Главная » Книги

Крестовский Всеволод Владимирович - Петербургские трущобы. Том 1., Страница 34

Крестовский Всеволод Владимирович - Петербургские трущобы. Том 1.



частливое исключение принадлежит по преимуществу арестантам привилегированных классов: дворянам, купцам, почетным гражданам, вообще тем, "к кому ходят почище"; классы же непривилегированные под это исключение по большей части подводит какая-нибудь тюремная протекция. Все же неимущие таковой пользуются иным местом свидания, которое способно навеять на любого посетителя самое мрачное впечатление: в подворотне замка, в правой от входа стене, есть довольно пространная ниша, отделенная от проезда толстой железной решеткой с таковою же дверцей. Сквозь эту дверцу посетитель подымается на несколько ступеней и входит в длинноватую и полутемную камеру, которая посередине перегорожена вдоль двумя мелкосетчатыми решетками, в расстоянии аршина одна от другой. В промежутке между ними расхаживает часовой, а две зарешеточные половины камеры наполняются: одна - посетителями, другая - арестантами. Сквозь эту двойную железную вуаль кое-как можно еще разглядеть знакомое лицо, но пожать ему руку, сказать тихое слово по душе да по сердцу или передать из кармана в карман какую-нибудь булку - нечего уже и думать: зоркое око и ухо "дежурного", который, помимо часового, долженствует присутствовать при свиданиях, решительно не допустит ни до чего подобного.
   ______________
   * Так назывался окраинный район Петербурга, где проживало купечество, занимавшееся извозопромышленным делом.
  
   На женском отделении это дело идет несколько сноснее. Там вместо двух решеток ограничиваются одной. С одной стороны стоит толпа родственников и знакомых, с другой - приникли лицом к окошку заключенницы. Идет смешанный гул и говор, на многих грустных и убитых глазах виднеются слезы...
   - Прощайтеся!.. Время прощаться! - восклицает надзирательница и, растворив двери решетки, отделяющей посетителей от заключенниц, становится в этой двери, протянув свою руку. Через ее руку идет торопливое прощанье, поцелуи и благословенья, - торопливое потому, что сзади еще целая толпа дожидается своей очереди проститься и передать какой-нибудь пирог да сайку.
   - Матери могут остаться - мужьям и братьям нельзя!.. Матери, оставайтесь! - снова покрывает прощальный гул толпы громкий голос надзирательницы, и несколько старух, крестясь из чувства благодарности, спешат отделиться в сторонку, чтобы потом, когда опустеют камеры, вдосталь и по душе наговориться лицом к лицу, без ненавистной решетки, со своими заключенными дочерями.

* * *

   - Ну, Юлинька, я тебе радостную весточку привезла, - начала старуха, расцеловавшись с Бероевой, когда та вошла в контору. - Вот поздоровайся с детками - и расскажу.
   - Какая весточка? - стремительно бросилась к ней арестантка, предчувствуя, что тетка, верно, что-нибудь про мужа скажет ей.
   Старушка отвернулась в сторону: она боялась, чтобы глаза как-нибудь не выдали ее невинной лжи, потому очень уж неловко было ей смотреть на Бероеву: хоть и ради доброго дела привирала, а все-таки неловко.
   - Да ведь я Егора-то Егоровича видела, - промолвила она и, чтоб занять чем-нибудь глаза да руки, принялась поправлять на внучке шейную косынку.
   - Видела!.. - воскликнула Бероева. - Ну что же он? Говорите мне! Говорите, бога ради, все скорее!
   - Видела, - повторила старуха, - говорила с ним... Ну, ничего... надеется, что скоро выпустят...
   - О, дай-то господи!.. Что же он, исхудал? измучился? Болен он? Не скрывайте от меня. Умоляю вас, ничего не скрывайте! - порывисто наступала на нее Бероева, хотя вся беседа, по обычаю конторских свиданий, шла тише чем вполголоса.
   - Ну, вот уж ты сейчас и "болен"! Ничего, здоров и бодрый такой, не убивается... Одно только крушит его: думает все, что ты-то тут убиваешься. Не велел он тебе этого... Люди вы еще молодые, да и ребята есть - так вот для них-то надо поберечь себя, вот он что сказать тебе велел-то!
   Старушка говорила все это потому, что всеми силами и всей любовью души своей желала, чтобы Бероева легче, мужественнее переносила свою убийственную судьбу. Она знала, что добрая весть о муже сильно подкрепила и ободрила ее на будущее время, и потому в последний раз перед расставанием с детьми, на бог весть какой срок, решилась даже на более крупную ложь - сказала, что виделась с Бероевым.
   "Доселе-то хоть с детками видалась, - размышляла старуха, - все же утешение было, а теперь, как увезу-то их, так и последней радости лишится - еще пуще затоскует, совсем убьет себя... Лучше уж еще раз солгать, прости господи, да лишь бы утешить покрепче, чтобы подольше-то хоть надежда какая-нибудь была у нее, а там, Бог даст, может, и счастливо все обойдется".
   - Говорил он с вами что-нибудь о своем деле? - нетерпеливо спросила Бероева.
   - О деле-то... н-нет, - слегка замялась старушка, - о деле там-то ведь нельзя рассказывать: тайна ведь это, а только и сказал, что все пустяки и скоро все кончится, что, главное, убиваться тебе отнюдь не следует. И начальство ведь про дело-то его то же самое говорило - так чего ж тебе крушиться? - в виде последнего убедительного аргумента заключила старуха. - А вот я тебе денег да белья привезла, - присовокупила она, передавая ей несколько ассигнаций вместе с полотняным узелком, - пускай у тебя ни в чем тут недостатка не будет.
  

