вопросах правительство зачастую бывает бессильно; противодействовать этой пропаганде и вообще всем безобразиям, на мой взгляд, по крайней мере, должно бы было само здешнее русское общество. Это ведь уже чисто его вина.
Доктор в ответ на это засмеялся.
- Русское общество!.. "Здешнее русское общество", говорите вы? - воскликнул он. - Да где же оно прежде всего? У нас есть здесь польское и еврейское общество и, знаете ли, очень и очень-таки хорошо, плотно организованное; но русского общества нет да никогда не бывало.
- Как! позвольте! - возразил Хвалынцев, - а великорусские чиновники, например? А православные белоруссы из городских обывателей? А попы православные? Конечно ведь не все же таковы, как вот этот, что пошел сейчас. Разве все это не составляет элементов для общества?
- А вот посмотрим! - начал ему на это Холодец. - Возьмите сначала хоть последних, то есть попов. Между ними, я вам скажу, всякие бывают. Я не говорю об одной Гродне, но о целом крае, насколько я его знаю. Между ними очень многие искренно сожалеют, например, об унии и мечтают, "кабы она знов навроцилася"; эти все почти сочувствуют полякам. Да оно и понятно: правительство их "воссоединило" и затем бросило на произвол судьбы, а "найяснейшее панство", которое допрежь сего и почет униятскому попу оказывало, и поддержку, и пособие, и все, что хотите, - панство вдруг от него круто отвернулось, как от малодушного человека, который принял "схизму" - и несчастный поп волею российской власти вдруг очутился на самом критическом распутьи. Что делать? Есть-то да пить все ж таки хочется: правительство ничем не помогает, пан прекратил свои подачки - ну, вот тут-то и пошли такие явления, что поп ради гарнца овса стал подлизываться к ксендзу, заискивать его дружбы и покровительства у пана, "абы жиц с чего было!" Худшие, то есть малодушнейшие, из ихняго брата бывают просто домашними шутами у пана; кто же поумнее, тот покорнейший слуга того же пана, а кто почестнее, тот окончательно ушел в "хлопство", в "быдло" своего прихода; и хоть панство делает ему на каждом шагу всевозможные мерзости, но он все-таки твердо держится своего; это из них, конечно, люди самые честные и достойные всякого уважения, да и слава Богу еще, что в них нет недостатка; благодаря им-то и простой сельский народ остается пока еще самим собою, несмотря на долю религиозного индифферентизма, который вы иногда заметите здесь в православном собственно населении. Это все я говорю о попах сельских, - продолжал Холодец, - а что касается до городских, ну... то они все большею частию отменные практики и политики; держатся того берега, где течение сильнее, поэтому при настоящем положении дел, они, можно сказать, не составляют ровно никакого пригодного элемента для русского общества: течение-то ведь неизмеримо сильнее с польской стороны.
Сведение это было для Хвалынцева совсем ново, но он все-таки не хотел оставить своей первоначальной мысли, подавшей повод к этому спору.
- Ну, хорошо-с; а великорусские чиновники, которые есть же тут? - сказал он.
Доктор только рукою махнул.
- Об этих лучше и не говорить! - презрительно проронил он сквозь зубы. - Высший экземпляр этого рода вы изволили давеча за обедом видеть в трактире, в лице его сиятельства князя ***. Ну-с, хорош?
- Жалостен! - усмехнулся Хвалынцев.
- Жалостен? А это еще чуть ли не лучший! Во-первых, - продолжал Холодец, - все мы приезжаем сюда с убеждением, что здесь Польша, и редко кто из нас задает себе труд вглядеться, точно ли здесь Польша? А иной хоть и раскусит, но как же не тянуть панскую руку? Это ведь будет так нелиберально, так отстало, так - с позволения сказать - русски-патриотично! За это ведь, пожалуй, чего доброго, еще и в Колоколе отшлепают, и всю карьеру свою тогда потеряешь! А ведь мы, прежде всего, стараемся, как бы не подумали о нас, что мы не либералы. Ты хоть скажи мне пожалуй, что я подлец, но только либеральный подлец - и я тебя за это в умилении расцелую! Это вот один сорт наших русских чиновников. Затем другой сорт - это просто взяточники и честолюбцы, которые потому тянут за панов, что те им в руку за это изрядно суют и всячески стараются для них темными путями о крестах, чинах и отличиях. Третий сорт, наконец, знай себе строчит только входящие да исходящие, рапорты да отношения и ни до чего больше ему и дела нет; он и не слыхал даже, что это, мол, за зверь такой польская пропаганда? Ему лишь бы к празднику наградные да месячное жалованье получить, а затем... а затем - "как начальство-с прикажет!" И будь тут для него Россия ли, Польша ли, Турция или даже Патагония - "Гудок ли, гусли - Литва ли, Русь ли" - это ему решительно все равно! Вот вам три типа наших великорусских чиновников, а все вместе, в совокупности, мы дичимся друг друга и сидим по своим берлогам, вразброд, в одиночку, особняком, и почти не знаем друг друга, а все оттого, что русский чиновник прежде всего чиновник, и кроме рапортов да исходящих, да жалованья, да еще либерализма ни до каких социальных, больных и щемящих вопросов ему и дела нет! Итак, вот вам и второй общественный элемент у нас круглым нулем оказывается.
