лаза глядят, с целью "осматривать город", или, лучше сказать, просто без всякой определенной цели.
Хвалынцев любил испытывать то, что может быть названо чувством чужого, незнакомого места, чужого города. Если судьба заносила его в совершенно неизвестный ему, никогда не виданный им город, где у него даже нет никого знакомых, он любил пойти без всякой цели бродить по незнакомым улицам, площадям, переулкам, приглядываться к домам, к людям, к характеру нечаянно открывавшейся местности, перспективы, пустыря ли какого, или древнего храма, думать, какие-то здесь люди живут и что-то у них за нужды, что за жизнь, что за борьба, какие стремления, хлопоты, интересы, какие характеры, какие у них домики, и по виду этих домиков дополнять, дорисовывать в воображении картину повседневного быта и жизни их обитателей. Каждый домик как будто свою особую физиономию имеет, свой личный характер оказывает, чему особенно помогают окна, играющие в этом отношении роль глаз человеческих. Один домишко глядит на улицу весело, словно бы улыбается, другой стоит себе состроивши кислую гримасу, третий своими окнами-глазками словно бы жалуется на что-то, словно бы обидели его, четвертый глядит на все как-то подозрительно скосившись. Хвалынцев очень любил совсем потеряться в этих незнакомых улицах и переулках с этими самыми домиками, любил идти, ни у кого не пытая дороги, а просто так себе наудачу, куда Бог ни выведет. В это время глаз всегда делается как-то внимательнее, приглядчивее, развивается чувство наблюдательности; мысль, не занятая ничем особенным, работает меж тем с какою-то пытливою прихотливостью, а воображение помогает ей изукрашивать эту работу... Как-то впечатлительнее становишься в это время и все стараешься запомнить, усвоить себе характер и вид каких-либо предметов, зданий, перспектив, для того чтобы не забыть их впоследствии - запомнить даже самое впечатление, под которым их видел.- Любил Хвалынцев и это чувство полного, круглого одиночества, среди многолюдья: я, дескать, никого не знаю, и меня никто не знает; броди себе, гляди, мечтай, наблюдай - никому до тебя никакого дела нет, никто не остановит, не развлечет и не побеспокоит тебя. Хорошо! славно так! - И каждый раз, попавши в чужой город, - он с удовольствием переживал это чувство чужого, незнакомого места.
Так точно и теперь вот с ним было. Движение, свежий воздух, яркое солнце и это самое чувство осадили, успокоили окончательно его волнение. Он даже и не старался о том, чтобы не думать о давешней истории: по прошествии некоторого времени оно как-то само собою незаметно перестало думаться; мысли и впечатлительность настроились на другое - и мало-помалу это знакомое, тихое, приятное и немного как будто грустное, но хорошо-щемящее чувство чужого места всецело охватило собою Хвалынцева. Он побродил уже достаточно, но усталости не испытывал ни малейшей. Прошел мимо желтого одноэтажного, построенного покоем здания, с какою-то статуей на куполе крыши, за которой чернели вековые деревья обширного сада, и по присутствию полицейских да казаков догадался, что это - губернаторский дом. Впрочем, губернаторские дома, почти во всех губернских городах, всегда как-то сразу, сами собою узнаются: около них неизменно царит какая-то неуловимая, невесть в чем именно заключающаяся, но тем не менее чувствуемая, словно перемена воздуха, какая-то официальная атмосфера: так вот тут и пахнет тебе губернаторским домом!
Затем, оставя вправо от себя какие-то пустыри, пошел герой наш по пустынной площади, по направлению к видневшемуся прямо впереди какому-то трехэтажному голубому дому, к заднему фасаду которого тоже примыкали обширные сады. По "всевидящему оку", изображенному на фронтоне, да по вышедшему из ворот монаху и двум-трем попавшимся навстречу субъектам в шинелях семинарского покроя с певческими физиономиями, Хвалынцев догадался, что голубое здание должно быть архиерейский дом, и не переходя мостик, спустился налево в глубокий овраг, по крутым, размытым бокам которого кое-где лепились убогие беленые мазанки, сарайчики да садочки, а по одну извивалась речонка Городничанка, через которую местами можно было просто перешагнуть с небольшим напряжением. Место это очень оригинально и довольно красиво, и притом выходит из всякого условно-городского характера. Не заметно для самого себя, бредя все дальше да дальше по этому оврагу - где, подымаясь тропинкой на откосы боков, а где спускаясь на самое дно - он вдруг заметил, как неожиданно впереди сверкнула в глаза ему, словно вороненая сталь в солнечных блестках, полоса реки, и оглянулся вокруг себя. Он был на дне широко раздвинувшегося оврага. И направо, и налево подымались значительные крутизны. У самой вершины левой кручи виднелись какие-то древние развалины: будто остатки башни, выступы стен, углов и даже темное окошко можно было заметить в стене пониже уровня вершины. Это были развалины древних гродненских укреплений, остатки окруженного глубоким рвом замка, от которого поныне уцелел только один из флигелей, и этому флигелю новейшая
цивилизация постаралась придать казенный, строго-казарменный характер. На вершине правой крутизны, из-за купы древних дерев, тоже виднелись какие-то развалины: колонны и стены, а прямо за рекою вырисовывалась на синем фоне неба красивенькая колокольня над желтыми стенами и черепичными кровлями францисканского "кляштора" {Монастыря.}. По обоим склонам круч бродили козы, тихо пощипывая пожелтелую, прихваченную морозом травку. Черные силуэты этих коз с необыкновенною отчетливостью вырисовывались и на самой вершине левой крутизны, там, где среди развалин, над самым обрывом спокойно расселись, посасывая трубочки, двое каких-то русских солдатиков, тоже ясно обозначавшиеся своими силуэтами на голубом фоне прозрачного воздуха.
