на ту короткую, безропотную покорность, с которой склонялся он перед постигшей его бедой, невольно поселяли в душе следователя какое-то безотчетное убеждение в его невинности. Он свел его на очную ставку с Зеленьковым, Зеленьков показал, что хотя и видал Вересова раза два у Морденки, в прежнее еще время, но что он, сколько ему известно, в замысле на убийство не участвовал - даже имени его почти не было произнесено в Сухаревке, где происходила при Зеленькове первая стачка. Следователь думал было ухватиться за это показание, видя в нем факт, говорящий в пользу обвиненного, но все-таки должен был тотчас же прийти к убеждению, что показание Зеленькова при настоящем положении дела не имеет ни малейшего значения, так как, по его словам, первая Сухаревская стачка происходила в пятницу, а Гречка настаивал на том, что, встретясь случайно с Вересовым, держал с ним уговор в субботу, и уговор этот держал внизу на лестнице Морденкиной квартиры. Спросили еще у Зеленькова, упоминал ли Гречка имя Вересова в субботу, когда после заклада жилетки вернулся в Сухаревку, доложить о своей рекогносцировке. Оказалось, что не упоминал. Но и это обстоятельство могло только указывать на возможность того факта, что Гречка нашел более удобным и выгодным для себя сделать преступление в сообществе Вересова, чем в сообществе Фомки-блаженного и Зеленькова, - поэтому, может быть, он так настойчиво и отклонял при допросах всякую солидарность этих двух людей с совершенным преступлением. Так думал следователь. Гречка же, в сущности, не запутывал их потому, во-первых, что дал слово блаженному в случае неудачи принять все дело исключительно на себя, а во-вторых - если не забыл еще читатель - он, возвращаясь из Сухаревки, пришел к соблазнительному заключению, что лучше одному, без раздела, воспользоваться плодами убийства, тем более что, по условию, отвечать-то все-таки одному придется. Наконец, донос Зеленькова оставался для Гречки полнейшею тайной: он мог иметь подозрение столько же на него, сколько и на Фомушку и на всякого другого, кто бы как-нибудь случайно подслушал их уговор и потом донес полиции. У Гречки был все-таки своего рода гонор, воровской point d'honneur*: коли уж раз на стачке дал такое слово - не выдавать, так держись, значит, крепко этого самого слова, чтобы и напредки всякий другой товарищ веру в тебя имел.
______________
* Дело чести (фр.).
- Вы соглашаетесь с показаниями кухарки, дворника и сидельца? - спрашивал следователь у Вересова.
- Вполне.
- Эти показания почти несомненно доказывают ваше прямое соучастие в деле.
- Я знаю, и их, может быть, достаточно для суда, чтобы приговорить меня, - сказал Вересов с тем кротким, покорным спокойствием, которое является следствием глубокого и безысходного горя. - Может быть, меня и действительно приговорят, как тяжкого преступника, - добавил он с тихой улыбкой, в которой сказывалась все та же безропотная покорность.
Следователь поглядел на него с участием.
- Но, бога ради, сообразите, что можете вы сказать в свое оправдание! - предложил он.
Вересов только пожал плечами.
- Я уже сказал, как в действительности было дело. Но... у меня ведь нет свидетелей; слова мои бессильны... Все - против меня. Что же мне делать?!
В комнату вошел священник и поклонился следователю, мягко разглаживая свою бороду.
- Вы меня оповещали. Не опоздал?
- Нет, батюшка, в пору. Вот - стул. Увещание одному молодцу сделать нужно; потрудитесь, пожалуйста.
- Могу! - поднял брови свои батюшка, опускаясь на предложенный стул. - Могу... А какого рода увещанье-то?
- Да вот, кажется, понапрасну оговаривает в сообществе.
- Неповинного?
- Кажется, что так.
- Вот оно что!.. Могу, могу! А где же молодец-то?
В комнату привели Гречку. Конвойный солдат, с ружьем у ноги, остался в дверях; священник отодвинул свой стул на другой конец комнаты, подозвал к себе арестанта и, с расстановкой, методически понюхав табаку, начал вполголоса свое пастырское увещание.
- Сын мой - нехорошо... надо покаяться, надо... покаяние душу очищает... десять праведников не столь угодны господу, сколь один раскаивающийся грешник.
В этом роде длилась его назидательная беседа, но Гречка слушал с каким-то бессмысленным видом - да и слушал ли еще! - он тупо устанавливал свои глаза то на угол изразцовой печки, столь же тупо переводил их на окно, сдерживал зевоту, переминался с ноги на ногу и видимо скучал и тяготился продолжительностью своего стоячего положения. Вотще употреблял батюшка весь запас своего красноречия, стараясь текстом, примерами и назиданием пронять его до самого сердца: сердце Гречки - увы! - осталось непронятым.
- Да вы, батюшка, это насчет чего ж говорите мне прокламацию эту всю? - перебил он наконец увещателя. - Я ведь уж все, как есть, по совести, показал их благородию. А их благородие это, значит, пристрастные допросы делать желают; так опять же насчет этого будьте, батюшка, свидетелем; а я стряпчему за эдакое пристрастие на их благородие жалиться могу! Чай, сам знаете, по закону-то духовое увещание - прежняя пытка!
- Зачерствелое сердце, зачерствелое... соболезную, - покачал головой священник, подымаясь с места и не относясь собственно ни к кому с этим последним замечанием. - Мой пастырский долг, по силе возможности, исполнен: извольте начинать ваш юридический, гражданский, - прибавил он, с любезной улыбкой обращаясь к следователю, и, отдав поклон, удалился из камеры так же, как и вошел, мягко разглаживая бороду.
Началась очная ставка. Гречка, с наглым бесстыдством, в глаза уличал Вересова в его соучастии.
- Что же, друг любезный, врешь? Где же у тебя совесть-то, бесстыжие твои глаза? - говорил он, горячо жестикулируя перед его физиономией. - Вместе уговор держали, а теперь на попятный? Это уж нечестно; добрый вор так не виляет. Ведь ты же встренул меня внизу на лестнице!
- Да, - подтвердил Вересов.
- Ведь я же сидел и плакался на батьку-то твоего?
- Да, - повторил Вересов.
- И ты же стал меня расспрашивать, что это, дескать, со мною?
- Да, расспрашивал.
- А я же тебе говорил, что спасите, мол, меня - с голоду помираю, с моста в воду броситься хочу?
- Говорил...
- А ты мне что сказал на это?.. Ну-ка-ся, припомни!
- Я к отцу позвал; сказал, что выручу.
- Ну, да! это правильно! Только прежде, чем к отцу-то звать, ты сказал, что выручишь, буде помогу тебе ограбить, а не то, добрым часом, и убить его. Вот оно как было! Ты ж мне рассказал, что и фатера у него завсегда при замках на запоре состоит, и что деньги он при себе на теле содержит.
- Это ложь, - вступился Вересов.
- А!.. теперь вот ложь! - перебил Гречка. - Ах ты, Иуда иудейская! Аспид ты каинский!.. Ишь ведь святошей-то каким суздальским прикидывается, сирота казанская!.. А откуда ж я могу знать, что деньги-то батька твой в кожаном поясе под сорочкой носит? Кто ж, окромя тебя, сына евойного, сказать бы мне мог про это?.. Что? замолчал, небойсь?.. Пишите, ваше благородие, - обратился он к следователю, - что остались, мол, оба при своих показаниях. Видите, замолчал! Сказать-то ему больше нечего.
Вересов отвернулся к окну, чтобы скрыть от посторонних глаз навернувшиеся слезы, - тихие, но горькие слезы безысходного, беспомощного, придавленного горя.
- Что ж вы скажете на это, Вересов? - участливо отнесся к нему следователь.
- Видит бог - не виноват я!.. Ну, да что ж... от судьбы не уйдешь ведь!.. - с безнадежным отчаянием махнул он рукою, и голос его не выдержал, трепетно порвался. Он еще больше отвернулся к окну, чтобы скрыть свою новую слезу, невольную и жгучую.
- Позвольте мне, ваше благородие, в тюрьму! - стал между тем просить Гречка. - Что ж меня теперича занапрасно в секретной держать? Я ведь во всем, как быть должно, со всем усердием моим открылся вашему благородию: начальство к нам тоже ведь навещать наезжает, я могу начальству сказать, потому - лишний народ, сами знаете, без дела содержать по частям в секретных не приказано; а я открылся... так уж, стало быть, позвольте в тюрьму.
Следователь махнул рукою - и конвойный увел Гречку с его мнимым сотоварищем.
В тот же день черный фургон привез в подворотню Тюремного замка новых обитателей. Это были: Осип Гречка, Фомушка-блаженный и Касьянчик-старчик.
Бероева нескоро пришла в сознание. Она решительно не помнила, как ее увозили из ресторана, как доставили в одну из частей, как наутро, за неимением там места, перевели в другую часть, куда, по сделанному в тот же день экстренному распоряжению, было отдано для следствия ее дело. Все это время мысль ее не действовала, нервы словно окоченели, потеряв способность впечатлительности; ее не пронимали ни уличный холод, ни спертая, удушливая духота женской сибирки, где она очутилась на наре, в обществе уличных воровок, нищенок, самых жалких распутниц и пьяных баб, подобранных на панели. Она глядела, дышала и двигалась как автомат, вполне машинально, вполне бессознательно; ни в одном взгляде ее, ни в одном вздохе, ни в одном движении не промелькнуло у нее ничего такого, что бы напомнило хоть легкую тень какой-либо мысли, хотя бы малейший признак отчетливого сознания и чувства. Душа и мысль ее были мертвы, скованы какой-то летаргией, - одно только тело не утратило способности жить и двигаться.
Очнулась она уже "в секретной", после долгого, мертвецкого сна, который одолел ее всею своей тяжестью, победив наконец это более чем суточное напряженно-закоченелое состояние.