- Да неужели же все такие? - недоверчиво воскликнул Хвалынцев.
- Нет, попадаются иногда счастливые исключения, - сказал доктор, - но... одна ласточка еще весны не делает и к тому же еще один в поле не воин, как сами, поди-ка, чай, знаете!
- Но объясните же, Бога ради, - воскликнул Константин, - откуда это, отчего это в русских людях вдруг является такая паскудная уступчивость всем этим наглым притязаниям, это подлизыванье, уклончивость эта?
- Э! а вы ни во что не берете наше мелкое самолюбьице да чванство! - возразил доктор. - Во-первых, мы либералы, - не забывайте! Во-вторых, мы начальства и Колокола боимся, а в-третьих, нас хлебом не корми, лишь бы только поляки сказали про нас: "А, то хоць и москаль, алежь поржондны москаль и таки добржемыслёнцы!" {А, это хоть и москаль, но дельный москаль и такой благомыслящий!}. Ведь подобный отзыв это для нас в некотором роде праздник сердца, именины души! Пропадай там пропадом "мать-Рассей" - лишь бы "чужие" сказали, что мы "либералы". О, для этого мы готовы под эту сиволапую "Рассей" даже собственноручно втихомолку огоньку подложить и лягнуть еще ее вдобавок во всю свою мочь ослиную!.. Это ведь так либерально!
- Но... возвращаясь к прежнему вопросу, - продолжал Хвалынцев, - а третий же элемент? Православные и образованные белоруссы! Эти-то что же?
- Эти тоже бывают двоякого рода, - начал было Холодец, как вдруг...
В эту самую минуту приблизились двое каких-то господ, довольно прилично, хоть и скромно одетых, и опустились на туже самую скамейку, где сидели наши приятели. Один из новопришедших курил папироску.
Хвалынцеву вдруг тоже захотелось покурить. Он вынул портсигар, достал одну сигару себе, другую предложил доктору, и затем очень вежливо обратился к своему курившему соседу, сказав ему по-русски:
- Позвольте, пожалуйста, попросить у вас огня?
Но сосед в ответ на это оглядел его с ног до головы и потом обратно с головы до ног нагло-удивленным взглядом, потом передернул плечами, пересмехнулся о чем-то со своим приятелем и вдруг с дерзким нахальством бросил свою почти только-то закуренную папиросу на землю, как раз перед Хвалынцевым, затоптал ее и поднялся со скамейки вместе с товарищем в намерении удалиться.
- Экой невежа! - нарочно громко сказал ему вслед Константин, возмущенный этой беспричинной дерзостью.
- Как нельзя более кстати! - воскликнул Холодец. - Не беспокойтесь, у меня с собой воздушные спички... Нате вам; закуривайте. Но это, говорю, как нельзя более кстати! - продолжал он. - Я хотя и незнаком, но знаю этого барина. Это вам один из образчиков православного белоруса-горожанина. Их у нас, как я сказал уже, две категории; одни - это чиновники, вышедшие из поповичей, из мещан, одним словом, не из шляхетного сословия; это почти все народ честный, скромный, преданный своей русской национальности, но народ бедный, маленький и потому забитый. Притом же они почти все и всегда и повсюду состоят под начальством поляков, которые всегда занимают здесь наиболее видные, влиятельные и доходные места, а от этих начальников зависит их единственный трудовой кусок хлеба; стало быть, подумайте сами, уж до борьбы ли тут с какою бы то ни было пропагандой, когда дай Бог только кое-как поддерживать борьбу за собственное свое злосчастное существование. Эти, значит, сами по себе опять же таки не сила для общества; они лишь могли бы быть силой при хорошей нравственной поддержке со стороны русских.
