- обернулся он на своих ординарцев, заметив несущуюся кавалерию. - Эка, дурачье какое! С такого-то расстояния да вдруг прямо карьером!.. Хороши, нечего сказать!.. Прелестны!.. трубач! "Атаку"!
И вот зарокотали по полю знакомые кавалеристам звуки "похода", полные в строгой своей простоте какого-то грозного величия. Этот сигнал - верх кавалерийской поэзии! Его знают не только люди, - его и кони понимают. Все встрепенулось в эскадроне при этих обаятельных звуках.
- Слава тебе, Господи!.. Наконец-то! - шепотом пронеслося по фронту. Офицеры, стоявшие на своих местах, словно бы делая нравственную проверку себе и товарищам, как-то пытливо и серьезно переглянулись между собой.
Меж тем Ветохин, не выжидая пока окончит трубач, звуки которого должны были только заблаговременно предупредить эскадрон - дал шпоры коню и поскакал к гусарам.
- Пики к ата-а-ке! - еще издали раздалась его звучная команда. - И в то же мгновение послышался металлически-шипящий свист вынимаемых сабель, а пики разом поднялись и разом наклонились вперед, описав дугу, сверкнувшую в воздухе.
Повстанская кавалерия меж тем еще азартнее галдит, несется, машет саблями, руками, локтями; красивое знамя так и вьется пред ее толпой.
Ветохин, словно бы на простом обыденном ученьи, отъехал перед фронтом несколько в сторону, окинул людей спокойным уверенным взглядом и, будто желая пропустить эскадрон мимо себя церемониальным маршем, не суетясь, негромким, мерным голосом подает команду.
- Эскадрон! Равнение направо! Шагом - ма-арш!
И по знаку его сабли фронт тихо и плавно двинулся с места, хотя люди и не без труда справлялись с ретивыми конями. Еще едва заслышав звуки знакомого сигнала, лошади по привычке стали уже подбираться, горячиться, беспокоиться: копыто нетерпеливо бьет и роет землю, зуб грызет удила, с которых брызжет белая пена, яркие ноздри раздуваются, строго озирающийся глаз исполнен огня, легкая нервная дрожь ощущается в персях и весь конь неудержимо рвется вперед, чуя атаку.
- Без суеты, без суеты, господа офицеры! Пока нет карьера, покорнейше прошу равняться! - энергически и начальнически строго звучит голос майора.- Эй; ты там! в первом взводе... третий человек второго отделения... Кто там это? Бондаренко? Не суети, братец, без толку коня! Повод на себя!.. Спокойнее... Хорошо, ребята!
- Р-р-р-рады стараться, ваше вскородие! - дружно и весело загремело по фронту.
А повстанцы несутся, несутся с блеском, с шумом, с криком и гамом, и успели уже порядочно разбросаться в стороны. Расстояние до противника было слишком велико, чтобы можно было атаковать с места карьером; поэтому их лошади, проскакав едва лишь половину данного расстояния, стали уже выказывать признаки утомления, закидываться в сторону, переходить в галоп, а потом и в рысь мало-помалу. Таким образом стройность атакующей массы была нарушена еще задолго до столкновения с противником; это неслись уже не эскадроны, а просто пестрая толпа, ватага, орда какая-то. И когда эта орда с удивлением увидела, что противник встречает ее атаку не более как шагом, с такой выдержкой, с таким твердым спокойствием, одною стройною и плотною массою, всемерно сдерживая до времени пыл горячих коней, нравственный дух и решимость орды заметно поколебались. Напрасно пан Копец воинственно махал саблей, напрасно заскакивал и туда и сюда, оборачивался на свои "шквадроны", ругался и подбодрял их патриотическими возгласами, - его всадники задерживали повод и уменьшали рысь на каждом шаге.
Между противниками оставалось уже не более полутораста шагов расстояния, как вдруг...
- Марш-маррш!!! - скомандовал Ветохин - и эскадрон, как стрела, пущенная из лука, всей стройной массой в одно мгновенье, молча, ринулся на повстанских всадников, так что только земля дрогнула и загудела под копытами да ветер засвистал в ушах, шумя флюгерами грозносклоненных пик. Повстанцы не выдержали и дружно дали тыл еще до удара. Гусары налетели на бегущих, послышался гул и шум размашистой сшибки, треск ломаемых пик и лязг скрестившихся сабель, глухой звук наносимых ударов, стон, проклятия и крики о пощаде. Одни из повстанцев разметались по полю, а другие, ошалев от страху, неслись так-таки прямо на свою пехоту. Там поднялось смятение ужасное, кутерьма, суматоха, паника.
- Панове косиньержи напршуд, бо тыральеры не пршимаен'! {Господа косиньеры, вперед, потому что стрелки не выдерживают.} - слышатся голоса каких-то начальников.
- Инфантэрия на бок, альбо до лясу... Язда скаче! Мейсце для езды... Мейсце! {Пехота в сторону или в лес. Кавалерия скачет! Место для кавалерии!} - кричат и машут другие.
- Уцекайце, Панове косиньержи, бо з тылу гарматы стоен'! {Удирайте, господа косиньеры, потому что в тылу пушки стоят.} - возвещают третьи, которым со страху вдруг почудились в тылу небывалые пушки.
Все это, как стадо баранов при степном пожаре, металось из стороны в сторону, не зная как быть, не понимая что делать.
Русская пехота с барабанным боем открыла энергическое наступление.
- Матка Божска!.. Пане москале, змилуйсен'! Ратуйтесен' панове!.. До лясу!.. Прендзей до лясу!.. Не даваць пардону! - носятся над повстанскими кучами разные голоса и возгласы.
Казаки Малявкина, оставя всех этих "несмертельных" и "красных чертей" на жертву гусарам, с фланга бросились лавой на польскую пехоту. В одну минуту и "тыральеры", и "косиньеры" образовали из себя какую-то жалкую кашу; одни кидались на колени и протягивали руки, взывая о пощаде, другие, побросав оружие, пустились что есть духу бежать под защиту леса.
- Прендко! - со смехом кричали им вослед казаки, действуя не столько шашкой, сколько нагайками по спинам. - Прендко, панове! Шибче беги! Утекай поскорее, а то вдругорядь не уйдешь!
Одна только кучка, человек в десять, лучших, наиболее храбрых людей, со всех сторон ощетинясь штыками да косами, стойко оставалась на месте, не подпуская к себе казаков. Душой этой горсти храбрецов был Бейгуш, под которым еще в самом начале дела была убита лошадь. Теперь же, в минуту крайней опасности, видя, что уже все гибнет, он схватил винтовку убитого стрелка и одушевленно кликнул клич окружавшим его людям; но из всей толпы едва лишь десять-двенадцать человек отозвались на призыв начальника. Несколько казаков гикали и кружились около ощетинившейся кучки, но ничего не могли с нею поделать, пока не подбежала пехота и кинулась на нее в рукопашную. Обе стороны дрались с остервенением, и в особенности повстанцы, для которых дело шло не о победе, а только о том, чтобы купить себе смерть возможно дорогой ценой. Тут беспощадно работали штыки и приклады, но эта ужасная, кровавая работа продолжалась не долго: в две-три минуты все было кончено, горсть храбрецов не существовала. Избитый прикладами и раненный штыком, Бейгуш упал, но не просил пощады. Один из солдат занес уже было над ним штык, чтобы "прикончить" его на месте, но к счастию или несчастию Бейгуша, молодой прапорщик, командовавший взводом, на долю которого досталась борьба с храброй кучкой, стремительно кинулся к солдату и в роковой момент отвел рукою штык в сторону.
- Не тронь! Это начальник! - закричал он. - Бери его в плен, ребята!.. Живьем бери!
Бейгуша подняли и взяли. Он не сопротивлялся и только кинул грустный взгляд на молодого офицера.
- Не благодарю вас: вы оказали мне очень дурную услугу, - проговорил он ему слабым голосом; но тот почти не слышал этих слов и вел своих людей далее.
Между тем гусары, после первого налета, рассеяв польскую кавалерию, рассеялись и сами по полю, преследуя и там, и здесь отдельные группы всадников.
Вдруг, Хвалынцев заметил, что мимо его, в нескольких шагах расстояния, одиноко несется красивый всадник, в руках которого развевается знакомое знамя. Этот всадник видимо торопился уйти с места сшибки, направляя своего коня в ту сторону, где отдельно от всех стояла скорбная и бледная Цезарина, которую ксендз Игнацы и английский грум с двух сторон умоляли пощадить себя, уходить, спасаться как можно скорее. Но она словно бы и не слыхала или не понимала ни просьб, ни доводов и продолжала стоять в каком-то немом и окаменелом состоянии.
Константин с первого взгляда узнал в лицо знаменоносца, и молнией сверкнуло в его голове воспоминание о нем, о Цезарине, о дуэли на узелок, и о словах "будет исполнено".
Какое-то странное чувство поднялось в его груди - чувство насмешливо-радостной злобы и презрения, желание мести и желание быть замеченным Цезариной.
Дав сильные шпоры коню, он в тот же миг безотчетно пустился в погоню за "хоронжим". Несколько сильных скачков - и его конь очутился рядом с Жозефом.
- А! з мартвых всталы?! {Воскресший из мертвых.} - закричал, налетая на него Хвалынцев, и в тот же миг плашмя полоснул его по лицу саблей. Затем, делом одного мгновенья было перекинуть эфес в левую руку, а правою схватиться за древко. Константин на лету, упершись в стремя, рванул это древко с такой силой, что знамя очутилось в его руке, а пан Жозеф, потеряв баланс, вылетел из седла и шлепнулся на землю.
- Молодец, корнет! - где-то вдалеке за собою услыхал Хвалынцев ободряющий, веселый голос Ветохина.
Вся эта сцена произошла в нескольких саженях пред Цезариной.
Константин раздумчиво замедлился на мгновенье и... беззаветно поддался соблазну внезапно мелькнувшей ему мысли. Задержав коня, он тихо подъехал к Цезарине.
- Графиня, я сдержал свое слово! Как видите, я взял и несу ваше знамя...
Но вдруг раздался выстрел из револьвера, и в тот же миг Хвалынцев почувствовал, как что-то с необычайной силой ударило его в правую лопатку. Он коротко вскрикнул, зашатался в седле и поник головою. Рука его тихо выпустила знамя и, вместе с ним, Константин без чувств упал к ногам Цезарины.
- Честь спасена, графиня!.. Не знаю, я, кажется, ранен, но наше знамя не взято! Я возвратил его! - кричал поднявшийся из пыли Жозеф, подбегая к своей амазонке и потрясая револьвером, одно гнездо которого удачно было разряжено на Хвалынцеве.
- Подите прочь!.. На вашем лице виден след фухтеля, - с холодным презрением проговорила ему Цезарина и, отвернувшись, отъехала в сторону на своем Баязете.