"Ах, как хорошо тут!" невольно вздохнулось Хвалынцеву. "Какая прелесть!.."
И ему захотелось побродить среди этих развалин, рассмотреть их поближе и поглядеть, каков-то должен быть вид оттуда, с этих вершин, на город и на широкую даль прилегающих за Неманом окрестностей. Подъем на правую крутизну был несколько отложе, чем на левую, которая зато примыкала к самому городу, и потому Константин решил себе: сначала взобраться направо, а потом уже осмотреть развалины замка, откуда будет гораздо ближе вернуться в город. Так он и сделал. Хватаясь иногда за обнажавшиеся корни дерев, перевесивших свои голые ветви над его головою, по узенькой, извилистой тропинке, которая местами пролегала по самому обрыву, Хвалынцев добрался до вершины, где пред ним открылась ровная площадка, засаженная старыми деревьями, между которыми высокие пирамидальные тополи занимали весьма видное место. Тут же были и развалины.
Над самой кручей, над краю высокого, почти отвесного обрыва, высились полуразрушенные стены, одна часть которых некогда, вместе с глыбою почвы, рухнула в Неман, оставив на вершине, кроме уцелевшей части стен, еще и несколько отдельных, устоявших с того времени колонн, на которые когда-то упирались высокие своды. Это были остатки храма, характер постройки которого свидетельствовал о его глубокой древности. Все стены были выведены из дикого камня, сплоченного между собою надежным цементом. Полукруглая алтарная стена, обращенная на восток, вместе со стеною северною, в которой были пробиты двери и окна, а равно и часть западной сохранились еще очень хорошо. С наружной их стороны можно было видеть мозаичные украшения в виде крестов и звезд, цвета которых и доселе еще очень свежи; внутренняя же стена испещрена была правильно-круглыми отверстиями. Это были голосники, то есть кувшины, замурованные в стены для благозвучного резонанса внутри храма. Теперь голосники эти являли собою прочный и безопасный приют для воробьев, которые во множестве посвивали свои гнезда в темной глубине этих акустических кувшинов. Хвалынцев вспомнил, что некогда где-то читал он, что подобного рода кувшины-голосники являлись в церковных постройках X-XII веков; это одно уже указало ему приблизительно на время, к которому можно было отнести сооружение наднеманского храма. На алтарном своде, кое-где местами, сохранились еще остатки фресковой живописи: слабо виднелся очерк головы какого-то святого и расписной, каёмчатый карниз. У ног чернел полузаваленный сход в церковные склепы. Там и сям, и внутри, и вне храма, валялось несколько намогильных плит, и Хвалынцев с величайшим трудом мог разобрать совсем почти стершиеся надписи двух из этих камней. На одном виднелось имя какой-то Голицыной, на другом высеченное по-латыни имя Лизогуба. Разбросанная вокруг и около масса кирпичей, булыжника, гранита, мусора и щебня валялась в особенном изобилии в сохранившейся части восточной и северной стен. Вокруг все было так тихо и глухо. Легкий ветер свистел иногда в оголенных прутьях высоких тополевых вершин. Солнце ласковым светом обливало это картинное место запустения; внизу, глубоко под ногами, сверкала стальная полоса Немана, и было на нем все тоже так пустынно: ни одной лодочки, никакой жизни, кроме быстрого движения вечных волн. Налево город виднелся, скученный в довольно тесном пространстве со своими буро-красными, остроконечными и высокими черепичными кровлями, со своими башнями, куполами и изящно легкими, причудливо прорезными крестами католических колоколен. Прямо пред глазами, за рекою - широкая даль открывалась, даль, синевшая лесами и туманом; направо убегал Неман и прятался за излучинами своих крутых и лесистых берегов... Неман - старая порубежная река: там, за нею, сейчас же начинается Польша...
Хвалынцев долго любовался на всю эту широкую картину, от которой веяло на душу какою-то тихою, светло-спокойною грустью. Там каждая пядь земли безмолвно свидетельствовала о старой, исторической борьбе, о бурной жизни давно минувших времен... От этой картины он снова перевел взоры свои на окружавшие его развалины. Уцелевшие стены и колонны были исчерчены всевозможными надписями и стихами. Надписи почти исключительно были польские и отчасти русские, но последние довольно-таки безграмотны, и по конструкции речи можно было заключить, что вышли они из-под руки польской. Это были по большей части разные пошлости, плоские изъяснения в любви, и стихами, и прозой, отчасти надписи пасквильного свойства, а отчасти и совсем неприличного, цинического характера. Но одна из них особенно обратила на себя внимание Константина. Она была сделана на алтарной стене, с правой стороны, и по-польски гласила следующее:
"Псе глосы неидон' под небесы!1"
1 Собачьи голоса не возносятся в небеса!
Грубый цинизм обыкновенного задорного свойства, казалось, был еще как-то сноснее: по крайней мере, можно было думать, что такие надписи чертила неумелая рука едва научившегося писать школьника, который совершенно безразлично чертит то же самое на любом заборе или на стене этих развалин, не ведая и не понимая, какие это стены и какие развалины. Но "псе глосы" своим едким сарказмом свидетельствовали ясно, что эту последнюю надпись начертала сознающая и ненавидящая рука.
