Главная » Книги

Крестовский Всеволод Владимирович - Петербургские трущобы. Том 1., Страница 36

Крестовский Всеволод Владимирович - Петербургские трущобы. Том 1.



чка, искоса как-то глядючи в землю. Ему было досадно и на то, что Жиган при всех пристыдил его, и на то, что не знает, какая, мол, это штука - фармазонские деньги. А любопытно бы доведаться!..
   - А ты расскажи, коли знаешь, - предложил он Дрожину.
   - А что дашь за сказ? - Даром не стану.
   - Чего тебе дать? Шишку еловую, что ли? Ты коли, значит, стар-человек есть и притом Жиган, так ты молодым-то в поученье это скажи.
   - Даром не стану, - подтвердил Дрожин.
   - Ну! Верно, и сам не знаешь! Есть, мол, звон, да не весть, где он! Слыхали, значит, что бывают какие-то фармазонские, а какие-такие - про то неизвестны.
   Это замечание подстрекнуло старого Жигана, который везде и во всем любил пощеголять своей опытностью и бывалостью.
   - Ан врешь же вот, песий огрызок! - окрысился он на Гречку. - Видно, и в сам-деле учить вашего брата приходится! Это вот какие деньги, - начал он, окинув глазами всю камеру, - коли станешь ты на них что покупать али кому отдавать, так они сами собою, значит, опять к тебе же в мошну вернутся.
   - И скоро вернутся? - с живым любопытством перебил Гречка.
   - Сразу же, как только отдашь. И моргнуть не успеешь, а они уж у тебя лежат: потому - сила в них нечистая, и раздобыться ими никак иначе невозможно, как только через тяжкое преступление: надо либо младенца убить, либо над мертвым, над покойником, значит, надругаться и ограбить его, либо святотатство какое ни на есть сделать. Тогда только человек достоин будет.
   - А иначе никак невозможно? - спросил его Гречка.
   - Невозможно! - с видом авторитета ответил Дрожин. - И добыть их все пути заказаны, акроме двух: либо убить того человека, который владеет ими, либо через нечистую силу.
   - Хм... Штука мудреная... - раздумался Гречка.
   - Вот коим манером, сказывают, раздобылся ими один жиган савотейный! - продолжал меж тем старый Дрожин. - Есть такая книга древняя, и писание в этой самой книге от халдейских мудрецов. Запечатана она семью печатями черными, и прозвание ей положено от Гога и Магога - "Сивила египетская" - так и прозывается. И есть на Белом море камень-алатырь, и под этот самый камень-алатырь заложил книгу ту амператор Пётра-Первый. Как заложил, так и зарок положил, чтобы никто книгу ту Сивилу египетскую не достал; а достанет ее разбойщик разбойщицкой сын, который во младенческой утробе руки свои покровянит и крови той напьется, и тот разбойщик разбойщицкой сын будет и книгой той во век свой владеть. Вот жиган-то прослышал про эту статью. Продрал он с палестин забугорных да на Белое море и нашел тот самый камень-алатырь, а на камне, видит, младенец сидит и ножик с образком в ручках-то держит. Жиган взял от него этот ножик и, как было по зароку заказано, пропорол ему младенческую утробу, руки окровянил и крови напился. Тут перед ним и камень-алатырь с места сдвинулся. Как сдвинулся, так ему книга и обозначилась. И вычитал он там писание насчет фармазонских денег - как то-ись раздобыться ими: рецепта, значит, такая приложена. Он так и сделал. Пошел на торжище и купил гусака. Что запросили за птицу, то сразу и дал без торгу. Принес гусака этого домой, печку распрежарко затопил и крепко давнул его за шею. Тот и задохся у него под рукою. Не ощипля, не обчистя, метнул его в печку-то и стал жарить. А в книге обозначено, чтобы жарить гусака до полуночи. Вот в самую полночь достал он это жарево смердячее из печи каленой и вышел с ним в поле на развал четырех путей. Сам стоит, а сам кричит: "Продается гусак продажный, цена - рубль запропажный!" Смотрит - по всем четырем путям - от востока и от запада, от моря и от гор идут к нему спешно четыре епишки - четыре эфиопа. Один давал гривну, другой алтын, третий полтину, а четвертый рубль. Страшно жигану стало, хоть сквозь землю провалиться, так впору бы, а сам одначе же помнит, что в книге прописано: "В эвдаком разе, мол, будь тверд человече, а не будешь тверд - сила нечистая задушит тебя, как ты гусака задушил". Он и выдержал, значит, карафтер свой. Отдал жарево за рубль и пошел домой, не оглянувшись и слова единого не промолвя. А нечистой силе, значит, хочется рубль-то вернуть; она и кричит ему вдогонку: "Продавал гусака живого, а продал мертвого! Зачем, значит, черта надул?" А жиган знал все это, потому - оно так в книге "Сивиле" прописано, и пришел домой цел и невредим, а рубль этот всю жисть его продовольствовал. Так вот таким-то манером добываются эти фармазонские деньги! Либо через гуся жареного, либо, коли уже ты знаешь, у кого они есть, то через тяжкое преступление, - с авторитетной поучительностью заключил Дрожин.
   - А много ли таких рублев-то есть? - спросил его крайне заинтересованный Гречка.
   - Да гуляют-таки по белу свету! В одной Рассее, сказывают, на кажную губернию по одному такому рублю полагается, да кроме того, не в счет: один на Архангельской город, один на Москву белокаменную, один на Питер да один на Нерчинской.
   - Вот она, штука-то! - задумался Гречка. - А как же, то-ись, распознать-то его? - осведомился он.
   - Распознать можно, потому примета на нем положена, - объяснил Дрожин. - Фармазонский рубль завсегда старинного чекану - еще от самого императора Пётры-Первого. И сказывают, быдто на нем такая печать антихристова приложена, почему што и рубль-то этот с тех пор самых на свету появился, как в Перми, али в Вологде, что ли, народился антихрист.
   - Э, так вот как!.. А хорошо бы и в самделе раздобыться фармазонскими деньгами! - с какою-то лихорадочной мечтательностью воскликнул Гречка. - Ежели бы он да попался в мои руки, воровать бы повек закаялся; не стал бы больше, детям и внукам заказал бы, ей-богу!
   Дрожин только головой мотнул на это да недоверчиво усмехнулся.
   Гречка ушел из камеры под сильным впечатлением дрожинского рассказа. Целую ночь ему грезились фармазонские деньги, а наутро в горячей голове его, наряду с неугомонной мыслью о воле и побеге, гвоздем засела теперь еще новая мысль; как бы сделать так, чтобы этим самым рублем раздобыться?
  