В это время на Жозефа налетели два гусара, случайно видевшие издали его выстрел по Хвалынцеву.
- О, ля Бога!.. Змилуйсен', пане! - едва успел воскликнуть красивый знаменоносец, как острие пики сверкнуло у его груди, и в то ж мгновение выдернулось из нее, покрытое алою кровью.
Другой гусар, занеся свою саблю, подскакал к Цезарине, но вдруг рука его остановилась в самом начале разящего движения; осадив своего коня, рубака с самым наивным изумлением глядел в лицо увернувшейся и отскочившей женщины.
- Тьфу, ты черт! - воскликнул он наконец, оскалив широкой улыбкой свои белые зубы, - я думал что путное, а это баба!
И покачивая головою, гусар со смехом над своей ли неудачной попыткой, или над "бабой", которую принял за повстанца, отъехал прочь от Цезарины.
- О, ля Бога!.. Пани грабина! - с новыми мольбами приступил к ней чрез минуту бледный, перепуганный ксендз, который в то время, пока налетевший гусар предавался недоумению, успел вместе с грумом "дать драпака" в соседние ореховые кусты, но заметив оттуда, что опасность миновала, пересилил свой страх и вернулся к графине с последней попыткой. - О, ля Бога! - молил он чуть не со слезами. - Пощадите!.. вы губите даром и себя, и нас. Ну, что тут делать?!. Все кончено... ничего любопытного больше не будет... Умоляю в последний раз, ускачемте, пока есть время, пока нас не забрали!..
- Да, вы правы: больше здесь нечего делать! - с горечью вздохнула Цезарина, и дав хлыста Баязету, поскакала в кусты с ксендзом и грумом.
Через минуту она уже была среди густой чащи, совсем в стороне от того направления, по которому пехота русского отряда вела по лесу дальнейшее преследование рассеянной банды.
Граф Сченсный Маржецкий успел ускакать еще гораздо ранее, воспользовавшись той минутой, когда Цезарина, около которой он, сконфуженный и ничтожный, вертелся без всякого дела, предложила ему атаковать русских гусар. Граф Сченсный повез это приказание пану Копцу, а сам, под шумок, когда "несмертельные шквадроны" с гамом и гвалтом ринулись вперед, благоразумно ретировался в лесную чащу.
В боковом кармане его оставалось еще до девяти тысяч рублей "народовых денег", полученных на содержание банды, а с эдаким кушем, при некоторой удаче - лишь бы только москалей не встретить! - не трудно было пробраться за границу и, по примеру уже многих довудцев, на некоторое время зажить во все свое удовольствие где-нибудь в Дрездене или в Париже, вещая по курзалам да по клубам о своих подвигах во славу и за свободу дорогой "ойчизны".
Цезарине тоже вполне благополучно удалось ускакать с места боя, благодаря тому обстоятельству, что внимание двух гусар было отвлечено Хвалынцевым. Рядовой, заколовший Жозефа, тотчас же спрыгнул с коня и наклонился над своим офицером.
- Ваше благородие!.. Живы, аль померли? Эй, Лишухин! Чего зубы-то скалишь? Ступай живее сюда!.. Глянь-ка!.. корнета-то никак убило...
Лишухин, все еще ворча про "бабу", подъехал к товарищу и, с коня, внимательно посмотрел на лежавшего Константина.
- Подержи-ка повод,- обратился к нему первый гусар, отдавая свою лошадь, а сам попытался осторожно приподнять Хвалынцева за плечи.
Тот очнулся и застонал от мучительной боли.
- Виновати, ваше благородие!.. Одначе ж славу Богу... ваше благородие живы!.. А мы уж было подумали, что вы совсем тово... искренно обрадовался солдатик. - Скачи, Лишухин, доложи майору!
Гусар в ту ж минуту дал шпоры и, держа на поводу лошадь товарища, помчался отыскивать эскадронного командира.
Через несколько минут он отыскал его, доложил о ране корнета и проводил на место. Ветохин прискакал с ординарцами.
- Жив?- тревожно спросил он у остававшегося гусара, который, склонясь над Хвалынцевым, поддерживал на своем колене его голову.
- Так точно-с!.. изволят быть живы, ваше высокоблагородие!
Майор слез с коня и заботливо осмотрел раненого.
- Куда угораздило? - осведомился он с ласковой, ободряющей улыбкой.
- Не знаю... боль во всей спине, но... кажись, что в правую лопатку,- ответил тот, стараясь подавить в своем лице невольное выражение страдания и боли.
- Ну, в таком случае, поздравляю с первой боевой раной и с крестом за храбрость!.. Сколько могу судить, рана вероятно не опасная! - весело ободрял Ветохин, пожимая Хвалынцеву руку, и тотчас же сдал его на попечение одному из своих ординарцев, приказав взять под раненого телегу и как можно скорее привезти из обоза эскадронного фельдшера, чтобы на месте же сделать первую перевязку.
Везти раненых в Августов или в Сейны было гораздо дальше, чем в Гродну, а потому майор Ветохин предпочел этот последний пункт, в котором кстати находился и ближайший военный госпиталь со всеми необходимыми удобствами. Уже позднею ночью, по окончании дела, доставили в этот город русских и польских раненых, а также и гурьбу пленных, под достаточно сильным конвоем. Пленные немедленно были сданы в острог, раненых же разместили в обширном госпитале. Хвалынцева внесли на носилках в офицерские палаты, где нашлась для него свободная койка в особой комнате, а Бейгуша положили в арестантском отделении.
В числе убитых повстанцев пленные кавалеристы называли пана-полковника Копца и адъютанта Поля Секерко. Что же касается до ксендза Робака, то этот ловкий партизан-вешатель успел-таки скрыться с двумя или тремя из ближайших своих помощников, покинув всю остальную банду на жертву казакам.
Длинный переезд на тряской подводе, и притом в напрженном сидячем положении, так как рана не позволяла лежать на спине, истомил Хвалынцева до такой степени, что во дворе гродненского госпиталя его сняли с воза почти в бесчувственном состоянии. Дежурный ординатор, с помощью двух сонных фельдшеров, сделал ему новую перевязку и уложил, в сидячем положении, в особое покойное кресло на винтах, где Константин мог наименее испытывать страдания, причиняемые раной. Боль распространялась от лопатки на всю спину, страшно отдавалась в груди, в плече и совершенно парализовала правую руку, которая покоилась на широкой перевязи. Лежать ему можно было только на левом боку, да и то с трудом, так что он поневоле предпочитал сидячее положение, как наименее причинявшее страданий. Под утро, с помощью одного из наркотически-успокоительных средств, дежурному ординатору удалось погрузить Хвалынцева в сон, в котором сильно нуждался его организм, истомленный усталостью, болью и потерею крови.
Долго ли продолжалось это забытье болезненного и неровного сна, Константин не мог определить себе; но он пришел в сознание вследствие одного внешнего ощущения, которого менее всего мог ожидать в настоящем своем положении.
Он ясно почувствовал на своем лбу легкое прикосновение мягкой и нежной, как будто женской руки.
"Что это?.. Вправду, или только чудится?" смутно подумалось ему.
Он открыл глаза: дневной свет пробивался сквозь опущенную штору.
- Пить... пить хочу, - тихо произнес он, чувствуя жгучую, сильную жажду.
Чья-то заботливая рука осторожно поднесла к его пересохшим, лихорадочно воспламененным губам кружку лимонаду.
Он жадно приник к краю сосуда и медленными глотками стал утолять свой внутренний жар живительным и прохладным напитком. Рука, на которую невольно упади его взоры, показалась ему женской рукой... Бледная, молодая, изящна выточенная, с длинными, прекрасной формы пальцами... "Чья это рука?.. кто это?" вспало ему на мысль, и он, перестав пить, поднял глаза на стоявшую сбоку женщину.
Пред ним обрисовались строгие складки темно-коричневого платья, белая пелерина, белый фартук и белый чепец сестры милосердия.
"Но Боже мой, что ж это?!. Видение? сон? галлюцинация, или и точно правда?.." Точно ли въявь мелькнули ему знакомые, добрые черты прекрасного лица, - лица, некогда столь милого и дорогого?..
- Таня?!..- смутно прошептал он, не веря глазам.- Таня... Татьяна Николаевна... Вы ли?
- Тсс... Не говорите... доктор запретил пока... Вам вредно! - заботливо предупредил его ласковый, нежный и давно знакомый голос.
Но он не мог успокоиться: явление этой девушки было столь неожиданно, казалось столь странным и почти сверхъестественным, что душой его овладело понятное смятение. Он все еще не верил ни глазам своим, ни слуху, и не мог сообразить что это значит, зачем, почему и какими судьбами эта девушка присутствует здесь, в госпитале, в такую минуту и в таком исключительном костюме?.. Он, полагавший ее за тридевять земель, в глухом поволжском городе, или в далекой степной деревне, вдруг воочию видит ее пред собой - и где же, и в какое время? - когда кругом кипит война, бушуют политические страсти, кишит измена, предательство, и каждый день обагряется кровью новых убийств...
- Господи!.. Что это мне чудится!.. К смерти, что ли?.. как бы про себя пробормотал он, не сводя с нее крайне изумленного и недоверчиво-тревожного взгляда.
- К жизни!.. к жизни! - порывисто и с глубоким внутренним убеждением прошептала она, стремительно бросаясь на колени пред его креслом и схватив его свободную, здоровую руку.- Ничего тут нет необыкновенного,- продолжала девушка, спеша вывести его из тревожного недоумения, - розно ничего!.. Я уже несколько недель здесь, в этом госпитале... Тетушка недавно умерла, я одна осталась - деваться некуда, а время теперь такое... нужное время - сами знаете... Я пошла в сестры... Предлагали мне в Вильну или в Варшаву, но я предпочла здесь, потому что здесь теперь Устинов служит... Он все же свой человек, близкий друг и предан мне... И все же не совсем уж одна я, при нем-то, на чужой стороне. Вот и только!.. И все, как видите, очень просто это... и ничего необыкновенного!.. Узнала сегодня, что в ночь привезли вас и выпросилась ухаживать... сказала, что старый знакомый... ну и позволили, слава Богу... Вот вам и все объяснение!
Татьяна видимо торопилась подробнее высказать и разъяснить Хвалынцеву все дело, чтобы ни минуты лишней не держать его в беспокойном состоянии сомнений и недоумения, так как это состояние могло бы вредно отозваться на его здоровье.
Он, не встречая сопротивления, приблизил к своим губам ее руку и молча приник к ней тихим, благодарным поцелуем.
На глаза его навернулись невольные слезы, а в уме, столь же невольно, возникло сопоставление двух женщин: одна встала пред ним со всем эффектным обаянием своей патриотической миссии, во всем поэтическом блеске заговорщицы, со всем обаянием красоты, пламенного энтузиазма, фанатической ненависти и коварства, - встала так, как еще вчера встретил он ее: под свистом пуль, среди лихой атаки, на ее кровном коне, в блестящем, хоть и несколько театральном костюме... И рядом с ней это строгое платье сестры милосердия, эта скромная, не бьющая ни на какой эффект нравственная чистота, любовь и христианское самоотвержение простой, бесхитростной русской женщины.
Только в эту минуту внутренно понял и оценил Хвалынцев разницу между той и другой. Хотелось ему сказать этой Тане: "Прости меня, если можешь!.. Я много виноват пред тобой, чистая, честная душа, и много за то наказан!" Но взглянул на нее еще раз и не сказал того, что хотелось. Слов не нужно было, потому что это доброе, спокойно светлое лицо и без того уже все было озарено кроткой улыбкой любви и прощения. Вместо слов ту же самую мысль высказал ей взгляд Хвалынцева, и девушка, казалось, женским чутьем своим угадала и сознательно почувствовала значение и поняла смысл его безмолвно говорящего взгляда. Она ответила ему тихим пожатием руки, и Константину показалось, что с этой минуты внутренний мир был заключен между ними.
Тихо скрипнула дверь, и позади Хвалынцева послышались чьи-то осторожные шаги.
- Не спит? - шепотом спросил мужской голос. Татьяна ответила отрицательным кивком головы.
- Здравствуйте, Хвалынцев!.. Узнаете старого знакомца?
Константин поднял глаза, и радостная улыбка засветилась на его страдающем лице: пред ним стоял доктор Холодец, все такой же бодрый, славный, симпатичный, как и в первую встречу. Больной слабо протянул ему свою здоровую руку.
- Ну, вот, сказывал я вам на прощанье, что только гора с горой не сойдется, а мы с вами наверное! И привел Бог, как видите, - говорил Холодец, подсаживаясь около него на табурет. - Что, батюшка, лопатку поляки царапнули? Ничего, починим! Придется только поистязать вас немного разными пластырями да перевязками, вообще пачкотней этой, - ну, да уж дело наше такое, без того невозможно.
И Холодец сообщил, что главный доктор поручил специально ему вести лечение Хвалынцева, и что он еще с апреля месяца, за недостатком врачей, временно прикомандирован к госпиталю, где большая часть раненых постоянно поступает на его попечение.
- А я к вам старого приятеля привел, - сказал он, - угадайте-ка, кого?
- Знаю... догадываюсь... Где он?- оживленно спросил Хвалынцев.
- Здесь, в дежурной комнате дожидается. Вы только не волнуйтесь, Бога ради, и молчите побольше, а уж предоставьте нам развлекать вас, коли желаете. Захаров! - обратился Холодец к фельдшеру, стоявшему у дверей, - проводи-ка, брат, сюда Андрея Павлыча.
Свидание с Устиновым, после двухлетней разлуки, хоть было и радостно, но для Хвалынцева, в глубине души его, отзывалось затаенной грустью. Ему больно было за самого себя, за ту сторону своей внутренней жизни, которая, после разрыва с Паляницею и Цезариной, так тяготила его и все же оставалась глубокой тайной для всех друзей его. Теперь, пред его скорбным ложем, неожиданный случай свел троих людей, дорогих его сердцу.
Эта девушка, отвергнутая им когда-то ради иной женщины, и этот школьный друг и товарищ, позабытый им в том водовороте, куда швырнула его рука чуждых заговорщиков, и этот доктор, нравственно поддержавший его в одну из скверных минут жизни - все они здесь теперь налицо, и все как были, так и остались, простыми, прямыми и честными людьми, которые имеют нравственное право, с чистой совестью, открыто глядеть в глаза всему миру... И он знал, он чувствовал, что каждый из этих трех людей любит его по-своему, горячо и бескорыстно, даже и она, эта Таня, любить не перестала, хотя ее любовь и не дала ей ничего, кроме горя, не оставила ее душе никакого просвета, никакой надежды и в конце концов привела в общину сестер милосердия... Он знал еще и то, что эти люди смотрят на него, как на честного человека, верят в него, убеждены в нем и с негодованием отвергли бы малейшую тень сомнения, если бы такая могла быть брошена на него кем-либо, а между тем... он должен скрывать свой прошлый грех и заблуждение, таить от них ту сторону своей внутренней жизни, которая самому была столь невыносимо тягостна, и тягостна именно тем, что надо было одному безраздельно нести ее до времени в глубине души своей, не смея облегчить себя откровенным и полным признанием.
С таким внимательным и сведущим врачом, как Холодец, и с такой заботливой сиделкой, как Татьяна, лечение Хвалынцева шло очень успешно. Чрез два месяца рана затянулась, только правой рукой не мог он еще владеть свободно. Почти ежедневно, в послеобеденное время, навещал его Устинов и просиживал с ним часа по два, по три, развлекая его то чтением, то разговором, главной темой которого, конечно, были жгучие текущие события. Татьяна, с тех пор, как страдания Хвалынцева значительно уменьшились, стала уже реже показываться в его комнате: ее обязанности призывали ее к другим страдальцам, которые теперь более Константина нуждались в ее заботливом уходе и попечениях. Ни слова о прошлом за все это время не было сказано между Хвалынцевым и ею. Она являлась к нему только сестрой милосердия и другом, но не более, и не подала ни малейшего повода завести речь о прошлом. Заводить же самому такую речь - Хвалынцев не считал возможным. Слишком многое удерживало его от этого шага, и прежде всего сознание своей глубокой виновности пред отвергнутой им девушкой. Да и какое же будущее мог бы он предложить ей, если и сам-то не был еще уверен в своем собственном будущем? Он мог с каждым днем ожидать, что участие его в заговоре раскроется помимо его воли и что за это участие, быть может, придется вскоре понести искупительную кару. Он не боялся, а напротив, желал этой кары, и какова бы ни была предстоящая ему судьба, ожидал ее с покорным спокойствием. Тут он один виноват и один понесет за себя расплату. Но после всего, что было, обрекать эту девушку еще на новые страдания, на новую тревожную неизвестность Хвалынцев считал невозможным: против этого восставала вся лучшая, вся человеческая и честная сторона его натуры.