"Песьи голоса не возносятся в небеса! - какая эпитафия к этим смертным останкам, к этим развалинам!" с невыразимо-щемящею грустью подумалось Хвалынцеву. - "Песьи голоса!.." Какова же однако сила слепой ненависти, если она не пощадила даже могильных остатков древности, этой святыни христианского храма!"
Чем больше разбирал он подобные надругательства, щеголявшие кощунством патриотической ненависти, тем грустнее и горьче становилось ему на душе. А эта пустынность, эта тишина вокруг, эти голые ветви и перебегающий шум ветра, доносившийся снизу плеск реки, унылость поздней осени и где-то невдалеке однообразное, короткое карканье ворона на вершине березы - все это еще более и более, в соединении с горькими мыслями и сознанием собственного одиночества, собственной отчужденности, навевало на душу щемящее, занываю-щее ощущение грусти - грусти тихой, но саднеющей, колючей и чуть не до слез захватывающей всего человека.
Быть может, долго бы еще простоял Хвалынцев в этом немом оцепенении грусти, если бы до слуха его не достигли отзвуки чьих-то тихо бродивших шагов и невнятного старческого бормотанья где-то тут же, близко за стеною.
Он встряхнулся и вышел посмотреть, кто там бродит.
- Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй и прости. Эка грех какой!.. Эка люди нехороше... А-ах!.. Ну, уж только! Ишь ты как!.. - с соболезнованием и досадой шамкал чей-то старческий голос.
Хвалынцев завернул за алтарную стену и увидел древнего, совсем седого старичка, который, сгорбившись от лет, неверными, старческими руками тщательно отметал метлою нечистоты от церковной стены и сбрасывал их вниз по обрыву.
Заметив постороннего, старик обернулся и, щитком приложив руку к глазам, вглядчиво, незорким оком старался разглядеть, что за человек такой подходит?
- Здравствуй, дедушко! Бог помочь! - приподняв шапку, внятно и громко проговорил Хвалынцев.
Старик дрожащею рукой снял тоже свою шапчонку и поклонился почтительно-степенно, хотя, как показалось Хвалынцеву, словно бы с какою-то недоверчивостью.
- Здравствуйте, - прошамкали его старческие губы.
- Что делаешь, дедушко? - совсем близко подойдя к нему, проговорил Хвалынцев с особенною ласковостью в улыбке и голосе. Услыхав русскую речь, он хотел как-нибудь завязать беседу.
- Да вот, паскудят все место святое... Ишь ты! - проговорил старик с таким видом, в котором чуялось внутреннее возмущенное чувство.
Хвалынцев соболезновательно покачал головою.
- Кто ж это? - спросил он.
- А люди... нехорошие... Злые люди... Нет, вишь, им другого места! Храм Божий для экого дела нашли! Ты вот тут очистишь, а они, гляди, на другой день опять!
- Что ж, неужели это нарочно?
- А то не нарочно?!.. Знаю я их!
- Кто ж это? поляки?
- Известно, поляки! Паничи ихние - вот что учатся... И чему их там только учат, прости Господи!.. Нешто не видно, что место святое?!.. Хоть и завалилось, а все же престол Господен стоял. О-ох, грехи наши тяжкие! - со вздохом покачал он головою, снова принимаясь за свою работу.
- А ты, дедушко, их подкараулил бы да пристыдил хорошенько, - посоветовал Хвалынцев.
- Стыдил! - махнул дед рукою. - Ты их стыдишь, а они в тебя каменьем да грязью швыряют... да насмехаются еще!.. Одно слово: злые люди... нехорошие...
И метла снова зашуркала в его старческих руках.
- Вот тут тоже, я заметил, надписи есть нехорошие по стенам, - сказал Константин, - ты бы стер, аль замазал их, дедушко.
- Где? - озабоченно обернулся старик, - покажи, Христа ради!.. Я уж сколько разов и в кои-то годы все стираю, да все, вишь, пишут... Глазами ноне совсем плох стал - не вижу... так иное дело и не различишь чего... Покажи, сделай милость хрестьянскую!.. Я замажу коё место - глины то есть достатошно, кабы только знать!
Старик кончил, наконец, свое дело и вошел вовнутрь развалин. Хвалынцев указал ему, где были надписи. Тот заметил себе эти места, укоризненно и грустно качая головою.
Константин присел на камень.
- Ты, дедушко, русский, конечно? - спросил он.
- А то какой же? Известно, русский!.. С-под свого, с-под Белого Царя живем! - с движением какого-то нравственного достоинства проговорил старик, тоже присевши рядом.
- Ты из каких же мест? - продолжал расспрашивать Хвалынцев.
- Я-то?.. Я здешний, гродненский; из мещан.
Константин с удивлением вскинулся на него глазами.
- Что воззрился так? - добродушно ухмыльнулся дедко.
- Да удивительно мне то, что так чисто по-русски говоришь, словно бы ты из коренной России.
- Да здесь-то разве не Россея? - возразил старик. - Все же она одна, как есть, везде... Один Царь, один корень, одна граница, и одно звание есть - Империя.
- А поляки говорят, что Польша, и отвоевать хотят, - улыбнулся Константин, думая подстрекнуть его.