- Затем, вторая категория, к которой принадлежит вот только что ушедший "невежа", - продолжал доктор. - Это, как есть, те же самые поляки "всходнего вызванья" {Восточного исповедания.}, потому что это потомки древней шляхты, некогда буянившей на сеймах, или приписаны к гербу милостью какого-нибудь магната и из холуев панской дворни возведены панской милостью во дворянское Российской империи достоинство. Эти за стыд почитают говорить по-русски и в православную церковь ходить, потому что она русская; бредят Мицкевичем и Польшей, а о Пушкине да о России и понятия никакого не имеют, и подымись только восстание, они одни из первых схватятся за оружие! Какого же вы хотите тут русского общества, когда здесь все почти, за исключением хлопов да наполовину попов и горсточки чиновников - все это, как есть, заражено явно или тайно политическим польским сифилисом.
Хвалынцев долго и грустно раздумался над словами доктора.
- Господи! А тут еще всякую попытку к отпору наши же публицисты "национальной бестактностью" клеймят! - проговорил он горько, качая головой.
- "Национальная бестактность!" - иронически усмехнулся Холодец. - Да, действительно, эта пресловутая статья есть "национальная бестактность" и притом величайшая бестактность... со стороны автора! Ведь тут ненависть и борьба не против правительства, а против всего русского народа, против русского смысла, против русского православия, против всего социального и государственного склада жизни русской. Это историческая ненависть; а философы-то наши этого не понимают! Эх, да что! Легко им говорить-то там сидючи у себя по своим петербургским кабинетам! - досадливо и горячо продолжал он. - Слышно вот тоже, что ссылают этих господ Полонофилов-то в Вятку, под надзор, а то еще куда и подальше; только это совсем напрасно. Их бы не в Вятку, а вот сюда бы высылать на свободное жительство. Пускай бы пожили маленько да поглядели, да на собственной своей шкуре все это примерили бы; небойсь, тогда как раз другую песенку запоют!.. И это было бы для них, может быть, лучшее наказание и лучшее исправление!
Хвалынцев на это ничего не ответил, но собственная его совесть тихо и укорливо подшепнула ему, что доктор прав, и прав безусловно.
Он уже в один лишь день пребывания своего в Гродне успел достаточно примерить на себе и переиспытать на собственной шкуре малую толику от сладости этих польских прелестей, воздвизающихся за "братство, любовь и свободу вашу и нашу!"
Начинало все более и более смеркаться. Скудные фонари имеют обыкновение гореть в Гродне только две недели в месяц, притом зажигаются довольно поздно, поэтому во мгле сереющих сумерек и, так сказать, под ее покровительством, перед фарой, не сходя однако с телятника, стали собираться сначала отдельные кучки гимназистов, а к ним присоединялись группы тех подозрительных джентльменов, которых специальность состояла в повседневном торчании на площадке. Таким образом из этих групп и кучек мало-помалу собралась довольно-таки порядочная толпа, которая казалась еще значительнее, чем на самом деле, оттого что кучи жиденят и жидков, держась от нее в некотором, весьма небольшом, впрочем, отдалении, стояли, глазели и любопытно выжидали, что-то сейчас будет?
Толпа сначала было погалдела, пожужжала между собою, но вскоре из среды ее раздалось несколько детских нестройных голосов, к которым не дружно присоединялись понемногу и голоса взрослых. Неспевшаяся предварительно толпа желала исполнить перед фарой "гымн народовы", то есть все ту же знаменитую "Боже, цось Польскен'", но из желания этого ровно ничего не выходило, кроме какого-то дикого, нестройного оранья, которое драло ухо своими нестерпимыми диссонансами и в котором преобладали мальчишеские выкрики и надседанья во всю грудь.
Пение всех этих гимнов к тому времени было уже формально запрещено правительством, и потому как только раздалось это козлогласованье, от городской гауптвахты направился казачий и пехотный патруль, человек шесть, не более, но не успел он еще пройти и половины площади, как жидки, которые первые усмотрели его, тотчас же сообщили певунам о приближении "москаля", и толпа в тот же миг рассыпалась во все стороны, оглашая воздух гиком, визгом, ревом и победными криками: "ура!.. виват!.. Пречь з москалями!.. Hex жие Польска! {Долой москалей! Да здравствует Польша!}"
Но чуть лишь патруль, обойдя площадку, возвращался к гауптвахте, как кучки мало-помалу начинали снова сходиться; перед фарой снова образовывалась толпа, и через минуту какой-нибудь дребезжащий мальчишеский голос неуверенно начинал уже выводить: "Бо-оже цось По-ольскен'"... Толпа подхватывала. Казаки появлялись снова, и снова все рассыпалось как горох, и снова воздух оглашался тем же гиком, визгом и криками ура! и прочего...
Такая проделка повторялась раза три, а может быть и больше, но Хвалынцеву надоело уже наблюдать все одну и ту же школьническую штуку, да к тому же, после столь разнообразных впечатлений и физической деятельности нынешнего дня, он чувствовал потребность отдохнуть, тем более, что завтра утром надо было торопиться на железную дорогу, чтобы ехать в дальнейший путь - в Варшаву.
Он расстался с доктором, который обещался прийти завтра на бангоф проводить его, и пошел на Мостовую, к нумерам Эстерки. Но едва сошел он с Телятника, как вдруг сзади кто-то мимоходом так толкнул его в бок, что Константин оступился с края тротуара, по которому шел, и выше чем по щиколотку бултыхнулся в грязную лужу сточной канавки. Он оглянулся: мимо его, руки в карманы, спешной походкой прошмыгнули два джентльмена, по характеру своей наружности - насколько можно было различить - смахивавшие на присяжных завсегдатаев Телятника.
- Ф-фэ! засмродзили польскен' москале! - с наглым смехом воскликнул один из них, тогда как другой продолжал напевать себе вполголоса:
Еще Полська не згинзла
Поки мы жиемы!
"Однако как они все это следят и быстро подмечают!" думал себе Константин, после первой минуты испуга и злобной досады, возвращаясь домой, но держась уже поближе к стенке. "Это, вероятно, наказание за русскую речь на Телятнике".
Злополучный герой наш, думая так, и не воображал, что в ту минуту над ним уже было совершено еще и другое наказание, поубыточнее какого-нибудь толчка в грязную канавку.
Под утро Василию Свитке спалось плохо. Он часто пробуждался, боясь не проспать нужного ему часа. В окнах только еще брезжился серый полусумрак рассвета. "Нет, еще рано", думал себе Свитка и поворачивался на другой бок, и снова засыпал тревожным и как бы бдительным сном, чтобы через какие-нибудь полчаса снова на одну секунду проснуться. Наконец, в половине восьмого он совсем уже пробудился, взглянул на часы и тихо, осторожно стал одеваться, боясь не потревожить сладкий утренний сон своего усталого с дороги товарища. Свитка располагал вернуться в общий их нумер часам к одиннадцати и рассчитывал, что таким образом он еще захватит Хвалынцева дома; но обстоятельства выдались совсем вопреки последнему предположению, что и послужило начальной и невольной причиной всех мелочных передряг, которые в течение гродненского дня довелось переиспытать Константину и которые уже достаточно известны читателю.
Одевшись и выйдя тихо из комнаты, Свитка умылся уже в коридоре и спешно сбежал вниз по лестнице. Быстрым и легким шагом, весело напевая себе что-то под нос и улыбаясь широкой, светлой улыбкой, он шел по улице и вскоре, мимо большого деревянного креста, поднялся на парапет, застроенный плохенькими жидовскими домишками и ведущий в ограду Бернардынского монастыря. Это был час, когда в монастырском костеле совершается ранняя "мша". Он вошел в храм, под громадными и высокими сводами которого его обдало сыроватым холодом. Там было совсем почти пусто. Прекрасный орган тихо играл в вышине какую-то тихую и сладостную мелодию. Ксендз в простом облачении тихо совершал евхаристию. Две-три коленопреклоненные, черные фигуры женщин виднелись у боковых алтарей, а одна, склонившись к решетке древнего дубового конфессионала, украшенного изящной резьбой, горячо и грустно шептала свою исповедь. Два-три нищих старика ежились и горбились у входных "кршстелениц" и вполголоса бормотали какие-то молитвы, медленно ударяя себя в грудь озябшими кулаками. Медленные шаги Василия Свитки гулко раздались под чуткими сводами. Он искал кого-то глазами и шел налево к одному из боковых алтарей, как бы уже к заранее известному, условному месту. Пройдя еще несколько шагов, он вздрогнул и, сдерживая закушенной губой лукаво-радостную светлую улыбку, затаился у одной из массивных колонн и ждал, и трепетал внутренним легким трепетом, и глядел неотводным взором...
