обыкновенно переезжавшая и
жившая с Еспером Иванычем в городе, и видевши, что он почти каждый вечер
ездил к князю, - тоже, кажется, разделяла это мнение, и один только ум и
высокие качества сердца удерживали ее в этом случае: с достодолжным
смирением она сознала, что не могла же собою наполнять всю жизнь Еспера
Иваныча, что, рано или поздно, он должен был полюбить женщину, равную ему по
положению и по воспитанию, - и как некогда принесла ему в жертву свое
материнское чувство, так и теперь задушила в себе чувство ревности, и (что
бы там на сердце ни было) по-прежнему была весела, разговорчива и услужлива,
хотя впрочем, ей и огорчаться было не от чего... Между княгиней и Еспером
Иванычем существовали довольно странные и даже, может быть, не совсем
понятные для нашего реального времени отношения. Княгиня происходила из
очень нравственного семейства, сама была воспитана в строгих, почти
доходящих до пуризма, правилах нравственности. Она горячо любила Имплева и
презирала мужа, но никогда, ни при каких обстоятельствах жизни своей, из
одного чувства самоуважения, не позволила бы себе пасть. Про Еспера Иваныча
и говорить нечего: княгиня для него была святыней, ангелом чистым, пред
которым он и подумать ничего грешного не смел; и если когда-то позволил себе
смелость в отношении горничной, то в отношении женщины его круга он,
вероятно, бежал бы в пустыню от стыда, зарылся бы навеки в своих Новоселках,
если бы только узнал, что она его подозревает в каких-нибудь, положим, самых
возвышенных чувствах к ней; и таким образом все дело у них разыгрывалось на
разговорах, и то весьма отдаленных, о безумной, например, любви Малек-Аделя
к Матильде{42}, о странном трепете Жозефины, когда она, бесчувственная,
лежала на руках адъютанта, уносившего ее после объявления ей Наполеоном
развода; но так как во всем этом весьма мало осязаемого, а женщины, вряд ли
еще не более мужчин, склонны в чем бы то ни было реализировать свое чувство
(ну, хоть подушку шерстями начнет вышивать для милого), - так и княгиня
наконец начала чувствовать необходимую потребность наполнить чем-нибудь эту
пустоту. Одно, совершенно случайное, открытие дало ей к тому прекрасный
повод: от кого-то она узнала, что у Еспера Иваныча есть побочная дочь,
которая воспитывается у крестьянина в деревне. Княгиня очень уже хорошо
понимала скрытный характер Имплева и видела, что с ним в этом деле надобно
действовать весьма осторожно. Для этой цели она напросилась у мужа, чтобы он
взял ее с собою, когда поедет на ревизию, - заехала будто случайно в
деревню, где рос ребенок, - взглянула там на девочку; потом, возвратясь в
губернский город, написала какое-то странное письмо к Есперу Иванычу, потом
- еще страннее, наконец, просила его приехать к ней. Имплев приехал. Княгиня
от волнения лежала почти в постели. Придав своему голосу как можно более
нежности, она сказала Имплеву почти шепотом:
- Еспер Иваныч, у вас есть побочная дочь; я видела ее в вашей деревне!
Имплев побледнел.
- Я желала бы взять ее на воспитание к себе; надеюсь, добрый друг, вы
не откажете мне в этом, - поспешила прибавить княгиня; у нее уж и дыхание
прервалось и слезы выступили из глаз.
Имплев не знал, куда себя и девать: только твердое убеждение, что
княгиня говорит все это и предлагает по истинному доброжелательству к нему,
удержало его от ссоры с нею навеки.
- Очень вам благодарен, я подумаю о том! - пробормотал он; смущение его
так было велико, что он сейчас же уехал домой и, здесь, дня через два только
рассказал Анне Гавриловне о предложении княгини, не назвав даже при этом
дочь, а объяснив только, что вот княгиня хочет из Спирова от Секлетея взять
к себе девочку на воспитание. Они оба обыкновенно никогда не произносили
имени дочери, и даже, когда нужно было для нее посылать денег, то один
обыкновенно говорил: "Это в Спирово надо послать к Секлетею!", а другая
отвечала: "Да, в Спирово!". Теперь же, услышав желание княгини, Анна
Гавриловна тоже очень смутилась... Она ненавидела княгиню, как только
женщина может ненавидеть свою соперницу; но чувство матери пересилило в ней
на этот раз. Она очень хорошо поняла, что девочке гораздо будет лучше у
княгини, чем у простого мужика.
- Что же, это будет хорошо! - отвечала она после небольшой паузы.
- Хорошо-то хорошо, - подхватил Еспер Иваныч обрадованным голосом.
Таким образом судьба девочки была решена.
Вскоре после того князь Веснев переехал на постоянное жительство в
Москву; княгиня тоже должна была с ним переехать. Девочку они увезли с
собой, и она сделалась предметом длинных-длинных писем от Еспера Иваныча к
княгине, а равно длинных и длинных ответов от нее к нему. Зная, что Еспер
Иваныч учение и образование предпочитает всему на свете, княгиня начала, по
преимуществу, свою воспитанницу учить, и что эти операции совершались над
ней неупустительно и в обильном числе, мы можем видеть из последнего письма
девушки.
