свои.
Далее, конечно, не стоило бы и описывать бального ужина, который
походил на все праздничные ужины, если бы в продолжение его не случилось
одно весьма неприятное происшествие: Кергель, по своей ветрености и
необдуманности, вдруг вздумал, забыв все, как он поступил с Катишь Прыхиной,
кидать в нее хлебными шариками. Она сначала делала вид, что этого не
замечает, а в то же время сама краснела и волновалась. Наконец, терпение
лопнуло; она ему громко и на весь стол сказала:
- Перестаньте, Кергель; я не желаю видеть ваших шуток.
Он на минуту попритих было, но потом снова начал кидать.
- Говорят вам - перестаньте, а не то я тарелкой в вас пущу! - сказала
Катишь с дрожащими уже губами.
- Ой, ой, ой, ой, боюсь! - произнес Кергель, склоня свою голову и
закрывая ее салфеткой.
Эта насмешка окончательно вывела Прыхину из себя: она побледнела и
ничего уж не говорила.
- А ну-ко, попробую еще! - произнес Кергель и бросил в нее еще шарик.
М-lle Прыхина, ни слова не сказав, взяла со стола огромный сукрой
хлеба, насолила его и бросила его в лицо Кергеля. Хлеб попал прямо в глаз
ему вместе с солью. Кергель почти закричал, захватил глаз рукою и стал его
тереть.
А m-lle Прыхина пресамодовольно сидела и только, поводя своим носом,
говорила:
- Ништо ему, ништо!
Все сидящие за столом покатывались со смеху, а Кергель, протирая глаз,
почти вслух говорил:
- Эка дура, эка дурища!
Когда Вихров возвращался домой, то Иван не сел, по обыкновению, с
кучером на козлах, а поместился на запятках и еле-еле держался за рессоры: с
какой-то радости он счел нужным мертвецки нализаться в городе. Придя
раздевать барина, он был бледен, как полотно, и даже пошатывался немного, но
Вихров, чтобы не сердиться, счел лучше уж не замечать этого. Иван, однако,
не ограничивался этим и, став перед барином, растопырив ноги, произнес диким
голосом:
- Павел Михайлыч, пожалуйте мне невесту-с!
- Какую невесту... Марью Фатеевскую, что ли?
- Марья что-с?.. Чужая!.. Мне свою пожалуйте... Грушу нашу.
- Она разве хочет за тебя идти?
- Чего хочет?.. Вы барин: прикажите ей... Я вам сколько лет служил.
- Если бы ты и во сто раз больше мне служил, я не стану заставлять ее
силой идти за тебя!
- Сделайте милость! - промычал еще раз Иван и стал уж перед барином на
колени.
- Ах, ты, дурак этакой, перестань! - воскликнул тот, отворачиваясь от
него.
- Сделайте божескую милость! - повторил Иван, не вставая с колен.
Вихров увидел, что конца этому не будет.
- Груня! - крикнул он.
Груша обыкновенно никогда не спала, как бы поздно он откуда ни
приезжал, - Груша вошла.
- Вот он сватается к тебе! - произнес Павел, показывая на
поднимающегося с колен Ивана.
Груша только странно смотрела на того.
- Мне, сударь, очень обидно и слышать это, - отвечала она обиженным и
взволнованным голосом; на глазах ее уже навернулись слезы.
- Что же, разве он тебе не нравится? - спросил Павел.
- Я скорее за козла скверного пойду, чем за него.
- Гля-че же не пойдешь? Что ж я сделал тебе такое? - спросил ее Иван.
- А гля того!.. Вы, Павел Михайлович, и приставать ему не прикажите ко
мне, а то мне проходу от него нет! - проговорила Груша и, совсем уж
расплакавшись, вышла из комнаты. Вихрову сделалось ее до души жаль.
- Пошел вон, негодяй! Не смей мне и говорить об этом и никогда не
приставай к ней! - крикнул он на Ивана.
Тот, по обыкновению, немного струсил и вышел.
- Знаю я, куда она ладит, - да, знаю я! - говорил он, идя и пошатываясь
по зале.
ОПЯТЬ АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ КОПТИН
Вскоре после того, в один из своих приездов, Живин вошел к Вихрову с
некоторым одушевлением.
- Сейчас, братец ты мой, - начал он каким-то веселым голосом, - я
встретил здешнего генерала и писателя, Александра Иваныча Коптина.
- А!.. - произнес Вихров. - А ты разве знаком с ним?
- Приятели даже! - отвечал не без гордости Живин. - Ну и разговорились
о том, о сем, где, знаешь, я бываю; я говорю, что вот все с тобою вожусь.
Он, знаешь, этак по-своему воскликнул: "Как же, говорит, ему злодею не
стыдно у меня не побывать!"
- Да, я скверно сделал, что не был у него; совсем и забыл, что он тут
недалеко, - отвечал Вихров. - Когда бы съездить к нему?
- Поедем в Петров день к нему - у него и во всех деревнях его праздник.
- Очень рад! А что, скажи, постарел он или нет?