- Польща... отвоевать! - недовольно мотнув головою, прошамкал старик. - Вояки тоже!.. Им бы где блудить разве, да место святое паскудить - вот их весь и предел!
- Но в самом деле, ты отлично говоришь по-русски! - снова заметил Хвалынцев, которому, действительно, было и странно, и интересно слышать такой говор из уст местного коренного жителя.
- Я-то? - улыбнулся дедко. - Да как мне не говорить, когда я весь век в солдатах служил?.. Фанагорийского Гарнадерского светлеющего князя Суворова-Рымницкого полку - вот где я служил! - с оттенком некоторой гордости и даже похвальбы проговорил он, вразумительно отделяя каждое слово в титуле своего полка.
- И кавалерии имеешь? - спросил Хвалынцев.
- А то нет? - весь-то век служимши! - гордо мотнул дед головою, - имею святые медали! И за француза, и за туречину, и беспорочную, и хрест тоже за польское укрощение имею - за Аршаву, значит.
- И француза помнишь, - удивился Хвалынцев.
- Как его не помнить! Я с того самого года и в службу пошел, как по небу красная планида с хвостом ходила, а на другой год опосля того и француз с двадесять язык на Россею пришел... Вот я с коих пор! Четырем императорам на своем веку присяги держал, а при двух в службе находился...
- Скажи, пожалуйста, как это место называется? - после короткого молчания спросил Константин, окинув окрест себя глазами.
- Это-та?.. Это Коложа называется; и церковь тоже Коложанская, значит.
- Православная церковь-то была?
- Как же! Известно, православная! Для того ей вот и честь-то такая! - с горькою иронией, грустно усмехнулся старик.
- А древняя, должно быть...
- Хм... как не древняя, коли ей веку всего ее больше как за семьсот годов есть... Самая что ни есть древнеющая церковь во всей гродненской стране... И в эком-то вот запущении!.. Издревле-то вишь ты, - пояснил он, - тут все благочестие было... польской веры еще не было... польская-то уж потом пошла, а допрежь тово - старые люди сказывали, и в книгах быдто тоже есть писано, что все как есть одно благочестие было!.. И-хи-хи!.. Времена-то теперь слезовые! - помолчав немного, вздохнул он и грустно закачал головою.
- А ты, значит, сторожем сюда приставлен? - спросил Хвалынцев.
- Я-то?.. Я сам себя приставил, - усмехнулся дедко. - Как решили меня этта вчистую, так я, значит, в свое место пришел и жил вот... Ну, а потом вижу себе: годы идут мои уже дряхлые; надо, думаю, как ни на есть Богу потрудиться... Вижу, опять же, место святое и такая вдруг пустыня и в эдаком запущении... подумал я себе это да и облюбил его... Ну, и живу вот, поколь Бог смерти не даст.
- А где же живешь? - спросил Константин.
- Кто-ся? - отозвался старик.
- Да ты же, дедко?!
- Я-то?.. А вот тута! - И он указал рукою на груду кирпичей под сохранившимся в целости алтарным сводом.
- Как, то есть, тут? - переспросил удивленный Хвалынцев. - Да где же тут жить?!
- А вот тут и жить! - совершенно просто, как о самом естественном деле, подтвердил старик. - Чем же не место?
- Да разве можно так-то?
- А зачем же не можно?.. Что ж, место Божье, а мне немного надо.
- А спишь-то ты где же?
- А тута и сплю же; вот, за камешками.
Хвалынцев полюбопытствовал взглянуть на стариково ложе и убедиться в точности его слов. Подойдя к груде кирпичей и вскарабкавшись на нее, он действительно увидел своеобразно належанное место, где был брошен небольшой пучок слежалой соломы да старенький продранный кожушок. Убедясь в истине простых, бесхитростных слов дедки, он невольно посмотрел на него со странным, смешанным чувством удивленья и благоговения к этой простой, безвестной, но столь могуче-твердой силе подвижнического духа.
- Но ты, конечно, только летом здесь спишь? - все еще не вполне убедясь, спросил он его.
- Нет, завсегда почти.
- Даже и зимою?
- И зимой когда, тоже... Разве уж дюжой мороз доймет, ну, тогда к соседу в хату постучишься... Добрый человек сосед тут у меня есть неподалечку... привитает тоже когда, грешным делом... приют дает...
- Но ведь тут же, наконец, и холодно, и дождик, и снег к тебе западает? - участливо промолвил Хвалынцев.
- Случается. Да это что ж!.. Дождичек, аль снежок, известно, Божье дело! Тоже ведь и ему нужно же идти - без того нельзя ведь! Ну, а у меня кости-то походные, одно слово, гарнадерские! сызмальства приобыкли!.. Наше дело теперича такое: где прилег тут тебе и постеля, камешек за подушечку, а небушко за положок, а тут коли еще соломки малость да кожушок, - так и очень прекрасно!.. Спокой!.. Ну, а как ежели мороз, тогда уж - слаб человек! - иное дело и не выдержишь, к соседу попросишься.
- И давно так живешь ты?
- Нет недавно...
- А как недавно-то?
- Да так, годов с шестнадцать будет, не боле.
- А кормишься с чего ты? - спросил Хвалынцев.
- Как с чего?!.. Ведь я же государскую пенсию получаю... свою, значит, заслуженную... Ну, и сосед тоже когда прикармливает... Да мне что, мне много ль и нужно-то?.. хлебца в водице размочишь себе, пососешь малость - и сыт!
"Вот она, эта безвестная, темная, но какая же зато великая сила духа!" с невольным благоговением думалось Хвалынцеву. "И вся-то она вот кроется в простом русском человеке... И не требует себе ни похвал громких, ни удивления... Умрет человек, ведь и знать никто не будет... Да ведь и то сказать, не для людей, не для мирской славы, а для Бога ведь и делается... Сила веры какая! Стойкость-то какая! Да и простота же какая великая пои этом!"
Седой дедко глядел таким круглым, непокрытым бедняком в своей потертой шапчонке, в своем заплатанном, тощеньком сукмянце, и так он был худ и бледен с лица и с тела, и так старчески потрясывалась порою его голова и руки (одни глаза только были глубоко и кротко покойны), что Хвалынцеву, по мгновенному и невольному движению сердца, захотелось вдруг чем ни на есть пособить его убогой бедности.
Он достал из бумажника пятирублевую ассигнацию и подошел к старику.
- Дедушка! - сказал он, немного смущаясь, - вот что, голубчик, спасибо тебе, во-первых, за беседу твою... Позволь мне... На вот, тебе пригодится...
Старик с покойным удивлением посмотрел на ассигнацию, а потом на Хвалынцева.
- Это что же?.. Зачем? - спросил он, видимо недоумевая.
- Это я тебе... возьми, дедушко! - проговорил Константин, тщетно суя ему бумажку.
- Мне-е?.. Да зачем же мне-то?
- Возьми... все равно пригодится.
- Хм... Спасибо, добрый человек... Только это напрасно! Я, как есть, всем доволен... И куды же мне такие деньги?.. Нет, ужь ты лучше спрячь их!.. Твое дело молодое, тебе пригодятся, а мне куда же?!..
- Ну, коли себе не хочешь, так отдай соседу! - нашелся Хвалынцев, - сосед-то ведь поди-ка человек бедный.
- Известно, бедный! С чего же богатому быть? - Человек трудящийся.
- Ну, так вот ты и отдай ему от меня.
Старик, колеблясь, призадумался на минутку и принял деньги.
- Разве что для соседа! - сказал он. - Дело бедокурое: семья!.. Спасибо-те, милый человек!.. За это тебе, значит, Господь воздаст...
Хвалынцев почувствовал искреннюю радость и довольство, когда старик согласился, наконец, взять от него деньги; а то ему начинало становиться больно и совестно при мысли, что, может, он нечаянно обидел деда своим предложением. Но мысль об обиде была слишком далека от простого и кроткого сердца этого простого же и непосредственного человека: он потому только и не взял для себя этих денег, что к чему же они ему? И, вдобавок, не заслужил-то он их ничем, подобно своей "государской пенсии"; ну, а для бедного соседа дело другое!
Хвалынцев вдруг почувствовал у себя на душе так легко, светло, так хорошо и спокойно, что снова ему захотелось остаться одному - вполне, совсем как есть одному, наедине с самим собою, с своею собственною утихомиренною и просветленною душою, и потому он поспешил проститься со старым ветераном.
- Постой, добрый человек... Постой-ка малость! - окликнул его старик вдогонку,- тебя как звать-то? Крёстное имя тебе какое?
- А что? - обернулся Хвалынцев.
- Да так; надобно...
- Да зачем тебе?
- Экой ты какой, право! - мотнул головвй дедко, - ну, значит, надобно.
- Ну, а ты скажи зачем? - улыбнулся Константин Семенович.
- Ишь ты!.. Ничего с тобой не поделаешь!.. Ну, затем и надобно, чтобы знать, как помянуть тебя... Богу за тебя помолиться... человек-то ты молодой еще...
- Константином крещен, - сказал егяу Хвалынцев.
- Константином?.. Ладно; будем помнить... Ну, теперь прощай... Дай Бог тебе!..
И старик с тихим степенным поклоном проводил его с площадки {Этот старик, очень мало известный даже в самой Гродне, был жив еще недавно.}.
Прошатавшись столько времени, Хвалынцев почувствовал наконец голод и легкую усталость. Он зашел домой, где только что кончали вставлять стекла. Комната за все это время сильно все-таки выстудилась, так что оставаться в ней до новой вытопки было решительно невозможно. Он справился относительно Свитки, но оказалось, что тот до сих пор еще не возвращался. А между тем хотелось есть. Что тут делать? Во избежание каких-либо новых неприятных столкновений с задирчивыми патриотами, Константин намеревался, было, несмотря на холод, пообедать дома, но это оказалось невозможным, потому что "мадам Эстерка" в своем "заездном доме" для постояльцев стола не держала. Приходилось значит как ни на есть, идти отыскивать какого-нибудь трактирного обеда. Эта печальная необходимость вновь повергла нашего героя в несовсем-то приятное расположение духа. Впрочем, как бы то ни было, но он решил себе не терять собственного достоинства и не притворяться более иностранцем, а быть самим собою - русским, таким как и всегда, каким сотворила его природа и выростила родная, русская почва. - "Нечего, и в самом деле, плясать по дудке этих нахалов!.. Что за малодушие!" сказал он самому себе и отправился на поиски обеда. У Эстерки ему сказали, что обед можно найти в "рестаурацыи" и растолковали, как найти ее. Последнее было вовсе не трудно: стоило только дойти до устья Мостовой улицы, к гостиному двору, и тут же, заворотив налево, первая дверь в угловом доме и будет эта самая "рестаурацыя".