Секретные по частям отличаются видом далеко не презентабельным. Это обыкновенно - узкая комната, сажени полторы длиною да около сажени в ширину, с решетчатым, тусклым окном и кислым, нежилым запахом. Мало свету и мало воздуху, а еще меньше простору; пройтись, расправить кости, размять члены свои уж решительно негде: на полуторасаженном расстоянии не больно-то разгуляешься.
Бероева смутно очнулась и огляделась вокруг. Сероватый и словно сумеречный полусвет западал в ее окошко. Перед нею стоял убогий столик, грязный, пыльный, бог весть с которых пор не мытый и не скобленный; тут же кружка с водою, на поверхности которой тоже плавали пыль да утонувшая муха; в углу стояло ведро под стенным умывальником - и эти предметы, за исключением постели, составляли все убранство секретной.
Бероева чувствовала какую-то усталость и лом в костях и жгучий зуд по всему телу. Она оглядела себя и свое ложе - убогую деревянную кровать с грязной подстилкой, с соломенным мешком вместо тюфяка и такою же подушкой. Брезгливое содрогание невольно передернуло ее члены, когда увидела она то, что служило ей изголовьем... Мириады насекомых, клопов и даже червей каких-то повысыпали сюда из своих темных щелей, почуяв с голоду новую и свежую добычу. Она стала прислушиваться - все тихо, глухо, не слыхать ни говора, ни отголосков уличной жизни; только крысы пищат да возятся за печкой. Одна из этих подпольных обитательниц торопливо пробежала по полу и вильнула чешуйчатым хвостом, мгновенно улизнув под половицу, в свою маленькую норку.
С нервическим трепетом поднялась она с кровати и толкнулась в дверь, но плотно запертая крепкая дверь даже и не шелохнулась от ее толчка - словно бы толчок этот пришелся в каменную стену. Она постучалась еще, и на этот раз посильнее, - ответа нет как нет, и все по-прежнему тихо да глухо. Бероева тоскливо прошлась по своей тюрьме - под ее ступней слегка скрипнула половица - и пискливая возня за печкой, казалось, будто усилилась от этого скрипу да от ее шагов, нарушивших тишину карцера. Из подполья снова выглянула большая серая крыса и, словно котенок, нетрусливо проползла до середины комнаты, понюхала воздух, поводила усиками и, спугнутая новым движением арестантки, шмыгнула в темноту, под ее кровать, где и скрылась уже безвозвратно.
Бероева смутно сообразила теперь свое положение, собрала свои мысли, насколько это было возможно в ее положении, вспомнила все, что случилось с нею, - и тут-то, при этом страшном воспоминании, которое в сущности и было для нее прямым, настоящим пробуждением, возвратом к действительной жизни, при виде всей этой мрачной, отвратительной обстановки, которая, словно могила, оковала ее своей безжизненностью в настоящую минуту - на нее напал какой-то ужас, почти инстинктивно разразившийся невольным, отчаянным криком. Она судорожно и что есть мочи стала колотиться в дверь, не переставая кричать ни на минуту - и через несколько времени надзирательская форточка отворилась. В ней показалось апатичное лицо полицейского солдата.
- Чего орешь-то? что надо? кажись, все ведь есть по порядку! - просипел он крайне недовольным тоном.
- Пусти меня, пусти, бога ради! - кричала она, совсем почти обезумев в этот миг от отчаяния.
- Куды пусти?! Что ты, чего бьешься-то?
- Дети... где дети мои?.. Пусти!.. Я в суд пойду... я к царю пойду... я скажу ему! все скажу, всю правду!.. Отпирай же двери!..
- Ладно!.. никак с ума спятила... Пусти да пусти, а куды я пущу?.. Начальство не велит, с нас тоже взыскивать будут... Сиди лучше добром, коли посадили.
- Да отворишь ли ты, бездушный!
- Какой я бездушный? я не бездушный, а только что нам не приказано - ну, значит, и нельзя. Вот погоди, скоро обед из тюрьмы привезут; я те обедать принесу, поешь себе с богом; а чего уж нельзя, так и нельзя!.. Не моя воля, а будешь бунтовать, дежурному скажу - ей-богу, скажу! - пущай его сам, как знает, так и ведается с тобой!
Бероева с воплем грохнулась без чувств подле двери.
Солдат поглядел: видит - лежит, не кричит и не дышит.
- Экая барыня какая несообразная, - проворчал он, покачав головою, затем крикнул подчаска, отомкнул дверь - вдвоем перетащили ее на кровать.
- Вспрысни водой малость - може и прочухается, а не то дежурному да дохтору доложить придется, - сказал он подчаску, который исполнил все сполна по данному приказанию.
Бероева очнулась - и солдаты снова заперли дверь ее камеры.
Она увидала, что уж тут ничего не поделаешь, что это - сила, которая неизмеримо превышает ее собственные силы и возможность, которая - бог весть что еще будет впереди - а пока, в настоящую минуту, давит, уничтожает собою ее волю, - и она смирилась в каком-то тупом, деревянном отчаянии.
Привезли из тюрьмы обед; а развозят его по всем петербургским частям для содержащихся там арестантов, обыкновенно в продолговатых черных ящиках, куда вставляются сосуды вроде деревянных коробок; в эти коробки опускаются плотно закрытые баки с похлебкой, кладется хлеб в нужном количестве порций, и затем ящики отправляются в ежедневное свое путешествие.
Бероева почти и не взглянула на эту холодную, мутно-серую похлебку, которую солдат так и вынес нетронутой из ее нумера. Голод побудил ее только прожевать несколько комков арестантского хлеба да запить их стоялою водой из своей кружки. Да и эта-та пища, при ее тяжелом нравственном состоянии, показалась горькой и противной.
В этот день ее никто не тревожил, кроме добровольных и неофициальных обитателей ее камеры. Начинало темнеть - и, под светом петербургских сумерек, стены секретной становились еще мрачнее, холодней и неприветливей. Один только солдат полицейский время от времени отмыкал свою форточку и наблюдал, чем занимается арестантка. Часов около семи вечера, когда совсем уже стемнело, он принес ночник, распространивший новую вонь от своей копоти и дрянного деревянного масла, и затем на всю уже ночь, до утра, замкнул на ключ секретную камеру.
Бероева кое-как застлала своим салопом грязную подстилку с изголовьем и, не раздеваясь, легла на свое скрипучее, арестантское ложе, тщетно стараясь как-нибудь забыться.
Воцарилась опять мертвая тишина и глухое молчание. Только изредка потрескивал нагорелый ночник, а в окно мелкий зимний дождь барабанил; петербургский ветер иногда с каким-то стоном завывал в трубе, да крысы бегали по полу и отчетливо грызли зубами половицу... В камере сделалось холодно и сыро.
Среди ночи тревожно раздались вдруг частые удары колокола, и поднялся шум на съезжем дворе. В тишине камеры ясно донесся до нее торопливый говор людей, понуканья, возгласы и конский топот; затем, через какие-нибудь пять минут, тяжелый грохот многочисленных колес, затихавший мало-помалу в отдалении - и все опять смолкло.
Бероева заглянула с постели в свое окошко, подняла вверх глаза и увидела в непроницаемой черноте ненастной ночи, как на высокой каланче зловещие фонари подымались.
"Пожар где-то в городе, - подумала она, - может быть, в нашем доме... может, мои дети горят"...
И душа ее сжалась мучительной, смертельной тоской, а фантазия неотвязно и ясно стала рисовать ужасный кроваво-огненный образ пожара и двух ее малюток, задыхавшихся в едком дыму и жарком пламени.
Наутро дверь ее тюрьмы отворилась.
- Где был пожар? - стремительно бросилась она к вошедшему солдату.
- На Охте... амбары, слышно, какие-то горели, - с обычной апатией ответствовал сторож.
- Слава тебе господи! - отлегло у нее от сердца.
- Эка баба какая, нашла чему радоваться! - заметил про себя полицейский, покачав головою.
Бероева взглянула за дверь: там, в коридоре, стоял солдат с ружьем и в каске. Ее повели к следственному допросу.
ДЕЛО О ПОКУШЕНИИ НА УБИЙСТВО ГВАРДИИ КОРНЕТА КНЯЗЯ ШАДУРСКОГО ЖЕНОЮ МОСКОВСКОГО ПОЧЕТНОГО ГРАЖДАНИНА ЮЛИЕЮ БЕРОЕВОЙ
- Вы - Юлия Николаевна Бероева? - начал следователь обычным официальным порядком с предварительных формальных вопросов.
Арестантка подтвердила.
- Ваше звание? - продолжал он.
- Жена бывшего студента.
- Это не составляет звания. Кто ваш муж - дворянин, купец или из мещан.
- Из почетных граждан.
- Хорошо-с; так и запишем. На исповеди и у святого причастия, конечно, бываете... Под следствием и судом состояли?
- Нет.
- Прекрасно-с. Теперь я, как следователь, должен вас предупредить, что чистосердечное раскаяние преступника и полное его сознание смягчает вину, а потому смягчает и степень самого наказания. Факт вашего покушения на убийство князя Шадурского засвидетельствован под присягою достаточным количеством разных лиц. Я отобрал уже показания от прислуги ресторана - и показания их все до одного совершенно сходятся. Потрудитесь, пожалуйста, объяснить, что именно побудило вас решиться на это убийство?
Краска - быть может стыда, быть может оскорбленной гордости - выступила на лице Бероевой.
В это время кошачьей, мягкой походочкой, приглаживая височки рыженького паричка и уснащая физиономию улыбочкой самого благодушно-богобоязненного и сладостного свойства, вступил в камеру Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский. Сияющий Станислав украшал его шею, а медалька "да не постыдимся" с двадцатилетним беспорочием - борт его синего фрака; спина его изображала согбение самого приятного свойства - согбение, в котором, однако, кроме несколько почтительной приятности, сказывалась еще подобающая его летам солидность вместе с соответственным званию и рангу чувством собственного достоинства. Он очень любезно, как знакомому, протянул руку следователю и обратился к нему с любезным же осклаблением:
- Вы, кажется, уж начали допрос подсудимой? Извините, что имел неосторожность прервать... Продолжайте - я вам не мешаю.
Следователь довольно сухо кивнул ему головою из-за кипы бумаг, а Полиевкт Харлампиевич уселся на стуле и приготовился слушать. Он еще вчерашний день явился в следственное отделение с поклонами о позволении присутствовать при производстве дела.
- Потому его сиятельство князь Шадурский, по тяжкой болезни своей, очень желают знать ход причин и обстоятельств.
Следователь поморщился, но ответил:
- Как вам угодно.
Бероева собралась с мыслями, призвала на помощь весь запас своих сил и воли и начала обстоятельный рассказ о происшествии. Она не забыла ни визита генеральши фон Шпильце, явившейся в образе эксцентрической любительницы брильянтов, ни своего посещения к ней на другой день, ни угощения кофеем, ни внезапного появления молодого князя, ни своего странного припадка, следствием которого была беременность.
- Это все очень заманчиво и занимательно, - ввернул свое словцо Полиевкт Харлампиевич с обычно-приятным осклаблением, - но юридические дела требуют точности. Вы можете подтвердить чем-нибудь справедливость своих показаний? У вас есть факты, на основании коих вы живоописуете нам?
- У меня есть ребенок от князя, - застенчиво, но твердо ответила арестантка.
- Хе-хе... ребенок... Но где же доказательства, что это ребенок их сиятельства? И где же он у вас находится?
- Это уже, извините, до вас не касается, - сухо обратился к нему следователь. - Вы можете, пожалуй, наблюдать, сколько вам угодно, за правильным ходом дела; но предлагать вопросы предоставьте мне. Показание это слишком важно, и потому извините, если я вас попрошу на время удалиться из этой комнаты.
Полиевкт Харлампиевич закусил губу и окислил физиономию, однако - делать нечего - постарался скорчить улыбочку и, несолоно хлебавши, с сокрушенным вздохом вышел в смежную горницу.
Бероева сообщила адрес акушерки, который тотчас же и был записан в показание.
- Кроме повивальной бабки, знал еще кто-нибудь о вашей беременности? - спросил ее следователь.
Подсудимая подумала и ответила:
- Никто. Я от всех скрывала это.
- Какие причины побудили вас скрывать даже от мужа, если вы - как видно из вашего показания - были убеждены, что обстоятельство это есть следствие обмана и насилия?
Бероева смутилась. Как, в самом деле, какими словами, каким языком передать в сухом и кратком официальном акте вполне верно и отчетливо все те тонкие, неуловимые побуждения душевные, тот женский стыд, ту невольную боязнь за подрыв своего семейного счастия и спокойствия, - одним словом, все то, что побудило ее скрыть от всех обстоятельства беременности и родов? Она и сама-то себе едва ли бы могла с точностью определить словами все эти побуждения, потому что она их только чувствовала, а не называла. Однако, несмотря на это, Бероева все-таки по возможности постаралась высказать эти причины. Обстоятельство с нашей формальной, юридической стороны являлось темным, бездоказательным и едва ли могло служить в ее пользу.
- Вы хорошо были знакомы с князем? - продолжал следственный пристав.
- Нет, я его видела всего только три раза, - ответила арестантка, - в первый раз на вечере, где мне его представили, потом у генеральши и наконец в маскараде.
- Вы говорите, что написали ему анонимное письмо по совету акушерки?
- Да, по ее совету.
- Хорошо, так мы и запишем. Если показание подтвердится, то обстоятельство это может отчасти послужить потом в вашу пользу.
Затем следователь перевернул несколько листков из дела, прочел какую-то серую четвертушку и снова обратился к подсудимой:
- Медицинское свидетельство говорит, - начал он, держа перед собою бумагу, - что нанесены две довольно глубокие раны: одна в горло с левой стороны, на полдюйма левее от сонной артерии; другая - в грудь, непосредственно под левой ключицею, глубиною около трех четвертей дюйма. Точно ли вы нанесли эти раны, как показывают свидетели, нашедшие вас с вилкою в руке?
Бероева слегка побледнела и выпрямилась. В ее глазах на мгновение мелькнул отблеск гордого достоинства женщины.
- Да, это правда! - с необыкновенной твердостью проговорила она. - Я не отрекаюсь, я действительно хотела его убить - я защищалась от нового насилия.
Следственное дознание было все сполна прочтено Бероевой, которая каждый ответ по предложенным вопросным пунктам скрепила своей подписью, и затем ее снова увели в секретную, под военным конвоем.
Полиевкт Харлампиевич, откланявшись следователю, проскользнул в смежную горницу, где работали вольнонаемные писцы с коронным письмоводителем, и, проходя мимо стола того субъекта, которому только что сдано было на руки "для подшития" дело Бероевой, незаметно, но многозначительно мигнул ему глазком на прихожую.
Субъект заглянул в комнату следователя, увидел, что тот прилежно занялся другими спешными делами. Пользуясь этим, субъект потянулся и вздохнул, словно бы от тяжкой усталости, вынул из кармана папироску и прошмыгнул на цыпочках, с рессорным качанием в корпусе, за дверь следственной камеры, сказав мимоходом письмоводителю:
- Покурить пойду.
Дока-письмоводитель только ухмыльнулся да головой мотнул: "Понимаем, мол!" И точно, он понимал, потому - был жареный и пареный человек, прошедший огонь и воду и медные трубы, и, по чистой совести, с гордостью мог бы назваться "пройди-светом".
Субъект вслед за Полиевктом Харлампиевичем вышел на лестницу.
- Вы, милый мой, доставьте мне нужную справочку, - начал последний, пожимая руку субъекта, которая ощутила на своей ладони прикосновение свернутой государственной депозитки.
- Какую прикажете-с? - поклонился субъект в любезно-благодарственном роде.
- Адрес акушерки, что показывала Бероева.
- Это могу! И всегда готов с моим усердием...
- Да только поскорее! Нынче же, как кончится присутствие, так прямо ко мне и бегите. Вот вам моя карточка: тут место жительства обозначено. А я уж вам буду еще благодарен.
- Будьте без сумления-с! - успокоил субъект. - Потому я людскую благодарность очень сердцем своим ценю и завсегда понимаю. До свиданья-с!
И к пяти часам в бумажнике Полиевкта Харлампиевича уже покоился адрес акушерки, а в кармане субъекта лежала новая синенькая бумажка, в придачу к таковой же утренней.
СЕМЕЙНАЯ ГОРЕСТЬ И ОБЩЕЕ СОЧУВСТВИЕ
Княгиня Татьяна Львовна Шадурская разыгрывала роль нежной, любящей матери и потому считала нужным раза три в день просиживать по часу и даже более у изголовья своего сына. Она, по случаю трагического происшествия, уже второй день сряду облекала себя в черное бархатное платье - как известно, привилегированный цвет уныния и печали - и находила, что черный бархат к ней необыкновенно идет, сообщая собою всей фигуре ее нечто печально-величественное, и втайне весьма сожалела о том только, что возлюбленный рыцарь ее сердца, Владислав Карозич (Бодлевский тож), лишен возможности восхищаться ею в этом наряде, который столь гармонировал с унылой бледностью лица блекнущей красавицы. Бледность же она устраивала тем, что в эти два дня румян вовсе не употребляла, ограничась одною пудрою и очень тонкими, дорогими белилами. Она находила, что особенно интересна в то время, когда, облокотясь на ручку кресла, с такой необычайной нежностью и скорбью устремляла томный взор свой на лежащего сына, не забывая, почти ежеминутно, с подобающей грацией подносить изящный флакон с освежающим спиртом к обеим ноздрям своего аристократического носа. Княгиня, кроме шуток, любовалась собою в этой новой для нее роли скорбящей матери, хотя, в сущности-то, скорбеть было вовсе не о чем, потому что раны князя не представляли никакой опасности ни для его жизни, ни даже для его дальнейшего здоровья. Он бы даже мог и не лежать, но лежанье его входило в тонкие юридические соображения Полиевкта Харлампиевича, и потому надлежало беспрекословно покориться сему тягостному искусу. Князь Владимир даже и в первую минуту катастрофы был вовсе не настолько слаб и болен, как это казалось окружающим и ему самому; он просто-напросто струсил и перепугался; а трусость, соединенная с этим внезапным испугом и подкрепленная винными парами, вконец расстроила его изнеженные нервы. Князь и вообразил, что он очень опасно ранен и еще опаснее болен. Старый Шадурский, наш расслабленный гамен, ради конвенабельности тоже присутствовал порою у постели сына, особенно в то время, когда приезжали навещать его и осведомляться о "катастрофе" разные особы обоего пола. Княгиня внушила гамену, что он должен казаться опечаленным отцом, и гамен точно во время этих визитов добросовестно старался казаться таковым и, вставляя в глаз свое стеклышко, кисло взирал сквозь него на больного, уныло покачивая головою.
- Quel grand malheur, quelle catastrophe tragique!* - в минорном тоне восклицали навещавшие особы. - Скажите, бога ради, как это все случилось?
______________
* Какое большое несчастье, какая трагическая катастрофа! (фр.)
- Не понимаем! - печально пожимала плечами интересная в своем горе княгиня. Гамен тоже пожимал плечами, по примеру супруги, и тотчас же вбрасывал в глаз свое стеклышко. Молодой князь, со своей стороны, в качестве тяжко больного, предпочитал в этих случаях полное молчание, предоставляя поле красноречия либо матушке, либо - в ее отсутствие - Полиевкту Харлампиевичу.
- Не понимаем! - говорила княгиня. - Анонимное приглашение в маскарад... какая-то женщина... бог знает, какая она и кто она! Он так опрометчив, молод... маскарадная интрига... поехал с нею ужинать куда-то, и вдруг она вонзила ему вилку...
В этом месте рассказа на глазах княгини обыкновенно навертывались материнские слезы, и она спешила поднести флакон к своему носу.
Посетители прилично вытягивали физиономии и, вместе с гаменом, сочувственно качали головами.
- Для чего же это сделано? с какой целью? - вопрошали они.
И в этом случае, по большей части, дальнейшим комментатором являлся Полиевкт Харлампиевич. Он с большою обстоятельностью рассказывал все событие и приводил дальнейшее объяснение на предложенные вопросы.
- Цель очень ясна, - почтительнейше докладывал он, - эта женщина, - жена какого-то мещанина, что ли, - принадлежит, по всем вероятиям, к известной категории: акула-с, как есть акула алчная!.. Разыграла все это затем, чтобы сорвать с их сиятельства изрядную сумму, будто бы за свое бесчестие по поводу мнимого насилия... Насилие!.. Разве насильно при всей публике поедет кто-нибудь из маскарада ужинать в ресторацию?.. И анонимное послание ее тоже, должно быть, насилие? Помилуйте-с! Возмутительный факт, который следовало бы в настоящее время благодетельной гласности по всем журналам предать... Теперь следствие идет, надо будет на одну доску с этой женщиной становиться! И так, можно сказать, оскорблены какою-то тварью честь и достоинство имени их сиятельства, герб оскорблен! За это - Сибирь-с и кандалы, по закону!.. Ведь бедный князь теперь, так сказать, жертва, мученик неповинный!..
И в этом убедительном роде катился дальнейший поток красноречия Полиевкта Харлампиевича, сладостные глазки которого тоже подчас увлажнялись слезою искренне преданного и чувствительного сердца.
Посетители разъезжались в благородном негодовании и развозили по городу толки о "катастрофе", с комментариями во вкусе Хлебонасущенского. Некоторые, впрочем, как водится всегда, не могли обойтись и без злословия: говорили с ироническими улыбками о силе победителя женских сердец, которого победила вилкой какая-то маска; но вообще князь Владимир гораздо более обыкновенного обратил теперь на себя общее внимание; о нем заговорили все, и барыни, и камелии, все немедленно признали его очень интересным, сочувствовали его положению и находили самое происшествие весьма трогательным, ужасным и романическим. Вся пучина презрения, порицаний и самых безобразных толков с отвратительными заключениями в великосветском и demi-mond'ном* приговоре выпадала, конечно, на исключительную долю какой-то госпожи Бероевой.
______________
* Полусветском (фр.).
ФАМИЛЬНАЯ ЧЕСТЬ ЗАТРОНУТА
После допроса Бероевой Полиевкт Харлампиевич вернулся прямо к княгине, весьма смущенный и озабоченный. Княгиня только что проводила нескольких посетителей и потому пока еще находилась в комнате сына, вместе с расслабленным гаменом.
- Ну что? какие вести? - подняла она томные взоры на вошедшего.
- Недоброкачественные, матушка, ваше сиятельство, недоброкачественные-с! - кисло сообщил Хлебонасущенский. - Надо поговорить серьезно, посоветоваться всем вкупе с откровенностью... Я, уж извините, распорядился, пока что, до времени, никого не принимать из посторонних.
- Что же такое? - Что там еще, бога ради, говорите скорее! - встревожилась Татьяна Львовна.
Молодой князь весьма бодро и быстро поднялся со своей подушки, вовсе не соответственно положению тяжко больного.
- Да вот что-с! - с некоторым затруднением от щекотливости предстоящего разговора начал Хлебонасущенский, откашлявшись и потирая руки. - Тварь-то ведь эта показывает, будто у нее имеется плод преступной любви и будто виновник плода-то - их сиятельство...
- Как так? - изумилась опешенная княгиня.
- Не могу подлинно знать, а только она показывает это очень настойчиво, - ответствовал почтенный адвокат и ходатай. - Указывает даже местожительство той акушерки, у которой этот плод хранится на воспитании.
Молодой Шадурский изменился в лице.
- Ежели оно истинная правда, - продолжал Хлебонасущенский, - то дело может принять весьма зловредный оборот касательно личности и чести их сиятельства, потому - живая улика налицо, опять же буде акушерка покажет соответственное, то на их сиятельство непременно ляжет юридическая тень подозрения... Это может повредить карьере и гербу...
И вслед за этим вступлением Полиевкт Харлампиевич передал всю главную сущность показаний Бероевой.
Мать и сын остались под сильным впечатлением этого рассказа; княгиню он даже вконец поразил своею новостью; один только старый гамен, как ни в чем не бывало, вставил в глаз стеклышко и, как-то старчески облизываясь, спросил плюгавого сатира:
- Et dites donc, est-elle jolie?* Хороша она собою?
______________
* А скажите, она красивая? (фр.)
Но на его неуместный вопрос даже и Хлебонасущенский не обратил в эту минуту достодолжного внимания, а княгиня смерила гамена своим строгим и холодным взглядом.
- Я уж там подмазал кой-какие колеса; мне сегодня же сообщат адрес акушерки, - с хитрым подмигиванием сообщил Хлебонасущенский, - уж вы, значит, ваше сиятельство, для ясности дела, признайтесь-ка мне, как бы отцу духовному, правду ли она показывает-то? было у вас такое дело, или не было?
- Было, - нехотя процедил сквозь зубы Шадурский и тотчас повернулся лицом к стене, чтобы не встретиться с глазами матери и управляющего. В эту минуту, вместе с сделанным сознанием, в нем заговорил слабый отголосок совести.
Надолго ли только?
- Ну, стало быть, все отменно хорошо теперь! - самодовольно потирая руки, заключил ходатай. - Уж вы, значит, ваше сиятельство, на очной ставке с Бероевой говорите на все ее улики, что знать ничего не знаете и никогда никакой интриги с ней не имели; а остальное - в руце божией! Надо надеяться и не унывать, а мы уж механику нашу подведем! будьте благонадежны-с!
Шадурский ничего не ответил, а княгиня позвала Хлебонасущенского и вышла вместе с ним из комнаты.
- Послушайте, мой милый, - начала она ласково и серьезно, - вы понимаете сами, какое это дело... кончайте его, не жалея денег - мы уж вам отдадим... Тут фамильная честь затронута.
- Уж будьте благонадежны-с, матушка ваше сиятельство! - повторил ходатай, чередуя поклоны с улыбками. - Полиевкт Хлебонасущенский недаром уж по этой части мудрецом у самых опытных юристов слывет! будьте благонадежны-с!
- Вольдемар!.. что ж, она хороша собою!.. a?.. Quel est le genre de sa beaute - blond ou brune?* Расскажи-ка ты мне, пожалуйста! - приставал меж тем гамен к своему сыну, шаловливо поигрывая своим стеклышком.
______________
* Каков тип ее красоты, блондинка или брюнетка? (фр.)
Но Вольдемар не почел за нужное отвечать ему что-либо и, лицом к стене, лежал все в прежнем положении.
Отпустив от себя, с надбавочной пятирублевой благодарностью, субъекта, принесшего адрес акушерки, Полиевкт Харлампиевич тотчас же было приказал закладывать в пролетку пару своих рыженьких шведок, но тут же одумался и отменил это приказание. "На грех мастера нет, - сообразил он с присущей ему предусмотрительностью, - еще, пожалуй, кто-нибудь заметит, что приезжал, мол, на своих лошадях, да как, да что, да зачем приезжал, да потом как-нибудь лишнюю закорючку в показания того гляди влепит!.. Все-таки оно сомнением называется, - а лучше на извозчике поеду". И точно, уложив в бумажник полновесную пачку ассигнаций и застегнув с аккуратностью на все пуговицы свой синий фрак и пальто, он взял на улице первого попавшегося ваньку и отправился по данному адресу.
- Я имею к вам некоторое поручение от госпожи Бероевой, - начал Хлебонасущенский, оставшись наедине с акушеркой в ее гостиной. - Мы одни, кажется?.. можно говорить спокойно?..
- Совершенно одни; здесь никто не услышит, - и она вплотную приперла обе двери в комнате. - Вы это насчет чего же?
- А насчет того обстоятельства, которое вам известно...
- То есть что же именно?
"Эге! да ты, матушка, видно, себе на уме! - подумал Хлебонасущенский. - Надо полагать, нашего поля ягода, старый воробей".
- Именно насчет ребенка, - ответил он, наблюдая косвенно, какое впечатление производят на нее эти слова. Но действие слов никакими внешними признаками не обнаружилось.
- Что же такое насчет ребенка? - уклончиво спросила акушерка, которая думала: "Уж не подсыл ли от мужа?"
- А вот... касательно дальнейшего обеспечения жизни и воспитания, - пояснил Хлебонасущенский.
- Вы, стало быть, родственник?
- Нет-с, но... я посредник в этом деле, беру участие, потому что мне поручено... Ведь госпожа Бероева, как вам очень хорошо известно, не имеет средств сама платить за воспитание.
- Ну, так что же?
- Так вот... эту заботу принимает на себя одно лицо... которое поручило собственно мне это дело и уполномочило переговорить с вами...
- Стало быть, вы хотите, чтобы я взяла на себя воспитание?
- Да, чтобы его продолжали, так как дитя уже находится у вас и так как в этом деле необходимо сохранить полнейшее инкогнито.
Хлебонасущенский полагал, что эти слова заставят как-нибудь прорваться сдержанную акушерку, но та предпочла полнейшее молчание.
"Экой кремень - баба! - с досадой помыслил он в это мгновенье. - Ничем-то ее не проберешь, проклятую!" - и, вслед за своей мыслию, продолжал дальнейшие подходы:
- Средства ее очень ограниченны; вы сами знаете, что она не могла даже уплатить вам за последнее время, так что вы совершенно справедливо отказывались от содержания младенца... Теперь это неудобство устранено благодаря вашему доброму совету, которого она послушалась.
Кремень-баба увидела, что посреднику известны такие факты и отношения, каких, по всем логическим видимостям, не мог знать муж, и потому уразумела, что Хлебонасущенский должен быть действительно посредником и поверенным Бероевой.
- Что ж, если