Большой каменный дом Александры Григорьевны Абреевой стоял в губернском
городе в довольно глухом переулке и был уже довольно в ветхом состоянии. На
пожелтелой крыше его во многих местах росла трава; штукатурка и разные
украшения наружных стен обвалились. В верхнем этаже некоторые окна были с
выбитыми стеклами, а в других стекла были заплеснелые, с радужными отливами;
в нижнем этаже их закрывали тяжелые ставни. К главному подъезду вели
железные ворота, на которых виднелся расколовшийся пополам герб фамилии
Абреевых. Его держали два льва, - один без головы, а другой без всей задней
части. Часов в одиннадцать утра перед этим домом остановился экипаж
Вихровых. Михайло Поликарпович сейчас же послал своего лакея Ваньку, малого
лет семнадцати и сильно глуповатого, вызвать к нему сторожа при доме. Ванька
сначала подбежал проворно и с усердием, но едва только отворил железную
калитку как сейчас же остановился. Ванька был большой трус: вообще, въезжая
в какой-либо город, он уже чувствовал некоторую робость; он был больше сын
деревни и природы! А тут он увидал перед собою огромный двор, глухо заросший
травою, - взади его, с несколькими входами, полуразвалившийся флигель, и на
единственной протоптанной и ведущей к нему дорожке стояла огромная собака,
которая на него залаяла. Ванька очутился в невыносимом положении: не идти
дальше - он барина боялся; идти - собака устрашала. Он начал уговаривать ее
нежнейшими именами и почти умоляющим голосом: "Ну, лапушка; ну, милая,
полно, я свой, свой!" Лапушка как бы сжалилась над ним и, перестав лаять,
сошла даже с дорожки. Ванька бросился во флигель, но в которую дверь было
торгнуться? Ну, как попадет не туда - выйдет какой-нибудь барин; и зубы ему
начистит! Но собака опять пролаяла; Ванька схватился за первую скобку и
отворил дверь. В довольно просторной избе он увидел пожилого, но еще
молодцеватого солдата, - в рубашке и в штанах с красным кантом, который с
рубанком в руках, стоял около столярного верстака по колено в наструганных
им стружках.
- Ты, дяденька, сторож? - спросил Ванька дрожащим голосом.
- Я, - отвечал солдат неторопливо.
Его, кажется, по преимуществу озадачило глуповатое лицо Ваньки.
- К барину нашему пожалуйте, сделайте милость! - продолжал тот.
- К какому барину?
- К нашему, чтой-то, помилуйте! - произнес Ванька, усмехаясь, - у
ворот, вон, дожидается.
- Да пошто я ему?
- Надо, видно, - помилуйте; пойдите, пожалуйста!
Солдат пожал плечами.
- Не разберешь тебя, парень, хорошенько; бог тебя знает! - сказал он и
начал неторопливо стряхивать с себя стружки и напяливать на себя свой
вицмундиришко.
- Барин послал: "Позови, говорит, сторожа!" - толковал ему Ванька.
Солдат ничего уже ему не отвечал, а только пошел. Ванька последовал за
ним, поглядывая искоса на стоявшую вдали собаку. Выйди за ворота и увидев на
голове Вихрова фуражку с красным околышком и болтающийся у него в петлице
георгиевский крест, солдат мгновенно вытянулся и приложил даже руки по швам.
- Барыня ваша квартиру, вот, мне в низу вашем отдала; вот и письмо ее к
тебе, - сказал полковник, подавая ему письмо.
- Грамоте, ваше высокородие, я не знаю; все равно, пожалуйте-с.
- Разумеется, все равно! - сказал Вихров, вылезая из экипажа.
Солдат слегка поддержал его под руку; поддержал также и Пашу; потом
молодецки распахнул ворота, кивнул головой кучеру, чтобы тот въезжал, и
бросился к крыльцу.
- Ставни, ваше высокородие, позвольте напредь всего отпереть!
Затем отпер их и отворил перед Вихровыми дверь. Холодная, неприятная
сырость пахнула на них. Стены в комнатах были какого-то дикого и мрачного
цвета; пол грязный и покоробившийся; но больше всего Павла удивили
подоконники: они такие были широкие, что он на них мог почти улечься
поперек; он никогда еще во всю жизнь свою не бывал ни в одном каменном доме.
- В прочих комнатах, ваше высокородие, прикажете ставни отворять? Через
коридор каменный к ним ход, - темный такой, прах его дери! - спросил солдат.
- Нет, не надо, - отвечал полковник: - эта вот комната для детей, а там
для меня.
- И то, ваше высокородие; отворишь, пожалуй, и не затворишь: петли
перержавели; а не затворять тоже опасно; не дорого возьмут и влезут ночью.
Все эти слова солдата и вид комнат неприятно подействовали на Павла; не
без горести он вспомнил их светленький, чистенький и совершенно уже не
страшный деревенский домик. Ванька между тем расхрабрился: видя, что солдат,
должно быть, очень барина его испугался, - принялся понукать им и
наставления ему давать.
- Ставь вот тут, - говорил он, внося с ним разные вещи, - а еще солдат,
не знаешь, куда ставить.
- Тут и ставят, - отвечал тот ему серьезно, но покорно.
- Как твоя фамилия? - спросил полковник служивого, видя, как тот все
проворно и молодецки делает.