- Нет, мало! Такой же худой, как и был. Какой учености, братец, он
громадной! Раз как-то разговорились мы с ним о Ватикане. Он вдруг и говорит,
что там в такой-то комнате такой-то образ висит; я сейчас после того,
проехавши в город, в училище уездное, там отличное есть описание Рима,
достал, смотрю... действительно такая картина висит!
- Он принадлежит к французским энциклопедистам{117}, - заметил Вихров.
- Надо быть так!.. Математике он, говорят, у самого Лагранжа{117}
учился!.. Какой случай раз вышел!.. Он церковь у себя в приходе сам строил;
только архитектор приезжает в это село и говорит: "Нельзя этого свода
строить, не выдержит!" Александр Иваныч и поддел его на этом. "Почему,
говорит, докажите мне это по вычислениям?" - а чтобы вычислить это, надо
знать дифференциалы и интегралы; архитектор этого, разумеется, не сумел
сделать, а Александр Иваныч взял лист бумаги и вычислил ему; оказалось, что
свод выдержит, и действительно до сих пор стоит, как литой.
- Все это может быть, - возразил Вихров, - но все-таки сочинения его
плоховаты.
- Плоховаты-то плоховаты, понять не могу - отчего? - произнес и Живин
как бы с некоторою грустью.
- А что он про нынешнюю литературу говорит; не колачивал он тебя за
любовь к ней?
- Почти что, брат, колачивал; раз ночью выгнал совсем от себя, и
ночевать, говорит, не оставайтесь! Я так темной ночью и уехал!
- Что же он, собственно, говорит? - спрашивал Вихров.
- "Мужики, говорит, все нынешние писатели, необразованные все, говорит,
худородные!.." Знаешь, это его выражение... Я, признаться сказать, поведал
ему, что и ты пишешь, сочинителем хочешь быть!
- Что же он? - спросил Вихров, немного покраснев в лице.
- Да ничего особенного не говорил, смеется только; разные этакие
остроты свои говорит.
- Какие же именно, скажи, пожалуйста!
- Ну да, знаешь вот эту эпиграмму, что Лев Пушкин{118}, кажется,
написал, что какой вот стихотворец был? "А сколько ему лет?" - спрашивал
Феб. - "Ему пятнадцать лет", - Эрато отвечает. - "Пятнадцать только лет, не
более того, - так розгами его!"
- Какие ж мне к черту пятнадцать лет? - воскликнул Вихров.
- Ну да поди ты, а ему ты все еще, видно, мальчиком представляешься.
В Петров день друзья наши действительно поехали в Семеновское, которое
показалось Вихрову совершенно таким же, как и было, только постарело еще
больше, и некоторые строения его почти совершенно развалились. Так же их на
крыльце встретили любимцы Александра Иваныча, только несколько понаряднее
одетые. Сам он, в той же, кажется, черкеске и в синеньких брючках с
позументовыми лампасами, сидел на точи же месте у окна и курил длинную
трубку. Беседовал с ним на этот раз уж не один священник, а целый причет, и,
сверх того, был тут же и Добров, который Вихрову ужасно обрадовался.
- Ты разве знаком с генералом? - спросил его тот, проходя мимо его.
- Как же, благодетель тоже! - отвечал Добров. - А когда я пил, так и
приятели мы между собой были.
- Гордый сосед, гордый-с! - повторял Александр Иваныч, встречая
Вихрова. - Ну и нельзя, впрочем, сочинитель ведь! - прибавил он, обращаясь к
Живину и дружески пожимая ему руку.
- Прошу прислушать, однако, - сказал он, усадив гостей. - Ну, святий
отче, рассказывайте! - прибавил он, относясь к священнику.
- Несчастие великое посетило наш губернский град, - начал тот каким-то
сильно протяжным голосом, - пятого числа показалось пламя на Калужской улице
и тем же самым часом на Сергиевской улице, версты полторы от Клушинской
отстоящей, так что пожарные недоумевали, где им действовать, пламя пожрало
обе сии улицы, многие храмы и монастыри.
- Mon Dieu, mon Dieu!* - воскликнул Коптин, закатывая вверх свои глаза
и как бы живо себе представляя страшную картину разрушения.
______________
* Боже мой, боже мой! (франц.).
- Что же это, поджог? - спросил Живин.
- Надо быть, - отвечал священник, - потому что следующее шестое число
вспыхнул пожар уже в местах пяти и везде одновременно, так что жители стали
все взволнованы тем: лавки закрылись, хлебники даже перестали хлебы печь,
бедные погорелые жители выселялись на поле, около града, на дождь и на
ветер, не имея ни пищи, ни одеяния!
- О, mon Dieu, mon Dieu! - повторил еще раз Александр Иваныч, совсем
уже закидывая голову назад.
- Но кто же поджигает, если это поджоги? - спросил Вихров.
- Мнение народа сначала было такое, что аки бы гарнизонные солдаты, так
как они и до того еще времени воровства много производили и убийство даже
делали!.. А после слух в народе прошел, что это поляки, живущие в нашей
губернии и злобствующие против России.
- Но позвольте, поляки все известны там наперечет! - возразил Вихров.
- Все известны-с, - отвечал священник, - и прямо так говорили многие,
что к одному из них, весьма почтенному лицу, приезжал ксендз и увещевал свою
паству, чтобы она камня на камне в сем граде не оставила!
- Да зачем же именно в этом граде? - спросил Вихров.
- Так как град сей знаменит многими избиениями поляков.
- Прекрасно-с, но кто же слышал, что ксендз именно таким образом
увещевал? - спросил опять Вихров.
- Сего лица захваченные мальчик и горничная, - отвечал священник.
- Стало быть и следствие уже об этом идет? - спросил Живин.
- Строжайшее. Сие почтенное лицо, также и семейство его уже посажены в
острог, так как от господина губернатора стало требовать того дворянство, а
также небезопасно было оставлять их в доме и от простого народу, ибо чернь
была крайне раздражена и могла бы их живых растерзать на части.
- Но, извините меня, - перебил Вихров священника, - все это только
варварство наше показывает; дворянство наше, я знаю, что это такое, -
вероятно, два-три крикуна сказали, а остальные все сейчас за ним пошли; наш
народ тоже: это зверь разъяренный, его на кого хочешь напусти.
- Нет-с, - возразил священник, - это не то, чтобы мысль или мнение
одного человека была, а так как-то в душе каждый как бы подумал, что поляки
это делают!
- Но вы сами согласитесь, что нельзя же по одному ощущению, хоть бы оно
даже и массе принадлежало, кидать людей в темницу, с семейством, в числе
которых, вероятно, есть и женщины.
- Дщерь его главным образом и подозревают, - объяснил священник, - и
когда теперича ее на допрос поведут по улицам, то народ каменьями и грязью в
нее кидает и солдаты еле скрывают ее.
- Это еще большее варварство - кидать в женщину грязью, неизвестно еще,
виновную ли; и отчего же начальство в карете ее не возит, чтобы не предавать
ее, по крайней мере, публичному поруганию? Все это, опять повторяю,
показывает одну только страшную дикость нравов, - горячился Вихров.
Александр Иваныч, с начала еще этого разговора вставший и все ходивший
по комнате и несколько уже раз подходивший к закуске и выпивавший по своей
четверть-рюмочке, на последних словах Павла вдруг остановился перед ним и,
сложив руки на груди, начал с дрожащими от гнева губами:
- Как же вы, милостивый государь, будучи русским, будучи туземцем
здешним, позволяете себе говорить, что это варварство, когда какого-то там
негодяя и его дочеренку посадили в острог, а это не варварство, что господа
поляки выжгли весь ваш родной город?
- Но это, Александр Иваныч, надобно еще доказать, что они выжгли! -
возразил несколько сконфуженный Вихров.
- Доказано-с это!.. Доказано! - кричал Александр Иваныч. - Горничная
их, мальчишка их показывали, что ксендз их заставлял жечь! Чего ж вам еще
больше, каких доказательств еще надобно русскому?
- Русский ли бы я был или не русский, по мне всегда и всего важнее
правда! - возразил Вихров, весьма недовольный этим затеявшимся спором.
- А, вот он, университет! Вот он, я вижу, сидит в этих словах! - кричал
Александр Иваныч. - Это гуманность наша, наш космополитизм, которому все
равно, свой или чужой очаг. Поляки, сударь, вторгались всегда в нашу
историю: заводилась ли крамола в царском роде - они тут; шел ли неприятель
страшный, грозный, потрясавший все основы народного здания нашего, - они в
передних рядах у него были.
- Ну, и от нас им, Александр Иваныч, доставалось порядком, - заметил с
улыбкою Павел.
- Да вы-то не смеете этого говорить, понимаете вы. Ваш университет
поэтому, внушивший вам такие понятия, предатель! И вы предатель, не
правительства вашего, вы хуже того, вы предатель всего русского народа, вы
изменник всем нашим инстинктам народным.
- Ну нет, Александр Иваныч, - воскликнул в свою очередь Вихров, вставая
тоже со своего стула, - я гораздо больше вашего русский, во мне гораздо
больше инстинктов русских, чем в вас, уж по одному тому, что вы, по вашему
воспитанию, совершенный француз.
- Я докажу вам, милостивый государь, и сегодня же докажу, какой я
француз, - кричал Коптин и вслед за тем подбежал к иконе, ударил себя в
грудь и воскликнул: - Царица небесная! Накажи вот этого господина за то, что
он меня нерусским называет! - говорил он, указывая на Вихрова, и потом,
видимо, утомившись, утер себе лоб и убежал к себе в спальню, все, однако, с
азартом повторяя. - Я нерусский, я француз!
Вихров, в свою очередь, тоже сильно рассердился.
- Черт знает, зачем я приехал сюда! - говорил он, с волнением ходя по
комнате.
- Да вы не беспокойтесь! Он со всеми так спорит, - успокаивал его
священник.
- И со мною часто это бывало, - подхватил Живин, давно уже мучившийся,
что завез приятеля в такие гости.
- В голове у него, видно, шпилька сидит порядочная; чай, с утра начал
прикладываться, - заметил Добров.
- С вечера еще вчерашнего, - прибавил к этому священник на эти слова.
Александр Иванович снова вышел из своего кабинета.
- Я вам покажу сегодня, какой я нерусский, - проговорил он Вихрову, но
уж не столько гневно, сколько с лукавою улыбкою. Вскоре за тем последовал
обед; любимцы-лакеи Александра Ивановича были все сильно выпивши. Сели за
стол: сам генерал на первом месте, потом Вихров и Живин и все духовенство, и
даже Добров.
Александр Иванович тотчас обратился к нему.
- Отчего ты, отверженец, водки не выпил?
- Не пью, ваше превосходительство, два года, третий, - отвечал Добров,
по обыкновению вставая на ноги.
- Ну, а у меня ты должен выпить, должен, - сказал Александр Иванович.
- Не пью, ваше превосходительство, - повторил Добров, несколько
изменившись в лице.
- Я этого не знаю: пьешь ли ты или нет, а у меня ты должен выпить, -
говорил свое Александр Иванович.
- Да выпей, братец, не умрешь от того, - заметил Доброву священник.
- Да извольте, - отвечал каким-то странным голосом Добров и выпил
рюмку.
- Смотрите, не закутите, Добров, - сказал ему Вихров.
- Словно бы нет, - отвечал Добров, утирая губы себе и, видимо,
получивший бесконечное наслаждение от выпитой рюмки.
- В чужой монастырь со своим уставом не ходят, - заметил Александр
Иванович, - когда он у вас, вы можете не советовать ему пить, а когда он у
меня, я советую ему, ибо когда мы с ним пить не станем, то лопнет здешний
откупщик.
Добров между тем уж без приглашения выпил и другую рюмку и начал жадно
есть.
Сам Александр Иванович продолжал пить по своей четверть-рюмочке и
ничего почти не ел, а вместо того курил в продолжение всего обеда. Когда
вышли из-за стола, он обратился к Вихрову и проговорил:
- Я вот вам сейчас покажу, какой я нерусский. Коляску и верховых! -
крикнул он людям.
Те проворно побежали, и через какие-нибудь четверть часа коляска была
подана к крыльцу. В нее было запряжено четыре худощавых, но, должно быть,
чрезвычайно шустрых коней. Человек пять людей, одетых в черкесские чапаны и
с нагайками, окружали ее. Александр Иванович заставил сесть рядом с собою
Вихрова, а напротив Живина и Доброва. Последний что-то очень уж облизывался.
- Куда же это мы? - спросил Вихров.
- К мужикам моим на праздник, - отвечал Александр Иванович, лукаво
посматривая на него, и затем крикнул кучеру: - Пошел!
Сразу же все это понеслось: черкесы, коляска; воротца как-то мгновенно
распахивались черкесами. Была крутая гора, и под гору неслись марш-марш,
потом мостик, - трах на нем что-то такое! Это выскочили две половицы...
Живин сидел бледный; Вихрову тоже такая езда не совсем нравилась, и она
только была приятна Доброву, явно уже подпившему, и самому Александру
Ивановичу, сидевшему в коляске развалясь и только по временам
покрякивающему: "Пошел!". Кучер летел. У черкесов лошади, вероятно, все
приезжанные по черкесской моде, драли головы вверх. Таким образом приехали в
одну деревню, в которой, видно, был годовой праздник. Посредине улицы стояли
девки и бабы в нарядных, у кого какие были, сарафанах; на прилавках сидели
старики и старухи. Когда наша орда влетела в деревню, старики и старухи
поднялись со своих мест, а молодые с заметным любопытством глядели на
приезжих, и все они с видимым удовольствием на лицах кланялись Александру
Ивановичу.
- К тебе, Евсевий Матвеевич, к тебе в гости! - кричал он одному мужику,
наряднее других одетому.
- Милости просим, ваше превосходительство, - отвечал тот, показывая
рукою на избу, тоже покрасивее других.
Все пошли в нее. Добров очень нежничал с Александром Ивановичем. Он
даже поддерживал его под руку, когда тот всходил на крыльцо. Все уселись в
передний угол перед столом. Прибежавшая откуда-то впопыхах старуха хозяйка
сейчас же стала ставить на стол водку, пироги, орехи, изюм... Александр
Иванович начал сейчас же пить свои четверть-рюмочки, но Вихров и Живин
отказались.
Тогда Александр Иванович посмотрел как-то мрачно на Доброва и
проговорил ему: "Пей ты!" Тот послушался и выпил. Александр Иванович,
склонив голову, стал разговаривать с стоявшим перед ним на ногах хозяином.
- Как ваше здравие и благоденствие? - спрашивал он его.
- Слава богу, ваше превосходительство.
- Так-с; очень это хорошо, а здоровы ли ваши дочь и падчерица?
- Что им, дурам, делается, гуляют вон по улице! - отвечал мужик.
- Пожалуйте, сударыня, пожалуйте, выпьемте вместе, - говорил Александр
Иванович все прятавшейся хозяйке.
Та вышла и была совершенно красная; она сама тоже была сильно выпивши.
- Кушайте, сударь, сами на здоровье, - отвечала та.
- Нет, я тебя наперед угощу, - отвечал Александр Иванович и, налив
рюмку водки, своими руками влил ее в рот бабе.
Та притворилась, что будто бы ей крепко очень, и отплевывалась в разные
стороны. Точно так же Александр Иванович заставил выпить и хозяина.
Добров, который пил без всяких уже приглашений, стал даже кричать: "Я
гуляю да и баста - вот что!" Вихров едва выдерживал все это, тем более, что
Коптин, видимо, старался говорить ему дерзости.
- Так вы писатель, - говорил он, угостив хозяина и хозяйку и обращаясь
к Вихрову, - вы писатель?
- Пока еще нет, - возражал сердито Вихров.
- Михаила Поликарпыча сын - писатель! - продолжал как бы сам с собою
Александр Иванович.
- К чему же тут Михаил Поликарпыч? - спрашивал его Вихров.
- Михаила Поликарпыча сын - писатель! - продолжал только Александр
Иванович, не отвечая на его вопрос.
Павел, наконец, решился лучше не слушать его.
- Пойдемте на улицу, я вам покажу, какой я француз!.. Какой я француз!
- говорил Александр Иванович, все более и более пьянея.
Все, однако, вышли за ним на улицу.
- Ну, дети, сюда! - закричал Александр Иванович, и к нему сейчас же
сбежались все ребятишки, бабы, девки и даже мужики; он начал кидать им
деньги, сначала медные, потом серебряные, наконец, бумажки. Все стали их
ловить, затеялась даже драка, рев, а он кричал между тем:
- Цыц, стройно, стройно ловить! Вот я француз какой!
Вихров, к величайшему своему удовольствию, увидал, что его собственный
экипаж въезжал в деревню.
Благоразумный Петр сам уж этим распорядился, зная по слухам, что с
Коптиным редко кто из гостей, кто поедет с ним, приезжал назад: либо он
бросит гостя, либо тот сам уедет от него.
Вихров мигнул Живину, и они, пока не заметил Александр Иванович, сели в
экипаж и велели Петру как можно скорее уезжать из деревни.
А Добров ходил между тем по разным избам и, везде выпивая, кричал на
всю улицу каким-то уж нечленораздельным голосом. На другой день его нашли в
одном ручье мертвым; сначала его видели ехавшим с Александром Ивановичем в
коляске и целовавшимся с ним, потом он брел через одно селение уже
один-одинехонек и мертвецки пьяный и, наконец, очутился в бочаге.
В настоящей главе моей я попрошу читателя перенести свое внимание к
некоторым другим лицам моего романа. Эйсмонды только что возвратились из-за
границы после двухлетнего почти пребывания там и оставались пока в отеле
Демута. Мари с сынком занимала один большой номер, а генерал помещался рядом
с ними в несколько меньшем отделении. Они успели уже, впрочем, повидаться со
всеми своими знакомыми, и, наконец, Мари написала, между прочим, записку и к
своему петербургскому врачу, которою извещала его, что они приехали в
Петербург и весьма желали бы, чтоб он как-нибудь повидался с ними. Доктор
Ришар был уже мужчина пожилых лет, но еще с совершенно черной головой и
бакенбардами; он называл себя французом, но в самом деле, кажется, был жид;
говорил он не совсем правильно по-русски, но всегда умно и плавно. В
Петербурге он был больше известен как врач духа, чем врач тела, и потому, по
преимуществу, лечил женщин, которых сам очень любил и знал их и понимал до
тонкости. Мари он еще прежде, перед поездкой ее за границу, оказал услугу.
Генерал пригласил его, чтобы посоветоваться с ним: необходимо ли жене ехать
за границу или нет, а Мари в это время сама окончательно уже решила, что
непременно поедет. Ришар хотя и видел, что она была совершенно здорова, тем
не менее сейчас же понял задушевное желание своей пациентки и голосом, не
допускающим ни малейшего возражения, произнес:
- Разумеется, за границу, что ж тут больше делать!
Мари поблагодарила его за это только взглядом.
При отъезде m-me Эйсмонд Ришар дал ей письмо к одному своему другу,
берлинскому врачу, которого прямо просил посоветовать этой даме
пользоваться, где только она сама пожелает и в какой только угодно ей
местности. Ришар предполагал, что Мари стремится к какому-нибудь предмету
своей привязанности за границу. Он очень хорошо и очень уж давно видел и
понимал, что m-r Эйсмонд и m-me Эйсмонд были, как он выражался, без
взаимного нравственного сродства, так как одна была женщина умная, а другой
был мужчина глупый.
Пока Эйсмонды были за границей, Ришар довольно часто получал об них
известия от своего берлинского друга, который в последнем письме своем, на
вопрос Ришара: что, нашла ли m-me Эйсмонд какое-нибудь себе облегчение и
развлечение в путешествии, отвечал, что нет, и что, напротив, она страдает,
и что главная причина ее страданий - это почти явное отвращение ее к мужу,
так что она малейшей ласки его боится. Прочитав это известие, Ришар
улыбнулся самодовольно. Он много и часто имел такие случаи в своей
петербургской практике и знал, как тут поступать.
Получив от Мари пригласительную записку, он на другой же день и с
удовольствием поехал к ней.
Когда он входил в комнату Мари, она в это время внимательно писала
какое-то письмо, которое, при его приходе, сейчас же поспешила спрятать.
- О, - сказал доктор, беря ее за руку и всматриваясь в ее лицо, - вы
мало же поправились за границей, мало!
- Да, мне все нездоровилось, - отвечала Мари.
Затем они уселись. Доктор продолжал внимательно смотреть в глаза Мари.
- Если человек хочет себя мучить нравственно, - начал он протяжно и с
ударением, - то никакой воздух, никакая диэтика, никакая медицина ему не
поможет...
Проговоря это, Ришар на некоторое время остановился, как бы ожидая, что
не скажет ли что-нибудь сама Мари, но она молчала.
- А если этот человек и открыть не хочет никому причины своего горя, то
его можно считать почти неизлечимым, - заключил Ришар и мотнул Мари с укором
головой.
- Какую же сказать причину, когда у меня ее никакой нет! - отвечала та
и как-то при этом саркастически улыбнулась.
- Одна ваша теперешняя улыбка говорит, что она сама у вас есть! -
подхватил доктор.
Мари почти сердито отвернулась от него и стала смотреть в окно на
улицу.
Доктор, однако, не сробел от этого я только несколько переменил предмет
разговора.
- А Евгений Петрович здоров? - спросил он после некоторого молчания.
- Здоров, - отвечала Мари как-то односложно, - он там у себя в номере,
- прибавила она, показывая на соседнюю комнату.
Доктор взглянул по направлению ее руки и потом, после некоторого
молчания, опять протяжно и почти вполголоса прибавил:
- А что, у вас с ним нет никаких неприятностей?
Мари при этом невольно взмахнула на Ришара глазами.
- Какие же у меня могут с ним быть особенные неприятности? - произнесла
она и постаралась засмеяться.
Доктор ничего ей на это не сказал, а только поднял вверх свои черные
брови и думал; вряд ли он не соображал в эти минуты, с какой бы еще стороны
тронуть эту даму, чтобы вызнать ее суть.
- Дайте мне ваш пульс, - сказал он вдруг и, взяв Мари за руку, долго
держал ее в своей руке. - Пульс очень неровный, очень! Нервы ваши совершенно
разбиты! - произнес он.
- У кого ж нынче нервы не разбиты, у всех, я думаю, они разбиты, -
сказала ему Мари.
- Ну! Все не в такой степени! - возразил ей доктор. - Но как же,
однако, вы намерены здесь хоть сколько-нибудь пользоваться от этого?
- Очень бы не желала, - возразила с грустной усмешкой Мари, - разве уж
когда совсем нехорошо сделается!
- Нехорошо-то очень, пожалуй, и не сделается! - возразил ей почти со
вздохом доктор. - Но тут вот какая беда может быть: если вы останетесь в
настоящем положении, то эти нервные припадки, конечно, по временам будут
смягчаться, ожесточаться, но все-таки ничего, - люди от этого не умирают; но
сохрани же вас бог, если вам будет угрожать необходимость сделаться матерью,
то я тогда не отвечаю ни за что.
Мари вся покраснела в лице и слушала доктора молча.
- Болезнь ваша, - продолжал тот, откидываясь на задок кресел и
протягивая при этом руки и ноги, - есть не что иное, как в высшей степени
развитая истерика, но если на ваш организм возложена будет еще раз
обязанность дать жизнь новому существу, то это так, пожалуй, отзовется на
вашу и без того уже пораженную нервную систему, что вы можете помешаться.
- Ну что ж, помешаюсь: помешанные, может быть, еще счастливее нас,
умных, живут, - проговорила, наконец, она.
- То-то и есть, что еще может быть, и я опять вам повторяю, что
серьезно этого опасаюсь, очень серьезно!
Мари молчала и, видимо, старалась сохранить совершенно спокойную позу,
но лицо ее продолжало гореть, и в плечах она как-то вздрагивала.
Все это не свернулось, разумеется, с глазу Ришара.
- А супруг ваш, надеюсь, дома? - спросил он совершенно уже беспечным
тоном.
- Дома, - отвечала Мари.
- Пойти к нему побеседовать!.. Он в соседней комнате?
- Да.
Доктор ушел.
Мари некоторое время оставалась в прежнем положении, но как только
раздались голоса в номере ее мужа, то она, как бы под влиянием непреодолимой
ею силы, проворно встала с своего кресла, подошла к двери, ведущей в ту
комнату, и приложила ухо к замочной скважине.
Доктор и генерал прежде всего очень дружелюбно между собой
поздоровались и потом уселись друг против друга.
- Так вот как-с! - начал доктор первый.
- Да-с, да! - отвечал ему генерал.
- А супруге вашей не лучше, далеко не лучше, - продолжал Ришар.
- Хуже-с, хуже! - подхватил на это генерал. - Воды эти разные только
перемутили ее! Даже на характер ее как-то очень дурно подействовали, ужасно
как стала раздражительна!
- Что ж мудреного! - подхватил доктор. - Главное дело тут, впрочем, не
в том! - продолжал он, вставая с своего места и начиная самым развязным
образом ходить по комнате. - Я вот ей самой сейчас говорил, что ей надобно,
как это ни печально обыкновенно для супругов бывает, надобно отказаться во
всю жизнь иметь детей!
- Отчего же? - спросил генерал больше с любопытством, чем с удивлением.
- А оттого, что она не вынесет этого и может помешаться, - сказал
доктор.
- Господи боже мой! - воскликнул генерал уже с испугом.
- Это, кажется, последствия ее первых родин, - присовокупил доктор уже
глубокомысленным тоном.
- Может быть, очень может быть! - подхватил генерал тем же несколько
перепуганным голосом.
Затем доктор опять сел, попросил у генерала сигару себе, закурил ее и,
видимо, хотел поболтать кое о чем.
- Ну, как же, ваше превосходительство, вы проводили время за границей?
- спросил он.
- Да как проводить-то? Все вот с больной супругой и провозился!
- Будто уж все и с больной супругой, будто уж? - спросил доктор
плутовато.
- Все больше с ней, все! - отвечал генерал не совсем решительным
голосом.
- И не пошалили ни разу и нигде? - спросил доктор уже почти на ухо
генерала.
- Да что ж? - отвечал тот, ухмыляясь и разводя руками. - Только и
всего, что в Париже и Амстердаме!..
- Что ж, по вашим летам совершенно достаточно и этого, - подхватил
доктор совершенно серьезнейшим тоном.
- Конечно! - согласился и генерал. - Только каких же и красоточек
выискал - прелесть! - произнес генерал, пожимая плечами и с глазами, уже
покрывшимися светлой влагой.
- И здесь ныне стало чудо что такое, - проговорил доктор.
- Ну, все, я думаю, не то!
- Лучше даже, говорят, лучше! - произнес доктор.
- Дай-то бог! - произнес генерал, как-то самодовольно поднимая усы
вверх.
Доктор между тем докурил сигару и сейчас же встал.
- Мне, однако, пора! Шляпу я, кажется, у вашей супруги оставил! -
проговорил он и проворно ушел.
Мари едва успела отойти от двери и сесть на свое место. Лицо ее было
по-прежнему взволнованно, но не столь печально, и даже у ней на губах
появилась как бы несколько лукавая улыбка, которою она как бы говорила самой
себе: "Ну, доктор!"
Тот вошел к ней в номер с самым веселым лицом.
- А ваш старичок такой же милый, как и был! - говорил он.
- Да, - произнесла Мари.
- Ну-с, так прикажете иногда заезжать к вам? - продолжал доктор.
- Ах, непременно и, пожалуйста, почаще! - воскликнула Мари, как бы
спохватившись. - Вот вы говорили, что я с ума могу сойти, я и теперь
какая-то совершенно растерянная и решительно не сумела, что бы вам выбрать
за границей для подарка; позвольте вас просить, чтобы вы сами сделали его
себе! - заключила она и тотчас же с поспешностью подошла, вынула из стола
пачку ассигнаций и подала ее доктору: в пачке была тысяча рублей, что Ришар
своей опытной рукой сейчас, кажется, и ощутил по осязанию.
- Ну, зачем же, что за вздор! - говорил он, покраснев даже немного в
лице и в то же время проворно и как бы с полною внимательностью кладя себе в
задний карман деньги.
- Все люди-с, - заговорил он, как бы пустясь в некоторого рода
рассуждения, - имеют в жизни свое назначение! Я в молодости был посылаем в
ваши степи калмыцкие. Там у калмыков простой народ, чернь, имеет
предназначение в жизни только размножаться, а высшие классы их, нойены,
напротив, развивать мысль, порядок в обществе...
Мари слушала доктора и делала вид, что как будто бы совершенно не
понимала его; тот же, как видно, убедившись, что он все сказал, что ему
следовало, раскланялся, наконец, и ушел.
В коридоре он, впрочем, встретился с генералом, шедшим к жене, и еще
раз пошутил ему:
- А у нас есть не хуже ваших амстердамских.
- Не хуже? - спросил, улыбаясь всем ртом от удовольствия, генерал.
- Не хуже-с! - повторил доктор.
Мари, как видно, был не очень приятен приход мужа.
- Что ж ты не идешь прогуляться? - почти сердито спросила она его.
- Да иду, я только поприфрантился немного! - отвечал генерал,
охорашиваясь перед зеркалом: он в самом деле был в новом с иголочки
вицмундире и новых эполетах. За границей Евгений Петрович все время
принужден был носить ненавистное ему статское платье и теперь был почти в
детском восторге, что снова облекся в военную форму.
- Adieu! - сказал он жене и, поправив окончательно хохолок своих волос,
пошел блистать по Невскому.
Слова доктора далеко, кажется, не пропадали для генерала даром; он явно
и с каким-то особенным выражением в лице стал заглядывать на всех
молоденьких женщин, попадавшихся ему навстречу, и даже нарочно зашел в одну
кондитерскую, в окнах которой увидел хорошенькую француженку, и купил там
два фунта конфет, которых ему совершенно не нужно было.
- Merci, mademoiselle! - сказал он француженке самым кокетливым
образом, принимая из ее рук конфеты. Не оставалось никакого сомнения, что
генерал приготовлялся резвиться в Петербурге.
Мари, когда ушел муж, сейчас же принялась писать прежнее свое письмо:
рука ее проворно бегала по бумаге; голубые глаза были внимательно устремлены
на нее. По всему заметно было, что она писала теперь что-то такое очень
дорогое и близкое ее сердцу.
Окончив письмо, она послала служителя взять себе карету, и, когда та
приведена была, она сейчас же села и велела себя везти в почтамт; там она
прошла в отделение, где принимают письма, и отдала чиновнику написанное ею
письмо.
- А скажите, пожалуйста, оно непременно дойдет по адресу? - спросила
она его упрашивающим голосом.
- Непременно-с! - успокоил ее чиновник.
- Пожалуйста, чтобы дошло! - повторила еще раз Мари.
На конверте письма было написано: "Его высокоблагородию Павлу
Михайловичу Вихрову - весьма нужное!"
Вихров продолжал хандрить и скучать об Фатеевой... Живин всеми силами
души желал как-нибудь утешить его, и с этою целью он старался уронить в его
глазах Клеопатру Петровну.
- Не знаю, брат, что ты только в ней особенно хорошее нашел, - говорил
он.
- Да хоть то, - отвечал Вихров, - что она искренно и нелицемерно меня
любила.
- Ну, - произнес с ударением Живин, - это еще под сомнением... Я только
тебе говорить не хочу.
- Нет, если ты знаешь что-нибудь, ты должен говорить! - произнес
настойчиво Вихров.
- Знаю я то, - начал, в свою очередь, с некоторым ожесточением Живин, -
что когда разошелся слух о твоих отношениях с нею, так этот молодой доктор
прямо говорил всем: "Что ж, - говорит, - она и со мной целовалась, когда я
лечил ее мужа"; чем же это объяснить, каким чувством или порывом?
Вихров встал и прошелся несколько раз по комнате.
- Я решительно ее ни в чем не могу винить, - начал он неторопливо, -
она продукт нашего женского воспитания, она не личный характер, а тип.
Живин не возражал уже: он очень любил, когда приятель его начинал
рассуждать и философствовать.
- По натуре своей, - продолжал Вихров, - это женщина страстная,
деятельная, но ее решительно не научили ничему, как только любить, или,
лучше сказать, вести любовь с мужчиной. В свет она не ездит, потому что у
нас свету этого и нет, да и какая же неглупая женщина найдет себе в этом
удовольствие; читать она, вследствие своего недовоспитания, не любит и
удовольствия в том не находит; искусств, чтобы ими заняться, никаких не
знает; детей у нее нет, к хозяйству тоже не приучена особенно!.. Что же ей
остается после этого делать в жизни? Одно: практиковаться в известных
отношениях с мужчинами!
- Это так, верно, - согласился Живин.
- Эти отношения, - развивал Вихров далее свою мысль, - она, вероятно
бы, поддержала всю жизнь с одним мужчиной, но что же делать, если случилось
так, что она, например, полюбила мужа - вышел негодяй, она полюбила другого
- тоже негодяй, третьего - и тот негодяй.
- То есть это и ты негодяй против нее? - спросил Живин.
- И я против нее негодяй. Таких женщин не одна она, а сотни, тысячи, и
еще к большему их оправданию надобно сказать, что они никогда не изменяют
первые, а только ни минуты не остаются в долгу, когда им изменяют, именно
потому, что им решительно делать нечего без любви к мужчине.
Живин очень хорошо понимал, что огорчение и озлобление говорило в этом
случае устами приятеля.
- Нет, брат, не от души ты все это говоришь, - произнес он, - и если ты
так во всем ее оправдываешь, ну так женись на ней, - прибавил он и сделал
лукавый взгляд.
- И женился бы непременно, если бы не думал себя посвятить литературе,
ради которой никем и ничем не хочу себя связывать, - отвечал Вихров.
- А что, из Питера об романе все еще нет ничего? - спросил Живин.
- Ни звука, ни строчки, - отвечал Вихров.
- Да ты бы, братец, написал кому-нибудь, чтобы справился там; неужели у
тебя никого нет знакомых в Петербурге? - говорил, почти горячась, Живин.
- Никого, - отвечал Вихров протяжно, - есть одна дама, которая недавно
приехала в Петербург... некто madame Эйсмонд.
- Это та, о которой ты мне рассказывал?
- Да, и я от нее получил вот письмо.
И Вихров с этими словами достал из письменного стола письмо и начал его
читать Живину:
"Мой добрый Поль!
По возвращении из-за границы первым моим желанием было узнать, где ты и
что ты поделываешь, но от кого было это проведать, решительно недоумевала. К
счастию, к нам приехал один наш общий знакомый: полковник Абреев. Он, между
прочим, рассказал, что ты у него купил имение и теперь живешь в этом имении;
меня, признаюсь, огорчило это известие до глубины души. Неужели ты, с твоим
умом, с твоим образованием, с твоим взглядом на вещи, желаешь погребсти себя
в нашей ужасной провинции? Припомни, например, Еспера Иваныча, который
погубил даже здоровье жизнью своею в захолустье. Или, может быть, тебя
привязывает к деревне близость известной особы? Я тебя, по старой нашей
дружбе, хочу предостеречь в этом случае: особа эта очень милая и прелестная
женщина, когда держишься несколько вдали от нее, но вряд ли она будет такая,
когда сделается чьей бы то ни был