XLIV

СТАРЫЙ РУБЛЬ

   Пробило два часа - конец тюремным свиданиям. Надо было расстаться. Бероева крепко обняла и долго целовала обоих детей своих, словно бы уж ей не суждено было увидеться с ними. Несколько крупных горячих слез упало из ее глаз на их печальные личики. Дети тоже плакали; но как-то странно и больно становится глядеть на эти тихие слезы: жизнь, хотя и бессознательно, но рано научила этих двух детей не по-детски как-то плакать.
   - Глянь-ко, Дюжикова, - заметила, кивнув на них, одна арестантка другой, - глянь-ко, дети-то, детки божий, плачут-то как... словно и понимают, что сиротами, почитай, остаются.
   - А то не понимают? Известно, чувствуют: не чужую отняли ведь, а мать родную...
   - Мама... - тихо и грустно проговорила девочка, прильнув к плечу Бероевой. - Что я тебе скажу, мама... только ты не откажешь мне? Ты сделаешь это?
   - Что, моя милая?
   - Нет, скажи прежде, ты не откажешь?.. Ну, милая, хорошая мама, не откажи ты мне! - умоляла девочка, охвативши ручонками ее шею.
   Бероева пообещалась.
   - Ты помнишь, мама, целковый тот старинный, что в рожденье подарила мне? - говорила девочка, вынимая из кармана заветную монету. - Я его с собой привезла... Возьми его, мама: ты себе булку купишь...
   - Полно, дурочка! - с грустной, любящей улыбкой прервала ее Бероева.
   - Нет, мама, нет! - стремительно перебила девочка. - Ты обещала мне!.. Если любишь меня, так возьми... Добрая, милая, голубушка ты моя, отчего же ты не хочешь?.. Ведь я видела - тут всем родным приносят - вон и той маме тоже дочка принесла, а ты не хочешь... Возьми: тебе ведь пригодится он.
   И девочка решительно положила монету в руку матери.
   - Спасибо, Лиза... - тихо промолвила Бероева, чутким сердцем угадавшая душевное движение девочки, и с новыми, горькими слезами, как-то судорожно стала расточать обоим детям свои последние ласки и благословения. Тревожное чувство говорило в ней, что казенный предел тюремным свиданиям кончился, и уж надзирательница поглядывает в их сторону, с намерением подойти и сказать, что пора, мол, потому - иначе беспорядок... начальство... и прочее, - и она не могла оторвать от детей свои взоры, прекратить свои поцелуи, - ей мучительно хотелось подольше и вдоволь, досыта наглядеться на них в последний раз, и в то же время болезненно чувствовалось, что это "вдоволь и досыта" слишком еще далеко от нее, что оно никогда не придет и даже невозможно для матери.
   Потрясенная до глубины души, возвратилась она в камеру, зашила в лоскуток заветный подарок и бережно спрятала его на груди, повесив на одну тесьму со своим шейным крестиком. С этой минуты старинный рубль сделался для нее величайшей драгоценностью, самой заветной святыней, с которой соединились бесконечная материнская любовь и живое воспоминание о последних прощальных мгновениях.
   "Где бы я ни была, что бы со мной ни случилось, я не расстанусь с ним!" - решила она в эту минуту величайшей скорби, чувствуя, что среди наступившего для нее душевного сиротства и нравственного одиночества эта вещь является уже единственным звеном, связующим ее жизнь и душу с детьми и со днями прошлого, светлого и улетевшего счастья.
  

XLV

ОПЯТЬ НА МУЖСКОМ ТАТЕБНОМ

   Немного прошло времени с тех пор, как мы покинули Ивана Вересова под честной эгидой Рамзи, на татебном отделении, но много прибавилось там постояльцев в этот промежуток. Жизнь - все та же, что и прежде, с тою только вечно повторяющейся разницей, что на место некоторых старых "жильцов", угодивших либо на волю, либо на Владимирку, в Палестины забугорные прибывают день ото дня "жильцы" новые, с тою же по большей части, перспективой воли - "с подозрением", да длинной Владимирки и Уральских бугров. Так что в сущности можно сказать, что на татебном отделении, равно как и на прочих, ничто не изменилось.
   Дрожин после знаменитого рукопожатия Рамзи недель шесть провалялся в лазарете, пока ему залечили размозженную кисть. Начальству показал, что, по нечаянности, сам причинен в своем несчастии: дверью, мол, невзначай ущемил. Начальство недоверчиво головою покачало, однако удовлетворилось таким объяснением - по очень простой причине: другого, истинного, ему никогда не дождаться от арестанта, пока оно остается "начальством" и взирает на него исключительно как на субъект, за каждый малейший проступок подлежащий исправительным внушениям, кои суть весьма разнообразны и строги.
   Смутно было на душе старого Жигана, пока он раскидывал умом-разумом - как ему быть и как держать себя при вторичном появлении в среде камерных сотоварищей? Как пройдет первая минута встречи с ними, и вернется ли к нему все то влияние, на какое он присвоил себе право до рокового появления Рамзи? - все это были кровные, близкие сердцу вопросы, которые долго тревожили старого Жигана в лазарете. Почти все время своего леченья он был необыкновенно мрачен, ни с кем слова не проронил и по большей части лежал отвернувшись к стене от лазаретных товарищей.
   - Что, дядя Жиган, с тобой, слышно, здорово поздоровался новый благоприятель? - иронически подошел к нему однажды кто-то из больных.
   Жиган, как тигр, мгновенно поднялся на кровати и так грозно сверкнул на подошедшего своими налившимися кровью глазами, что того чуть ли не на сажень отбросило от его постели, словно молнией обожгло, и сразу уж отбило вперед всякому охоту тревожить Жигана какими бы ни было вопросами, да и для остальных послужило достаточно внушительным примером.
   Наконец Дрожин надумался, как ему быть по выходе.
   Пришел однажды в лазарет один арестантик из дрожинской камеры - попросить какой-то примочки в аптеке и вместе с тем навестить одного больного. Дрожин благодушно кликнул его к своей постели.
   - Ну, как там у нас, благополучно? - спросил он.
   - Ништо, живет, дядя Жиган!
   - А что креститель-то мой здравствует? - осведомился он с осторожной и не то надменной, не то добродушной усмешкой.
   - Это Рамзя-то? - домекнулся арестантик. - Ништо, соблюдает себя, как быть должно.
   - Что же, как там он у вас, на каком положении?
   - Большаком, дядя Жиган, голова целой камере.
   - Хм... И не обижает?
   - Грех сказать - этого за ним не водится.
   - Хм... Ну, это хорошо... Это хорошо, что не обижает, так и след! - раздумчиво повторял Дрожин. - А за товариство, за всю ватагу-то стоятель?
   - Уважает... Хоша и строг, а лучшего ватамана и днем с фонарем не сыщешь. В старосты по этажу выбираем.
   - Хм... Ну, что ж, так-так-так! - порешил он, как бы сам с собою. - Коли выше всех головою взял, стало быть - сила. Снеси ему поклон мой, скажи: старый-де Жиган челом тебе бьет.
   И с этой минуты его уже не тревожили неотвязные, прежние вопросы.
   Вернулся он в камеру осанистый, бодрый и как-то серьезно веселый.
   - Здорово живете, братцы!
   - А!.. Дядя Жиган!.. Выписался!.. Что граблюха-то щемит?.. Здорово! - оприветствовала его целая камера; но в этих возгласах и в тоне, которым они произносились, Дрожин - увы! - уже не расслышал былой почтительности, внушаемой уважением к его прошлому и страхом к его силе. Очевидно, сила новая и более крепкая взяла здесь нравственный верх.
   На мгновение его личные мускулы передернуло что-то нехорошее, как будто досада на настоящее и сожаление о прежнем значении своем, но старый Жиган в ту ж минуту преодолел свое чувство и с спокойно-серьезным видом подошел к Рамзе.
   Молча поклонился он. Тот ответил выжидательным, но в высшей степени спокойным поклоном.
   - Вот тебе моя рука - та самая! - начал Дрожин. - Стар человек я, годы осилили мою силу, а и в былое время не стать бы с тобою меряться: больно уж дивная сила, брат, у тебя. Будь же и мне ты ватаман, а я тебе - слуга, - заключил он и снова поклонился.
   - Не то, брат, ты говоришь, - ответил ему Рамзя. - Я, по своему разуму, так полагаю, что по единой токмо силе не надо быть старшему промеж людьми, а все мы есть братья, и возлюбим друг друга по-братски. Вот моя вера. Хочешь ты мне быть не слугой, а другом и братом? - изволь! А не хочешь - господь с тобою!
   Они поцеловались. На душе у Дрожина посветлело, словно бы груз какой с нее свалился. Он сознавал, что с честью вышел из затруднительного положения, что таким образом значение его, быть может, не вовсе еще потеряно, а с удалением Рамзи всецело опять к нему же возвратится, и старый Жиган по-прежнему станет дядей Жиганом, большаком и силой на всю камеру и на весь этаж. "Мы еще, авось, вернем свое! Бог не выдаст - свинья не съест!" - подумал он и, весело, соколиным взглядом окинув всех товарищей, остановился на Вересове.
   - Ты, брат, не сердись на меня, старика! - подошел он к нему. - Ты еще млад-человек, а я тебе чуть не в дедушки гожуся, стало быть, тебе и не след на мне зло мое помнить, да и зла мы тебе не желали, а только так, в шутки играли с тобой, ну, а точно что шутка шутке рознь бывает. Это уж такое у нас заведение.
   И он слегка поклонился Вересову, но не поцеловался и руки не протянул, потому - памятовал, что он старик, а тот - молокосос еще и перед молокососом, значит, достоинство свое непременно надо соблюсти, чтобы он это чувствовал, да и другие тоже.
   - Да тут, кажись, без меня новых жильцов поприбавилось? - продолжал Дрожин, оглядывая товарищей. - Тебя, милый человек, как обзывать, к примеру? ась?
   - Как случится, да как понадобится. Где Петром, где Иваном, а где и капитаном. А крещен-то я Осипом, по прозванию Гречкой, да содержусь-то не в этой камере, а сюды собственно визитацию, вишь ты, сделал - в гости к приятелям.
   - Бойкая птица, - одобрительно заметил Дрожин: он мало-помалу, исподволь намеревался войти в свою прежнюю роль. - А ты кто, милый человек? Рожа-то твоя как будто малость знакома мне: может, когда на мимоезжем трахте встренулись, как оба с дубовой иголкой портняжили? Ты не из савотейников ли?
   - Что было, то проехало и быльем поросло: бабушка моя про то сказывать вовеки заказала, - отрезал вопрошаемый, - и мне, вишь, тоже рожа твоя знакомой сдается, да ничего себе - помалчиваю, а в мире сем Фомушкой-блаженным прозывают.
   - Те-те-те!.. Старый знакомый! Наслышан, брат, я о тебе много был, про странствия да про похождения твои! А что Нерчинский не забыл еще? Вместе ведь раз лататы задавали оттелева!
   И он, весело хлопнув по плечу блаженного, веско потряс его громадную лапищу.
   - А тут еще что за зверь сидит? - мотнул он головой на товарища Фомушки.
   - Се убо горбач! - весело промолвил блаженный, ткнув указательным перстом в темя Касьянчика-старчика.
   Оказался налицо и еще один старый знакомый - новый, временной жилец "дядина дома" - беглый солдат Абрам Закорюк, который содержался тут пока, до близкого отправления своего в арестантские роты Финляндии.
   Дрожин остался очень доволен как двумя этими встречами, так и вообще своими новыми знакомыми. Требовалось только вконец уж показать себя и свое достоинство.
   - Эй, Мишка Разломай! - отнесся он к этажному ростовщику, маркитанту и майданщику. - Отпусти ты мне в долг мать нашу косуху! Шесть недель в рот ни капельки не брал, индо нутро все пересохло. За первой идет вторая, за второй третья, а там - как бог на душу положит: потому - беспременно надо мне теперича новоселье на старую койку справить.
  

XLVI

ЗАВЕТНЫЕ ДУМЫ

   Веселая компания гуляла. На тюремной гауптвахте с час уже пробили вечернюю зорю, по камерам кончилась поверка, - стало быть, беспокоить до утра некому. В майданном углу затевалась обычная трынка да три листика, а пока Абрам Закорюк потешал бойкими россказнями.
   - Чудный был, братцы, у нас в полку солдатик, - повествовал он, руки в боки, молодцеватым фертом стоя середь камеры. - Наезжает раз ишпехтырь-инерал, икзамет, значит, производить. Вызывает он этого самого солдатика к черной доске. "Ну, говорит, как бы ты, любезный, поступил, коли бы на войне неприятеля встренул?" Солдатик ни гу-гу, только знай себе в струнку тянется. "Ну, говорит, ты бы его, понятное дело, приколол, потому, говорит, для расейского солдатика одного неприятеля приколоть немудреная штука". - "Приколол бы, ваше превосходительство!" - "Ну, молодец, говорит, так и следует. А кабы двух али трех встренул, тогда бы как?" Солдатик опять ни гу-гу, только бельмами похлопывает. "Ну, говорит, для расейского солдата и двух-трех, говорит, тоже, пожалуй, не штука приколоть". - "Так точно, приколол бы, ваше превосходительство!" - "Молодец! А как, говорит, двадцать али тридцать встренул - тогда бы как? - "Приколол бы, ваше превосходительство!" - "Ну, братец, врешь, говорит, тридцати не приколешь; тогда в эвдаком случае благородно ретировался бы". - "Так точно, ваше превосходительство, благородно ретировался бы!" - "Это значит наутек бы пошел. Молодец! - говорит. - А кабы ты меня на войне встренул, тогда бы как?" - "Приколол бы, ваше превосходительство!" - Ну, братец, врешь, говорит, меня-то, начальства свово, нельзя колоть, а ты, говорит, подумай хорошенько, как бы ты поступил встренувши меня?" - "Благородно ретировался бы, ваше превосходительство!" - Тут его, раба божьего, взяли да и тово - веником маненько попарили. Не ретируйся, значит, и не коли! Так-то оно, братцы, наша служба такая, что повернулся - тово, и не довернулся - тоже тово, а впрочем, - очинно вальготно.
   - Ваше дело - военное, а наше дело - священное, - замечает ему на это Фомушка, - потому, как я из дьячковских сыновей и премудрость, значит, уразумел. Мне бы теперь, по-настоящему, архипастырем надо быть, кабы не враги наши... а я вот - в блаженных только состою.
   - Это чином выше, - вставил словечко Закорюк.
   - Выше ли, ниже ли, а только я хочу повествованье некое рассказать, - возразил ему Фомушка. - Был я еще малолетком, при отце на селе состоял, и поехали мы всем причтом на Христов день со славлением в соседнюю деревню, верст за семь. Цельный день, аж до ночи славили, ну, и наславились, уж так-то наславились - до утробы пресыщения. Сложили нас всех в тележку, стебанули меринка, он и потрусил себе: не впервой, вишь, - дорога-то знакомая. Наутро пономарь идет за благословеньем - заутреню благовестить. Приходит к отцу, а отца нетути! "Что ж, говорит, должно, мы батюшку-то вчерась где-нибудь по дороге невзначай обронили. Надо быть, что обронили, говорит, потому - оченно уж дело-то грузно было. Поедем искать, говорит, может, и найдем где-нибудь". Поехали. Смотрим - а отец-то как раз за селом, у кирпичного завода, в канавке лежит, ликом горе, и солнышко лик ему припекает, и свинии нечестивии обступили его, сердечного, да во уста, во уста-то так и лобызают. А он, голубчик мой, очесами-то не узрит, а только лежит себе, козелком потряхивает да бормочет: "Много благодарен! Много благодарен! Воистину, мол, воистину!"
   Дружный и веселый хохот камеры покрывает окончание как того, так и другого рассказа. Один Рамзя только сидит поодаль от других, сохраняя невозмутимое спокойствие и серьезность. Ему, кажись, не совсем-то по душе приходились такие рассказы, но протестовать против них каким-либо резким или поучающим словом он не стал, потому что знал цену каждому своему слову, умел угадывать минуту, когда оно может влиять своей нравственной силой, и вдобавок отлично знал этот народ, с которым теперь приходилось ему иметь дело. Тут именно все зависит от минуты, потому что это - народ порыва, иногда хорошего, иногда дурного, но непременно порыва; это - капризное, своенравное дитя; на него обаятельно действует только факт или пример, совсем выходящий вон из ряда, поражающий либо своей грандиозностью, силой, либо своей смешной, комической стороной. Насколько легко подчиняется он обаянию всякой силы, настолько же легко и развенчивает свой кумир, отнимает от него сразу все добровольно данное ему уважение, при первой оплошности, при первом случае, когда эта сила неловко станет в смешное положение. А Рамзя чувствовал, что, выступи он теперь, в данную минуту, перед полупьяной ватагой, настроенной на сатирический и смешливый лад, ему вся эта ватага отгрянула бы только дружным уничтожающим смехом, который в тот же миг свергнул бы его с того пьедестала, на который стал он с первого появления в эту среду. А Рамзя дорожил своим значением. "Мало ль что мне не по нраву! - рассуждал он мысленно в эту минуту. - Не всяко лыко в строку. Тут еще грех невелик, что погалдят промеж себя да пересмехом позаймутся, а вот коли какое дело всурьез пойдет да недобром для них же самих запахнет, - ну, тогда встань и затяни вожжу, тогда поймут, что ты, мол, за дело, а не за пустяковину ратуешь". И он засветил у своей койки сальный огарок, заслонил его бумагой со стороны окна, чтобы со двора свету незаметно было, и кивнул Вересову:
   - Почитать бы, что ль, книжку занятную, - предложил он ему, вытаскивая из-под подушки растрепанную книжицу, - присядь-ко, Иван Осипыч, призаймемся малость.
   И через минуту по камере тихо, но внятно раздался его ровный, певучий голос:
  
   Не гулял с кистенем я в дремучем лесу,
   Не лежал я во рву в непроглядную ночь -
   Я свой век загубил за девицу-красу,
   За девицу-красу, за дворянскую дочь!
  
   И... к концу этого стихотворения около Рамзи мало-помалу собралась уже тесная кучка; буйный смех замолк, уступая место серьезному, чуткому вниманию. В майданном углу тем же часом пошли в ход три листика, и вся камера разделилась на две группы: одна жадно и любопытно следила за игрою, другая жадно и любопытно слушала некрасовские стихи.
   Рамзя обвел глазами свою группу, и довольная улыбка мелькнула на его губах: он знал, как и чем в иную минуту нужно действовать на этот народ, и внутренно улыбнулся этому сознанию.
   Осип Гречка содержался на том же татебном отделении, только в другой камере, где, с некоторыми варьяциями, совершалось почти то же самое: та же игра и подобные же рассказы; но он меж тем угрюмо лежал на своей койке, закинув за голову руки, и все время ни в россказнях, ни в игре, ни в чтении не принимал участия. Он думал крутую, серьезную думу... Надоел ему душный острог, надоело уголовное дело, по которому теперь его судят, о покушении на жизнь ростовщика Морденки - отца Вересова, надоела вся эта жизнь сидячая, скучная, подневольная, и - ох, как хотелось бы ему попытать теперь вольной воли, погулять без надзора по белому свету. Хорошо бы убежать отсюда - да только как убежишь-то? А надобно, беспременно надобно, во что бы то ни стало! Потому - очень уж опротивело все это, тоска по прежней горемычно-беззаботной жизни вконец загрызла. Как быть-то?.. Надо подумать!
   И вот он думает да передумывает разные мысли.
   "Запутал я ни за што и энтово щенка, - мыслил он насчет Вересова. - Ну, вот и терпит, страдает человек... Коли виноватому скверно, каково же оно невинному-то!.. Душа-то у него чистая: ведь тогда ни за што помог мне - от доброго только сердца своего, значит, а не из чего-либо протчего. И не гадал, чай, что влопается в такую передрягу!.. А и скаред же этот Морденко, батька-то его!.. Думал я этта, что кровь не выдержит, заговорит свое; думал, что не захочет детище родное под уголовщину вести; помилует, думал, дело замнет да потушит, - ан нет, живодерина! ему и кровь своя ровно что ничего, и сына роднова топит!.. Не выгорела у меня, значит, эта задача, ошибся... А коли не выгорела, что ж и щенка-то задаром томить? Выгородить его нешто из дела, объявить начальству, что так, мол, и так - в эндаком разе впутывал его занапрасну, на сердце родительское, мол, расчет в мыслях своих держал и потому оговорил неповинного... Мне ведь все равно: потому, как ни на есть, а уж удеру отселева беспременно: либо пан, либо пропал. Только как удрать-то?.. Нешто надежного товарища подыскать бы, да вместе хватить?.."
   И мысль Осипа Гречки сама собою возвращалась все к той же первоначальной и заветной думе о побеге.
   Несколько дней таил он про себя эти мысли, все выглядывал да придумывал умом-разумом, кого бы ему посподручнее выбрать в товарищи, и наконец решил, что надежнее всех, кажись, будет Дрожин, а буде Дрожин откажется, то можно за Фомку-блаженного приняться.
   Однажды, улучив минуту, он при встрече, по секрету, сообщил свои намерения старому Жигану.
   Старый Жиган раздумчиво потупил голову и наконец махнул рукой, как на дело совсем ему неподходящее.
   - Нет, брат, помогай тебе Микола-святитель одному бежать, а меня уж не замай, - ответил он Гречке. - Я уж лучше, как быть должно по закону и во всей правиле, в Сибирь пройдусь.
   - Как!.. Нешто так-таки, как голодная решит?! - изумился Гречка.
   - И впрямь. Как решит, так и будет.
   - Да что ж это такое?.. Али уж так, по век свой покаяться задумал?
   - Для чего каяться? Смертный конец не пришел еще.
   - Так рази начальству поблажать?
   - А что же? Для чего не поблажить ему маленько? Хотят меня в Сибирь, примерно, - что ж, что удовольствие можно им сделать, пущай, как малые ребятишки, побалуют со мною - уж так и быть, потешу их, прогуляюсь; а из Сибири убегу. Авось, либо там, либо здесь повидаемся еще с тобою, милый человек ты мой!
   Гречка только плечами пожал.
   - А эдак-то что бежать! - продолжал пояснять ему Дрожин. Убежишь, а тут тебя, того гляди, и принакроют, не хуже русака под кочкой. Этак бежать никакого удовольствия нету. А вот - дойти до места да оттелева дернуть, ну, это точно что дело! Раздолье, по крайности, будет, а иначе я не люблю и не согласен.
   Он опять потупился и подумал с минуту.
   - А мы вот как, брат, устроимся с тобою, коли хочешь! - предложил старый Жиган, набредя на подходящую мысль. - Пущай нас прежде, как след, решат по закону да на Владимирку погонят; а как перевалимся за бугры, дело-то там обнакновенно повольготнее пойдет, ну, так вот там уж где-нибудь за Тобольским, при подходящем случае, мы и ухнем вместе. Сторона-то, брат, там привольная, богатеющая сторона. Идет, что ли, на это?
   - Н-нет, не ходит, дядя Жиган, - неподходящее...
   - Ну, а инак я несогласен! Да и что! С вами-де водиться, что в крапиву садиться! - порешил бывалый варнак, отходя от Гречки.
   Тот остановил его за рукав.
   - Только чур, дядя, язык-то у колокола подвяжи про энтот случай, чтобы никто из товариства ни-ни!
   Дрожин скосил губы в пренебрежительную улыбку.
   - Что я, - просвирня тебе аль посадская баба? - возразил он слегка оскорбленным тоном, - слава те господи, не первый год варначить: колокольню в исправности привык держать да и тебя еще, дурня, поучить могу.
   И он отошел от Гречки с чувством некоторой обиды на его неуместное предостережение.
   Дело с Фомушкой обошлось несколько проще.
   - Вот что скажу я тебе, приятель, - ответил он на Гречкино предложение, - мне пока еще не рука ухать из "дядина дома", потому, - неизвестен я, как меня решат. Верней, что с нижающей благодарностью отпустят, а коли проще, старую золу разгребать начнут, - ну, так не грех и попытаться, а то, гляди, себе только хуже натворишь. Хочешь пообождать малость - считай меня за барина*; одначе ж, я все-таки наперед желаю другого манеру попытать - может, и склеится.
   ______________
   * За товарища (жарг.).
  
   - Какого-такого манеру?
   - Э, брат, лакома тетка до орех, да зубов нету! - возразил ему Фомушка. - Никак невозможно в том открыться, всяк Еремей про себя разумей! А вот поживи, так, может, и увидишь, какой-такой этот манер мой.
   Таким образом и в отношении блаженного Гречка мог рассчитывать только вполовину, да и то не наверное. Неудачи подмывали его еще более, разжигая неугомонную жажду воли-вольной. Он был упрям, и что раз, бывало, задумает, то уж норовит во что бы то ни стало исполнить. Снова начал Гречка выгадывать себе подходящего товарища и раздумывать о средствах к побегу. Слышал он, как одному хвату, несколько лет тому назад, в темную ночь удалось пробраться на тюремный чердак, с чердака на крышу, а с крыши - по веревке на улицу - в Тюремный переулок спуститься. Ходили меж арестантами тоже слухи и о том, будто под пекарней есть подземный проход, который спускается в водосточную трубу, впадающую в Крюков канал, и будто этот проход исподволь весьма долгое время прорывали три арестанта-хлебопека; да беда: в то же время говорили, что начальство однажды пронюхало про эту потайную работу подземных кротов, когда она была уже доведена почти до самого конца, и немедленно же снова засыпало землею да грузом кротовую нору, а самих кротов послало рыть другие норы в мать-Сибирь забайкальскую. "Ройся, мол, там невозбранно, сколько душе твоей захочется!"
   Однако все эти способы представляли слишком мало удобств - надо было изобрести какой-нибудь новый, собственный, и Гречка целые дни и целые ночи бессонные строил в голове своей разные проекты.
   Наконец способ придуман - оставалось только ждать удобной минуты для выполнения этой страстной, не дающей покоя мысли, да подыскать товарища. За этим все дело стало. Гречка решил побег, как единственную задачу своей жизни в данную минуту, и оставался твердо, стойко убежден, что так оно должно быть и так непременно случится.
   Раз он отправился в тюремную контору и объявил, что желает открыть всю истину своего дела. И действительно, рассказал стряпчему со всей откровенностью непреложной правды, как было задумано и совершено им намерение убить и обобрать Морденку, и каким образом он воспользовался случайными обстоятельствами, чтобы оговорить Вересова, в том расчете, что в Морденке "кровь заговорит на жалость к родному детищу" и заставит его замять все дело; а теперь, видя, что оговор этот решительно не привел к желаемому результату, объявляет о невиновности Вересова, "чтобы, значит, человек не терпел понапрасну".
   Однако, признаваясь во всех обстоятельствах дела, касающихся лично его самого, он ни полусловом, ни полунамеком не выдал того, что у него были сотоварищи, вместе замышлявшие убийство. Гречка обвинял исключительно себя - и последнее признание его было принято во внимание судебною властью.
  

XLVII

ФИЛАНТРОПКИ

   В Петербурге есть совсем особенная коллекция великосветских дам, поставивших задачею своей жизни - филантропию. Они как будто взяли исключительную привилегию на благотворительность и, таким образом, составили нечто вроде цеха филантропок. Великосветские филантропки подразделяются на многие разряды. Одни из них памятуют речение писания о скотолюбцах: "Блаженни, мол, иже и скоты милуют", и на этом основании всем сердцем возлюбили своих кинг-чарльзов и левреток, причем, однако, стремятся к учреждению общества скотолюбцев, но только "стремятся" покамест - и больше ничего. Другие и понаслышались кое-каких верхушек о женском труде, и мечтают о составлении общества поощрения швейных, переплетных и иных мастерских, где бы они могли быть "председательницами" и оказывать начальственное влияние на весь ход избранного дела. Третьи заботятся о "падших" (но об этих мы будем говорить впоследствии). Четвертые избрали ареной своей филантропической деятельности остроги, тюрьмы и вообще все наши места заключения. Но если пересчитывать всех, то, пожалуй, и целой главы будет недостаточно для самого краткого упоминания многоразличных отраслей нашей жизни, дающих пищу праздно-чувствительной деятельности великосветских филантропок. Полезней всех из них, бесспорно, четвертые, иже унаследовали заповедь писания о посещении во узах заключенных. Эти между множеством чудачеств хорошее творят, насущную пользу иногда приносят, а прочие...
   Прежде всего каждая филантропка отличается своею превыспренней набожностью, которая у иных переходит даже в фарисейское ханжество, но этак ведь гораздо заметнее и потому, значит, гораздо почтеннее: говору и благоудивления больше. Как тут не сотворить доброго дела, когда заранее знаешь, что сотни голосов будут превозносить тебя паче облака ходячего, будут называть тебя своим ангелом-хранителем, спасителем, целителем и проч., станут повествовать о твоих великих добродетелях везде и повсюду, вынимать частицы за твое здравие. Как хотите, а ведь очень лестно и соблазнительно.
   Дама-филантропка, кроме непременного благочестия, всегда стремится занять в свете такое место, которое давало бы ей вес и значение. Она в ладах со всеми сильными иерархического мира, и сильные мира постоянно изъявляют ей знаки своего почтения. Она непременно надоедает каждому из них своими еженедельными и беспрестанными ходатайствами, просьбами, справками и проч.; сильные мира хотя и морщатся про себя, хотя и досадливо губами прицмокивают, тем не менее в глаза ей показывают предупредительную готовность исполнять малейшее ее желание, даже каприз - ну, и исполняют, иногда "по силе возможности", а иногда и по силе невозможности. Стало быть, так или иначе, дама-филантропка достигает своей цели; иногда она счудачит, а иногда и действительно доброму, честному делу поможет. Только это иногда выходит у нее как-то без разбору, без нравственной оценки качества патронируемого дела - точно ли оно хорошее и честное, или плутяжное, которое только прикидывается честным? - лишь бы список "добрых дел" ее пополнялся все более, лишь бы увеличивалось число "благословляющих" ее добродетели.
   Каждая дама-филантропка очень любит проявление набожности в покровительствуемых субъектах. Набожен - стало быть, хорош; почтителен к ее особе - и того еще лучше, а коли к тому же да бойким языком благодарственные восклицания рассыпает - тут уж конец всем рассуждениям: филантропка берет его под свое покровительство и зачастую во что бы то ни стало стремится создать нового молельщика за себя перед господом.
  