Однажды заметил он, что Устинов пришел к нему в каком-то грустном настроении духа. После нескольких оборотов разговора, который на сей раз, вопреки обыкновению, не совсем-то клеился между ними, Хвалынцев спросил его что это значит?
- Прегрустное письмо получил, - сообщил Устинов. - Помнишь ты Шишкина?
- Шишкина? - переспросил Константин, не совсем-то ясно отдавая себе отчет, кто бы мог быть этот Шишкин, и почему эта фамилия кажется ему несколько знакомою.
- Ну, да; гимназиста Шишкина, в Славнобубенске, - продолжал пояснять Устинов. - Того самого, что на литературном вечере, который устраивал покойник Лубянский, дернул вдруг публично "Орла" - история, из-за которой у меня чуть не состоялась дуэль с Подвилянским, из-за которой меня шпионом ославили, - ну, неужели не помнишь?
- А-а!.. Как же, как же!.. - подхватил Хвалынцев, - теперь вспоминаю! Гимназист Шишкин, который умел отлично декламировать стихи и был, кажись, выгнан за это из гимназии, затем исчез куда-то... Помню и "Орла", и Шишкина, и всю эту глупую историю...
- Благодаря которой, однако, - заметил Устинов, - я должен был уехать из Славнобубенска и теперь наконец очутился в Северо-Западном крае.
- Ну, так что же этот Шишкин? - спросил Хвалынцев.
- Да вот, представь себе, какая история вдруг оказывается! - Совершенно неожиданно получаю я сегодня от него из петербургской пересылочной тюрьмы письмо, которое он пишет накануне своего отправления в Сибирь на каторгу.
- На каторгу?.. За что?.. Неужели за "Орла" на каторгу?
- Нет, почище чем за "Орла", - за распространение в Жигулевских горах "золотых грамат", вместе с каким-то Василием Свиткой...
- Свиткой?! - воскликнул Хвалынцев, невольно побледнев при последнем слове.
- А что? Тебе разве знакомо это имя? - спросил Устинов, от которого не укрылись ни странный тон невольно вырвавшегося восклицания, ни эта внезапная бледность, ни взгляд, исполненный смущения и тревоги.
- К несчастию, слишком хорошо знакомо, - помолчав и как бы собравшись с мыслями, тихо проговорил Хвалынцев.
- Какими судьбами? - поднял на него удивленный взор маленький математик, еще более придя в недоумение от последних слов своего приятеля.
- Об этом после... Потом расскажу как-нибудь, - уклонился Хвалынцев. - Так что же Шишкин-то... Говори, пожалуйста... Это любопытно, - в некотором замешательстве старался он навести разговор на прерванную тему
- Да что Шишкин... Подцепил его в крутую минуту этот самый Свитка. - А что за Свитка? Про то и сам он никогда не знал да и о сю пору не знает!.. Зачали они вместе пропагандировать в лето 61-го года на Волге, пока не нарвались в одной какой-то деревне на здравый мужичий смысл; мужики их заприметили, заподозрили, хотели было руки назад скрутить да в становую квартиру, однако же не удалось на тот раз: выручил кистень да револьвер, чуть убийства не вышло... Скрылись приятели в Самарскую губернию, а оттуда в Питер пробрались, но только после студентской истории Шишкина на родину выслали, в Славнобубенск, а там он прекрасно было устроился, получил место в пароходной компании, занялся делом, средствами поправился и мать свою, старуху, приютил у себя, - ну, словом, совсем отрезвился малый и зажил себе порядочным и честным человеком, как вдруг - нужно же случиться такому обстоятельству! - ехал он прошлой осенью на пароходе, и случись тут же на палубе несколько жигулевских мужиков из той самой деревни, где он со Свиткой в пропаганде подвизался. Признали сразу! И в лицо, и по складу признали, да на первой же пристани и заявили по начальству, что промеж ними "смутитель" едет. Того, разумеется, сейчас же сцапали, пошло особое формальное следствие, чуть не целая деревня была вызвана в качестве свидетелей-очевидцев, и каждый на следствии почти сразу признает в лицо: даже того мальчонку что перевозил его со Свиткой на Самарский берег, и того откопали,- ну, словом, улик собралось достаточно, да наконец, и сам повинился, признался во всем что было... Отправили в Петербург, судили, и вот тебе финал всей этой истории, - каторга!
- Это ужасно! - как бы про себя проговорил Хвалынцев, медленно проводя по лбу рукой.
- Да, мой друг, и ужасно потому, что случилось уже в то время, когда человек совсем отрезвел, когда из него и для общества могло бы выработаться что-нибудь путное и полезное... Каково в таком-то вот положении идти на каторгу, если даже самому себе не остается призрачного утешения, что я-де политический мученик, страдалец за убеждения!.. А тут еще беспомощная и больная старуха-мать на произвол судьбы остается!..
"Да, платиться, когда отрезвел и когда не остается самому себе даже призрачных утешений - грустно", подумалось Константину. А Устинов и не подозревал, в какой мере и как близко эти самые слова подходят к его другу и как чутко ударили они его по сердцу.
- По каким же причинам он написал тебе это? - полурассеянно и после довольно долгого раздумчивого молчания спросил Хвалынцев, видимо находясь еще под давлением какой-то другой посторонней мысли.
- Да просто из благодарной памяти: ведь я любил его, - пояснил Устинов. - Ну да вероятно и душу отвести хотелось, напоследок высказаться хоть перед кем-нибудь в такую тяжелую минуту... Это так естественно.
"Высказаться хоть перед кем-нибудь!". - Как была понятна Константину такая нравственная потребность! Как самому ему хотелось порой высказаться! А в данную минуту, вследствие рассказа Устинова, эта жажда чистосердечной исповеди овладела им еще более. - "Пора!.. пора!" говорил ему какой-то неотразимый, настойчивый внутренний голос, в то время как мысль предавалась раздумью о судьбе несчастного Шишкина. - "Пора!.. видно ив самом деле всем нам приходит время расплаты за прошлое"...
- Но скажи пожалуйста, что это за личность? - продолжал меж тем Устинов, - ты говоришь, что знавал этого Свитку?
Константин, не выходя из своего раздумья, вместо ответа, утвердительно кивнул ему головой.
- Точно ли он Свитка и насколько это имя законно принадлежит ему, я не знаю, - заговорил он наконец, после некоторого молчания, в течение которого Устинов смотрел на него вопросительным взглядом, как бы выжидая более определенного ответа и разъяснения. - Я знаю только одно, - продолжал Константин, - что у этого человека есть несколько имен, между прочим и имя Свитки; но кто он такой в сущности и как его подлинное имя - это мне известно столько же, сколько тебе и Шишкину, а между тем...
И как бы осекшись на полуслове и не досказав своей мысли, Хвалынцев снова отдался какому-то раздумью, которое снова вызвало вопросительный взгляд со стороны учителя! Но теперь к этому взгляду примешался уже оттенок некоторого недоразумения. Это беспрестанно возвращающееся раздумье и этот тон невольно казались Устинову несколько странными и загадочными.
- Да, и между тем этот человек имел громадное влияние на мою судьбу, - высказался наконец Хвалынцев.
- На твою судьбу?.. на твою?.. Влияние, говоришь ты? - с возрастающим удивлением повторил вслед за ним Устинов.
- Да, мой друг, влияние, - подтвердил Константин. - И притом, быть может, столь же роковое, как и на судьбу этого Шишкина.
- Воля твоя, - пожал учитель плечами, - я тебя не совсем понимаю!
- Погоди, поймешь и узнаешь все очень скоро, - слегка усмехнулся Хвалынцев. - Да вот что, - продолжал он, - зачем откладывать в долгий ящик - благо мы одни и времени еще есть достаточно... Бери-ка вот на столе карандаш да бумагу... Я попрошу тебя записывать и потом переписать то, что я тебе продиктую... извини, голубчик, прибавил он, - рад бы был и сам это сделать, да рука еще не совсем свободно действует.
И он, в возможно краткой, сжатой и точной форме письма, стал диктовать Устинову всю последовательную историю своего вступления в заговор, своих отношений с "Варшавским Отделом Земли и Воли", и своих разочарований по поводу подложного адреса на имя великого князя Наместника, последствием которых был удар кинжалом "за измену делу". Цезарина не была названа в этом письме: он не хотел компрометировать и путать в свое дело женщину, и только рассказал о ней Устинову, чтобы не оставлять для него загадкой главную причину своих сумасбродных увлечений делом, совершенно для него чуждым.
Был назван в письме поручик Паляница, о котором в то время имелось уже положительное официальное сведение, что он убит при Пясковской Скале, в деле с Лангевичем, в банду которого бежал незадолго до того времени; названы были еще Добровольский, открыто командовавший шайкой, Веллерт и Кошкадамов, заведомо бежавшие за границу, и наконец Василий Свитка - псевдоним безусловно загадочный для самого Хвалынцева. Письмо было написано просто и правдиво и от начала до конца дышало искренностью и горячим увлечением. - "Я не смею рассчитывать на милость и не прошу пощады, говорилось там в заключение. Я ожидаю заслуженной мной кары и приму ее как должное и справедливое возмездие, во искупление моих заблуждений и ради очищения своей собственной совести, ради нравственного примирения с самим собой".
Устинов остался неожиданно и сильно поражен всем, что открыло ему это письмо, погрузившее его в глубокое раздумье.
- Послушай, Константин! - заговорил он наконец, перечитав еще раз написанное. - Я не знаю, что ты намерен с этим письмом делать, но по-моему не лучше ли его поскорей уничтожить?
- Ни за что в мире! - наотрез отказался Хвалынцев.
- Но... по крайней мере, к кому ты намерен адресовать его?
- К Муравьеву.
- Как?!..- вскочил с места Устинов. - К Михаилу Николаевичу?!
- Да, к нему непосредственно,- спокойно подтвердил Хвалынцев. - Прямой путь, самый простой и короткий, и тем более, что, будучи здесь, в Гродне, я временно нахожусь под его начальством, стало быть имею на такой поступок даже некоторый законный повод.
- Сумасшедший! Да подумал ли ты...
- Э, мой друг! - нетерпеливо перебил Константин. - Откровенно говоря, мне уже невмоготу больше ни мое фальшивое положение, ни эта проклятая неизвестность за свою участь. Лучше же порешить все сразу и скорее!
- Но ведь из Вильны не жди уж пощады.
- Я и не жду ее. И... что бы там ни было, я решился... твердо и бесповоротно!
Устинов перестал возражать и грустно поник головой.
- Еще одна последняя просьба, - дружески обратился к нему Хвалынцев, - во-первых, до времени никому ни полслова, ни намека, - понимаешь? А во-вторых, перепиши ты мне это к завтраму начисто, я подпишу и - отправим его с Богом... Только дай слово, что непременно отправишь! - поспешил он прибавить торопливо и заботливо.
Устинов отвечал молчаливым знаком согласия.
На следующее утро все было исполнено по желанию Константина и письмо в тот же день пошло по назначению, а к ночи местный военный губернатор получил уже из Вильны лаконическую телеграмму: "Немедленно арестовать корнета Хвалынцева, впредь до дальнейшего о нем распоряжения".
Польским патриотам Северо-Западного края очень не хотелось верить, что вновь назначенный начальник есть именно прежний гродненский губернатор. Одни утешались мыслью, что назначен "Амурский", другие ласкали себя надеждой, что "Карсский", стараясь и то, и другое мнение навязывать даже русским. Но сколь ни отгоняли они от себя эту тревожную весть, она подтвердилась во всей своей силе: 14 мая генерал Муравьев был уже в Вильне.
Он застал Край в полном разгаре мятежа. С разбитием шаек на одном месте, они мгновенно являлись на другом, возникая из рассеянных остатков. Более мирная часть крамольного дворянства ютилась на "гражданских" местах революционной организации, тогда как более воинственная или "завзятая" ушла в банды. Все что было из шляхетства в боевом настроении, уже ратовало в лесах, а женщины насмешками и мольбами, обольщениями и ценой собственного целомудрия выгоняли "до лясу" и последних из оставшихся почему-либо дома. Магнаты рассчитывали на "широкие плечи" влиятельных защитников, которые будто бы найдутся для них в Петербурге, и пребывали в полной уверенности, что правительство не решится применить к ним лично никакой чересчур уже резкой и крупной меры, а ксендзы точно так же были твердо уверены, что они ни в каком случае не подлежат действию закона, применяемого к мирянам, что их судить может только Рим и установленная от него католическая церковная власть, в которой они всегда найдут защитников, а не судей, и эта уверенность ксендзов в личной своей безопасности и в безнаказанности в начале восстания была несокрушима.
Муравьев, первым же делом, выделил резкой чертой из местного населения ополяченное общество, то есть ту среду, где именно гнездилась крамола. Он круто переменил систему, которой до него держались в Крае представители высшей русской власти, и из строго оборонительной сделал ее решительно наступательной. Надо было прежде всего сломить уверенность магнатов и ксендзов в их безнаказанности и в бессилии законной власти; и вот 22-го мая викарный ксендз Станислав Ишора, за возбуждение в костеле народа к мятежу, был приговорен к смертной казни, в Вильне, на торговой площади. День был базарный, почему и собралось в город множество окрестного народа. В толпу были пущены уверения, что Муравьев на подобную меру не отважится, что "сам Напольон" ему этого не позволит, что это будет безрассудный вызов римскому папе, что вся латинская Европа вторгнется в пределы России искать возмездия за Ишору, что это только шутка, которая устраивается ради театрального эффекта, чтобы напустить страху и сейчас же помиловать. Но когда всенародно, среди бела дня, грянул залп - в толпе раздались стоны и вопли виленских горожанок. Первая паническая весть с необычной быстротой разнеслась по целому Краю. Через два дня, 24-го мая, точно так же всенародно были расстреляны в Вильне, за возбуждение народа к мятежу, двое подсудимых - один ксендз, а другой шляхтич. 27-го мая, граф Леон Плятер, предводитель шайки, разбившей транспорт с оружием близ Креславки, был расстрелян в Динабурге. 28-го мая, в Вильне повешен захваченный предводитель банды Колышко, уличенный кроме того в разграблении сельских правлений, общественных дел и в повешении должностных лиц. 6-го июня, в Ковне, расстрелян корнет Белозор, взятый с оружием в руках, а в Могилеве тот же приговор исполнен над поручиком Корсаковым, над двумя прапорщиками Манцевичами и над предводителем шайки, эмигрантом Анцыпою. 10-го июня расстрелян в городе Лиде ксендз Фальковский, а 15-го июня повешен в Вильне военный воевода Литвы и Белоруссии, капитан Сераковский {Сераковский, с приездом в Вильну, изменил партии красных и перекинулся на сторону белых, Истребление помещичьих шаек в Витебской и Могилевской губерниях, равно как и поражение Сераковского при Гудишках, были громовые удары, понесенные белыми в течение апреля месяца. Красные с самодовольством смотрели как гибнут их противники: поражение при Гудишках они приветствовали как собственную победу (См. Рач - "Материалы для истории мятежа 1863 года", стр. 207).}.
24-го мая по всему Краю было введено военное положение: в каждом уезде утверждено военно-гражданское управление, с безусловным подчинением ему всех местных властей и всего населения, при строгом предписании "ограждать крестьянское сословие от покушений мятежников"; образованы сельские стражи и конные разъезды для наблюдения за проезжающими, все помещики, их прислуга, шляхта, ксендзы и римско-католические монастыри обезоружены, и обезоружение это произведено в течение трех дн