Солдат опять мгновенно вытянулся и приложил руки по швам.
- Симонов, ваше высокородие! - отвечал он.
- Какого полка?
- Бомбандир, ваше высокородие, первой артиллерийской бригады.
- Я сам, брат, военный, - кавказец; в действующей все служил.
- Это видать так, ваше высокородие!
- Пять раз ранен.
- Помилуй бог, ваше высокородие, всякого!
- А ты ранен?
- Никак нет, ваше высокородие; в двух кампаниях был - в турецкой и
польской, - бог уберег. Потому у нас артиллеристов мало ранят; коли конница
успела наскакать, так сомнет тебя уже насмерть.
- Ну тоже как и издали лафеты начнут подбивать, попадет по прислуге.
- Да это точно, ваше высокородие.
- А ты вот что скажи мне, - продолжал полковник, очень довольный
бойкими ответами солдата, - есть ли у тебя жена?
- Есть, ваше высокородие; имеется старушоночка.
- Так не может ли она нам стряпать, поварихой нам быть?
- Да это что же? С великим нашим удовольствием; сумеет ли только!
- Э, брат, сумеет ли! - воскликнул полковник: - ты знаешь, солдатская
еда: хлеб да вода.
- А уж каша, ваше высокородие, так и мать наша, - подхватил Симонов,
пожав слегка плечами.
Полковник очень был им доволен и перешел затем к довольно щекотливому
предмету.
- Я вот, - начал он не совсем даже твердым голосом: - привезу к вам
запасу всякого... ну, тащить вы, полагаю, не будете, а там... сколько
следует - рассчитаем.
- Рассчитаем, ваше высокородие, сколько тоже гарнцев муки, крупы,
фунтов говядины... В расчете это будем делать.
Полковник остался окончательно доволен Симоновым. Потирая от
удовольствия руки, что обеспечил таким образом материальную сторону своего
птенчика, он не хотел медлить заботами и о духовной стороне его жизни.
- Ванька! - крикнул он, - поди ты к Рожественскому попу; дом у него на
Михайловской улице; живет у него гимназистик Плавин; отдай ты ему вот это
письмо от матери и скажи ему, чтобы он сейчас же с тобою пришел ко мне.
Ванька не трогался с места; лицо его явно подернулось облаком грусти.
"Где эта, черт, Михайловская улица, - где найти там дом попа, - а там,
пожалуй, собака опять!" - мелькало в его простодушной голове.
- Что ж ты стоишь?.. - проговорил полковник, вскидывая на него свои
серые навыкате глаза.
Ванька сейчас же повернулся и пошел: он по горькому опыту знал, что у
барина за этаким взглядом такой иногда следовал взрыв гнева, что спаси
только бог от него!
Уйдя, он, впрочем, скоро назад воротился.
- Симонов пошел-с! - сказал он, как-то прячась весь в себя.
- А ты и того сделать не сумел, - сказал ему с легким укором полковник.
- Мне самовар ставить надо-с, - отвечал Ванька и поспешил уйти.
Ванька, упрашивая Симонова сходить за себя, вдруг бухнул, что он
подарит ему табаку курительного, который будто бы растет у них в деревне.
- Какой-такой табак этот? - спросил тот не без удивления.
- Табак настоящий, хороший, - отвечал Ванька без запинки.
Симонов был человек неглупый; но, тем не менее, идя к Рожественскому
попу, всю дорогу думал - какой это табак мог у них расти в деревне.
Поручение свое он исполнил очень скоро и чрез какие-нибудь полчаса привел с
собой высокого, стройненького и заметно начинающего франтить, гимназиста;
волосы у него были завиты; из-за борта вицмундирчика виднелась бронзовая
цепочка; сапоги светло вычищены.
- Матушка ваша вот писала вам, - начал полковник несколько сконфуженным
голосом, - чтобы жить с моим Пашей, - прибавил он, указав на сына.
- Да, она писала мне, - отвечал Плавин вежливо полковнику; но на Павла
даже и не взглянул, как будто бы не об нем и речь шла.
- Это вот квартира вам, - продолжал полковник, показывая на комнату: -
а это вот человек при вас останется (полковник показал на Ваньку); малый он
у меня смирный; Паша его любит; служить он вам будет усердно.
- Я служить, Михайло Поликарпович, завсегда вам готов, - отвечал Ванька
умиленным голосом и потупляя свои глаза.
Молодой Плавин ничего не отвечал, и Павлу показалось, что на его губах
как будто бы даже промелькнула насмешливая улыбка. О, как ему досадно было
это деревенское простодушие отца и глупый ответ Ваньки!
- Мамаша ваша мне говорила, что вы вот и позайметесь с Пашей.
- Она мне и об этом писала, - отвечал Плавин.
- Вы ведь, кажется, в пятом классе? - спрашивал его полковник.
- В пятом.
- Вот бы мне желалось знать, в какой мой попадет. Кабы вы были так
добры, проэкзаменовали бы его...
- Но теперь как же это?.. Это неудобно! - отвечал Плавин и опять, как
показалось Павлу, усмехнулся.
- Что за экзамен теперь, какие глупости! - почти воскликнул тот.
- Родительскому-то сердцу, понимаете, хочется поскорее знать, -
говорил, не обращая внимания на слова сына и каким-то жалобным тоном,
полковник.
Павел выходил из себя на отца.
- Вы из арифметики сколько прошли? - обратился к нему, наконец, Плавин,
заметно принимая на себя роль большого.
- Первую и вторую часть.
- А из грамматики?
- Синтаксис и разбор.
- А из латинского и географии?
- Из латинского - этимологию, а из географии - всеобщую...
- Их, вероятно, во второй, а может быть, и в третий класс примут, -
сказал Плавин полковнику.
- Хорошо, как бы в третий; все годом меньше, подешевле воспитание
выйдет.
Павел старался даже не слушать, что говорил отец.
Плавин встал и начал раскланиваться.
- Милости прошу завтра и переезжать, - сказал ему полковник.
- Очень хорошо-с, - отвечал Плавин сухо и проворно ушел.
"Какими дураками мы ему должны показаться!" - с горечью подумал Павел.
Он был мальчик проницательный и тонких ощущений.
Полковник, между тем, продолжал самодовольствовать.
- Квартира тебе есть, учитель есть! - говорил он сыну, но, видя, что
тот ему ничего не отвечает, стал рассматривать, что на дворе происходит: там
Ванька и кучер вкатывали его коляску в сарай и никак не могли этого сделать;
к ним пришел наконец на помощь Симонов, поколотил одну или две половицы в
сарае, уставил несколько наискось дышло, уперся в него грудью, велел другим
переть в вагу, - и сразу вдвинули.
- Эка прелесть, эка умница этот солдат!.. - восклицал полковник вслух:
- то есть, я вам скажу, - за одного солдата нельзя взять двадцати дворовых!
Он постоянно в своих мнениях отдавал преимущество солдатам перед
дворовыми и мужиками.
Павла приняли в третий класс. Полковник был этим очень доволен и, не
имея в городе никакого занятия, почти целые дни разговаривал с переехавшим
уже к ним Плавиным и передавал ему самые задушевные свои хозяйственные
соображения.
- Мы-с, помещики, - толковал он, - живем совершенно как в
неприятельской земле: тут тебя обокрадут, там тебе перепортят, там - не
донесут.
Плавин выслушивал его с опущенными в землю глазами.
- Мне жид-с один советовал, - продолжал полковник, - "никогда, барин,
не покупайте старого платья ни у попа, ни у мужика; оно у них все сопрело; а
покупайте у господского человека: господин сошьет ему новый кафтан; как
задел за гвоздь, не попятится уж назад, а так и раздерет до подола. "Э,
барин новый сошьет!" Свежехонько еще, а уж носить нельзя!"
Плавин как-то двусмысленно усмехался, а Павел с грустью думал: "Зачем
это он все ему говорит!" - и когда отец, наконец, стал сбираться в деревню,
он на первых порах почти был рад тому. Но вот пришел день отъезда; все
встали, как водится, очень рано; напились чаю. Полковник был мрачен, как
перед боем; стали укладывать вещи в экипаж; закладывать лошадей, - и
заложили! Павел продолжал смотреть на все это равнодушно; полковник
поднялся, помолился и подошел поцеловать сына. Тот вдруг бросился к нему на
шею, зарыдал на всю комнату и произнес со стоном: "Папаша, друг мой, не
покидай меня навеки!" Полковник задрожал, зарыдал тоже: "Нет, не покину, не
покину!" - бормотал он; потом, едва вырвавшись из объятий сына, сел в
экипаж: у него голова даже не держалась хорошенько на плечах, а как-то
болталась. "Папаша, папаша, милый!" - стонал Павел. Полковник махнул рукой и
велел везти скорее; экипаж уехал. Павел, как бы все уж похоронив на свете, с
понуренной головой и весь в слезах, возвратился в комнаты. Свидетели этого
прощанья: Ванька - заливался сам горькими слезами и беспрестанно утирал себе
нос, Симонов тоже был как-то серьезнее обыкновенного, и один только Плавин
оставался ко всему этому безучастен совершенно.
По крайней мере с месяц после разлуки с отцом, мой юный герой тосковал
об нем. С новым товарищем своим он все как-то мало сближался, потому что тот
целые дни был каким-нибудь своим делом занят и вообще очень холодно
относился к Паше, так что они даже говорили друг другу "вы". В одну из
суббот, однако, Павел не мог не обратить внимания, когда Плавин принес с
собою из гимназии особенно сделанную доску и прекраснейший лист веленевой
бумаги. У листа этого Плавин аккуратно загнул края и, смочив его чистою
водой, положил на доску, а самые края, намазав клейстером, приклеил к ней.
- Что вы это делаете? - спросил его Павел не без удивления.
- Бумагу наклеиваю для рисования...
- Она у вас вся сморщится!
- Исправится к завтраму, - отвечал Плавин с улыбкою, и действительно
поутру Павел даже ахнул от удивления, что бумага вышла гладкая, ровная и
чистая. Когда Плавин принялся рисовать, Павел сейчас же стал у него за
спиною и принялся с величайшим любопытством смотреть на его работу. Отчего
Павел чувствовал удовольствие, видя, как Плавин чисто и отчетливо выводил
карандашом линии, - как у него выходило на бумаге совершенно то же самое,
что было и на оригинале, - он не мог дать себе отчета, но все-таки
наслаждение ощущал великое; и вряд ли не то ли же самое чувство разделял и
солдат Симонов, который с час уже пришел в комнаты и не уходил, а,
подпершись рукою в бок, стоял и смотрел, как барчик рисует. Здесь мне, может
быть, будет удобно сказать несколько слов об этом человеке. Читатель,
вероятно, и не подозревает, что Симонов был отличнейший и превосходнейший
малый: смолоду красивый из себя, умный и расторопный, наконец в высшей
степени честный я совершенно не пьяница, он, однако, прошел свой век
незаметно, и даже в полку, посреди других солдат, дураков и воришек, слыл
так себе только за сносно хорошего солдата. Александра Григорьевна Абреева
оказалась в этом случае проницательнее всех. Выбрав к себе Симонова в
сторожа к дому, она очень хорошо знала, что у нее ничего уж не пропадет.
Работа Плавина между тем подвигалась быстро; внимание и удовольствие
смотрящих на него лиц увеличивалось. Вдруг на улице раздался крик. Все
бросились к окну и увидели, что на крыльце флигеля, с удивленным лицом,
стояла жена Симонова, а посреди двора Ванька что-то такое кричал и
барахтался с будочником. Несмотря на двойные рамы, можно было расслышать их
крики.
- А про што? - кричал Ванька.
- А про то! - отвечал будочник.
- Не пойду!
- Нет, пойдешь... - И полицейский сцапал Ваньку за шивороток.
- Не пойду! - кричал тот, упираясь.
- Что у них, у дьяволов? - произнес Симонов с озабоченным лицом и
бросился во двор в помощь товарищу; но полицейский тащил уже Ваньку
окончательно.
- Про што ты его? - закричал ему Симонов.
- А про то, - отвечал и ему будочник.
- Украл, что ли, он что? - спросил Симонов.
- Украл, - отвечал полицейский и утащил Ваньку совершенно из глаз.
Симонов, с тем же озабоченным лицом, возвратился в комнаты.
- Что такое? - спросил его Павел встревоженным голосом.
- В часть за что-то Ивана взяли.
- Как - в часть! Кто смел? Я сам сейчас схожу туда и задам этому
частному! - расхорохорился Павел.
- Что вам туда ходить! Я сейчас сбегаю и проведаю. Говорят, украл
что-то такое, - отозвался Симонов и действительно ушел.
- Неужели ваш отец не мог оставить человека почестнее? - проговорил
своим ровным голосом Плавин, принявшийся покойно рисовать.
- О, отец! Разве он думает что обо мне; ему бы только как подешевле
было! - воскликнул Павел, под влиянием досады и беспокойства.
На дворе, впрочем, невдолге показался Симонов; на лице у него написан
был смех, и за ним шел какой-то болезненной походкой Ванька, с всклоченной
головой и с заплаканной рожею. Симонов прошел опять к барчикам; а Ванька
отправился в свою темную конуру в каменном коридоре и лег там.
- Что такое случилось? - спросил Павел все еще озабоченным тоном.
- Да так, дурак, сам виноват, - отвечал Симонов, усмехаясь: - нахвастал
будочнику, что он сапожник, а тот сказал частному; частный отдал сапоги ему
починить...
- Какой же он сапожник! - воскликнул Павел.
- Да вот поди ты, врет иной раз, бога не помня; сапоги-то вместо
починки истыкал да исподрезал; тот и потянул его к себе; а там испужался,
повалился в ноги частному: "Высеките, говорит, меня!" Тот и велел его
высечь. Я пришел - дуют его, кричит благим матом. Я едва упросил десятских,
чтобы бросили.
- И хорошо сделали, что высекли, - произнес Плавин опять своим холодным
голосом.
- И я тоже рад, - подхватил Павел; по вряд ли был этому рад, потому что
сейчас же пошел посмотреть, что такое с Ванькой.
Он его застал лежащим вниз лицом и горько плачущим.
- Ну, ты ее плачь; сам, ведь, виноват, - сказал он ему.
- Виноват, батюшка Павел Михайлыч, виноват, - отвечал, всхлипывая,
Ванька.
- Тебя очень больно высекли? - спросил Павел.
- Правую сторону уж очень отхлестали, - отвечал Ванька.
- Ну, ничего, пройдет, - успокаивал его Павел и возвратился в свою
комнату.
Там он застал довольно оживленный разговор между Плавиным и Симоновым.
- Тут тоже при мне в части актеров разбирали: подрались, видно; у
одного такой синячище под глазами - чудо! Колом каким-нибудь, должно быть, в
рожу-то его двинули.
- А разве актеры приехали? - спросил Плавин оживленным голосом.
- Приехали; сегодня представлять будут. Содержатель тоже тут пришел в
часть и просил, чтобы драчунов этих отпустили к нему на вечер - на
представление. "А на ночь, говорит, я их опять в часть доставлю, чтобы они
больше чего еще не набуянили!"
- Пойдемте сегодня в театр? - обратился Плавин к Павлу.
- Пойдемте, - отвечал тот; у него при этом как-то екнуло сердце.
- Что сегодня играют? - спросил Плавин Симонова.
- Не знаю, не спросил - дурак, не сообразил этого. Да я сейчас сбегаю и
узнаю, - отвечал Симонов и, не медля ни минуты, проворно отправился.
- Я никогда еще в театре не бывал, - сказал Павел слегка дрожащим
голосом.
- Я сам театр очень люблю, - отвечал Плавин; волнение и в нем было
заметно сильное.
Симонов не заставил себя долго дожидаться и возвратился тоже в каком-то
возбужденном состоянии.
- Сегодня отличное представление! - сказал он, развертывая и подавая
заскорузлой рукой афишу. - Днепровская русалка{54}, - прибавил он, тыкая
пальцем на заглавие.
- Билеты теперь же надо взять, - проговорил Плавин.
- Да я сбегаю, пожалуй, - вызвался и на это с полною готовностью
Симонов, и действительно сбегал, принес, а потом куда-то и скрылся.
Гимназисты мои после того остались в очень непокойном состоянии. Время
казалось им идущим весьма медленно. Плавин еще несколько владел собой; но
Павел беспрестанно смотрел на большие серебряные часы, которые отец ему
оставил, чтобы он не опаздывал в гимназию. Его, по преимуществу, волновало
то, что он слыхал названия: "сцена", "ложи", "партер", "занавес"; но что
такое собственно это было, и как все это соединить и расположить, он никак
не мог придумать того в своем воображении. Часу в седьмом молодые люди,
наконец, отправились. Время было - осень поздняя. Метель стояла сильная.
Темнота была - зги не видать; надобно было сходить с довольно большой горы;
склоны ее были изрыты яминами, между которыми проходила тропинка. Плавин шел
по ней привычной ногой, а Павел, следовавший за ним, от переживаемых
ощущений решительно не видел, по какой дороге он идет, - наконец
спотыкнулся, упал в яму, прямо лицом и руками в снег, - перепугался очень,
ушибся. Плавин только захохотал над ним; Павлу показалось это очень обидно.
Не подавая виду, что у него окоченели от холоду руки и сильно болит нога, он
поднялся и, когда они подошли к театру, в самом деле забыл и боль и холод.
Надобно сказать, что театр помещался не так, как все в мире театры - на
поверхности земли, а под землею. Он переделан был из кожевенного завода, и
до сих пор еще сохранил запах дубильного начала, которым пропитаны были его
стены. Посетителям нашим, чтобы попасть в партер, надобно было спуститься
вниз по крайней мере сажени две. Когда они уселись наконец на деревянные
скамейки, Павел сейчас понял, где эти ложи, кресла, занавес. Заиграла
музыка. Павел во всю жизнь свою, кроме одной скрипки и плохих фортепьян, не
слыхивал никаких инструментов; но теперь, при звуках довольно большого
оркестра, у него как бы вся кровь пришла к сердцу; ему хотелось в одно и то
же время подпрыгивать и плакать. Занавес поднялся. С какой жадностью взор
нашего юноши ушел в эту таинственную глубь какой-то очень красивой рощи,
взади которой виднелся занавес с бог знает куда уходящею далью, а перед ним
что-то серое шевелилось на полу - это была река Днепр!
Вышел Видостан, в бархатном кафтане, обшитом позументами, и в шапочке
набекрень. После него выбежали Тарабар и Кифар. Все эти лица мало заняли
Павла. Может быть, врожденное эстетическое чувство говорило в нем, что самые
роли были чепуха великая, а исполнители их - еще и хуже того. Тарабар и
Кифар были именно те самые драчуны, которым после представления предстояло
отправиться в часть. Есть ли возможность при подобных обстоятельствах весело
играть!
Занавес опустился. Плавин (это решительно был какой-то всемогущий
человек) шепнул Павлу, что можно будет пробраться на сцену; и потому он шел
бы за ним, не зевая. Павел последовал за приятелем, сжигаемый величайшим
любопытством и страхом. После нескольких переходов, они достигли наконец
двери на сцену, которая оказалась незатворенною. Вошли, и боже мой, что
представилось глазам Павла! Точно чудовища какие высились огромные кулисы,
задвинутые одна на другую, и за ними горели тусклые лампы, - мелькали
набеленные и не совсем красивые лица актеров и их пестрые костюмы. Посредине
сцены стоял огромный куст, подпертый сзади палками; а вверху даже и понять
было невозможно всех сцеплений. Река оказалась не что иное, как качающиеся
рамки, между которыми было большое отверстие в полу. Павел заглянул туда и
увидел внизу привешенную доску, уставленную по краям лампами, а на ней
сидела, качалась и смеялась какая-то, вся в белом и необыкновенной красоты,
женщина... Открытие всех этих тайн не только не уменьшило для нашего юноши
очарования, но, кажется, еще усилило его; и пока он осматривал все это с
трепетом в сердце - что вот-вот его выведут, - вдруг раздался сзади его
знакомый голос:
- Здравствуйте, барин!
Павел обернулся: перед ним стоял Симонов с нафабренными усами и в новом
вицмундире.
- Ты как здесь? - воскликнул Павел.
- Я, ваше высокородие, завсегда, ведь, у них занавес поднимаю; сегодня
вот с самого обеда здесь... починивал им тоже кое-что.
- Что же ты нанимаешься, что ли?
- Нет, ваше высокородие, так, без платы, чтобы пущали только - охотник
больно я смотреть-то на это!