XLVIII

АРЕСТАНТЫ В ЦЕРКВИ

   Интересный вид представляют арестантские камеры в утро перед обедней какого-либо праздника или воскресного дня.
   Народ как будто приободрился, вымылся, прихолился, и каждое затхло-серое арестантское лицо невольно как-то праздником смотрит. У кого есть своя собственная ситцевая рубаха, попавшая сюда какими ни на есть судьбами, помимо казенного контроля, тот надел ее на себя, подпоясался мутузкой, аккуратно складки обдернул, и сидит она на нем не в пример ловче и наряднее, чем грубо-холщовая сорочка из тюремного цейхгауза, - все-таки волю-вольную хоть как-нибудь напоминает. У кого галстук или гарусный вязаный шарф обретается, тот его вокруг шеи обмотает и ходит себе щеголем по камере.
   - Ишь ты, праздник! - замечают иные с оттенком какого-то внутреннего удовольствия.
   - Н-да-с, праздник! - в том же тоне откликается какой-нибудь другой арестантик. И все они очень хорошо знают, что праздник сегодня, а замечания, подобные только что приведенным, вырываются у них как-то невольно, от некоторой полноты душевной.
   Мишка Разломай да татарин Бабай глядят серьезно, хотя они чуть ли не довольнее всех остальных: знают, что ради праздника иному лишнюю рюмочку хватить хочется, лишнюю ставку в кости да в карты прокинуть, лишнюю трубочку табаку в печную заслонку вытянуть, а это все им на руку, потому к ним же придет всяк за такими потребами: кто чистыми заплатит, а кто и сам еще в долг на процент прихватит - стало быть, в конце концов у Разломая с Бабаем скудные арестантские деньжишки очутятся.
   - Может, братцы, пищия для праздника Христова получше сготовится, - замечают некоторые.
   - Авось либо приварок не сухожильный положат да по порциям на столы поделят.
   - Эвона, чего захотел!
   - Что ж, иной раз случается. Опять же и по закону.
   - Толкуй ты - по закону!.. Нешто на арестанта есть закон? На то, брат, мы и люди беззаконные прозываемся.
   - По всей Расее закон есть.
   - Это точно! Закон положон, да в ступе истолчен - вот он те и закон!
   - Никак без закону невозможно; почему, ежели что расказнит меня, так статья и пункта должна быть на это.
   - Ну, то не закон, а пятнадцатый том прозывается.
   - А не слыхал ли кто, милые, подаяньем нонче будут оделять?
   - Будут. Саек, сказывали, инеральша какая-то прислала.
   - Ой ли?! Кто хочет, братцы, сайку на табак выменять? - С почтением отдам.
   - А много ли табаку-то?
   - Да что... немного; щепоть, на три затяжки.
   - Ходит! Давай, по рукам! Для праздника можно.
   Среди таких разговоров растворяется дверь, и входит приставник.
   - Эй, вы, живее!.. В церковь! В церковь марш! Все, сколько ни есть, отправляйся! - возглашает он с торопливой важностью.
   Иные поднялись охотно, иные на местах остались.
   - Ты чего статуем-то уселся? Не слышишь разве? - обращается то к одному, то к другому приставник.
   - Да я, бачка, татарин... мугамеда я.
   - Ладно, провал вас дери! Стану я тут еще разбирать, кто жид, а кто немец. Сказано: марш - и ступай, значит.
   - Да нешто и жидам с татарами тоже? - замечает кто-то из православных.
   - Сказано: всем, сколько ни есть! Начальство так приказало - чтобы народу повиднее было - нечего баловаться-то... Ну, вали живее! Гуртом, гуртом!
   - Ну-у... Пошло, значит, гонение к спасению! - махнули рукою в толпе, и камера повалила в тюремную церковь.
   Арестантский хор в своих серых пиджаках, который с час уже звонко спевался в столовой, наполнил клирос; начетчик Кигаренко поместился рядом с дьячком у налоя. Вон показались в форточках за сетчатыми решетками угрюмые лица секретных арестантов, а на хоры с обеих сторон тюремная толпа валит с каким-то сдержанным гулом, вечно присущим всякой толпе людского стада. Там и сям озабоченно шнырят приставники, водворяя порядок и стараясь установить людей рядами.
   - Ну, молитесь вы, воры, молитесь! - начальственно убеждает один из них.
   - Да нешто мы воры?.. Воры-то на воле бывают, а мы здесь в тюрьме, значит, мы - арестанты, - обидчиво бурчат некоторые в ответ на приставничье убеждение.
   Вот показалась и женская толпа в своих полосатых тиковых платьях. Тут заметнее еще более, чем в будничные дни по камерам, некоторое присутствие убогого, тюремного кокетства; иная платочек надела, иная грошовые сережки, и все так аккуратно причесаны, на губах играет воскресная улыбка, и глаза бегло отыскивают в мужской толпе кого-то - вот отыскали и с усмешкой поклон посылают. Пожилые держатся более серьезно, солидно, и на лицах их ясно изображается женское благочестие, а иные стоят с какой-то угрюмой апатичностью, ни на что не обращая внимания. В этой толпе не редкость, впрочем, и горячую, горькую слезу подметить порою и усердную молитву подглядеть.
   Мужчин размещают по отделениям, которые и здесь сохраняют официальную классификацию по родам преступлении и проступков; но во время первоначальной легкой суматохи по приходе в церковь так называемые "любезники" ловко стараются из своих отделений затесаться незаметно либо на "первое частное", либо на "подсудимое", чтобы стать напротив женщин, с которыми тотчас же заводятся телеграфические сношения глазами и жестами. "Любезники" обыкновенно стараются на это время отличиться как-нибудь своею наружностью и являются по большей части "щеголями", то есть пестрый платок или вязаный шарфик на шею повяжет да волосы поаккуратнее причешет - другое щегольство здесь уж

Другие авторы
  • Сведенборг Эмануэль
  • Самаров Грегор
  • Яковлев Михаил Лукьянович
  • Львова Надежда Григорьевна
  • Адамов Григорий
  • Загоскин Михаил Николаевич
  • Шуф Владимир Александрович
  • Долгорукая Наталия Борисовна
  • Давыдов Денис Васильевич
  • Дуроп Александр Христианович
  • Другие произведения
  • Подолинский Андрей Иванович - Подолинский А. И.: Биобиблиографическая справка
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Михаил Васильевич Ломоносов. Сочинение Ксенофонта Полевого
  • Дживелегов Алексей Карпович - Поэзия английского Возрождения
  • Страхов Николай Николаевич - Нечто о Шиллере
  • Сервантес Мигель Де - Славный рыцарь Дон-Кихот Ламанчский. Часть вторая
  • Шепелевич Лев Юлианович - Краткая библиография
  • Аксаков Константин Сергеевич - (Россия)
  • Аксаков Иван Сергеевич - Примечание к докладной записке
  • Герцо-Виноградский Семен Титович - Взгляд на деятельность г. Щедрина
  • Козырев Михаил Яковлевич - Крокодил
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 211 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа