Главная » Книги

Крестовский Всеволод Владимирович - Кровавый пуф, Страница 30

Крестовский Всеволод Владимирович - Кровавый пуф


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31

ей по целому Краю; помещики обязаны жить безотлучно в своих имениях, с возложением на них строжайшей ответственности за укрывательство бродяг, за образование скопищ в черте их имений и за содействие мятежу деньгами или припасами; латинскому духовенству объявлено, что за возбуждение населения к мятежу члены его подвергнутся всей строгости законов, "без принятия отговорки, что были-де вынуждены, ибо служители алтаря еще менее других должны подчиняться сим угрозам"; помещики, управители, настоятели монастырей, равно как и сельские общества, обязаны, под опасением строгого суда, немедленно доносить о всяких мятежных проявлениях в их черте; на имения всех прямо или косвенно содействовавших мятежу, наложен секвестр, и кроме того наложен на всех вообще помещиков десятипроцентный немедленный сбор с их доходов на покрытие военных издержек; военные же суды предписано кончать без замедления и приговоры тотчас же приводить в исполнение.
   Но при самом решительном и беспощадном напоре на крамолу, Муравьев понимал, что ему следует действовать с величайшей осмотрительностью и тактом, дабы, восстановляя законную власть, не подать ни малейшего повода к явному противодействию ей, не дать случая никакой шальной выходке, в присутствии власти, оказать ей неуважение или ослушание. После этих радикальных мер, крамола могла действовать только ощупью, исподтишка, всячески скрываясь от русского глаза. Но карающая сила тотчас являлась на место преступления и страхом грозного примера отбивала от охоты повторений и участия. Вслед за истязаниями, произведенными на панской мызе, - мыза тотчас же была разрушаема до основания; за истязаниями в шляхетской "околице", - околица немедленно сжигалась, шляхта выводилась на поселение в Сибирь, и вслед затем плуг белорусского хлопа вспахивал самое место мятежного поселка, чтоб и следов его не оставалось. Несколько таких своевременных примеров,- и неистовства шляхты сразу же прекратились. Дворяне-землевладельцы и католическое духовенство, а особенно высшее, были поставлены в неизбежную необходимость, без всяких уверток, ясно и категорически высказаться, намерены ли они быть верноподданными. Это было для них тяжелее всего, особенно же ввиду соблазнительного уведомления князя Чарторыйского, что 16-го июня иноземная помощь непременно будет уже на месте, в пределах Польши и Жмуди. Такое уверение магически действовало и на белых, и на красных, которые решили держаться до прибытия англичан, французов и австрийцев, во что бы то ни стало, а между тем следы революционной литовской организации вскоре начали быстро разоблачаться. Спутанный узел ее развязывался нитка за ниткой. 20-го мая был арестован один из самых "сильных умов" и наиболее видных "филяров велькего будованья", крупный собственник граф Виктор Старжинский, а к 1-му июня крупные помещики Оскерко, Антоний Еленский и Франц Далевский уже сидели в крепости. Яков Гейштор, уцелевший четвертый член комитета белых, отказался от всяких дальнейших действий и совещаний. Таким образом, "Литовский Отдел" партии белых был разрушен в первые же дни Муравьевского управления, а с падением этого белого комитета, в котором собственно и заключалась вся нравственная и материальная сила восстания, перестал действовать и "Петербургский Отдел" со своим коммисаром Иосафатом Огрызкой. Красные снова стали у кормила революционной власти и сгруппировались около железнодорожного чиновника Дюлорана, которому варшавский ржонд передал главную власть над "Литовским Отделом".
   В это-то время Константин Калиновский, сын бедного ткача из-под Свислочи {Гродненской губернии Волковыского уезда.}, бывший студент Петербургского университета, решился привести в исполнение свой давно задуманный план. С помощью происков в центральном ржонде, перед которым доселе он разыгрывал смиренную роль покорнейшего слуги, ему удалось добиться того, что Центральный Комитет назначил новыми членами в Литовский Отдел людей, рекомендованных самим же Каликовским. Эти люди - собственные его креатуры, находились у него в полной нравственной зависимости. Таким образом под Дюлораном очутились помощники, замыслившие крамолу против крамольного ржонда. Близорукий Дюлоран, ничего не подозревая, рекомендовал их с наилучшей стороны членам Варшавского Центрального Комитета, а между тем Калиновский, помимо его, объявил себя самовластным и независимым диктатором Литвы; креатуры его охотно приняли "министерские портфели", и одураченный Дюлоран, боясь признаться, что проспал диктатуру Кадиновекого, поскакал в Варшаву с докладом, будто "генерал Муравьев разбил уже вдребезги всю литовскую организацию" и будто дальнейшее сопротивление там невозможно. Варшавский ржонд совсем уже из посторонних рук узнал в чем кроется истинное дело, и встревожась отложением Калиновского, послал к нему его университетского товарища Оскара Авейде "уломать" нового диктатора, урезонить его не отделяться от ржонда, во имя любви к общей польской отчизне. Но тщетно бегал Авейде на виленское немецкое кладбище для свиданий и переговоров с Калиновским. Этот последний не соглашался ни на что и заявил, что ему дела нет до "Короны", что Литва и Белоруссия совершенно особое и самостоятельное государство и что "такой глупой башке, как Варшава, нельзя вручать судьбу Западного края".
   Между тем "белые" увидели уже ясно всю безвыходность своего положения; 16-го июня прошло, а иноземная помощь не явилась, зато Муравьев день ото дня все больше и суровее налагает на них свою железную руку. Литовские паны исподтишка стали "отцураться" от восстания, заявлять себя невинными жертвами, сваливать всю вину на красных и уже подумывали о поднесении верноподданнического адреса. Заварив кашу, они спешили теперь удалиться от ее расхлебывания. Тщетно диктатор Калиновский внушал своим подручным, что "революционные власти должны с неподатливыми жителями обращаться суровее власти правительственной". Страх закона пересилил страх революционного террора. В половине июня Вильна уже совершенно преобразилась и все более и более принимала вид русского города. Польские патриоты боялись подать даже малейшую тень своего недавнего нахально-крамольного настроения, и ясно стало всему городскому населению, что законная власть вполне утвердилась. Все обратилось к обычным, мирным занятиям, с особенным торжеством праздновались царские дни, на площадях гремела музыка, собирался и гулял народ. В день тезоименитства Государыни, 22-го июля, Вильна со всеми своими переулками заблистала вечером великолепной иллюминацией: для каждого окна нашлась покорная рука, которая зажгла свечи, а костелы точно желали перещеголять другие здания и, соперничая между собой, изощрялись в блеске декоративных иллюминаций... А казалось бы, давно ль было время, когда в день рождения Государя, 17-го апреля, город был погружен в глубокий мрак, и на темной улице, перед одним казенным зданием, едва освещенным несколькими плошками, толпа школьников вопила: "Ах, какая блистательная, какая торжественная иллюминация"!. Давно ли кадеты виленского корпуса громкими возгласами заявляли из окон свое неудовольствие командиру гвардейского полка, который стоял перед строем; давно ли русское духовенство, в которое плевали при встречах, избегало выходить из домов, и по городу ходили слухи о резне русских то в ночь на Страстную пятницу, то на Светло-Христово Воскресенье, и русские тревожно баррикадировали окна и двери, готовясь к отпору, на случай ночного нападения; давно ли, в ожидании скорого прибытия французов, поляки лукаво перемигивались когда гвардейцы церемониальным маршем вступали в Вильну, после разбития шаек. "Какой-то марш заиграют москали когда пойдут за Двину?" громко раздавались при этом из толпы бахвальные возгласы. Давно ли наконец, помещики, снаряжавшие у себя шайки, напевали в то же время русской властк свою старую песню о "легальности" и жаловались, что русские священники подзадоривают крестьян к бунту против панов-землевладельцев, так что под воздействием таких напевов, военачальники не знали что им предстоит назавтра: писать ли реляции о разбитии шаек или оправдательные ответы против заявлений польской легальности. Казалось бы давно ли все это творилось?
   А теперь.
   27-го июля торжественно был представлен дворянством верноподданнический адрес. "Красные" пришли в ужас. Они очень хорошо понимали, что одними своими силами, без нравственной и, главное, без материальной поддержки дворянства, в Литве они ничего не поделают, и потому решили удержать силою террора выскользающее из заговора дворянство. Но Муравьевские меры нагнали такого страху, что из местных жандармов-кинжальщиков, несмотря на все старания Калиновского, не нашлось ни одного, который решился бы привести в исполнение кровавый декрет диктаторского трибунала. За наемными убийцами пришлось посылать в Варшаву и вот, в отместку за адрес, 29-го июля, в квартиру виленского губернского предводителя дворянства г. Домейко, вошел под благовидным предлогом неизвестный человек, нанес ему несколько ран кинжалом и скрылся на улице.
   Следствия этого покушения были до того ужасны для литовской организации, что Калиновский и его друзья назвали "июльской катастрофой" удар, разразившийся над ними. Убийца и его товарищ были пойманы, несмотря на то, что обрили себе усы и бороды и перерядились в женское платье. Весь город в одну ночь был подвергнут общему повальному обыску, причем открыты все городские жандармы-кинжальщики, вся городская организация и все управление диктатора. В течение августа семь человек ближайших исполнителей террора были повешены в Вильне. Эти казни и аресты нагнали на заговорщиков такой панический ужас, что из Вильны разбежались все уцелевшие приспешники диктатора. Калиновский остался один, и даже ржонд варшавский прекратил свои домогательства укротить и подчинить его своей власти. Ржонд хотел теперь помимо его отвоевать себе Северо-Западный край и потому снова собрал шайки с Августовской губернии, для вторжения в пределы Гродненской и Ковенской территории. Августовские крестьяне ответили на эту новую попытку известной депутацией, которая 6-го августа явилась к Муравьеву, прося его принять августовских крестьян под свою защиту для спасения от неистовств и насилий.
   "Июльская катастрофа", так сказать, наступила мятежу на горло и окончательно задавила его в Северо-Западном крае. Дальнейшие проявления были уже только агонией, предсмертными его судорогами. Такие результаты были достигнуты глубоко обдуманными, а главное - решительными мерами. Исполнено было то, что до того почиталось невозможным.
   Муравьев за мятежными шайками, за этим видимым проявлением мятежа, видел и скрытую во тьме мятежную организацию, а за этой последней - мятежную польскую интеллигенцию, питаемую шляхетными традициями и иезуитизмом костела, из-за которых на почве северо-западной России периодически возобновляется борьба русской силы с чужеядным полонизмом.
   Но наконец-то русские люди увидели в этом Крае возрождение общественных признаков русского господства и русской жизни, увидели возобновление разрушавшихся православных храмов, администрацию - русскую по своему личному составу, водворение русского языка в школах, в общественных и присутственных местах, русские вывески, русские гульбища, русский театр. Но рядом с этими наружными признаками были положены и внутренние начала к коренным преобразованиям. Едва прошло две недели со дня прибытия Муравьева - мятеж еще кипел и бушевал, паны и шляхта были полны еще тревожных ожиданий иноземной вспомогательной силы, а Муравьев, чуя за собою мощный голос целой поднявшейся России, и ободренный настроением местного русского земледельческого населения, сделал уже первые распоряжения об устройстве быта сельчан, основанные на истинном духе и смысле "Положений 19-го февраля", а не на своекорыстных и лукавых изворотах польской "легальности". Призванные сюда русские мировые посредники приступили к делу в духе закона, равно обязательного для обеих сторон - столь же и для панов, сколько и для хлопов, а озабоченное местное дворянство, искони привыкшее понимать, что действие закона есть собственно не что иное, как пристрастная поддержка его дворянских выгод и интересов - это дворянство завопило в заграничных листках "о правильно организованном грабеже", о социализме и коммунизме Муравьева и его посредников. В июле поверочные комиссии уже приступили к работам, а в то же самое время были положены прочные начала и к тому, чтобы местные воспитательные и учебные заведения не могли уже быть на будущее время рассадниками ополяченных патриотов и патриоток. Русский народ и русское преподавание смело, как коренные хозяева, вошли в мужские и женские гимназии и школы, а вместе с тем даны были широкие средства и приложено полное внимание к учреждению наивозможно большего числа чисто русских сельских школ для образования народа.
  

XIX

Железный человек

  
   Арест Хвалынцева продолжался несколько недель. В течение этого времени один только доктор Холодец да Татьяна, в качестве госпитальной "сестры", могли навещать его в положенное время. Они знали теперь причину этого ареста, узнали и тот путь, который вовлек Константина в заговор, и те нравственные укоры, которые суждено ему было переиспытать, и потому-то теплое, дружеское участие обоих служило ему немалым источником нравственной поддержки и утешения: в их лице он видел, что порядочные люди от него не отвернулись, что девушка, любившая его когда-то, остается ему добрым другом, со всею ободряющей силой, со всей мягкой деликатностью, на которую бывает способно всепрощающее, простое и чистое сердце женщины. Ни намеком, ни взглядом никогда не выразила она ему ни малейшего упрека за прошлое, но при этом слово "любовь" все же не выговаривалось как-то между ними. Татьяна новая, какую узнал и понял он только теперь, оставалась для него, как и в первое время болезни, только другом, только "сестрой". Что касается сурового будущего, которое должно последовать за этим арестом, Константин и теперь, как прежде, ждал его покорно и спокойно. Порою одно только удивляло и его, и друзей его: это то, что дни ареста проходили за днями, а между тем он ни разу еще не был подвергнут даже предварительному допросу со стороны местной военно-следственной комиссии. Холодец попытался разведать стороной, есть ли в этой комиссии какое-либо дело или переписка о Хвалынцеве, но оказала, что ни дела, ни переписки никакой не имется, да и не было.
   Между тем, лечение пришло к благополучному концу; Константин чувствовал себя уже совершенно здоровым и мог легко и свободно владеть рукой. Он подал рапорт о выздоровлении и в тот же день был перемещен на городскую гауптвахту. Здесь уже посещения друзей поневоле прекратились, так как, при строгом аресте, к нему не допускали никого.
   Однажды, ранним утром, в камеру, где содержался Хвалынцев, вошел жандармский поручик и разбудил его.
   - Потрудитесь поскорее одеться: вы должны немедленно ехать, - сообщил он.
   - Куда?.. Верно, в комиссию?.. Наконец-то! - проговорил Константин, испытывая даже чувство некоторого довольства при мысли, что сообщение жандармского офицера, вероятно, предвещает ему скорый конец той томительной скуке и темной неизвестности, в которых находился он со дня перемещения на гауптвахту.
   - Вы едете в Вильну, - продолжал жандарм. - Я получил предписание сопровождать вас по железной дороге.
   - В таком случае, - сказал Хвалынцев, - вам, вероятно, известно, и то место, куда вы должны меня сдать по приезде?
   - Без сомнения, - улыбнулся жандармский поручик.
   - А не будет с моей стороны нескромностью, если я спрошу вас куда именно?
   - Нимало... Отчего же!
   - В таком случае?..
   - Мне велено доставить вас непосредственно к генерал-губернатору, - сообщил офицер. - Однако, одевайтесь живее, - поторопил он арестанта, взглянув к себе на часы. - Мы отправляемся сейчас же, с утренним поездом.
   Хвалынцев не заставил долго ожидать себя и через десять минут, вместе с конвоиром, ехал уже на железную дорогу.
  

* * *

  
   Приемная зала в виленском дворце была полна посетителями, когда дежурный адъютант ввел туда Хвалынцева, который был сдан ему с рук на руки жандармским офицером.
   Константин скромно поместился у крайнего окна и издали стал осматривать присутствовавших. Все, что собралось здесь, ожидало утреннего выхода грозного генерала. Затаенное беспокойство, робость и томление ясно отпечатлевались на многих лицах из числа тех, которым довелось еще впервые присутствовать и ожидать в этой зале. В одном конце стояла, тихо разговаривая, группа военных генералов и штаб-офицеров, затянутых в полную парадную форму; в другом - группа статских чиновников, между которыми виднелось два-три священника и несколько черных фраков с серебряными крестами в память работ по освобождению крестьян и с широкими золотыми цепями на шее. То были некоторые из новых мировых посредников, вызванных из внутренней России. Рядом с ними в каком-то напряженном и благоговейно-чинном молчании стояло несколько крестьянских депутаций со своими сельскими старостами и старшинами; несколько евреев с раввином, несколько смиренноликих ксендзов и монастырских опатов (настоятелей), десятка полтора панов-помещиков, предстоявших здесь частью во фраках, но более в своих дворянских мундирах, затем несколько обывателей с разными просьбами и несколько польских дам-просительниц под вуалями, с бледными и грустными лицами, которые так не гармонировали с веселым и светлым цветом их нарядов... Тут был и пан Пшепендовский, "присоединившийся и воссовокупившийся", которому, после неудачного повстанья, очень хочется с помощью "воссовокупления", вынырнуть на теплое местечко, "для того как он наусегда был верным собакой и увесь живот свой под престол отечества желает подложить". Тут был и пан грабя Слопчицький, который с юркостью вертелся между русскими чиновниками, найдя среди их своих петербургских знакомых и видимо желая показать пред "виленьскими родаками", что он тут "свой человек", на короткой и независимой ноге, "совсем sans faèon", и потому, значит, он "сила", дипломат, политик и необычайно ловко умеет обделывать свои делишки.
   Вглядываясь пристальней, Хвалынцев, среди дворянской группы, заметил и своего знакомца, пана Котырло, который тоже явился сюда с заявлением о своем всегдашнем "наивернопреданьстве", лелея мысль "о примиренью и забвенью". Над этими двумя группами ксендзов и панов, по преимуществу, веял дух томления и уныния, который они старались прятать под личиной кротости и покорства.
   Но вот распахнулись двери - и из смежной комнаты, среди мертвой тишины, водворившейся в зале, ясно послышался звук старчески медленных, но твердых шагов. Хвалынцев мог заметить, как невольно побледнели и вытянулись польские лица при мерном стуке этой походки. Несмотря на все свое предшествовавшее спокойствие, он сам почувствовал внутри себя нечто жуткое, замирающее, при наступлении минуты, которую имел полное право считать для себя решительной и роковой.
   В дверях показалась столь характерная и всем известная фигура.
   Ни на кого не глядя, ни к кому не обращаясь, генерал вышел на середину залы и, сделав общий поклон, не торопливо, но зорко и внимательно, несколько исподлобья осмотрелся вокруг и обвел своим пристальным взглядом одну за другой все собравшиеся группы. Затем, заметив православных священников, направился прямо к ним и подошел под благословение седовласого протоиерея, как старшего между ними. Внимательно выслушаны были просьбы и заявления священников, и еще внимательней и радушней были они отпущены после аудиенции. Смиренноликие ксендзы, искоса поглядывая на них, достаточно могли понять и оценить значение и смысл такого приема и предпочтения, оказанного прежде всех представителям православного духовенства, тогда как до Муравьева это предпочтение всегда принадлежало им, а не русским священникам.
   Последовало представление военных и гражданских чиновников, затем крестьянских депутаций и наконец дошла очередь до панов-помещиков. С тем же сосредоточенным вниманием выслушивал генерал заявление каждого из них и негромким голосом делал свои вопросы и замечания. Этот голос был тих, совершенно спокоен и в высшей степени ровен, таков же точно был и взгляд; но перед этим голосом и взглядом, где просвечивала железная, непреклонная воля, испытывали неодолимое смущение и трепет те самые магнаты, которые искони сами привыкли, чтобы перед ними все преклонялось и трепетало. А как были глубоко почтительны и низки те поклоны, которые отвешивали эти гордые головы и негнуткие спины, когда генерал, выслушав одного, переходил к следующему!.. При виде этого человека, Хвалынцев в этой сдержанности и строгой простоте его почувствовал присутствие действительной и громадной нравственной силы, перед которой невольно гнулась и немела иная сила, заносчивая, кичливая и самонадеянная.
   Но вот, обходя постепенно присутствовавших, генерал остановился, наконец, перед Константином и поднял на него взор с выражением вопроса.
   - Корнет Хвалынцев, - назвал его дежурный адъютант, следовавший за генералом с листком бумаги, на котором записаны были фамилии представлявшихся.
   Старик несколько мгновений держал Константина под магнетическим влиянием своего пристального, твердого и внимательного взгляда, который был встречен однако взглядом открытым и прямым, и затем, с легким полупоклоном промолвил "подождите", отошел по порядку к одной из просительниц.
   Минут через двадцать аудиенции были окончены, и те же твердые, медленные шаги затихли за затворившеюся дверью. Публика мало-помалу удалилась, и наконец Хвалынцев остался один в этой громадной опустевшей зале, которая на своем долгом веку видела в своих белых стенах столько монархов и столько исторических личностей. Но вот, чрез несколько минут появился вновь дежурный адъютант и пригласил Хвалынцева следовать за собою в кабинет генерал-губернатора.
   При этом у Константина невольно екнуло и шибче забилось сердце. Роковая минута наступила. Он постарался собрать все присутствие духа, чтобы, по возможности, спокойнее и тверже переступить порог кабинета, пред дверью которого адъютант его оставил, пригласив жестом следовать далее.
   Хвалынцев очутился в довольно обширной и чрезвычайно просто убранной комнате, где стояли старинной формы стулья и кресла с деревянными спинками и кожаным сиденьем, старинные большие часы, огромная карта Северо-Западного края и очень большой рабочий стол, за которым, в расстегнутом сюртуке, с дымящимся длинным чубуком сидел тот, которого звали "грозою литвинов".
   Он тяжело, с некоторым усилием, поднялся с кресла и пригласил Хвалынцева приблизиться
   - Я получил ваше письмо, - начал он все тем же тихим и ровным голосом, глядя ему прямо глаза своим неотводным и внимательно испытующим взглядом.- Должен сознаться, - продолжал он, - что это письмо понравилось мне, оно писано очень искренно и с честным чувством. Однако же я счел нужным на время арестовать вас. Это, между прочим, нужно было и затем, чтобы собрать о вас более полные сведения да и проверить отчасти то, что вы говорите. Очень радуюсь, что собранные факты вполне подтвердили о вас доброе мнение, которое я составил себе, судя по этому письму. Вы увлеклись, конечно, но... кто молод не был!.. И притом же вы собственною кровью дважды искупили ваше заблуждение. Этого довольно. Возвращаю вам ваше оружие - вы свободны от ареста.
   И с этими словами он подал Хвалынцеву его саблю.
   Константин мог ожидать всего, но уж никак не такого исхода. Он едва верил своим глазам и уху - до такой степени расходился факт, совершившийся сию минуту, с представлением о "бессердечном варваре", о "виленском палаче", как трубили об этом человеке на весь мир европейские газеты. Луч беспредельной, глубокой и живой благодарности красноречиво, хоть и безмолвно сверкнул в радостном взоре Хвалынцева.
   Старик заметил это и добродушно слегка улыбнулся.
   - Садитесь, корнет!.. Потолкуем! - указав на кресло, вдруг неожиданно предложил он, когда тот подстегнул возвращенную саблю. И, к пущему удивлению Хвалынцева, в тоне, которым были сказаны последние слова, и в том выражении лица, какое их сопровождало, вдруг сказалось необычайно много доброй и разумной простоты и такой сердечности, которая встречается как коренное свойство в матерых русских натурах. Это широкое, старчески-обрюзглое лицо, озаренное теперь благодушно-серьезной улыбкой, этот чубук, дымящийся в губах, спокойные, умные глаза и даже этот сюртук расстегнутый - все это так живо, так наглядно представляло патриархальный, беспритязательный тип русского, матерого барина, в его простом деревенском обиходе, и ничто не напоминало в нем того грозного человека, пред которым несколько минут назад трепетало столько человеческих существований.
   - Я получил о вас наилучшую аттестацию от вашего командира, - заговорил старик, пыхтя из своей трубки. - Вас рекомендуют, как дельного и даровитого офицера, да кроме того, вы из университета, стало быть, человек не без образования... Скажите, какие ваши намерения, и вообще, что вы думали бы относительно дальнейшей вашей жизни?
   - Служить, - ответил Хвалынцев.
   Генерал на минуту задумался.
   - Хотите служить у меня? - предложил он. - Мы, даст Бог, сойдемся поближе, я узнаю покороче ваши способности, и тогда... мне сдается, что вы с пользою могли бы послужить в этом Крае по крестьянскому делу. Что вы на это скажете?
   Константин сказал, что служба этого рода всегда казалась ему очень симпатичною, что еще в университете, прежде вступления на военное поприще, он предполагал посвятить себя именно этой службе, в губернии, где находится его имение, и с этою целью изучал "Положение 19-го февраля" и внимательно следил за ходом крестьянского дела.
   Умный и проницательный старик в дальнейшем разговоре очень тонко и незаметно сумел, так сказать, выщупать и проэкзаменовать Константина относительно его знакомства с крестьянским делом и, в конце концов, остался доволен полученными результатами.
   - Я зову вас к себе именно для крестьянского дела, - заметил он, подымаясь с места, причем, конечно, поднялся и Хвалынцев. - В здешнем Крае это теперь самое настоятельное и святое дело, для которого мне прежде всего нужны честные люди. Но,- продолжал генерал,- прежде чем приступить вам к работе, я хочу, чтобы вы вполне познакомились с моим взглядом на условия жизни этого края. Помните, что Северо-Западный край - Россия, а проживающие в нем враждебные России поляки и ополяченные сотрудники польской справы суть изменники и мятежники, без всяких облегчающих обстоятельств. Мои меры круты, я знаю это, но все мои меры истекают из одного основного положения: очистить эту русскую землю от всего польского наноса, истребить, искоренить все, что польская интеллигенция, русской жизни враждебная, исподволь успела вдавить крамольного в русскую почву и которая в течение пяти веков терзала здесь Русскую землю. Вы должны твердо помнить и глубоко сознавать, что здесь народ - русский, шляхетство - ополяченное, а каждый вновь воздвигаемый костел - новое знамя для мятежной борьбы против русской жизни. Таков окончательный вывод исследований минувших судеб и настоящего положения западной России. И когда, с изгнанием полонизма, ополяченный Западный край снова станет русским, тогда немыслимо будет никакое восстание и в Польше; тогда исчезнут и иноземные надежды иметь в поляках постоянную фистулу против силы России {Подлинные слова и мысли графа М. Н. Муравьева (См. В. Рач, стр. 219 и 239).}.
  

XX

"Патриоты"

  
   Так как Хвалынцев был привезен в Вильну только в том, что было на нем надето, то ему в тот же день пришлось возвратиться в Гродну, чтобы взять там свое белье и кое-какие необходимые вещи, доставленные к нему из эскадрона еще во время лечения его в госпитале.
   Торопясь захватить пассажирский поезд, он из дворца поехал прямо на железную дорогу.
   Светло и мирно было теперь у него на душе, точно бы с него разом сняли тяжелый гнет, точно бы почувствовал он в себе прилив новых сил, новой энергии и нравственной бодрости. С светлым упованием и верой смотрел он на будущее, на честный и серьезный труд, который предстоит ему вскоре. Словно из бронзы отлитый, вставал перед ним типичный и характерный образ старика, железного деспота, пред которым в зале трепетало столько людей, и доброго, простого человека, который в своем кабинете успел чутко подметить честное сердце в молодом человеке, разглядеть на что он годен, ободрить, поднять его нравственно своим доверием и сразу приурочить к тому делу, где он мог принести самую существенную пользу своей стране и народу. С признательным, горячим чувством в душе, Константин дал самому себе обет посвятить всю жизнь, все силы свои этому благому делу и честно идти твердым, неуклонным путем к той цели, которую показал ему прозорливый и разумный опыт сильного умом и волей "железного человека".
   Наскоро пообедав в столовой дебаркадера, он взял билет и поспешил заранее занять себе в вагоне место поудобнее. В том отделении, дверцу которого растворил пред ним кондуктор, сидел уже какой-то пассажир. Хвалынцев поместился напротив и искоса оглядел его таким взглядом, каким всегда оглядывают входящие в вагон своего случайного соседа. Это был тучный, отменно упитанный человек несомненно российского, черноземного пошиба, представитель тех благосклонных и мирных захолустий, от которых, по выражению гоголевского городничего, "хоть три года скачи, ни до какого государства не доскачешь". Что-то смутно знакомое, где-то виденное, когда-то встреченное сказалось Хвалынцеву в лице и во всей фигуре упитанного соотечественника. "Кто бы такой это мог быть?" подумалось ему в то время как пытливый взгляд искоса еще раз скользнул по лицу соседа? - "Ба!.. да ведь это славнобубенский привилегированный и празднопроживающий остряк и философ Подхалютин!" вдруг домекнулся он, ясно припомнив себе данного субъекта с последним брошенным на него взглядом. Константин уже хотел было сказать ему "здравствуйте!" но вовремя вспомнил, что представлены они друг другу не были а только встречались кое-когда и кое-где в славнобубенском обществе. Поэтому, вместо "здравствуйте", он прислонился поудобнее в угол своего эластического сиденья и развернул пред собою нумер какой-то петербургской газеты, купленный на станции.
   Уже пробил второй звонок, когда перед дверцею вагона послышался снаружи чей-то хрипло-басистый голос:
   - Кондуктор!.. Эй! Что вы, дьяволы, оглохли здесь, что ли? Или, полячье, по-русски не понимаете?.. Я вас выучу, р-рака-лии!.. Отводи мне место в вагоне, где попросторнее!
   Кондуктор раскрыл дверцу и между Хвалынцевым и его vis-a-vis неуклюже полезла в вагон чья-то кудластая, бородатая, несуразная и высокая фигура, с поднятым до ушей воротником толстого пальто, в надвинутой на глаза войлочной шляпе, с саквояжем, дубиной, подушкой, шляпным футляром и волочащимся пледом. Фигура наконец влезла, ворча себе под нос какие-то нелестные эпитеты, невесть к кому обращенные, и повернувшись задом к своим соседям, с кряхтеньем и сапом стала возиться в другом конце отделения, размещая и прилаживая свои дорожные вещи.
   Хвалынцев, не обращая внимания на неуклюжую возню нового пассажира, продолжал читать свою газету, как вдруг:
   - Ба-ба, ба!.. Знакомые все лица! - раздался около него приятно удивленный голос, и прежде чем успел он опомниться, его уже облапили чьи-то бесцеремонные объятия, а уста, обрамленные мохнатою растительностью, напечатлели на щеке его мокрый поцелуй. От этих уст Константина обдало спиртуозным букетом, и едва успел он несколько отстраниться да поднять глаза, как вдруг, к необычайному изумлению своему, воочию узрел пред собою Ардальона Полоярова.
   - Не ожидали-с?.. Признаюсь, оно точно!.. Ха, ха, ха!.. И сам я не ожидал, ей-Богу!.. Здравствуйте, батенька! - говорил он своим обычным бесцеремонным тоном по-видимому вовсе не замечая того холодно-удивленного взгляда, которым уставился на него Хвалынцев. Быть может, впрочем, к такому настроению располагало Ардальона Михайловича то состояние "легкого подпития", в каком обретался он в данную минуту. - Астафий Егорыч! Батенька! Голубчик! А вы-то здесь какими судьбами? - отвернувшись на минуту от Хвалынцева, говорил меж тем Ардальон Подхалютину, растопыря пред ним руки и готовясь точно так же заключить и его в свои непрошеные объятья.
   - Извините... С кем имею честь? - как-то затруднительно поеживаясь, промямлил ему Подхалютин.
   - Господи!.. Да неужели не признали?.. Ардальона-то Полоярова?.. Батенька!.. Это ведь я самый!.. В Славнобубенске-то мы с вами хоть и не близко были знакомы - так только, встречались кое-где, но я помню как вы всех этих тамошних прохвостов отлично чехвостили, и я всегда вам в том сочувствовал и от всей души за то вам в ножки кланяюсь и уважаю!
   Эта несуразная, грубая лесть не осталась однако без воздействия на податливую натуру острослова, который впрочем, не зная близко господина Полоярова, мог относиться к нему вполне безразлично, и потому подкупленный его "сочувствием", "уважением" и "поклоном в ножки", с радушной улыбкой, словно бы и в самом деле узнав в его лице своего хорошего старого знакомца, протянул ему руку.
   Полояров, которому такое пожатие, что называется, "пошло в повадку", не замедлил тотчас же подсесть к Подхалютину рядом.
   - Ах, батенька, - заговорил он даже в несколько умиленном тоне, - просто, не поверите вы, как то есть это приятно здесь, в этом крае, так сказать, просто на чужбине, среди этого, знаете, подлого полячья, вдруг встретиться с настоящим русским человеком! Да еще со старым знакомым, с земляком! Ведь, это то есть, просто как родного встретишь!
   "Однако что ж это такое?" подумал себе при этих словах Хвалынцев, кинув из-за газеты любопытный взгляд на Поло-ярова. "Что за метаморфоза?.. Ардальон Полояров в роли "патриота" да еще не просто, а квасного патриота!.. Курьез да и только!"
   И он, оставя на время газету, решился не только прислушаться, но даже, если потребуется, то и вступить с Ардальоном в подходящий разговор, лишь бы уяснить себе смысл и значение явления столь неожиданного и курьезного.
   - Ну, скажите вы мне, - говорил меж тем Ардальон острослову, - давно ли вы из Славнобубенска?
   - Не более недели, - отвечал тот.
   - И верно за границу катите?
   - Я-то?.. А что я там забыл? Что мне там делать?.. Я ведь без крайней нужды не езжу никуда, все больше дома привык сидеть. А здесь, вот неподалеку... В Гродненскую губернию еду.
   - Батенька! Да ведь и я туда же! - радостно выпучил глаза Ардальон Михайлович.