Плавин все это время разговаривал с Видостаном и, должно быть, о чем-то
совещался с ним или просил его.
- Хорошо, хорошо, - отвечал тот.
- Господа публика, прошу со сцены! - раздался голос содержателя.
Павел почти бегом бросился на свою скамейку. В самом начале действия
волны реки сильно заколыхались, и из-под них выплыла Леста, в фольговой
короне, в пышной юбке и в трико. Павел сейчас же догадался, что это была та
самая женщина, которую он видел на доске. Она появлялась еще несколько раз
на сцене; унесена была, наконец, другими русалками в свое подземное царство;
затем - перемена декорации, водяной дворец, бенгальский огонь, и занавес
опустился. Надо было идти домой. Павел был как бы в тумане: весь этот театр,
со всей обстановкой, и все испытанные там удовольствия показались ему
какими-то необыкновенными, не воздушными, не на земле (а как и было на самом
деле - под землею) существующими - каким-то пиром гномов, одуряющим, не
дающим свободно дышать, но тем не менее очаровательным и обольстительным!
Приближались святки. Ученье скоро должно было прекратиться. Раз
вечером, наш" юноши в халатах и туфлях валялись по своим кроватям. Павел от
нечего делать разговаривал с Ванькой.
- Что ты, Иван, грамоте не выучишься? - сказал он ему.
- Я умею-с! - отвечал Ванька, хоть бы бровью поведя от сказанной им
лжи.
- Что ты врешь! - произнес Павел, очень хорошо знавший, что Ванька
решительно не знает грамоте.
- Умею-с, - опять повторил Ванька.
- Ну, возьми вот книгу и прочти! - сказал Павел, показывая на лежащую
на столе "Русскую историю".
Ванька совершенно смело взял ее, развернул и начал смотреть в нее, но
молчал.
- Ну, какая же это буква? - спросил его наконец Павел.
- Веди, - отвечал Ванька; и - не ошибся.
- А это какая?
- Аз!.. - И в самом деле это была а.
- Ну, что же из всего этого выйдет?
Ванька слегка покраснел.
- Вот это-то, барин, виноват, я уж и позабыл.
- Это нельзя забыть; это можно не знать, понимаешь ты, а забыть нельзя,
- толковал ему Павел.
- Да я, барин, по своей азбуке вот знаю, - возразил Ванька.
- Покажи твою азбуку, - сказал Павел.
Ванька сходил и принес масляную-замасляную азбуку.
По ней он еще мальчишкой учился у дьячка, к которому отдавали его на
целую зиму и лето. Дьячок раз тридцать выпорол его, но ничему не выучил, и к
концу ученья счел за лучшее заставить его пасти овец своих.
- Какой это склад? - говорил Павел, показывая на слог ва в складах.
- Ва, - отвечал Ванька, весьма недолго подумав.
- А это что такое? - продолжал Павел, показывая уже в книге на ря
(слово, выбранное им, было: Варяги).
Ванька опять молчал.
- Какой это склад? - обратился Павел снова к складам.
- Ря, - отвечал Ванька, после некоторого соображения.
- А это какой? - спросил Павел из книги и показывая на слог ги.
Ванька недоумевал, но по складам объяснил, что это ги.
- Отчего же ты по складам знаешь, а в книге нет? - спросил Павел.
Ванька молчал. Дело в том, что он имел довольно хороший слух, так что
некоторые песни с голосу играл на балалайке. Точно так же и склады он
запоминал по порядку звуков, и когда его спрашивали, какой это склад, он
начинал в уме: ба, ва, га, пока доходил до того, на который ему пальцами
указывали. Более же этого он ничего не мог ни припомнить, ни сообразить.
- Хорошо он умеет читать! - произнес Плавин, выведенный наконец из
терпенья всеми этими объяснениями.
- Умею-с, - объяснил и ему Ванька.
- Поди ты, дуралей, умеешь! - воскликнул Павел.
- Чего тут не уметь-то! - возразил Ванька, дерзко усмехаясь, и ушел в
свою конуру. "Русскую историю", впрочем, он захватил с собою, развернул ее
перед свечкой и начал читать, то есть из букв делать бог знает какие склады,
а из них сочетать какие только приходили ему в голову слова, и воображал
совершенно уверенно, что он это читает!
- Умею! - произнес он, самодовольно поднимая свою острую морду.
Юноши наши задумали между тем дело большое. Плавин, сидевший несколько
времени с закрытыми глазами и закинув голову назад, вдруг обратился к Павлу.
- А что, давайте, сыграемте театр сами, - сказал он с ударением и
неторопливо.
Павел даже испугался немножко этой мысли.
- Как сыграем, где? - произнес он.
- Здесь у нас вверху, в зале.
- А декорации где же и занавес?
- Все это сделаем сами; я нарисую, сумею.
Павел взглянул почти с благоговением на Плавина.
- Завтра я пойду в гимназию, - продолжал тот: - сделаем там подписку;
соберем деньги; я куплю на них, что нужно.
Павлу это предложение до такой степени казалось мало возможным, что он
боялся еще ему и верить.
- Теперь, главное дело, надо с Симоновым поговорить. Пошлите этого
дурака - Ваньку, за Симоновым! - сказал Плавин.
- Поди, Иван, сейчас позови Симонова! - крикнул Павел сколько мог
строгим голосом.
Ванька пошел, но и книгу захватил с собою. Ночью он всегда с большим
неудовольствием ходил из комнат во флигель длинным и темным двором. В избу к
Симонову он вошел, по обыкновению, с сердитым и недовольным лицом.
- Поди к господам; посылают все, почитать не дадут! - проговорил он,
махнув с важностью книгой.
- Что им надо? - отозвался лежавший на печи Симонов.
- Надо, знать, ступай!
Симонов сейчас же соскочил с печи, надел вицмундиришко и валяные сапоги
и побежал.
Ванька тоже побежал за ним: он боялся отставать!
- Извините, я уж в валенках; спать было лег, - сказал Симонов, входя в
комнаты.
- Ничего, - отвечал Плавин, вставая и выпрямляясь во весь свой довольно
уже высокий рост. Решительность, сообразительность и воодушевление заметны
были во всей его фигуре.
- Знаешь что?.. Мы хотим сыграть театр у вас в верхней зале, позволишь
ты? - спросил он Симонова.
- Театр? - повторил тот. - Да гляче бы; только чтобы генеральша не
рассердилась... - В тоне голоса его была слышна борьба: ему и хотелось очень
барчиков потешить, и барыни он боялся, чтобы она не разгневалась на него за
залу.
- Генеральша ничего, - сказал Павел с уверенностью: - я напишу отцу;
тот генеральше скажет.
- Это вот так, ладно! Папаше вашему она слова не скажет - позволит, -
сказал Симонов. Удовольствие отразилось у него при этом даже на лице.
- Это, значит, решено! - начал опять Плавин. - Теперь нам надобно
сделать расчет пространству, - продолжал он, поднимая глаза вверх и, видимо,
делая в голове расчет. - Будет ли у вас в зале аршин семь вышины? - заключил
он.
- Надо быть, что будет!.. Заглазно, конечно, что утвердительно сказать
нельзя... - отвечал, придав мыслящее выражение своей физиономии, Симонов.
- Пойдем, сходим сейчас же, смеряем, - сказал Плавин, не любивший
ничего откладывать.
- Сходимте, - подхватил и Симонов с готовностью.
- Возьмите и меня, господа, с собою, - сказал Павел. У него уже и глаза
горели и грудь волновалась.
Симонов сейчас засветил свечку, и все они сначала прошли по темному
каменному коридору, потом стали подниматься по каменной лестнице,
приотворили затем какую-то таинственную маленькую дверцу и очутились в
огромной зале. Мрак их обдал со всех сторон. Свечка едва освещала небольшое
около них пространство, так что, когда все взглянули вверх, там вместо
потолка виднелся только какой-то темный простор.
- Ого! Тут не две, а пожалуй, и четыре сажени будут! - воскликнул
Симонов.
- Отличная, превосходная зала! - говорил Плавин, исполненный искреннего
восторга.
- Отличная! - повторял за ним и Павел.
- Теперь-с, станем размеривать, - начал Плавин, - для открытой сцены
сажени две, да каждый подзор по сажени?.. Ровно так будет!.. - прибавил он,
сосчитав шагами поперек залы.
- Так! - повторял за ним и Симонов.
- В длину сцена будет, - продолжал неторопливо Плавин, - для лесных
декораций и тоже чтоб стоять сзади, сажени четыре с половиной...
- Так! - подтвердил и на это Симонов.
- Актеры будут входить по той же лестнице, что и мы вошли; уборная
будет в нашей комнате.
- В вашей комнате, - согласился Симонов.
- Сидеть публика будет на этих стульях; тут их, должно быть, дюжины
три; потом можно будет взять мебели из гостиной!.. Ведь можно? - обратился
Плавин к Симонову.
- Можно, я думаю, - отвечал тот. В пылу совещания он забыл совершенно
уж и об генеральше.
- Пройдемте чрез гостиную, - сказал Плавин.
Все пошли за ним. Это тоже оказалась огромная комната. Мебель в ней
была хоть и ободранная, но во вкусе a l'empire*: белая с золотым и когда-то
обитая шелковой малиновой материей. По стенам висели довольно безобразные
портреты предков Абреевых, в полинялых золотых рамках, все страшно
запыленные и даже заплеснелые. В огромных зеркалах, доходящих чуть не до
потолка, отразились длинные фигуры наших гимназистов с одушевленными
физиономиями и с растрепанными волосами, а также и фигура Симонова в
расстегнутом вицмундиришке и валяных сапогах.
______________
* ампир (франц.).
- Мебели тут человек на двадцать на пять будет, а всего с зальною
человек шестьдесят сядет, - публика не малая будет! - заключил он с
гордостью.
- Какое малая! - подхватил Павел.
Когда они вошли в наугольную комнату, то в разбитое окно на них дунул
ветер и загасил у них свечку. Они очутились в совершенной темноте, так что
Симонов взялся их назад вести за руку.
Сначала молодые люди смеялись своему положению, но, когда они проходили
гостиную, Павлу показалось, что едва мерцающие фигуры на портретах шевелятся
в рамках. В зале ему почудился какой-то шорох и как будто бы промелькнули
какие-то белые тени. Павел очень был рад, когда все они трое спустились по
каменной лестнице и вошли в их