Подходя к цели своих исканий, Хвалынцев нагнал двух каких-то офицеров, которые, по-видимому, направлялись туда же. И действительно, он не ошибся в своем предположении: офицеры скрылись как раз за указанною ему дверью. - "Ну, вот и прекрасно!" подумал себе Константин; "ежели опять случится какая-нибудь неприятность, я просто обращусь к ним как проезжий, как русский, наконец, к русским же офицерам, и, в случае надобности, попрошу принять в себе участие... Конечно, ежели порядочные люди, они в этом не откажут... Можно даже будет сообщить им, как-нибудь à propos, что я сам еду в Варшаву в полк", додумал он себе кстати, не без некоторого юного самодовольствия, что дескать "и я тоже почти военный, и как будущий собрат и прочее"... Одним словом, Хвалынцеву, по молодости лет, не неприятно было при мысли о возможности немножечко заявить себя с будущей воинственной стороны, и не только что пред этими офицерами, но отчасти и пред самим собою порисоваться чуточку своим будущим военным званием. За все это время он успел уже настолько свыкнуться с мыслию о предстоящем ему положении, что иногда находил в нем даже свои приятные и красивые стороны, даже не без некоторого самодовольствия думал о том, что гусарский долман, шапка и сабля будут идти к нему, даже перед зеркалом становился иногда в красиво-воинственную позу и на мгновенье воображал себя уже кавалеристом. Но такие удаления в область мечтаний находили на него только мгновеньями, и он тотчас же отрезвлял, осаживал себя, и с насмешливой улыбкой над собственною особой, краснея от сознания в себе какой-то внутренней неловкости пред самим же собою, качал головой и бормотал сквозь зубы: "экое ребячество, однако!.. Вот глупость-то!" Ему уже как будто было стыдно давать столь беззаветно естественную дань своей все еще "белогубой" и потому золотой юности.
Под влиянием надежды на содействие офицеров, "к которым можно обратиться в случае крайней надобности", Хвалынцев вошел в трактир. В первой комнате щелкали бильярдные шары, виднелись нахальные рожи и пахло пивом, табачным дымом, кухонным чадом жареного масла и какой-то комнатной кислятиной. Одним словом, первое впечатление, все равно как и давеча в "цукерне", было неприятное. Во второй комнате за буфетом сидел какой-то громадный, коренастый, плотный пан в галстухе ярко-кровавого цвета, с пивною, одутловатою и лоснящейся физиономией и с неумолчно сопящим богатырским носом, а подле него, с претензиями на кокетливость, вертелась какая-то пани в жалобе, - не дурнушка и не хорошенькая, а так себе, и притом лет уже под тридцать. Около этой пани, не без военной ловкости, небрежно опершись на буфетную стойку, стояли те самые офицеры, на которых рассчитывал юный герой наш, и очень любезно болтали с ней о чем-то, но увы! - опять разочарование для Хвалынцева! - болтали по-польски.
Константин прошел в смежную столовую и сразу занял себе у большого стола свободное место.
- Чего пан потршебуе? {Что вам угодно?} - с обычной фразой, очень вежливо подлетел к нему с грязной салфеткой в руке грязно одетый трактирный слуга.
Хвалынцев на минутку замялся, и вдруг;
- Обяд, - проговорил он, скрадывая отчетливость звуков и заменяя в этом слове букву е буквою я, а ударение ставя на первой гласной и таким образом коверкая русское: обед на польское: обяд.
- Зараз, пане! едней хвили! {Сейчас, в одну минуту!} - очень вежливо и предупредительно поклонился лакей, и обернувшись к другому, возившемуся с чем-то у одного из столиков, вскричал ему:
- Эй, Станишек! Прошен' картечкен' порцийнен' {Обеденную карту.} для пана!
А Хвалынцев, меж тем, вспыхнул багровой краской стыда и досады: "Опять!.. опять смалодушничал!" укорил он себя мысленно.
Станишек тотчас же принес требуемую картечку. Вежливый лакей выхватил ее у него из рук и предупредительно подал Хвалынцеву.
Тот стал разбирать безграмотно написанный листок:
"Зупа ракова, зупа цытринова, штукаменц, фляки господарски, колдуны, гузарска печень, налесники... Черт их разберет что оно такое!" с досадой пожал он плечами и, конфузясь еще более, несмело поднял глаза на вежливо ожидавшего лакея и спросил его:
- А по-русски написанной карточки у вас разве нету?..
- Цо пану? - нахмурился вдруг лакей, будто бы не расслышав.
Константин повторил свой вопрос.
- Пршепрашам пана, не розумем, по якему пан музи... Ниц не розумем! {Извините, не понимаю по-каковски вы это говорите, ничего не понимаю!}
Хвалынцева разбирала досада. - Он чувствовал, что снова начинается притворство, но тем не менее, вопреки самому себе, снова невольно как-то смалодушничал. У него была одна из тех мягких, деликатных натур, которые, как mimosa pudica, инстинктивно как-то ёжатся и подбираются в первую минуту при встрече с каждым нахальством и с какою бы то ни было наглостью.
- Я... прошу... русськ... то есть москевску картечку, - сковеркал он будто бы на польский лад свою фразу, предполагая тем самым подкупить в свою пользу лакея.
Но тот был истинно-граждански неподкупен.
- Цо то за москевски картечки?!. Тутай нима таких! {Что это за московские карточки?!. Тут нет таких!} - с гордым пренебрежением проговорил он и тотчас же отошел от Хвалынцева с таким видом, как будто на том месте, где тот сидел, никого не сидело, а было просто пустое место.
Константин Семенович вскипел негодованием, но... осадил себя тотчас же. Он ужасно боялся всяких скандальных историй, а особенно здесь, в чужом, незнакомом и столь враждебно настроенном городе. У него была именно одна из тех натур, которые человеку, значительно превосходящему их общественным положением, в состоянии смело наговорить много резких и даже дерзких вещей, будучи на то вызваны первою дерзостью и пренебрежением; человеку равному им по общественному или нравственному положению эти натуры, после первого смущения, всегда бывают в состоянии дать достойный порядочного человека ответ, показать отпор и при случае даже как следует наказать нахала; но с нахалом на лакейской подкладке, с наглецом, стоящим гораздо ниже на общественной лестнице, эти натуры, - быть может, из привитого им воспитанием щекотливого и деликатного чувства гуманности и сознания человеческого "равноправия", - решительно осекаются, конфузятся, краснеют, и, во имя принципа "равноправия", почему-то вдруг начинают чувствовать себя как будто даже несколько виноватыми пред холуйскою наглостью какого-нибудь лакея. Как в первых двух случаях, так и в последнем это происходит в подобных натурах из одинакового источника: причина тут чересчур деликатная, щекотливая и строго охраняющая высоту собственного самолюбия щепетильность. Только в последнем случае она боится, чтобы как-нибудь не уронить себя, и потому ёжится, подбирается и молчаливо сносит всякое нахальство...
Так было теперь и с Хвалынцевым. Всею раздосадованною душою своею желая строго осадить трактирного патриота-лакея, он между тем осадился сам и молчал, чувствуя, как все более краснеет и хлопает веками.
"К офицерам разве"... мелькнула было ему спасительная мысль, но офицеры с такою игривою любезностью продолжали болтать с вертлявой полькой, что напрасно было бы их и затрагивать. "Да и что, в самом деле, я за младенец такой, что мне непременно нужны чужие помочи!" с досадой на себя подумал Хвалынцев и в нерешительности продолжал сидеть над непонятной "картечкой порцийной", не предпринимая ровно ничего и не зная даже, как теперь поступить ему.
В эту самую минуту, в расстегнутом нараспашку форменном сюртуке, с ухарски-помятой фуражкой на голове, твердою, уверенной походкой вошел в комнату какой-то военный доктор с хлыстом и чудным, волнисто-черным сеттером и посвистывая с громом отодвинул себе стул. Не снимая с головы фуражки и не замечая ровно никого, он непринужденно уселся как раз напротив Хвалынцева и бойко оглянулся вокруг, ища человека.
- Эй, вы!.. Канальи!.. Обедать мне!.. Да живо у меня, чег-р-рт вас возьми! - чистейшим русским языком и звучным приятным баритоном закричал он, несколько картавя, и потому с особенною старательностью налегая на букву р, которая в соединении с г выходила у него как-то особенно красиво, каким-то придыхательно-рокочущим звуком.
Оба лакея в ту ж минуту живо бросились к нему: один с грязной салфеткой, другой с "картечкой" и оба готовые с подневольной охотой предупредить его малейшее желание.
"Какая славная, симпатичная рожа! Именно рожа!" с особенным удовольствием и с особенною ласковостью, глядя на это лицо, подумалось Хвалынцеву. А между тем лицо вовсе не отличалось изяществом и красотою напротив, на нем, как говорится, черт в свайку играл: все оно было вихрявое, корявое, в оспинах, с ухарски закрученными усами, с взъерошенными волосами, но такое открытое, умное, добродушно-честное, с таким разумным, крутым и выпуклым лбом, с такими светлыми, мужественно-добрыми и смелыми глазами, что, несмотря на рябоватость и вихры, оно стоило лица любого красавца, и даже если бы этого человека поставить рядом с любым патентованным, писаным красавцем пред любою смыслящею женщиною и шепнуть ей: "выбирай, которого хочешь себе в мужья или в любовники?" то нет сомнения, что женщина, указав на корявую рожу, с восторгом увлечения сказала бы: "этого". Это было одно из тех красиво-некрасивых, светло-умных, мужественных лиц, которым дано свыше в счастливый удел нравиться хорошим женщинам и - вне всякого донжуанизма и сердцеедства - невольно, инстинктивно покорять себе женскую волю, женское чувство. Таким это лицо показалось теперь Хвалынцеву. Он вглядывался урывками в эти привлекательные черты, в эту высокую, мужественно-стройную, коренастосильную фигуру, и вдруг:
"Боже мой, какое знакомое лицо!.. Я где-то видел его, где-то встречался с ним!" мелькнуло в уме Константину. "Да, действительно встречался... Но где?.. Когда?.."
Он напрягал все усилия своей памяти, стараясь припомнить себе, но тщетно; между тем, чем более вглядывался, тем более убеждался, что это лицо знакомо, наверное знакомо ему! - "Ах, ты, черт возьми, неужели же я не вспомню!.. Какая досада!.. А между тем... эти черты... улыбка... взгляд... вихры, все это так знакомо мне, все это я видел где-то и когда-то, и все это так напоминает мне что-то смутное, хорошее"... И действительно, оно напоминает ему нечто, подобно тому, как иногда какая-нибудь отрывочная, выхваченная откуда-то музыкальная фраза, стих забытого и неведомо чьего стихотворения, внезапно разлившийся запах духов, употреблявшихся кем-то и когда-то, или вдруг принесенный с ветром откуда-то весенний аромат цветов каких-то, нежданно повеет на вас чем-то знакомым, былым, изжитым, и хорошо изжитым, но давно позабытым... "Чем же это, чем повеяло на тебя? Когда и где, и как все это было?" задаешь самому себе напряженно-мучащие вопросы - и не можешь припомнить!.. Припоминаешь до поразительности ясно запах, звук, то есть изжитое некогда ощущение, впечатление факта, а самый факт, словно нарочно и так досадно, как будто дразня тебя, ускользает из твоей памяти!
Доктор, казалось, заметил взгляд Хвалынцева и потому раза два искоса посмотрел на него с мимолетным, равнодушным вниманием.
"К нему разве?.." мелькнуло в сознании Константина - и он тотчас же, что называется с-онику, решился обратиться к доктору:
- Извините, - сказал он, и вдруг почувствовал после этого, что уже начинает смущаться.- Я попрошу вас помочь мне... ("Тьфу, совсем не то!" говорила в это самое время внутренняя мысль, - "не то! не так!"), то есть, оказать некоторое содействие... маленькую услугу...
Доктор смотрел на него взглядом вежливо-холодного внимания.
- К вашим услугам... чем могу-с? - проговорил он невнятной скороговоркой.
- Я русский... проезжий... ("А что, как он вдруг думает, что я у него денежного пособия хочу просить?" с внутренним ужасом и мурашками по спине промелькнуло в уме Хвалынцева - и он окончательно сконфузился. "Какая глупость!.. Нет!.. По внешности должен же видеть, что не то!")
- Ну-с? - поощрительно ласковым взглядом подбодрил его доктор, заметя эту конфузливую застенчивость.
- Я по-польски не говорю и не понимаю ни слова, а меня, кажись, здесь за это наказывают самым наглым невниманием к моим требованиям, а между тем ужасно есть хочется! - поправился наконец Хвалынцев, ободренный взглядом своего vis-à-vis, и когда проговорил всю эту фразу, то вдруг облегченно почувствовал, будто у него целая гора с плеч свалилась.
- Ну, в этом мы вам поможем! - улыбнулся доктор и обернулся к лакею. - Эй, ты! вацьпан! поди-ка сюда!
- Што барыну вгодно? - подлетел к нему и, почтительно сгибаясь, проговорил тот самый лакей, который Хвалынцеву сейчас лишь заявил, что он "нице не розуме".
- Видите?.. понимает! говорит! отлично! - указал на него доктор, - и все они так-то, поверьте! Чтоб у меня сию минуту вот им был подан обед! Слышишь?
- Слушаю, барын.
- Ну, то-то же!.. Марш!.. А карточку я вам переведу по-русски, вы себе и выберете, - прибавил он, обратясь к Хвалынцеву, который самым искренним образом выразил ему тут же свою бесконечную благодарность.
Когда Константину подали (в самом непродолжительном времени) "зупу цытринову", доктор, подперев свои скулы обеими ладонями и пристально вглядываясь в него, сказал вдруг:
- А мне ваше лицо ужасно знакомо!
У Хвалынцева, при этих неожиданных словах, дрогнула внутри какая-то радостная жилка живого удовольствия.
- Представьте, я это же самое думал о вас! - воскликнул он с светлой улыбкой. - Мы с вами где-то и когда-то встречались... только где вот? - хоть убей, не могу припомнить!.. А ужасно знакомо!
- Я вам сейчас припомню, где,- сказал доктор,- мы встречались с вами раза два-три у студента Устинова.
- У Андрея Павлыча? - с живостью перебил Константин.
- У Андрея Павлыча, - подтвердил доктор, - назад тому это уже года три, пожалуй.
- Господи!.. Да ведь это же мой друг большой! - искренно, но с затаенным самодовольством воскликнул Хвалынцев. Он уважал Устинова и, гордясь в душе дружбой и доверием этого человека, рад был и пред общим знакомым намекнуть на свои к нему отношения.
- Ну, и мой тоже "вельки пршiяцёлэк", - отозвался доктор. - Я был тогда еще в Медико-Хирургической Академии на пятом курсе, а он тоже свою физико-математику кончал.
Подобно тому, как часто случается, что повеявший на душу чем-то давно знакомым, но давно забытым, запах или звук - как скоро ты вспомнишь себе, что именно он напоминает - озаряет вдруг, одно мгновенно в твоей памяти самым ярким светом и до малейших мелочей и подробностей всю позабытую картину прошлого, с которым этот звук или запах тесно соединен, и озаряет ее с тем большей ясностью, с теми большими деталями и подробностями, чем более ты не мог припомнить, что именно он напоминает тебе, - так точно и теперь: одно напоминание имени Устинова и того обстоятельства, что напомнивший присовокупил еще о себе, что он был в то время медико-хирургическим студентом, вдруг озарило ярким светом память Хвалынцева. Он с необыкновенною ясностью, живо и подробно, в одно мгновение, воспроизвел в воображении своем всю картину того прошлого времени: маленькую студенческую комнатку на "Острову", с ее табачным дымом и запахом холостого