Перед ним в пяти шагах, спиной к нему, стояла коленопреклоненная женщина. Густая, темно-каштановая коса ее, небрежно свернутая и упрятанная под тонкую сетку, выбивалась из-под белой кокетливой конфедератки и тяжело падала на спину, несколько ниже прекрасно очерченного изгиба молодой белой шеи. Женщина эта, уронив на колени сложенные руки и прислонясь головкой к балюстраде алтаря, задумчиво остановила взор свой на изваянии какого-то святого и, казалось, отдыхала после горячей молитвы в каком-то благоговейном полузабытьи, под обаянием тихих аккордов той сладостной мелодии, что звучала и зыбко струилась по храму с высоты хор.
- Магдалина... совсем Магдалина у подножья креста! - восторженно шептал Свитка, пожирая жадно-блестящими глазами стройно склоненную фигуру этой женщины. Ему и хотелось бы, чтобы она обернулась и вдруг нечаянно увидела его, а вместе с тем и не хотелось, потому что хотелось еще и еще глядеть, затаясь трепетно в своем чувстве и все бы любоваться на этот стройный очерк...
Но вдруг, вероятно каким-то инстинктом почуяв устремленный на себя сзади взгляд, она, восклонясь от балюстрады, оглянулась и даже вздрогнула вся, отшатнувшись назад с широко раскрытыми, радостно изумленными глазами.
Еще мгновение - и она, легче и гибче молодой серны, была уже подле него.
- Константы! {Константин!}.. милый!.. восторженно шептала она, сжимая его руки в своих маленьких, изящно-длинных ручках и, точно так же как и он, пожирая радостным взором все лицо его.- Константы!.. да неужто это ты!.. здесь! Да как же?.. когда?.. каким образом?..
- Здравствуй... здравствуй, моя прелесть! - шептал он ей в ответ, чувствуя, как все усиливается в нем внутренняя дрожь радостного волнения. - Я знал, я чувствовал, что найду тебя здесь... на обычном месте... ведь это же твой час... а ты, моя радость, ты - ведь я знаю! - ты постоянна в своих привычках и симпатиях... Ну, здравствуй же!.. здравствуй!.. Боже мой, так и хочется поцеловать ее!.. Так и зацеловал бы всю!..
- Тсс!..- внимательно и быстро озираясь по сторонам, приложила она пальчик к смеющимся губкам. - Постой, погоди!.. Ах какой ты!.. Не здесь... успеешь еще...
- Знаю, что успею, да ждать-то нет терпения!..
- Ага!.. терпения нет! а зачем так долго не ехал?.. Твоя бедная Ванда просто изныла вся!.. Зачем не ехал? зачем мучил меня? так мучься сам же теперь!.. Даже и не писал сколько времени... Ы! противный! гадкий!.. Пошел!.. не люблю! терпеть не могу! вот же тебе!
А между тем глаза говорили совсем другое, и тонкие пальчики в лайковой черной перчатке все так же нервно и крепко сжимали его руки.
- Ну, пойдем...- мотнув головкой к выходу, шепнула она и, в последний раз преклонив перед алтарем колени да перекрестясь как истая католичка, она быстро и весело, какою-то радостно порхающей, легкой походкой пошла на несколько шагов впереди своего друга и, проходя мимо немногих прихожан, нарочно, но неудачно старалась все придать своему лицу серьезное и даже строгое выражение, и все это затем, чтобы те не подумали про себя, будто это она обрадовалась так и бежит из костела на свидание с молодым человеком.
Выйдя из храма, она было направилась прямой дорогой, но он круто повернул тотчас же вправо.
- Куда же ты? - подняла она изумленные глазки.
- Иди, моя радость! Не спрашивай!
- Да куда же?
- Ах, да иди уж!
Она только пожала плечами и, как-то по-птичьи, осторожно переступая своими ножонками, изящно обутыми в высокие венгерские сапожки на кривых высоких каблучках, с лукавой усмешкой качая головой, пошла за своим другом.
Он вел ее вдоль костельной стены на пустынный монастырский двор, в заросший кустами палисадник, туда где за задним фасом костела возвышались стройные тополи, длинные тени которых причудливо бежали косяками вверх по белой стене, ярко залитой холодным солнечным блеском.
Здесь он остановился, прислонясь к углу, между стеной и выступом контрафорса, и зорко прислушиваясь, огляделся вокруг себя. Она, став напротив его, выжидательно глядела ва него пытающими глазами.
Все было тихо и глухо. На дворе ни души. Из костела слабо доносятся звуки органа, да воробьи трещат в тополевых прутьях, весело разыгравшись на солнышке.
- Ну, ступай сюда... ближе... ближе, голубка моя!.. Ну, давай же теперь губки свои! Наконец-то!..
- Господи! только за тем-то?! - смеясь, прошептала она и в то ж мгновение невольно потянулась к нему, привлеченная объятием рук, сильно и страстно обхвативших весь ее гибкий стан.
Свитка в каком-то забытьи восторга покрывал бесчисленными поцелуями ее губы, глазки, щеки, все румяно-похолодевшее лицо ее, обвеянное этим легким, приятным на ощущение холодком свежего утреннего воздуха.
- Ну, будет!.. будет!.. довольно! - стонущим шепотом говорила она из-под его поцелуев. - Тсс!.. Идут... ей-Богу, идут... идет кто-то... ах, да оставь же!
И она с силой вырвалась из его ошалелых объятий.
- Ну, что это право! - тоном шутливого неудовольствия говорила она, оправляя свою прическу, платье и шапочку. - Стыда нет у сорванца!.. Ведь грех-то какой!.. У самого костела!.. Нашел место хорошее... вот теперь по вашей милости и ступай завтра на исповедь, и кайся у конфессионала! Очень приятно!.. Что я ксендзу теперь говорить-то буду!
- Так и скажи, что со мной целовалась, - смеялся Свитка. - По крайней мере, хоть позавидует.
- Ну, теперь куда же?.. Конечно, к нам надеюсь? - спросила она, совершенно уж оправясь.
- Нечего и спрашивать! Разумеется к вам.
- "Разумеется! разумеется!" - передразнила она его с уморительной гримасой, - а как по четыре месяца ни строчки не отвечать на письма, так это тоже "разумеется"?.. Стоило бы тебя за это... знаешь ли?.. Ну, да уж хорошо же! Теперь я тебя не выпущу!.. Пойдем блазень противный!
И подхватив его под руку, она весело пошла со двора своей легкой, несколько раскачивающейся походкой.
Спустясь под руку с Мостовой, они направились по Подольной улице к той высокой арке, по которой пролетают гремя и клубясь поезда железной дороги и которая пересекает эту скромную и тихую гродненскую улицу на половине ее протяжения, предшествуя тому громадному длинному мосту, что необыкновенно смело, легко и грациозно переброшен на значительной высоте через Неман, покоясь над ним на четырех высоких и стройных колоннах, по две в ряд, что придает этому мосту вместе с дальними перспективами крутых лесистых берегов и с древним городом, раскинувшимся уступами по горе со своими башнями и колокольнями и высокими острыми кровлями, красоту, действительно замечательную, особенно если взглянуть на всю эту картину с середины реки, с другой: городского моста.
- Ну, рассказывай, что брат, что матушка? - пытал свою подругу Свитка.
- Да что рассказывать! Увидишь!.. Матушка совсем почти ослепла, - говорила она. - Все спиритизмом занимается, духов каких-то будто чует, все допытывается у них про дело наше, про Польшу, а если не это, то либо все молится, либо ворчит на сестренку да на братишку на малого. Впрочем, я ее нынче в руках немного держу, чтобы на меня по крайней мере не ворчала.
- Ну, и что же духи ей рассказывают? - иронически спросил Свитка.
- Да ты чего? - строго посмотрела на него панна Ванда. - Почем мы знаем, может и правда... нынче у нас многие этим занимаются... Стало быть, есть же что-нибудь.
- Брата найду ли я дома? - серьезно, помолчав немного, спросил Свитка. - Мне нужно о многом и об очень важном переговорить с ним.
- Увидишь, как вернется... Теперь он в должности.
- А что, как сборы?.. На какую сумму теперь?
- Ну-с, а как ваша милость изволит думать? - бойко поддразнила его Ванда.
- Да