LIII

ОТПЕТЫЙ, ДА НЕ ПОХОРОНЕННЫЙ

   В известную пору дня, этак от десяти утра до третьего пополудни, поблизости тюрьмы и около полицейских частей вы можете встретить на улице неизменно одни и те же личности. В одном месте - это какая-нибудь клинообразная, бойко-плутяжная бородка, в чуйке; в другом - известный небритоусатый тип, с кокардой на красном околышке засаленной фуражки, с коим необходимо соединяется представление о "жене-вдове и шести сиротах мал мала меньше"; в третьем - вы непременно наткнетесь на подобный же тип, только другого оттенка: засаленный же вицмундир гражданский, с оборванными кой-где, болтающимися пуговками, такая же неумытость и небритие и такой же букет сивушного масла, имеющий свойство, подобно китайским пачули, давать знать о себе за три, за четыре шага.
   С десяти утра до третьего пополудни эти господа, неизбежно как смерть, появляются в означенных местах и фланирующей походкой, мерно, степенно прохаживаются на расстоянии сорока - пятидесяти шагов, по тротуару. Они уж тут как бы habitues* этого тротуара; проходит такой господин, например, мимо мелочной лавки - сидельцу поклон, как знакомому; проходит мимо распивочной - и кабачнику поклон, только еще втрое любезнее. А вот на углу стоит ходячий лоток с различною перекуской вроде печенки с рубцами да печеных яиц - с этим уж "при-тюремный" или "при-частный" фланер состоит в самых дружеских отношениях: походит-походит себе по тротуару и подойдет к рубцам - постоять, "передохнуть" да покалякать. Яйцо за копейку приобретет, методически, с наслаждением облущит его и кушает, промеж приятных разговоров.
   ______________
   * Завсегдатаи (фр.).
  
   - Что, как делами шевелишь? - осведомляются рубцы.
   - Тихо, почтенный мои, тихо... - вздыхает причастный, - ни вчерасть, ни третёвадни - сам, чай, видел, - ни единого не взял... не знаю, что нынче бог даст.
   - Дрянь дела! - равнодушно замечают рубцы. - Этак ведь, пожалуй, сапожишек больше задаром изшарыгаешь, чем делов настряпаешь.
   - Всенепременно так, почтенный мой, всенепременно! - глубоко и грустно вздыхает в заключение причастный.
   Вот вышел из части полицейский солдат; при-частный, словно щука на карася, кидается за ним вдогонку.
   - Михей Кондратьич, а Михей Кондратьич! - Он чуть и не всю полицию знает по имени и отчеству. - Вы не за мною ли, Михай Кондратьич? - с переполохом ожидания допытывает при-частный.
   - Нет, не за вами... А что?
   - Пожалуйста, почтенный мой, - при-частный искательно приподнимает свою шапку, - уж ежели что... не поленитесь сбежать, кликните - я вот все тут вот и буду ходить.
   - Ладно, пожалуй, мы выкликнем, - с благосклонным достоинством соглашается вестовой следственного пристава.
   - А уж после присутствия, ежели нынче бог милость свою пошлет - позвольте просить на пару пива! - заманивает при-частный.
   - Могим и на эвтот сорт... отчего же! - снова соглашается полицейский, уходя по своей надобности.
   При-частный еще раз искательно берется за козырек, еще раз сокрушенно вздыхает и по-прежнему принимается неторопливо шагать по тротуару.
   Все эти господа "при-частные" и "при-тюремные" фланеры суть непосредственное порождение наших судов и следствий. Это - наши присяжные свидетели о чем угодно (плата - смотря по важности) и поручители за кого угодно (плата - тоже смотря по важности и обстоятельствам).
   Иные из них, завидя утром подходящего субъекта (нюх такой уж есть у них), который подъезжает к воротам частного дома, стремительно направляют к нему шаги свои и с подобающей таинственностью предлагают:
   - Не нужно ли вам свидетеля, милостивый государь? Могу быть к вашим услугам.
   Ежели подходящий субъект обладает известною гибкостью относительно осьмой заповеди, как известно, воспрещающей послушествовать на друга своего свидетельство ложно, то он соглашается на любезное предложение при-частного и, отправляясь с ним в первый трактир или пивную, излагает подробно обстоятельства, о коих надлежит свидетельствовать, - за известный гонорар, конечно.
   При выходе же подобных субъектов из частного дома при-частный точно так же является с предложением своих услуг:
   - Не требуется ли, милостивый государь, прошеньице изобразить или отзыв какой-либо, или протестацию? - позвольте рекомендоваться, к вашим услугам!
   И, в случае согласия, точно так же отправляются вместе в пивную, где при-частный давно уже пользуется ролью завсегдатая - своего, домашнего человека - и, удалившись в отдельную, уединенную комнату, принимается строчить по заказу. В этом занятии обыкновенно проходит почти весь остальной день при-частного, по окончании утреннего фланерства у полицейского дома.
   Полицейским и особенно тюремным солдатам очень хорошо известно место жительства этих поручителей, которые обыкновенно стараются приютиться где-нибудь поблизости тюрьмы или части, так что в случае надобности, не отыскав поручителя ни на тротуаре, ни в пивной, солдат бежит уже прямо к нему, на квартиру: "Пожалуйте, мол, ручаться!"
   Около одной из частей похаживал обыкновенно в качестве такого при-частного красноносый старичонко в беспуговном вицмундире и старенькой камлотовой шинели. Какова бы ни стояла на дворе погода - июльский ли зной, осенний ли дождик или крещенские холода, - вы неизменно могли бы встретить коричневую шинелишку с теплой котиковой шапкой, из-под которой пробивались жидкие космы желтовато-серых волосьев. Старичонке этому стукнуло уже под семьдесят лет, но для таких преклонных годов он был еще достаточно бодр телом и еще бодрее духом, особенно когда, бывало, хватит известную дозу очищенной; неподвижно-рыбьи тусклые глаза его отличались необыкновенной зоркостью и наметкой угадывать алчущих и жаждущих писания крючкотворных прошеньиц, свидетельства ложна, поручительства и тому подобных предметов.
   Это ходячее memento mori*, своего рода "вечный жид" Съезжинского тротуара, уже более двадцати лет появлялся на своем тротуарном посту, где он был именно как смерть неизбежен, и вечно в одном и том же, неизменном ни при каких обстоятельствах, костюме. Время от времени он менял тротуар одной части на другую, другой на третью, третьей на четвертую, и по прошествии известного периода опять появлялся на прежнем месте. Впрочем, для него в течение столь долгого и неуклонного служения одному и тому же делу все подобные места равно могли показаться прежними и давно нахоженными.
   ______________
   * Помня о смерти (лат.).
  
   Прозвание этому старичонке было "отпетый да непохороненный", а имя, отчество и фамилия - Пахом Борисович Пряхин. Он уже отчасти известен читателю, который познакомился с ним еще в "Ершах", в знаменитой "квартире для трынки и темных глаз", где Пахом Борисович Пряхин в то время занимался невинной фабрикацией фальшивых видов и паспортов и снабдил подобными же Казимира Бодлевского, тогда еще граверского ученика, и горничную княжны Анны Чечевинской, Наташу - ныне блистающую баронессу фон Деринг. Хотя с тех пор над "отпетым да непохороненным" Борисычем пронеслось двадцать годов с лишком, и хотя эти годы попригнули-таки его немножко к земле, ожелтили и повыщипали волосы да неподвижно как-то орыбили глаза, однако Пахом Борисович Пряхин по духу своему остался все тем же отпетым да непохороненным человеком, и как воспоминание о былых временах, как символ неизменности своим вечным симпатиям и привычкам, сохранил свой нос сизовато-клюквенного колера вместе с обычным "приношением посильной пользы страждущему человечеству".
   Лет пятнадцать прошло уже с тех пор, как Пахом Борисыч покинул навсегда свою выгодную фабрикацию видов. Почувствовал он, по преклонным годам своим, некоторую привязанность к месту, к родному городу Петербургу, в котором он уже так давно и так прочно оселся, и не захотелось ему ради выгод мирских заниматься рискованной подделкой, за которую, пожалуй, пришлось бы переменить место жительства и отправиться на колонизацию стран зауральских. Стар стал Пахом Борисыч и возжелал покою, возжаждал более мирного бытия, а потому и переменил прежний род деятельности на более спокойный, менее рискованный и приличествующий его летам и званию. Нельзя сказать, чтобы и до сего окончательного решения он не занимался тем же: нет, Пахом Борисыч и в те времена еще точно так же похаживал по тротуарам около съезжих домов в качестве "при-частного" фланера и точно так же строчил прошеньице да брал на поруки, чему много благоприятствовали также и тогдашние приватные занятия его в конторе квартального надзирателя; но, собственно, пятнадцать лет назад он составил себе уже окончательное решение посвятить свою жизнь и мирные, спокойные занятия на посильное служение страждущему человечеству, в качестве "при-частного строчилы и поручителя". К этому, для окончательной полноты сведения о Пахоме Борисыче Пряхине, мы должны сообщить и то обстоятельство, что Пахом Борисыч Пряхин был родителем достаточно уже известной читателю особы, Александры Пахомовны, или Сашеньки-матушки, quasi* тетушки господина Зеленькова и неизменно верной агентши генеральши фон Шпильце. Впрочем, Сашенька-матушка никакого уважения и дочерних чувств к родителю не оказывала, даже не при всяком случае и не при всяком постороннем человеке "тятинькой" удостоивала назвать его, и еще в лета своей юности прогнала с квартиры, на том основании, что к ней "благородные кавалеры приезжают, а тятинька очинно уже безобразен и только в конфуз ее вводит". Тятинька вздохнул, связал свой узелок и, завернув в первый же кабак, хотя и слезно, однако смиренно покорился горестной своей участи. С тех пор он только в случаях, крайней нужды являлся "к барышне" и робко выпрашивал у нее гривенничек "на баньку", да коли милость будет - чаишком грешным утробу попарить. Сашенька-матушка морщилась, ругала, на чем свет стоит, родителя и на гривенники далеко не всегда раскошеливалась.
   ______________
   * Якобы ложный (лат.).
  
   Так протекли дни отпетого да непохороненного Пряхина, и таковы были отношения его к дочери.
  

LIV

ВЕРЕСОВ НА ВОЛЕ

   - Что же мне делать теперь с этими деньгами? - в смущенном раздумьи и не зная, на что решиться, спросил Вересов Рамзю.
   - Возьми их, непременно возьми! - с убедительной положительностью присоветовал Рамзя. - Это он грех свой против тебя чувствует, совесть в нем завопияла, так он хоть чем-нибудь хочет помириться с нею, хочет, чтобы ты злости на него не питал. Значит, эти деньги надо принять, - заключил Аким, - потому - примирить человека с совестью его - это, брат мой, великое есть дело христианское.
   - Да на дело-то такое дал... почти что на обман, - еще смущеннее возразил Вересов.
   Рамзя весьма серьезно углубился в минутную думу.
   - Хм... на обман... - тихо заговорил он среди своего раздумья. - Человеку ведь воли хочется... нельзя, чтобы каждый человек первее всего воли себе не хотел... Апостол-то что говорит? "Идеже дух господень, ту свобода". А кто есть сосуд духа божия? Где духу божиьо приличествует пребывать? - в разуме, в сердце, в душе человеческой, брат мой!.. Посему, выходит, человек, а наипаче того христианин, первее всего к воле, к свободе должен устремляться.
   И Рамзя на минуту снова погрузился в свое раздумье.
   - Обман... в чем же обман?.. Отец твой, бог ему судья, отказался ни за што от сына единокровного... Ты человек неповинный - таково ведь и судия твой следственный мыслит о тебе; сам же он сказал тебе: "Ищи, мол, по себе поручителя". У тебя нет ни друга, ни ближнего, ни знаемого, к кому бы ты мог обратиться в нужде своей и в печали - "коиждой сам о себе да промыслит". Ну, и промысли!.. Ведь ты не убежишь, не уворуешь и зла ниже какого не сделаешь, а будешь же ведь мирно да тихо жить на воле - поручителю через свое озорство тоже зла не принесешь ни мало; отчего ж тебе и не нанять его?.. Дело полюбовное, добровольное... Обман... хм... обман, друже мой, там, где человек через обман зло творит себе и ближнему! - с силой искреннего убеждения заключил Рамзя.
   Вересов крепко задумался. Он был побежден своеобразной логикой Рамзи, слова которого дышали такой энтуазистической верой и убеждением, да притом воли-то вольной уж больно сильно хотелось ему - и он решился.
   Выписав на клочке бумаги свое имя и звание, он вручил его, вместе с полтинником, тюремному солдату и объяснил свою надобность.
   - А в какой части дело-то? - спросил тот.
   Вересов назвал.
   - То-то!.. это надо знать, потому - поручитель допрежь того в часть должен объявиться о желании своем. Ладно, будет сделано! - утешил его тюремный воин и в тот же день, улучив удобную минуту, смахал к Пахому Борисычу Пряхину.
   - Арестант-то бедный или богатенький? - осведомился поручитель.
   - Голяк! - махнул рукою воин.
   - Э, брат, это, выходит, игра свеч не стоит!
   - Чего не стоит!.. Деньги все едино получите: три-то рубля на улице ведь не валяются.
   - Да что... Кабы он богатенький был, так можно бы этак взять, через месяц отказаться: не ручаюсь, мол, по неблагонадежности.
   - Да на што же это?
   - А на то, что он тогда опять заплатит, только не отказывайся, значит. Этак бы и тянуть с него оброчек за каждый-то месяц.
   - Так-с, губа-то у вас не дура, да все же это не рука нам. Коли не хотите, так и не надо: к другому пойду. Вашего брата ведь довольно шатается! А от такого арестанта никто не откажется, потому - человек он смирный, обиды от начальства уж за него-то не наживешь. Это верно.
   Пряхин опешил от столь крутого поворота и тотчас согласился, на том основании, что три рубля и в самом деле на улице не валяются.
   Дня через четыре Вересову приказали сдать казенное серое платье, взамен которого выдали ему из цейхгауза его собственное, и тюремный фургон в последний уже раз отвез арестанта к следственному приставу.
   - Который из вас тут на поруки-то просится? - таинственно и украдкой спросил Пахом Борисыч, когда конвойный привел Ивана Вересова, вместе с другим подследственным, в прихожую следственной камеры.
   - Я... А что?
   - Приятно познакомиться... Я - твой поручитель: господин Пряхин, губернский секретарь в отставке. Деньги-то теперь заплатишь мне, что ли?
   - Не давай теперь, - толкнул подследственный локтем своего острожного сотоварища, - это, брат, стрикулист, возьмет, пожалуй, да и поминай как звали, а он пущай прежде поручится, тогда и отдашь.
   - Ишь, тюремная крапива... - злобственно прошипел поручитель, отходя в сторону.
   - Эва, как окрысился! Верно, в самую центру попал! - самодовольно ухмыльнулся подследственный.
   Четверть часа спустя Пахом Борисыч дал подписку в поручительстве и вместе с освобожденным Вересовым спустился с лестницы частного дома.
   - Ну, давайте же теперь условленное! - нетерпеливо остановил он внизу своего поручейника, вдруг меняя с ним ты на вы.
   Тот с благодарностью отдал ему деньги.
   - Хи-хи-хи... - слюняво и с присвистом засмеялся старичонко, ощущая необыкновенную приятность при виде ассигнации. - А если бы вы мне не отдали, я бы сейчас вернулся и отказался бы от поручительства. Хи-хи-хи... так то-с!.. А теперь - вот вам для памяти адрес мой, для того, что если вы себе изберете место жительства, то немедленно уведомьте: я должен это знать на всякий случай.
   Вересов обещал ему.
   - Ну-с, желаю наслаждаться всеми благами, - приподнял старичонко свою котиковую шапку. - Смотрите же, не обидьте меня, старичка беспомощного! Я по христианскому чувству, сжалился над вами, потому - это мой долг, в некотором роде для души спасения... посильная помощь страждущему человечеству... ну, и... прочее... Так уж вы, пожалуйста, обитайте себе смирненько, тихенько, богобоязненно, чтобы меня тово... под ответственность как-нибудь не подвести. Прощайте-с!
   И они разошлись в разные стороны.
   Вересов радостно вздохнул полною грудью, когда наконец остался один, - один совершенно. Он только теперь почувствовал свободу. Не в силах сдержать широкой радостной улыбки, пошел он без цели, куда глаза глядят, и пошел таким твердым и быстрым шагом, как будто его подталкивала и влекла какая-то сверхъестественная сила. Ему весело идти, куда хочет, идти без отчету, по своей собственной воле, весело ощущать даже самое это движение, глядеть на свободные, здоровые лица встречных людей, окунуться в этот водоворот уличной жизни и совсем потеряться, исчезнуть в нем. На каждую улицу, на каждый дом он глядел теперь как на нечто новое или как на старинного своего друга, с которым бог весть сколько времени не видался. А и времени-то, в сущности, немного ведь прошло с тех пор, как арестовали его - не более какого-нибудь месяца; но как, однако, в этот месяц изменился Вересов, как его пришибла и принизила недобрая доля!.. Теперь это были первые минуты, когда он забылся, под обаянием радостного, счастливого чувства свободы. Он все шел и шел, улыбался и глядел на все такими любопытными глазами, будто жаждал наглядеться на весь мир божий, и весь этот мир божий желая обнять, как брата, радостно кинуться ему навстречу и любить, любить его крепко и много... Но усталость наконец взяла-таки свое. Вересов остановился и огляделся вокруг. Присесть хочется - негде присесть, надо идти поневоле. Голод почувствовал - нечем утолить его... в кармане ни копейки, а даром есть не дадут... Жаль тюрьмы: там была своя койка и щи-серяки тоже были. Здесь теперь - воля, и нет ни того, ни другого.
   Он опять пошел без цели, только уже не так радостно и быстро, как за несколько часов перед этим.
   Начинало темнеть; по улицам фонари зажигались. Тысячи роскошных, блестящих магазинов заблистали газовыми огнями. Вон целый ряд фруктовых и бакалейных лавок, сквозь стекла которых так вкусно и заманчиво глядят всевозможные роскошные снеди: сыры, копченое, жирные пате и маринады, а там - ананасы да кустики земляники в горшочках да фрукты разные. "Хорошо жить на свете!" - с горькой улыбкой промелькнуло в голове Вересова, когда остановился он перед соблазнительным окном такой лавки, и долго рассматривал все эти вкусности, один вид которых голодно поводил мускулы его губ и щек и сдавливал скулы, заставляя глотать слюнки, вызываемые волчьим аппетитом. Вересов стоял, глядел и дрогнул на ветру; а голод меж тем все сильнее и сильнее начинал донимать его. По улицам проносилось множество экипажей. Сыны Марса в белых и красных шапках и привилегированные сыны биржи да изящных салопов в бобрах и соболях гнали во весь дух своих статных рысаков, стараясь во что бы то ни стало обогнать друг друга и паче того - обогнать какую-нибудь блестящую камелию, которая, с шиком закутавшись в богатую черно-бурую медвежью полость, нагло мчится сломя голову, развалясь в своем экипаже.
   В воздухе становилось холоднее - к ночи, должно быть, добрый морозец станет, а у Вересова пальтишко одним божьим ветром подбито... Остановился он посреди тротуара и с мутящей, голодной тоской огляделся во все стороны. Куда ж идти, что делать, где приютиться, где обогреться ему? Идти - куда хочешь, а приютиться... тоже где хочешь: город велик и пространен.
   Голодный человек почувствовал ужас.
   Среди этого шума, блеска, движения и многолюдства - он одинок и бессилен... И ему почудилось, что этот пышный город - его холодная, суровая могила.
  

LV

ФЕМИДА НАДЕВАЕТ ПОВЯЗКУ

И ПОДНИМАЕТ СВОИ ВЕСЫ

   В зале одного присутственного места, обстановка которого была украшена всеми атрибутами современной Фемиды, где меч заменяется гусиным пером, гири весов - пудами исписанной бумаги, хранящейся в виде дел по судейским шкафам, а достославная повязка... Впрочем, одни говорят, будто повязка осталась та же самая, а другие сомневаются, чтобы она когда-либо существовала на глазах суровой богини. Итак, в зале, украшенной атрибутами современной Фемиды, заседал ареопаг ее верных жрецов и обслуживал некое уголовное дело. Называлось оно "Делом о покушении на жизнь гвардии корнета князя Шадурского, учиненном женою московского почетного гражданина Юлией Николаевной Бероевой".
   - Дело сомнительное, - заметил, пожевав губами, один из членов.
   - Вы находите? - возразил другой, который был неизмеримо солиднее первого, и при этом авторитетно вскинул на него юпитеровские взоры.
   - Полагаю, так.
   - Почему же, любопытно знать.
   - А хотя бы свидетельство мужа ее, который сообщил о дворнике... Дворник-то ведь показал бы иное.
   - Н-да-с, то-то вот и есть, что показал бы, - победоносно прервал Юпитер, - но в деле такого показания нет; дворник давным-давно умер-с.
   - Это-то странно: смерть накануне дачи показания, - диспутировал первый.
   - Воля судеб, провидение! - пожав плечами, фаталистически поникнул головою второй. - Опять же странного ничего нет: дворник был пьяница и, как видно из медицинского осмотра, умер скоропостижно от опоя, а пьяницу можно и подкупить... Наконец, чье же свидетельство должно быть больше принято во внимание: акушерки ли и прочих лиц, или какого-нибудь дворника?
   - Да, может быть, и дворник был бы столь же достоверно-законный свидетель?
   - Допустим, хотя в этом случае мы толчем воду в ступе, - соглашается Юпитер, - но статья 33-я второй книги Законов уголовных гласит, что при равной степени достоверности законных свидетелей, в случае противоречия их, судья должен давать преимущество: мужчине перед женщиною, знатному перед незнатным, ученому перед неученым и духовному перед светским. Заметьте-с, милостивый государь: знатному перед незнатным - стало быть, тут и говорить не о чем. Акушерка имеет дипломы - значит, и знатнее, и ученее какого-нибудь пьяницы-дворника. Притом же свидетельство одного не может считаться полным и удовлетворительным, если на него не ссылаются обе противные стороны.
   - Но Бероева слишком упорно стоит на том, что она защищалась только от насилия, - ответствовал между тем первый.
   - Гм... изнасилование!.. - ухмыльнулся солидный жрец Фемиды. - На теле ее боевых знаков не оказалось - это одно. А второе - какое же тут может быть насилие, если она сама, и притом собственноручным письмом, вызывала Шадурского в маскарад да потом поехала с ним ночью в ресторацию, в отдельный кабинет? Помилуйте, что это вы говорите!.. И потом эта выдуманная история о ребенке, оговор посторонних лиц, которые ее и в глаза-то никогда не видали, - продолжал солидный чиновник, - все это, по моему мнению, есть не что иное, как желание сорвать с богатенького князька изрядненький кушик - она же, притом, женщина далеко не достаточная; не удалась удочка с ребенком - так давай, мол, поддену его на насилие, авось на мировую пойдет да за бесчестие заплатит, чтоб отвязаться от суда и следствия, по крайней мере других побудительных нравственных причин я не усматриваю... Барынька-то, видно, не промах. Да-с, тут был своекорыстный расчет, - заключил авторитетный жрец Фемиды, - а по смыслу 343-й статьи той же книги сила улик умножается, когда обвиняемому от совершения преступления могла последовать прибыль.
   - Но это ведь только ваши личные соображения, - заметил спорщик, принадлежащий к числу еще неопытных служителей богини.
   - Допустим и это, пожалуй, - великодушно согласился опытный, - но и одних голых фактов достаточно для полного обвинения: во-первых, подсудимая найдена на месте преступления, с орудием в руке; во-вторых, есть законные свидетели; в-третьих, медицинское свидетельство утверждает, что раны были нанесены именно острым орудием, и притом одна из них всего только на полдюйма от сонной артерии, стало быть, могла иметь весьма серьезные последствия и даже самую смерть. Будь эти раны нанесены в руку, в ногу, в лицо - их можно было бы отнести к разряду увечья, но рана в грудь и в горло, на полдюйма от сонной жилы, в которую орудие не попало, быть может, только вследствие неверного удара, тогда как самая близость к этой жиле показывает намерение ударить именно в нее, - все это, по моему убеждению, должно быть, рассматриваемо как покушение к убийству. Наконец, подсудимая и сама не отпирается от своего преступного действия, только выставляет в оправдание причину, ничем не доказанную; на очных же ставках ровно никого не могла уличить, - все это, как хотите, вполне доказывает ее полную преступность и притом умысел.
   - А нравственное убеждение следователя? - попытался еще раз возразить ему спорщик, окончательно побитый на всех пунктах.
   - Следователь, как видно, еще порядочный молокосос! - тоном безусловного приговора ответил солидный муж и при этом с достоинством поправил на шее регалию. - Ему бы, по-настоящему, надо за это порядочный выговор сделать... Нравственное убеждение... Закон не спрашивает от следователя его личного нравственного убеждения; закон требует, чтобы он исследовал только факты и обстоятельства, каковые бы и представлял, а нравственного убеждения ему, по-настоящему-то, и по закону не полагается.
   - Однако, господа, что ж это мы все болтаем! - заключил он через минуту. - Дело-то ведь не ждет - у нас еще вона какая кипа накопилась!
   И приговор подсудимой через час уже был составлен.
  

LVI

ВЫЧИТКА РЕШЕНИЯ

   Прошло уже несколько месяцев, а Бероева все еще содержалась в тюрьме, не зная и не ведая, как идет ее дело. Сказано ей было только, что пошло уже в суд, на решение. Раза два и ее вытребовали туда для дачи показаний, но это ни на каплю не подвинуло дела в ее пользу, потому что с ее стороны были одни только голословные, бездоказательные показания, а со стороны ее противников - и значение, и вес, и, паче всего, хитрая механика Хлебонасущенского. Впрочем, на это дело она давно уже безнадежно махнула рукой, покорясь своей участи - какова бы она ни была и что бы там ей ни предстояло впереди. В ней теперь неисходно жила одна только мысль, одна болящая дума о муже да о детях.
   Но о судьбе мужа - ни слуху, ни духу, и за все это время ни одна строчка от него не доходила до арестантки, так что жив ли, сослан ли он или бесследно исчез, умер - для нее оставалось ничем не разрешимым вопросом. Только из Москвы от тетки доходили к ней письма - с каракульками, которые постоянно вставляла в приписках ее дочь Лиза, начинавшая учиться писать. Каждое такое письмо стоило Бероевой многих нравственных мучений, тоски и слез, живо напоминая разлуку со всем, что было так дорого и свято в ее жизни; но каждое из них в то же время и поддерживало ее, придавая силы и решимость на дальнейшее перенесение своей темной доли: Бероева знала, что рано ли, поздно ли окончатся этот суд и тюремное ее заключение, освободят или сошлют ее - она, во всяком случае, соединится опять со своими детьми, будет жить с ними и для них, и эта мысль много поддерживала ее твердость своим ободряющим влиянием.
   Был август вначале. До Бероевой дошли слухи, что дело ее скоро уже решится, и точно: незадолго после этого ее отправили в обычно-тюремном ящике, который на тюремном argot весьма характерно именуется "мышеловкой", выслушать решение.
   У человека всегда как-то является невольный трепет перед той роковой минутой, которая должна навеки решить его дальнейшую судьбу. Но трудно бы вполне выразить то глухое чувство, которое испытывала Бероева с того самого мгновения, как только ей было приказано отправиться к "вычитке" решения. Оно охватывало ее все сильней и сильней, чем ближе подвигалась "мышеловка" к месту назначения. Там, в этом огромном доме казенной архитектуры, готово уже решение ее судьбы. Какое это решение? Освободят ли, или засудят? Оставят в подозрении или сошлют?
   "В подозрении... Нет, это - гнусное состояние для честного человека... Пусть уж лучше ссылают! - думалось арестантке, в то время как черный фургон подскакивал и трясся на жесткой, булыжной мостовой. - А дети?.. Мать - преступница... ссыльная арестантка... Нет, дети будут со мною - возле и всегда со мною! Дети потом узнают, виновата ли я была... Но этот несчастный ребенок - где он теперь? Где они спрятали, куда украли его и что с ним сталось теперь, что за судьба его?"
   Целая вереница таких тяжелых мыслей отрывочно проносилась в голове подсудимой женщины, но неотступнее всех остальных возвращался к ней все один и тот же вопрос: оправдают или обвинят? Она знала - почти наверное знала, что обвинят, и все-таки смутная надежда мгновеньями невольно закрадывалась в ее сердце: "А может, и оправдают?" Однако Бероева превозмогла эту надежду и нарочно не давала ей разыгрываться, нарочно старалась в возможно худшем свете представить себе грядущую судьбу, так что ею наконец безотчетно овладело даже какое-то суеверное чувство: "Не надо думать, что все окончится хорошо да счастливо, лучше думать на худое, тогда авось..."
   И она не смела, она страшилась выговорить это ободряющее слово, потому что "всегда оно так случается, когда думаешь на хорошее, тут тебе судьба как будто нарочно худое-то и сделает". И бедная женщина, ввиду своего приговора, старалась убаюкивать себя такой суеверной и детски-наивной мыслью, которую бессознательно порождало в ней чувство надежды. В подобном состоянии человек уже лишается возможности строго мыслить путем здравой и холодной логики, потому что слишком трудно человеку разом помириться с не зависящей от его воли грозной развязкой своей судьбы - и он невольно поддается здесь инстинкту как бы самосохранения: "Никто же плоть свою возненавидит, но по природе питает и греет ее", - сказал еще более чем за тысячу лет мыслитель первых веков христианства.
   В таком-то мрачном состоянии страха, ожиданий и суеверно-инстинктивной надежды поднялась Бероева на темноватую лестницу присутственного места. Сердце ее так сильно и часто колотилось, чуть не до дурноты, что ей пришлось, отшатываясь к стене или к перилам, останавливаться по нескольку раз на ступеньках, чтобы перевести дух и собрать свои силы. Она поминутно хваталась рукою за грудь, словно бы хотела сдержать и утишить это усиленное сердцебиение.
   Конвой привел ее в прихожую, где обыкновенно, сидя на скамейках, арестанты ожидают, пока позовут их "на вычитку к открытым дверям".
   Здесь пришлось дожидаться более часу, и в это время разные чиновники, несколько раз по две, по три физиономии, высовывались в дверь, либо же проходили мимо, с любопытством оглядывая привезенную арестантку и тихо перекидываясь между собою какими-то замечаниями, очевидно, на ее счет и особенно насчет ее наружности, которая, несмотря на все невзгоды, перенесенные этой женщиной, все-таки оставалась еще как-то грустной, могильно-прекрасной... В это самое время Бероевой пришлось впервые испытать на себе то оскорбительное для нравственного достоинства человечества состояние любопытного, заморского зверька, на которого всякий считает долгом взглянуть, как на диковинку, - состояние, каждый раз испытываемое человеком в подобном положении. Чиновники знали и слышали про интересное дело Бероевой, и потому многим из них было весьма любопытно посмотреть на "интересную героиню" уголовного преступления.
   Наконец ее позвали в присутствие, где сторож указал ей надлежащее место, а два конвойные солдата, с ружьями у плеча, стали по бокам арестантки. Это место приходилось как раз перед дверями, которые через минуту распахнулись, обнаружив в глубине другой комнаты большой стол под красным сукном с золотой бахромой и кистями, на столе - золотое зерцало с четырехкрылым орлом на верхушке, а вокруг сидят чиновники в мундирах с высокими шитыми воротниками до ушей.
   Обстановка торжественная.
   Секретарь, в почти таком же мундире, взял со стола приготовленный заранее лист и остановился в открытых дверях, не переступая порога. Мотнув головою, чтобы оправить мешавший ему воротник, он откашлялся и торжественно-звучным, официальным голосом начал читать приговор подсудимой.
   Этот приговор осуждал ее на лишение всех прав состояния и ссылку на поселение в Томскую губернию.
   - Довольны ли вы решением? - форменно спросил секретарь по окончании.
   Бероева взглянула на него взором, исполненным такой горькой иронии, на какую только и может быть способен невинный человек, которого ведут на плаху и спрашивают: нравится ль ему эта прогулка?
   Она внятно ответила:
   - Довольна.
   - В таком случае подпишитесь - здесь вот, так требует закон, - предложил ей чиновник.
   Арестантка подписала под диктовку поднесенную ей бумагу, но все это исполнила как-то машинально, бессознательно, потому что и мысли в голове и ощущения на сердце начинали путаться и мешаться между собою.
  

LVII

НЕДЕЛЯ ПРИГОТОВЛЕНИЙ

   По возвращении в тюрьму Бероева уже не видела более своих тюремных товарок: ее немедленно отделили от прочих и заперли в особый, секретный нумер, потому что она с этой минуты считалась уже "решенною", преступницей.
   Одна из надзирательниц принесла ей евангелие и объявила, что в эту неделю заключенная должна говеть, исповедоваться и причаститься перед предстоящим последним актом ее трагикомедии.
   С этой минуты Бероева как будто переродилась. Надежды уже не было, но не было и слез и отчаяния. Постигшее ее горе было слишком тяжело и громадно для того, чтобы разрешиться ему слезами, воплями и напрасным сетованием на судьбу и людей: оно жило в ней, висело над нею как страшная свинцовая туча, которая, медленно надвигаясь со всех концов горизонта, как будто все опускается ниже и ниже, кажется - как будто вот-вот наляжет она на грудь земли и задавит ее собою; а между тем не разрешается грозою, и если уж разразится, то моментально, чем-то ужасным и неслыханным. Так было на душе Бероевой. Она как будто даже стала совсем спокойна, даже вполне владела собою, словно бы в нормальном человеческом состоянии; но это самообладание и спокойствие заключало в себе нечто гордое, роковое, непримиримое и грозное. При внимательном взгляде сделалось бы страшно за такое спокойствие.
   Первым делом она выпросила себе бумаги и перо и написала всего только несколько слов:
   "Снарядите обоих детей в дорогу; они идут со мною в Сибирь. Недели через три меня уж верно привезут в Москву - пусть к этому времени они будут готовы".
   Попросив об отправке письма, она уже никого и ни о чем не просила более, даже ни с кем не говорила все время. Когда по какой-либо надобности входили в нумер заключенницы, ее находили постоянно за чтением евангелия; но читала она как-то машинально, безучастно к мысли этой книги, а так - потому что нечем больше наполнить бесконечно долгое, однообразное время. Приходили звать ее в церковь - она молча повиновалась, молча выстаивала службу и точно так же возвращалась оттуда в свою комнату, ни на кого не глядя, ни на что не обращая даже самого мимолетного внимания. Она только беспрекословно исполняла то, чего от нее требовала обычная формальность.
   Наступил день исповеди - Бероева стала перед священником.
   - Чувствуешь ли ты всю глубину и весь ужас твоего преступления? Раскаялась ли вполне и откровенно, и всем сердцем и помышлением своим, чтобы быть достойною приступить к сему великому таинству? - тихо сделал он вступление перед началом своего пастырского увещания.
   Эти почти формальные в подобных случаях слова показались Бероевой величайшею иронией, какою только могла судьба издеваться над нею, и она не сдержала горькой усмешки, которая легкой тенью пробежала по ее лицу.
   Священник, исполняя подобным вопросом только надле

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 488 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа