презрением указал на свою раненую руку.
Вихров молчал; ему как-то уж сделалось совестно слушать простодушные и
доверчивые речи воина.
В это время к ним подошла Мари с двумя молодыми людьми, из которых один
был штатский, а другой военный.
- Вот monsieur Сивцов и monsieur Кругер желают с тобой познакомиться, -
говорила она Вихрову, не глядя на него и показывая на стоявших за ней
молодых людей, а сама по-прежнему была пресмешная.
- Ваши произведения делают такой фурор, - начал штатский молодой
человек, носящий, кажется, фамилию Кругера.
- Я всегда не могу оторваться, когда начну читать какую-нибудь вашу
вещь, - подхватил и военный - Сивцов.
Вихров, по наружности, слушал эти похвалы довольно равнодушно, но, в
самом деле, они очень ему льстили, и он вошел в довольно подробный разговор
с молодыми людьми, из которого узнал, что оба они были сами сочинители;
штатский писал статьи из политической экономии, а военный - очерки последней
турецкой войны, в которой он участвовал; по некоторым мыслям и по некоторым
выражениям молодых людей, Вихров уже не сомневался, что оба они были самые
невинные писатели; Мари между тем обратилась к мужу.
- Ты будешь сегодня в карты играть? - спросила она.
- Буду! - отвечал он.
- Господа, хотите играть в карты? - отнеслась Мари к двум пожилым
генералам, начинавшим уж и позевывать от скуки; те, разумеется, изъявили
величайшую готовность. Мари же сейчас всех их усадила: она, кажется, делала
это, чтобы иметь возможность поговорить посвободней с Вихровым, но это ей не
совсем удалось, потому что в зало вошел еще новый гость, довольно высокий,
белокурый, с проседью мужчина, и со звездой.
Вихрова точно кольнуло что-то неприятное в сердце - это был Плавин. Он
гордо раскланялся с некоторыми молодыми людьми и прямо подошел к хозяину.
- Вашему превосходительству мой поклон! - произнес он ему каким-то
почти обязательным тоном.
- Очень рад вас видеть, очень рад! - произнес, в свою очередь, радушно
Евгений Петрович, привставая немного и пожимая Плавину руку, который вслед
за тем сейчас же заметил и Вихрова.
- Боже мой, кого я вижу! - произнес он, но тоже покровительственным
тоном. - Выпустили, наконец, вас, освободили?
- Освободили, - отвечал ему насмешливо Вихров.
- Но что вы, однако, там делали? - продолжал Плавин.
- Служил, работал по службе.
- Работали? - переспросил Плавин, поднимая как бы в удивлении вверх
свои брови.
- Работал!.. Наград вот только и звезд, как вы, никаких не получал, -
отвечал Вихров.
- О, это очень естественно: мы люди земли, и нам нужны звезды земные, а
вы, поэты, можете их срывать с неба! - произнес Плавин и затем, повернувшись
на своих высоких каблуках, стал разговаривать с Мари.
- В пятницу-с я был в театре, прослушал божественную Бозио{428} и думал
вас там встретить, - начал он.
- Я почти не бываю в опере, - отвечала ему Мари довольно сухо.
- Если не для оперы, то, по крайней мере, для ваших знакомых вам бы
следовало это делать, чтобы им доставить удовольствие иногда встречаться с
вами! - проговорил Плавин.
- Я не имею таких знакомых, - сказала Мари.
- Как знать, как знать!.. - произнес Плавин, ударяя себя шляпой по
ноге.
Вихров очень хорошо видел, что бывший приятель его находился в каком-то
чаду самодовольства, - но что ж могло ему внушить это? Неужели чин
действительного статского советника и станиславская звезда?
- Чем этот господин так уж очень важничает? - не утерпел он и спросил
Мари, когда они на несколько минут остались вдвоем.
- Ах, он теперь большой деятель по всем этим реформам, - отвечала она,
- за самого передового человека считается; прямо министрам говорит: "Вы,
ваше высокопревосходительство, я настолько вас уважаю, не позволите себе
этого сделать!"
Вихров усмехнулся.
- Но он все-таки холоп в душе, - я ему никак не поверю в том!.. -
воскликнул он. - Потому что двадцать лет канцелярской службы не могут пройти
для человека безнаказанно: они непременно приучат его мелко думать и не
совсем благородно чувствовать.
- Еще бы! - подхватила и Мари. - Он просто, как умный человек, понял,
что пришло время либеральничать, и либеральничает; не он тут один, а целая
фаланга их: точно флюгера повертываются и становятся под ветер - гадко даже
смотреть!
За ужином Плавин повел себя еще страннее: два пожилые генерала начали с
Евгением Петровичем разговаривать о Севастополе. Плавин некоторое время
прислушивался к ним.
- А что, ваше превосходительство, Кошка{429} этот - очень храбрый
матрос? - спросил он Эйсмонда как бы из любопытства, а в самом деле с явно
насмешливою целью.
Евгений Петрович ничего этого, разумеется, не понял.
- Тут не один был Кошка, - отвечал он простодушно, - их, может быть,
были сотни, тысячи!.. Что такое наши солдатики выделывали. - уму
невообразимо; иду я раз около траншеи и вижу, взвод идет с этим покойным
моим капитаном с вылазки, слышу - кричит он: "Где Петров?.. Убит Петров?"
Никто не знает; только вдруг минут через пять, как из-под земли, является
Петров. "Где был?" - "Да я, говорит, ваше высокородие, на место вылазки
бегал, трубку там обронил и забыл". А, как это вам покажется?
Старые генералы при этом только с удовольствием качнули друг другу
головами и приятно улыбнулись.
- Храбрость, конечно, качество весьма почтенное! - опять вмешался в
разговор Плавин. - Но почему же так уж и трусливость презирать; она так
свойственна всем людям благоразумным и не сумасшедшим...
- Трусов за то презирают-с, - отвечал Эйсмонд с ударением, - что трус
думает и заботится только об себе, а храбрый - о государе своем и об
отечестве.
- Но неужели же, ваше превосходительство, вам самому никогда не
случалось струсить? - возразил ему Плавин.
- Что вы называете трусить? - возразил ему, в свою очередь, Эйсмонд. -
Если то, чтобы я избегал каких-нибудь опасных поручений, из страха не
выполнял приказаний начальства, отступал, когда можно еще было держаться
против неприятеля, - в этом, видит бог и моя совесть, я никогда не был
повинен; но что неприятно всегда бывало, особенно в этой проклятой
севастопольской жарне: бомбы нижут вверх, словно ракеты на фейерверке, тут
видишь кровь, там мозг человеческий, там стонут, - так не то что уж сам, а
лошадь под тобой дрожит и прядает ушами, видевши и, может быть, понимая, что
тут происходит.
- Ну, а что это, - начал опять Плавин, - за песня была в Севастополе
сложена: "Как четвертого числа нас нелегкая несла горы занимать!"{430}
Эйсмонд этими словами его уже и обиделся.
- Песни можно сочинять всякие-с!.. - отвечал он ему с ударением. - А
надобно самому тут быть и понюхать, чем пахнет. Бывало, в нас жарят, как в
стадо баранов, загнанное в загородь, а нам и отвечать нечем, потому что у
нас пороху зерна нет; тут не то что уж от картечи, а от одной злости умрешь.
Во всем этом разговоре Плавин казался Вихрову противен и омерзителен.
"Только в век самых извращенных понятий, - думал почти с бешенством герой
мой, - этот министерский выводок, этот фигляр новых идей смеет и может
насмехаться над человеком, действительно послужившим своему отечеству".
Когда Эйсмонд кончил говорить, он не вытерпел и произнес на весь стол
громким голосом:
- Севастополь такое событие, какого мир еще не представлял: выдержать
одиннадцать месяцев осады против нынешних орудий - это посерьезней будет,
чем защита Сарагоссы{430}, а между тем та мировой славой пользуется, и
только тупое и желчное понимание вещей может кому-нибудь позволить об
защитниках Севастополя отзываться не с благоговением.
Плавин, несмотря на все старания совладать с собой, вспыхнул при этих
словах Вихрова.
- Вероятно, об них никто иначе и не отзывается! - произнес он.
- Я только того и желаю-с! - отвечал ему Вихров. - Потому что, как бы
эти люди там ни действовали, - умно ли, глупо ли, но они действовали (никто
у них не смеет отнять этого!)... действовали храбро и своими головами спасли
наши потроха, а потому, когда они возвратились к нам, еще пахнувшие порохом
и с незасохшей кровью ран, в Москве прекрасно это поняли; там поклонялись им
в ноги, а здесь, кажется, это не так!
- Точно так же и здесь! - сказал Плавин, придавая себе такой вид, что
как будто бы он и не понимает, из-за чего Вихров так горячится.
- Очень рад, если так! - сказал тот, отворачиваясь от него.
- Не знаю-с! - вмешался в их разговор Евгений Петрович, благоговейно
поднимая вверх свои глаза, уже наполнившиеся слезами. - Кланяться ли нам
надо или даже ругнуть нас следует, но знаю только одно, что никто из нас,
там бывших, ни жив остаться, ни домой вернуться не думал, - а потому никто
никакой награды в жизни сей не ожидал, а если и чаял ее, так в будущей!..
В остальную часть ужина Плавин продолжал нагло и смело себя держать; но
все-таки видно было, что слова Вихрова сильно его осадили. Очутившись с
героем моим, когда встали из-за стола, несколько в отдалении от прочих, он
не утерпел и сказал ему насмешливо:
- Вас провинция решительно перевоспитала; вы сделались каким-то
патриотом.
- Я всегда им и был и не имею обыкновения по господствующим модам
менять моих шкур, - отвечал ему грубо Вихров.
- А! А я вас совсем иным разумел! - протянул Плавин и потом, помолчав,
прибавил: - Я надеюсь, что вы меня посетите?
- Если позволите, - отвечал Вихров, потупляя глаза; мысленно, в душе,
он решился не быть у Плавина.
- Прошу вас! - повторил тот и, распростившись с хозяевами, сейчас же
уехал.
Прочим всем гостям Плавин мотнул только головой.
Вихров и Мари, заметившие это, невольно пересмехнулись между собою. Они
на этот раз остались только вдвоем в зале.
- Но когда мы, однако, увидимся с вами? - проговорил Вихров.
- В четверг... муж будет в совете и потом в клубе обедать... я буду
целый день одна... - говорила Мари, как бы и не глядя на Вихрова и как бы
говоря самую обыкновенную вещь.
Вслед за тем ее позвал муж. Она пошла к нему. Вихров стал прощаться с
ними.
- Извольте к нам чаще ездить, - вот что-с! - сказал ему генерал и взял
при этом руку жены и стал ее целовать.
Мари и Вихров оба вспыхнули, и герой мой в первый еще раз в жизни
почувствовал, или даже понял возможность чувства ревности любимой женщины к
мужу. Он поспешил уехать, но в воображении его ему невольно стали
представляться сцены, возмущающие его до глубины души и унижающие женщину
бог знает до чего, а между тем весьма возможные и почти неотклонимые для
бедной жертвы!
Время шло быстро: известность героя моего, как писателя, с каждым днем
росла все более и более, а вместе с тем увеличивалось к нему и внимание
Плавина, с которым он иногда встречался у Эйсмондов; наконец однажды он
отвел его даже в сторону.
- Послушайте, Вихров, что вы, сердитесь, что ли, на меня за что-нибудь?
- спросил он его почти огорченным голосом.
- За что мне на вас сердиться? - возразил тот, конфузясь в свою
очередь.
- Да как же, вы глаз не хотите ко мне показать, - приезжайте,
пожалуйста, ко мне в четверг вечером; у меня соберется несколько весьма
интересных личностей.
- Хорошо!.. - протянул Вихров. Впрочем, по поводу этого посещения
все-таки посоветовался прежде с Мари.
- Поезжай, - сказала она ему, - он очень участвовал, когда мы хлопотали
о твоем освобождении.
- Но я там, вероятно, найду все чиновников, - что мне с ними делать? О
чем беседовать?
- Может быть, найдешь кого-нибудь и знакомого, - один вечер куда ни
шел!
- И то дело! - согласился Вихров и в назначенный ему день поехал.
Плавин жил в казенной квартире, с мраморной лестницей и с казенным,
благообразным швейцаром; самая квартира, как можно было судить по первым
комнатам, была огромная, превосходно меблированная... Маленькое общество
хозяина сидело в его библиотеке, и первый, кого увидал там Вихров, - был
Замин; несмотря на столько лет разлуки, он сейчас же его узнал. Замин был
такой же неуклюжий, как и прежде, только больше еще растолстел, оброс
огромной бородищей и был уже в не совершенно изорванном пальто.
- Какими судьбами вы здесь? - воскликнул Вихров.
Замин дружески и сильно пожал ему руку.
- Вот тут по крестьянскому делу меня пригласили, - отвечал он.
- По крестьянскому? - спросил с удовольствием Вихров.
- Да, у нас ведь, что на луне делается, лучше знают, чем нашего-то
мужичка, - проговорил негромко Замин и захохотал.
- Здравствуйте, Вихров! - встретил и Плавин совершенно просто и
дружески Вихрова. (Он сам, как и все его гости, был в простом, широком
пальто, так что Вихрову сделалось даже неловко оттого, что он приехал во
фраке).
- Гражданин Пенин! - отрекомендовал ему потом Плавин какого-то молодого
человека. - А это вот пианист Кольберт, а это художник Рагуза! - заключил
он, показывая на двух остальных своих гостей, из которых Рагуза оказался с
корявым лицом, щетинистой бородой, шершавыми волосами и с мрачным взглядом;
пианист же Кольберт, напротив, был с добродушною жидовскою физиономиею, с
чрезвычайно прямыми ушами и с какими-то выцветшими глазами, как будто бы они
сделаны у него были не из живого роговика, а из полинялой бумаги.
Все общество сидело за большим зеленым столом. Вихров постарался
поместиться рядом с Заминым. До его прихода беседой, видимо, владел художник
Рагуза. Малоросс ли он был, или поляк, - Вихров еще недоумевал, но только
сразу же в акценте его речи и в тоне его голоса ему послышалось что-то
неприятное и противное.
- Я написал теперь картину: "Избиение польских патриотов под Прагой", а
ее мне - помилуйте! - не позволяют поставить на выставку! - кричал Рагуза на
весь дом.
- Это почему? - спросил его как бы с удивлением Плавин.
- Говорят - это оскорбление национального чувства России; да помилуйте,
говорю, господа, я изображаю тут действия вашего великого Суворова! - кричал
Рагуза.
- Но вы, конечно, тут представляете, - заметил ему тонко Плавин, - не
торжество победителя, а нравственное торжество побежденных.
- Я представляю дело, как оно было, а тут пусть публика сама судит! -
вопил Рагуза.
- Удивительное дело: у нас, кажется, все запрещают и не позволяют! -
произнес как бы с некоторою даже гордостью молодой человек.
При всех этих переговорах Замин сидел, понурив голову.
- А что этот господин, - спросил его потихоньку Вихров, показывая на
Рагузу, - в самом деле живописец, или только мошенник?
- Только мошенник, надо быть! - отвечал спокойнейшим голосом Замин.
- А картина у него действительно нарисована?
- Не показывает; жалуется только везде, что на выставку ее не
принимают.
- Искусство наше, - закричал между тем снова Рагуза, - должно служить,
как и литература, обличением; все должно быть направлено на то, чтобы
поднять наше самосознание.
- В чем же это самосознание должно состоять, как посмотришь на вашу
картину? - возразил ему Замин. - В том, что наш Суворов - злодей, а поляки -
мученики?
- Оно должно состоять, - кричал Рагуза, заметно уклоняясь от прямого
ответа, - когда великие идеи ослабевают и мир пошлеет, когда великие нации
падают и угнетаются и нет великих людей, тогда все искусства должны порицать
это время упадка.
- Но почему же именно нашему времени вы приписываете такое падение? -
вмешался в разговор Плавин, который, как видно, уважал настоящее время.
- Потому что, - кричал Рагуза, - в мире нет великих идей! Когда была
религия всеми почитаема - живопись стояла около религии...
- Ваша живопись стояла не около религии, а около папства и латинства, -
возразил ему резко Замин.
- Живопись всегда стояла около великой идеи религии, - этого только в
России не знают!
- Чем это? Тем разве, что Рафаэль писал в мадоннах своих любовниц, -
возразил ему насмешливо Замин.
- Он писал не любовниц, а высочайший идеал женщин, - кричал Рагуза, - и
писал святых угодников.
- Да, как же угодников: портреты с пап - хороши угодники, - возражал
ему низкой октавой Замин.
Он ненавидел католичество, а во имя этого отвергал даже заслуги
живописи и Рафаэля.
- Вы были за границей, видели религиозные картины? - допрашивал его
Рагуза.
- Нет, не был, да и не поеду - какого мне черта там не видать! -
пробасил Замин.
- Видать есть многое, многое! - вскрикивал с каким-то даже визгом
Рагуза, так что Вихров не в состоянии был более переносить его голоса. Он
встал и вышел в другую комнату, которая оказалась очень большим залом. Вслед
за ним вышел и Плавин, за которым, робко выступая, появился и пианист
Кольберт.
- Этот господин, - начал Плавин, видимо, разумея под этим Рагузу, -
завзятый в душе поляк.
- Поляк-то он поляк, только не живописец, кажется; те все как-то
обыкновенно бывают добродушнее, - возразил ему Вихров.
- Нет, отчего же, и он рисует! - сказал, но как-то не совсем уверенно,
Плавин (крик из библиотеки между тем слышался все сильнее и сильнее). - Я
боюсь, что они когда-нибудь подерутся друг с другом, - прибавил он.
- И хорошо бы сделали, - сказал Вихров, - потому что Замин так прибьет
вашего Рагузу, что уж тот больше с ним спорить не посмеет.
- Ну, нет, зачем же: нужно давать волю всяким убеждениям, - проговорил
Плавин. - Однако позвольте, я, по преимуществу, вот вас хотел познакомить с
Мануилом Моисеичем! - прибавил он, показывая на смотревшего на них с
чувством Кольберта и как бы не смевшего приблизиться к ним.
Вихров еще раз с тем раскланялся.
- Господин Кольберт, собственно, пианист, но он желает быть
композитором, - говорил Плавин.
- Monsieur Вихров, сами согласитесь, - начал почти каким-то жалобным
голосом Кольберт, - быть только тапером, исполнителем...
- Званье незавидное, - поддержал и Вихров.
- И потому, monsieur Вихров, я желал бы написать оперу и решительно не
знаю, какую.
При этом Кольберт как-то стыдливо потупил свои бесцветные глаза, а
Вихров, в свою очередь, недоумевал - зачем и для чего он словно бы на что-то
вызывает его.
- Господин Кольберт, - начал объяснять за него Плавин, - собственно,
хочет посвятить себя русской музыке, а потому вот и просил меня познакомить
его с людьми, знающими русскую жизнь и, главным образом, с русскими
писателями, которые посоветовали бы ему, какой именно сюжет выбрать для
оперы.
- Господи помилуй! - воскликнул Вихров. - Я думаю, всякий музыкант
прежде всего сам должен иметь в голове сюжет своей оперы; либретто тут вещь
совершенно второстепенная.
- Но, monsieur Вихров, я желал бы иметь сюжет совершенно русский; к
русским мотивам я уже частью прислушался; я, например, очень люблю ваш
русский колокольный звон; потом я жил все лето у графа Заводского - вы не
знакомы?
- Нет, - отвечал Вихров.
- У них все семейство очень музыкальное, и я записал там много песен;
но некоторые мне показались очень странны, и я бы вот желал с вами
посоветоваться.
- Сделайте одолжение, - сказал Вихров.
- Вот я записал, например, - продолжал будущий русский композитор,
проворно вынимая из бокового кармана свою записную книжку, - русскую песню -
это пели настоящие мужики и бабы.
"Душа ль моя, душенька, душа, мил сердечный друг", - прочитал Кольберт,
нетвердо выговаривая даже слова.
- Ну, первое слово я знаю, "душа", а "душенька" - это имя?
- Как имя? - воскликнули в один голос Плавин и Вихров.
- У Богдановича есть сочинение - "Душенька".
- Нет, тут просто уменьшительное от слова "душа" и есть повторение того
же слова, только в ласкательной форме, - объяснил Вихров.
- А, monsieur! Понимаю, - поблагодарил Кольберт. - Теперь "мил", -
отчего же не "милый"?
- Для стиха, сокращенное прилагательное, - объяснил еще раз Вихров.
- Да, вот что, - согласился и Кольберт.
- Но почему вам, при ваших, видимо, небогатых сведениях в русском
песнопении, непременно хочется посвятить себя русской музыке?
- Monsieur Вихров, в иностранной музыке было так много великих
композиторов, что посреди их померкнешь; но Россия не имела еще ни одного
великого композитора.
- А Глинка-то наш! - возразил Вихров.
- Monsieur Вихров, мне говорили очень умные люди, что опера Глинки
испорчена сюжетом: в ней выведена пассивная страсть, а не активная, и что на
этом драм нельзя строить.
- Не знаю, можно ли на пассивных страстях строить драмы или нет - это
еще спор! Но знаю только одно, что опера Глинки и по сюжету и по музыке есть
высочайшее и народнейшее произведение.
- Вы думаете? - спросил как бы с некоторым недоумением Кольберт.
- Думаю! - отвечал Вихров и потом, видя перед собою жалкую фигуру
Кольберта, он не утерпел и прибавил: - Но что вам за охота оперу писать?..
Попробовали бы сначала себя в небольших романсах русских.
- Нет, мне бы уже хотелось оперу написать, - отвечал тот робко, но
настойчиво.
В это время спор в кабинете уже кончился. Оба противника вышли в зало,
и Замин подошел к Вихрову, а Рагуза к хозяину.
- Что, наговорились? - спросил его тот.
- Мы уже с господином Заминым дали слово не разговаривать друг с
другом, - прокричал Рагуза.
- А что это за музыкант? - спросил Вихров Замина, воспользовавшись тем,
что Кольберт отошел от них.
- Жиденок один, ищущий свободного рынка для сбыта разной своей
музыкальной дряни, - отвечал тот.
- Вихров! - крикнул в это время Плавин Вихрову.
Тот обернулся к нему.
- Помните ли, как вы угощали меня представлениями милейшего нашего
Замина? - проговорил Плавин. - И я вас хочу угостить тем же: вот господин
Пенин (и Плавин при этом указал на пятого своего гостя, молодого человека,
вышедшего тоже в зало), он талант в этом роде замечательный. Спойте,
милейший, вашу превосходную песенку про помещиков.
Молодой человек с явным восторгом сел за фортепиано и сейчас же запел
сочиненную около того времени песенку: "Долго нас помещики душили!"{438}
Плавин восторженнейшим образом слушал, музыкант Кольберт - тоже; Рагуза,
вряд ли только не нарочно, громко повторял: "О!.. Как это верно, как
справедливо!" Замин и Вихров молчали. Окончивши песенку, молодой человек как
бы спрашивал взором Плавина, что еще тот прикажет представить ему.
- Канкан, Пенин, представьте, канкан! - разрешил ему тот.
И юноша сейчас же вышел на середину зала, выгнулся всем телом, заложил
пальцы рук за проймы жилета и начал неблагопристойным образом ломаться. У
Плавина даже любострастием каким-то разгорелись глаза. Вихрову было все это
скучно, а Замину омерзительно, так что он отплевывался. Вслед за тем юноша,
по приказанию хозяина, представил еще пьяного департаментского сторожа и
даже купца со Щукина двора; но все это как-то выходило у него ужасно
бездарно, не смешно и, видимо, что все было заимствованное, а не свое.
Вихров, наконец, встал и начал прощаться с хозяином.
- Ведь хорошо? - спросил тот его, показывая глазами на молодого
человека, все еще стоявшего посреди залы и, кажется, желавшего что-то еще
представить.
- Нет, напротив, очень нехорошо! - отвечал ему тот откровенно.
Вместе с Вихровым стал прощаться и Замин с Плавиным. Обоих их хозяин
проводил до самой передней, и когда он возвратился в зало, то Пенин
обратился было к нему:
- А вот, Всеволод Никандрович, я еще видел...
- Нет, будет уж сегодня, довольно, - обрезал его Плавин и вслед за тем,
нисколько не церемонясь, обратился и к прочим гостям: - Adieu, господа! Я
поустал уже, а завтра мне рано вставать.
Гости нисколько, как видно, не удивились таким его словам, а поспешили
только поскорее с ним раскланяться и отправиться домой.
Вихров и Замин шли мрачные по Невскому проспекту.
- Что это за сборища он у себя делает? - спрашивал первый.
- Как же, ведь либерал, передовой человек и меценат, - отвечал почти
озлобленным голосом Замин.
- Значит, мы с вами поэтому и попали к нему?
- Поэтому, - отвечал Замин.
- А скажите вот еще: что за народ здесь вообще? Меня ужасно это
поражает: во-первых, все говорят о чем вам угодно, и все, видимо, не
понимают того, что говорят!
- Мозги здесь у всех жидки, ишь на болотине-то этакой разве может
вырасти настоящий человек?.. Так, какие-то все ягели и дудки!.. - объяснил
Замин.
Герой мой обыкновенно каждый день, поработав утром дома, часу во втором
отправлялся к Эйсмондам. Генерала в это время никогда почти не было дома;
он, по его словам, гулял все по Невскому, хоть на Невском его никто никогда
не встречал. Обедал Вихров тоже по большей части у Эйсмондов: Мари очень
благоразумно говорила, что зачем же ему одному держать хозяйство или ходить
обедать по отелям, тогда как у них прекрасный повар и они ему очень рады
будут. Генерал, с своей стороны, тоже находил эту мысль совершенно
справедливою.
После обеда Евгений Петрович обыкновенно спал часа по три. Женичка дома
не жил: мать отдала его в один из лучших пансионов и сама к нему очень часто
ездила, но к себе не брала; таким образом Вихров и Мари все почти время
проводили вдвоем - и только вечером, когда генерал просыпался, Вихров
садился с ним играть в пикет; но и тут Мари или сидела около них с работой,
или просто смотрела им в карты. Такая жизнь влюбленных могла бы, кажется,
почесться совершенно счастливою, но, на самом деле, это было далеко не так:
лицо моего героя было постоянно мрачно. Он (и это особенно стало проявляться
в нем в последнее время) как-то сухо начал встречаться с Мари, односложно
отвечал на ее вопросы; сидя с ней рядом, он глядел все больше в сторону и
явно делал вид, что занят чем-то другим, но никак уж не ею. Мари, в свою
очередь, с каждым днем все больше и больше худела - и в отношении Вихрова
обнаруживала если не страх, то какую-то конфузливость, а иногда и равнодушие
к нему. Причина всему этому заключалась в том, что с самого приезда Вихрова
в Петербург между им и Мари происходили и недоразумения и неудовольствия: он
в первый раз еще любил женщину в присутствии мужа и поэтому страшно,
мучительно ее ревновал - ревновал физически, ревновал и нравственно, но
всего этого высказывать прямо никогда не решался; ему казалось, что этим
чувством он унижает и себя и Мари, и он ограничивался тем, что каждодневно
страдал, капризничал, говорил Мари колкости, осыпал старика генерала (в его,
разумеется, отсутствии) насмешками... Мари все это очень хорошо видела и
понимала, что происходит в душе нежно любимого ею человека, но решительно
недоумевала, как и чем было помочь тому; к мужу она была действительно почти
нежна, потому что считала это долгом для себя, своей неотклонимой
обязанностью, чтобы хоть сколько-нибудь заслужить перед ним свой проступок.
Физическую ревность Вихрова она, конечно, могла бы успокоить одним словом;
но как было заговорить о том, когда он сам не начинал!..
Однажды после обеда Вихров уселся перед камином, а Мари зачем-то вышла
в задние комнаты. Вихров сидел довольно долгое время, потом стал понемногу
кусать себе губы: явно, что терпение его начинало истощаться; наконец он
встал, прошелся каким-то большим шагом по комнате и взялся за шляпу с целью
уйти; но Мари в это мгновение возвратилась, и Вихров остался на своем месте,
точно прикованный, шляпы своей, однако, не выпускал еще из рук. Взглянув ему
в лицо, Мари на этот раз испугалась даже не на шутку - до того оно было
ожесточенное и сердитое.
- Разве ты уж уходишь? - спросила она, потупляясь перед ним.
Под влиянием ее голоса Вихров как бы невольно опустился на прежнее
место перед камином. Мари же отошла и села на свое обычное место перед
рабочим столиком, - она уже ожидала, что ей придется выслушать несколько,
как она выражалась, проклятий. Вихров в последнее время действительно в
присутствии ее беспрестанно проклинал и себя, и свою жизнь, и свою
злосчастную судьбу.
- Где это вы все были? - спросил он ее на этот раз каким-то глухим
голосом и не обращая своего лица к ней.
- У Евгения Петровича в комнате, - он что-то нехорошо себя чувствует, -
отвечала Мари: лгать в этом случае она считала постыдным для себя.
- Но за обедом он кушал как вол, - проговорил Вихров.
Мари при этом немного вспыхнула от досады.
- Нет, он очень немного ел, - возразила она.
Вихров снова начал кусать себе губы и подрягивать досадливо ногой.
- Вы свое внимание к нему до того простираете, что, когда он и
здоровешенек, вам все представляется, что он болен; вы чересчур себя-то уж
попусту волнуете, вам самим это может быть вредно! - проговорил ядовито
Вихров.
- Ах, вредно мне, только не то! - негромко воскликнула Мари.
- Что же такое вам вредно? - спросил насмешливо Вихров.
- Вредно, что очень уж глупо и безрассудно люблю тебя.
- Что же вам мешает обратиться к вашему благоразумию и начать полную
тихого семейного счастья жизнь? Уж, конечно, не я!.. - проговорил Вихров, и
в голосе его явно послышались рыдания.
Мари видела, что он любит ее в эти минуты до безумия, до сумасшествия;
она сама пылала к нему не меньшею страстью и готова была броситься к нему на
шею и задушить его в своих объятиях; но по свойству ли русской женщины или
по личной врожденной стыдливости своей, ничего этого не сделала и устремила
только горящий нежностью взор на Вихрова и проговорила:
- А для тебя разве не тяжело это будет?
- Нет, даже легко!.. Легко даже! - воскликнул Вихров и, встав снова со
стула, начал ходить по комнате. - Переносить долее то, что я переносил до
сих пор, я не могу!.. Одна глупость моего положения может каждого свести с
ума!.. Я, как сумасшедший какой, бегу сюда каждый день - и зачем? Чтобы
видеть вашу счастливую семейную жизнь и мешать только ей.
- Но что же делать со всем этим? Как помочь тому? - спросила Мари.
- Помочь одним можно: оставьте вашего мужа и уедемте за границу, а то
двум богам молиться невозможно, да и не совсем хорошо.
При этих словах Вихрова (он в первый еще раз высказал такое желание)
Мари побледнела.
- Это значит положить вечный позор на свою голову!.. - проговорила она.
- Какой же тут позор особенный, - очень уж вы, видно, дорожите
настоящим вашим положением.
- О, нисколько! - воскликнула Мари. - Если бы дело было только во мне,
то я готова была бы рабой твоей назваться, а не только что женщиной, любящей
тебя, - но от этого зависит спокойствие и честь других людей...
Вихров при этом вопросительно взглянул на Мари.
- Спокойствие и честь моего сына и мужа, - заключила Мари.
- Если вы спокойствие этих людей ставите выше моего спокойствия, то
тут, разумеется, и разговаривать нечего, - проговорил Вихров.
- Ты все сердишься и не хочешь согласиться со мной, что я совершенно
права, - и поверь мне, что ты сам гораздо скорее разлюбишь меня, когда весь
мой мир в тебе заключится; мы с тобой не молоденькие, должны знать и
понимать сердце человеческое.
- Да-с, все это прекрасно, но делиться вашим чувством с кем бы то ни
было - мне слишком тяжело; я более двух лет приучаю себя к тому и не могу
привыкнуть.
- Я чувством моим ни с кем и не делюсь; оно всецело принадлежит тебе.
- Всецело?.. Нет, Мари! - воскликнул Вихров, и потом, заметно сделав
над собой большое усилие, он начал негромко: - Я без самого тяжелого, самого
уязвляющего, оскорбляющего меня чувства, не могу себе вообразить минуты,
когда вы принадлежите кому-нибудь другому, кроме меня!
Мари покраснела.
- Такой минуты нет и не существует, - проговорила она.
- Есть, Мари, есть!.. - воскликнул Вихров. - И тем ужаснее, что вы, как
и все, я думаю, женщины, не сознаете, до какой степени в этом случае вы
унижаете себя.
Мари еще более покраснела.
- Я сказала тебе и повторяю еще раз, - продолжала она спокойным,
впрочем, голосом, - что такой минуты нет!
Вихров вопросительно посмотрел на Мари.
- Каким же образом это могло так устроиться? - сказал он.
- А таким, - отвечала она, - вам, мужчинам, бог дал много ума, а нам,
женщинам, - хитрости.
- Интересно это знать - скажите!
- Ни за что! Больше того, что я тебе сказала, ты не услышишь от меня.
- Ну, в таком случае я вам не верю.
- Можете верить и не верить! И неужели ты думаешь, что если бы
существовало что-нибудь подобное, так я осталась бы в теперешнем моем
положении?
- Но что же бы вы сделали такое?
- А то, что прямо бы сказала, что люблю другого, и потому - хочет он
для нашего сына скрыть это, пусть скрывает, а не хочет, то тогда я уеду от
него.
- Но теперь подобной надобности не предстоит, значит?
- Нисколько!
- Ну, пожалуйте ко мне за то! - проговорил Вихров, протягивая к ней
руки.
Мари подошла к нему, он обнял ее и стал целовать ее в грудь.
- Человек решительно тот же зверь! Поверишь ли, что я теперь спокойнее,
счастливее стал! - говорил Вихров.
Мари на это только улыбнулась и покачала головой.
- Но я все-таки тебе не совсем еще верю! - прибавил он.
- Не знаю, как мне тебя уж и уверить, - отвечала Мари, пожимая плечами.
- Но, кроме того, друг мой, - продолжал Вихров, снова обнимая Мари, -
мне скучно иногда бывает до бешенства, до отчаяния!.. Душа простору просит,
хочется развернуться, сказать всему: черт возьми!
- Развернись, если так тебе этого хочется, - проговорила Мари несколько
уже и обиженным голосом.
- Да не одному, Мари, а с тобой, с одной тобой в мире! Съездим сегодня
хоть в оперу вдвоем; не все же забавляться картами.
- Пожалуй, только все-таки надобно сказать мужу и предуведомить его,
чтобы не показалось ему это странным.
- Опять мужу! - воскликнул Вихров. - Делайте вы все это, но не
говорите, по крайней мере, о том мне!
- Хорошо, не буду говорить, - отвечала Мари с улыбкою.
Вскоре после того послышался кашель генерала. Мари пошла к нему.
- А я с Полем еду в театр, - сказала она довольно решительным голосом.
- А! - произнес генерал почти с удовольствием. - И я бы, знаете, с вами
поехал охотно!
Мари внутренне обмерла.
- Как же тебе ехать! Сейчас чувствовал озноб, и выезжать на воздух -
это сумасшествие! - воскликнула она.
- Ну, ну, не поеду! - согласился генерал.
Через полчаса Мари с Вихровым отправились в наемной карете в оперу.
Давали "Норму"{445}. Вихров всегда восхищался этой оперой. Мари тоже. С
первого удара смычка они оба погрузились в полное упоение.
- Это единственная, кажется, опера, которой сюжет превосходен, -
говорил Вихров, когда кончился первый акт и опустился занавес.
- Он очень естествен и правдоподобен, - подхватила Мари.
- Мало того-с! - возразил Вихров. - Он именно остановился на той
границе, которой требует музыка, потому что не ушел, как это бывает в
большей части опер, в небо, то есть в бессмыслицу, и не представляет
чересчур уж близкой нам действительности. Мы с этой реализацией в искусстве,
- продолжал он, - черт знает до чего можем дойти. При мне у Плавина один
господин доказывал, что современная живопись должна принять только один
обличительный, сатирический характер; а другой - музыкант - с чужого,
разумеется, голоса говорил, будто бы опера Глинки испорчена тем, что ее всю
проникает пассивная страсть, а не активная.
- Это что такое, я уж и не понимаю? - спросила Мари.
- А то, что в ней выведена любовь к царю, а не эгоистическая
какая-нибудь страсть: любовь, ревность, ненависть.
- Ну, а все революционные оперы, - они тоже основаны на пассивной
страсти, на любви к отечеству, - подхватила Мари.
- Совершенно справедливо! - воскликнул Вихров. - И, кроме того, я
вполне убежден, что из жизни, например, первобытных христиан, действовавших
чисто уж из пассивной страсти, могут быть написаны и превосходные оперы и
превосходные драмы.
- Мне в "Норме", - продолжала Мари после второго уже акта, - по
преимуществу, нравится она сама; я как-то ужасно ей сочувствую и понимаю ее.
- Потому что вы сами на нее похожи, - сказал Вихров.
- Я? - спросила Мари, уставляя на него свои большие голубые глаза.
- Да, вы! Чем Норма привлекательна? Это сочетанием в себе света и тьмы:
она чиста, свята и недоступна для всех, и один только в мире человек знает,
что она грешна!
- А, вот что! - произнесла Мари и покраснела уж немного. - Это, однако,
значит быть добродетельной по наружности - качество не весьма похвальное.
- Вы не то что добродетельны по наружности, а вы очень уж приличны; но
как бы то ни было, поедемте отсюда к Донону ужинать.
Мари опять уставила на него свои большие глаза.
- Что же это: душа простору хочет? - сказала она.
- Душа простору хочет, - отвечал Вихров.
- Хорошо, поедем! - согласилась Мари, и после спектакля они, в самом
деле, отправились к Донону, где Вихров заказал хороший ужин, потребовал
шампанского, заставил Мари выпить его целые два стакана; сам выпил бутылки
две.
Разговор между ними стал делаться все более и более одушевленным и
откровенным.
- Ты, пожалуй, когда так будешь кутить, так и другого рода развлечения
захочешь, - проговорила Мари.
- Какого же?
- Развлечения полюбить другую женщину.
- Очень может быть, - отвечал Вихров откровенно.
- Но в таком случае, пожалуйста, меня не обманывай, а скажи лучше
прямо.
- Никак не скажу, потому что если бы этого рода и случилось
развлечение, то оно будет чисто временное; опять к вам же вернусь.
- Ну, это бог знает, ты сам еще не знаешь того.
- Совершенно знаю, потому что совершенно убежден, что больше всех
женщин люблю вас.
- Но за что же именно?
- Вот уж этого никак не могу объяснить: за то, вероятно, что это была
первая любовь, которой мы вряд ли не остаемся верными всю жизнь.
- А я думала, что немножко и за другое, - произнесла Мари.
- А именно?
- За согласие во взглядах и убеждениях...
- Может быть, и то! - подхватил Вихров.
Когда они сели в карету, он велел кучеру ехать не на Литейную, где жил
генерал, а к себе на квартиру.
- И это тоже душа простора просит? - спросила его еще раз Мари.
- И это тоже! - отвечал Вихров.
Мари возвратилась домой часу во втором. Генерал собирался уже совсем
лечь спать.
- Где это ты так долго была? - спросил он ее с некоторым беспокойством.
- К Донону ужинать с Полем заезжали, - отвечала она, проходя мимо его
комнаты, но не заходя к нему.
- А, это хорошо! Что ж вы ужинали? - спросил ее генерал.
- Да я и не знаю, все очень вкусные вещи.