   "Вот те и на!" подумал при этом Хвалынцев. "Как это, зачем и для чего бы Полоярову ехать вдруг в Гродненскую губернию?"
   - Нешто на службу? - слегка нахмурился Полояров, уставясь с серьезным видом на Подхалютина.
   - Нет, имение покупать, - объявил упитанный философ. - Русскому делу, батюшка, послужить хочется... Теперь в Крае, пишут вон в газетах, требуется усиление русского землевладельческого элемента, и сказывают, что из конфискованных имений есть прекрасные, и будто вскоре можно будет любое приобрести за сущие пустяки, за бесценок! Так вот и еду, чтобы заблаговременно выглядеть себе подходящее.
   "Экой свинтус!" невольно подумалось Хвалынцеву. "Русскому делу послужить, за бесценок, в пользу собственного кармана! И с каким достолюбезным, наивным цинизмом все это высказывается!"
   - А вы здесь, батенька, какими судьбами? - обратился вдруг Полояров к Константину, с бесцеремонной любезностью дотронувшись ладонью до его колена.
   - Что я-то здесь, в том нет мудреного: служу, как видите, - пояснил ему Хвалынцев, не замедлив убрать свое колено из-под руки Ардальона, - а вот лучше объясните, какими это судьбами вы-то сюда попали?
   - А очень просто-с. Русских чиновников стали на службу вызывать, и притом на усиленных окладах... А я тоже некогда чиновником был, административное место занимал - дело, значит, знакомое - ну и поехал! И вся недолга!.. У нас ведь из этого просто!
   - Вы какое же место занимать изволите? - спросил его Подхалютин.
   - Мм... Да пока еще, собственно, никакого... Надо, знаете, осмотреться сначала, сообразить что будет поподходящее... Я послан пока в распоряжение гродненского губернатора, а там посмотрим... Может по акцизу, может по контролю - не знаю еще... Но самому мне хотелось бы лучше по администрации или по крестьянскому делу... Вообще что-нибудь такое, где бы можно было, знаете, непосредственное влияние оказывать, то есть, знаете эдак того... в ежовых-с...
   И при этом Ардальон сделал такого рода выразительный жест, как будто ухватил за шиворот кошку, сжал в кулак и нагнетательно придавил ее к полу.
   - Вы представлялись в Вильне? - спросил Подхалютин.
   - А как же-с!.. Всенепременнейше! - не без самодостоинства похвалился Полояров. - И даже могу сказать целый анекдот произошел при этом! Прекурьезная штука, ей-Богу!
   - А именно? - с видом внимания подвинулся к нему философ.
   - А именно, что когда я представлялся, он меня и спрашивает: "Давно ли приехали?" А я ему на то говорю: "То есть куда это? в Вильну?" Заметил, что сказал я Вильну, а не Вильно. "А! говорит, у вас Вильна склоняется?" А я ему: "Не токма что Вильна, говорю, но пред вашим превосходительством все здесь склоняется, так уж Вильна-то и подавно!" А? Каково загнул?.. Ловко?! Ха, ха, ха! Понравилось! Ей-Богу!
   - Ну, и что же вам сказал на это?
   - Он-то?.. Мм... то есть... Ничего не сказал... Посмотрел... только исподлобья и прочь отошел... Но я знаю, что понравилось... Мне один человек сказывал... Да и не могло не понравиться, согласитесь, потому оно и смело, и находчиво, и комплимент, и правда, и все что хотите!
   Философ хотя и безмолвно, одним только движением головы, но все-таки выразил, что конечно вполне соглашается.
   - Знаете, - продолжал Полояров, подвинувшись еще ближе к соседу и, с видом задушевной откровенности, многозначительно и таинственно понижая тон.- Я вам скажу-с, что этого человека никто не понимает: ни Россия, ни Европа... Да-с, не понимают! Но... могу сказать, я его понял, заочно понял, и потому пошел сюда на службу... Вы думаете, он что такое? Патриот? Генерал? Укротитель?.. Хе-хе!.. Все это вздор-с! Ничего не бывало!.. Н-нет-с, тут подымай выше!.. Не знаю, понимает ли и сознает ли даже он сам свое предопределение, свои задачи и цели так, как, например, я их понимаю, но... между нами сказать, окружен-то он не совсем удачно. А кабы ему да побольше людей нашего бы закала!.. Го-го! Мы бы всю эту "реформу" живо двинули да и до конца довели бы... Радикально-с. То есть, во как!
   И Ардальон опять выразительно сделал свой жест радикального свойства. Найдя себе охочего и досужего слушателя, он рад был поболтать, а под воздействием своего "подпития", и сам не замечал, как выбалтывается все больше да больше, да и насчет такого, про что в трезвом состоянии обыкновенно хранил угрюмое, но многозначительное молчание.
   - Наши, к сожалению, не понимают этого и ругают, - все в том же таинственно-откровенном тоне продолжал Полояров. - А почему? Потому дураки! Не знают, где раки зимуют!.. А я понял!.. Н-да-с! я понял... и не убоялся идти сюда на службу... Они меня теперь, пожалуй, подлецом ругают, думают, поди-ка, что я перекинулся и продал себя; а я не подлец, я - пионер!.. Я смотрю так, что все равно с кем бы ни идти: с ними ли, или с правительством, лишь бы я шел к честной идее. Не так ли?.. А они ругают!.. А мне плевать! Ругай себе сколько хочешь, брань на вороту не виснет!.. У меня прежде всего - идея... То-есть, вы понимаете, честная идея... Я, например, батюшка мой, однажды целый капитал мог бы иметь... Двадцать пять тысяч - шутка сказать!.. Н-да-с! Капитал!.. И уж ведь совсем вот в руках был, проклятый, взять бы да в карман положить его, а я нет... Упустил!.. То есть не то что упустил, это я вру, не то слово сказал, но отказался... сам добровольно отказался, потому у меня прежде всего, говорю, идея, да и свои убеждения тоже!.. Понимаете-с?
   Философ опять в сочувственном смысле утвердительно покачал головой.
   - А они пущай ругаются! Сволочь! - презрительно махнул Ардальон рукою.
   - То есть кто это они?.. русские? - осведомился Подхалютин.
   - Не-ет, помилуйте, какие там русские! нигилисты!
   - Да-а?! - с удивлением расширил рот и выпучил глаза философ, словно бы ему довелось услыхать интереснейшую и необычайную новость.
   - Да, нигилисты,- подтвердил Полояров,- Они!.. Все они это!.. Дрянной народишко, никак с ним каши не сваришь!.. Уж на что в нашей ассоциации, устроил было я им коммуну, и все это, понимаете, прекрасно так, образцово, на разумных экономических началах... тут и ассоциация труда, и самопомощь, и круговая порука, артель и равноправие, и все такое...
   - Ну, и что же?
   - Сорвалось!.. И не то, чтобы полиция, - нет-с, а просто сами разрушили... Во-первых, даже мне самому доверия никакого не делали, а без доверия разве возможно? Сами подумайте!.. А во-вторых, никакого единодушия не было... Один под другого мины да подкопы, да подвохи разные... Подлецы!.. Однако же я не унывал, и кое-как удалось мне все это снова сплотить - и опять-таки разрушили...
   - Кто же на этот раз был разрушителем? - вставил вопрос Хвалынцев, для которого исповедь Полоярова не лишена была даже своего рода психического интереса.
   - Анцыфров плюгавый, - помните? сообщил тот.
   - Это ваш-то сателлит неизменный?!
   - Какой он сателлит! Просто, сволочь, и только! Вообразите себе, - и Полояров снова фамильярно дотронулся до колена Хвалынцева. - Жили мы этто сообща вчетвером: я, он, Малгоржан некто, да еще Затц... Помните в Славнобубенске Лидиньку Затц? - обратился он к Подхалютину.
   - Как же, она и теперь там, - подтвердил философ.
   - Ну, вот!.. Возжался я было одно время с ней, хотел перевоспитать, думал, прок будет, да надоело, потому - дурища... Она после этого и подружись с Анцыфровым, а потом и Малгоржана в гражданские мужья на пристяжку взяла - вместе, значит. Анцыфров и ну ревновать! Она его била за это, больно-таки била - ей-Богу! Иной раз даже жаль беднягу станет, как усядется с ножками на подоконник, в комочек эдак, и горько плакать начнет, - это после трепки-то... Тут его и место постоянное было, на подоконнике. Только, знаете, терпел, терпел он это, да вдруг... И подумаешь, кто бы ожидал от этого зайца подобной-то прыти!.. Нос откусил ей, представьте!
   - Как нос? - воскликнули в один голос оба слушателя.
   - Да так! Нос, как есть нос! Ей-Богу!.. Больно уж, значит, окрысился. Как захватил его, среди горячей трепки, зубами, так и отмахнул по самый хрящик!.. Пожевал, пожевал, да и выплюнул. - Это со злости-то... Каков? Думали уж было мы пришить бы ей как-нибудь кончик-то, да ничего не поделаешь, никак не возможно, потому в сумятице-то этой как-то нечаянно его под каблуком раздавили - вконец негоден стал... Так и осталась без носу... Ну, а в таком виде, сами согласитесь, что же ей в Петербурге-то делать? И поневоле должна была к мужу в Славнобубенск вернуться.
   - И тот ее принял? - спросил Хвалынцев.
   - А как же ж бы не принять-то? Ведь она по начальству пошла, как законная жена. Кто ж ее иначе содержать бы стал, без носа-то? Ничего не поделаешь!
   - Но зато, вернувшись на мужнее иждивение, она, по крайней мере, не может сказать, что осталась с носом, - плоско сострил славнобубенский острослов и философ.
   - Да, вам хорошо говорить, вам все смешки да шутки! - с легким упреком возразил Полояров. - А подумайте каково мне-то было!.. Нос!.. В сущности что такое нос?.. Ну, что такое нос, я вас спрашиваю? - Нюхательный и сморкательный аппарат, не более. А между тем, из-за этого дурацкого носа целое предприятие погибло!.. И какое предприятие!.. Честное, высокое, проводящее в жизнь новые начала!..
   - Это коммуна-то? - домекнулся Подхалютин.
   - Н-да-с, коммуна! Подите-ка, устройте ее снова!.. В этом проклятом, пошлом обществе - я вам говорю - ничего не устроишь путно

Другие авторы
  • Сидоров Юрий Ананьевич
  • Фадеев
  • Вестник_Европы
  • Венгеров Семен Афанасьевич
  • Рославлев Александр Степанович
  • Буданцев Сергей Федорович
  • Старостина Г.В.
  • Дмитриев Дмитрий Савватиевич
  • Наседкин Василий Федорович
  • Бальдауф Федор Иванович
  • Другие произведения
  • Салиас Евгений Андреевич - Аракчеевский сынок
  • Огарев Николай Платонович - Предисловие (к сборнику: "Русская потаенная литература". Лондон, 1861)
  • Левинский Исаак Маркович - Стихотворения
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Сочинения Державина
  • Муханов Петр Александрович - Светлая неделя
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - Карло Гольдони. Самодуры
  • Вейнберг Петр Исаевич - Он был титулярный советник...
  • Старицкий Михаил Петрович - Остроумие урядника
  • Гольц-Миллер Иван Иванович - И. И. Гольц-Миллер: биобиблиографическая справка
  • Панаев Иван Иванович - Письмо постороннего критика в редакцию нашего журнала...
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
    Просмотров: 502 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа