о женою; у ней, как у Януса{134}, два лица:
одно очень доброе и любящее, а другое построже и посердитей. Все это я тебе
говорю по непритворному желанию тебе счастья и успехов в жизни и молю бога
об одном, чтобы ты вышел на свойственную тебе стезю. Глубоко и искренно тебе
преданная и любящая".
- Вот этой-то госпоже я и думаю написать, - заключил Вихров, - тем
более, что она и прежде всегда ободряла во мне стремление быть ученым и
литератором.
- Напиши! Кроме того, по письму-то видно, что она и неравнодушна к
тебе.
- Вот вздор какой!
- Кажется, неравнодушна, - повторил Живин. - Ты, однако, Кергелю
говорил, что ужо приедешь к нам в город на хороводы.
- Непременно.
- И мы так, значит, сделаем: прежде всего в погребок; там потолкуем и
выпьем!
- Выпьем и потолкуем! - согласился Вихров; он последнее время все чаще
и чаще стал предаваться этого рода развлечению с приятелями. Те делали это
больше по привычке, а он - с горя, в котором большую роль играла печаль об
Фатеевой, а еще и больше того то, что из Петербурга не было никакого
известия об его произведениях.
По отъезде приятеля Вихров несколько времени ходил по комнате, потом
сел и стал писать письмо Мари, в котором извещал ее, что с известной особой
он даже не видится, так как между ними все уже покончено; а потом, описав
ей, чем он был занят последнее время, умолял ее справиться, какая участь
постигла его произведения в редакции. К письму этому он приложил самые
рукописи романа и повести, прося Мари прочесть и сказать ему свое
откровенное мнение об его творениях. Отправив все это в городе на почту,
Вихров проехал затем в погребок, который состоял всего из одной только
маленькой и грязной комнатки, но тем не менее пользовался большою
известностью во всем уезде: не было, я думаю, ни одного чиновника, ни одного
помещика, который бы хоть раз в жизни не пивал в этом погребке, в котором и
устроено было все так, что ничего другого нельзя было делать, как только
пить: сидеть можно было только около единственного стола, на котором всегда
обыкновенно пили, и съесть чего-нибудь можно было достать такого, что
возбуждает жажду пить, каковы: селедка, икра... Для наших друзей хозяин
простер свою любезность до того, что в своем собственном самоваре
приготовлял им глинтвейн, которым они в настоящее время заменили жженку, так
как с ним было меньше возни и он не так был приторен. Кергель и Живин сидели
уже перед единственным столом в погребе, когда Вихров вошел к ним.
- Самовар! - крикнул сейчас же Кергель.
Самовар с приготовленным в нем глинтвейном внес сам хозяин. Вихров сел
на пустое место перед столом; лицо у него в одно и то же время было грустное
и озлобленное.
- Я сегодня хочу пить много! - сказал он.
- Сколько угодно, душа моя, сколько угодно! - отвечал Кергель, разливая
глинтвейн по стаканам.
Вихров залпом выпил свой стакан.
- Ну-с, так вы нам сегодня устроите рандеву, - обратился он с развязным
видом к Кергелю.
- Постараюсь от всей души! - отвечал тот, пожимая плечами.
- Непременно должен устроить, - подхватил и Живин. Он думал, что это
все-таки поразвеселит Павла.
- Строго здесь ужасно, ужас как строго! - воскликнул Кергель. - Я вот
лет десять бьюсь тут, ничего путного не могу достать.
- Без отговорок; вы ведь обещали, - повторил Вихров.
- Постараюсь, - повторил еще раз Кергель. - Ну, однако, пора, - сказал
он, - солнце уже садится.
Самовар между тем весь до дна был кончен. Приятели выпили по крайней
мере стакана по четыре крепчайшего глинтвейна и вышли из погребка, немного
пошатываясь. Взявшись все трое под руку, пошли они по городу, а экипажам
своим велели ехать сзади себя. Цель, куда, собственно, они стремились, были
хороводы, которые водили на городских валах мещанские девушки и молодые
женщины. Забава эта была весьма древняя и исполненная какого-то частью
идолопоклоннического, а частью и азиатского характера. Девушки и молодые
женщины выходили на гулянку в своих шелковых сарафанах, душегрейках, в
бархатных и дородоровых кичках с жемчужными поднизями, спускающимися иногда
ниже глаз, и, кроме того, у каждой из них был еще веер в руках, которым они
и закрывали остальную часть лица. Все они, молодые и немолодые, красивые и
некрасивые, были набелены и нарумянены и, став в круг, ходили и пели: "Ой,
Дунай ты, мой Дунай, сын Иванович Дунай!" или: "Ой, Дидо-Ладо, вытопчем,
вытопчем!" Около этих хороводов ходили также и молодые парни из купцов и
мещан, в длинных сюртуках своих и чуйках. Несколько поодаль от всего этого
стояли обыкновенно семинаристы и молодые приказные. В настоящий день
повторилось то же самое. Друзья наши, подойдя к хороводам, стали невдалеке
от приказных. Солнце начинало уже садиться, хороводы все громче и громче
принимались петь; между женщинами стали появляться и мужчины. Наконец
потухла и заря, в хороводах послышались крики и визги; под гору с валов
стали сбегать по две, по три фигуры мужчин и женщин и пропадать затем в
дальних оврагах. Видимо было, что все, что совершается любовного и
сердечного в купеческом и мещанском обществе, все это происходило на этих
гульбищах. Здесь ни мать, ни отец не могли досмотреть или остановить своей
дочери, ни муж даже жены своей, потому что темно было: гуляй, душа, как
хочется!.. Кергель похвастался и обещал тут именно и добыть какую-нибудь
любовь для Вихрова, и с этой целью все они и стояли около хороводов часов до
двенадцати. Кергель подходил то к одному из них, то к другому, постоит,
скажет несколько слов и отойдет.
- Ну, что же? - спрашивал его Вихров насмешливо.
- Нет, нельзя тут, - отвечал Кергель и, отправляясь к третьей группе,
там тоже постоит, а около некоторых не скажет даже ничего и отойдет.
- Я говорил, что ничего не добьешься, - бормотал он с досадой.
- Как вы говорили, не добьетесь?.. Напротив, вы говорили, что добьетесь
непременно! - подтрунивал над ним Вихров.
- Ну, черт с ним, с его обещанием, поедемте лучше ко мне выпить! -
произнес Живин.
- А мне нельзя, господа, извините, - проговорил Кергель.
- Куда же вы? К барышне, верно, какой-нибудь едете, стихи свои читать?
- спросил его Вихров.
- Может быть, и заеду еще куда-нибудь! - отвечал Кергель и сейчас же
поспешил уехать: он очень, кажется, сконфузился, что не исполнил данного им
обещания.
- Едем ко мне, душа моя, - повторял все свое Живин.
- Но, друг мой милый, - произнес Вихров, - я хочу любви!
- Там увидим! - проговорил с каким-то ударением Живин.
Поехали.
На квартире у Живина они сейчас же принялись пить водку, так как, по
высокой честности его и недостаточности состояния, у него никогда ничего,
кроме водки, не было.
- У Кергеля этого, брат, всегда фраза, везде и во всем, а настоящего
дела нет! - говорил сильно уже подвыпивший Живин.
- А у тебя не фраза? - спросил его Вихров мрачно и тоже запинающимся
несколько языком.
- Нет, не фраза, только знаешь что? Бросим, брат, это, плюнем.
- Нет, не брошу! - возразил Вихров. - Меня тут вот давит, душит; хочу
делать все гадости и все мерзости! Видит бог, - продолжал он, ударяя себя в
грудь, - я рожден не для разврата и порока, а для дела, но как тут быть,
если моего-то дела мне и не дают делать! Чиновником я не родился, ученым не
успел сделаться, и, прежде, когда я не знал еще, что у меня есть дарование -
ну и черт со мной! - прожил бы как-нибудь век; но теперь я знаю, что я
хранитель и носитель этого священного огня, - и этого сознания никто и
ничто, сам бог даже во мне не уничтожит.
- Да ты и будешь писателем, - утешал его Живин.
- Но если же нет, если нет?! - восклицал Вихров со скрежетом зубов. -
Так ведь я убью себя, потому что жить как свинья, только есть и спать, я не
могу...
- Да кто же может, кто? - толковал ему Живин. - Все мы и пьем оттого,
что нам дела настоящего, хорошего не дают делать, - едем, черт возьми, коли
ты желаешь того.
- Едем! - повторил за ним мрачно и Вихров.
Они сначала проехали одну улицу, другую, потом взобрались на какую-то
гору. Вихров видел, что проехали мимо какой-то церкви, спустились потом по
косогору в овраг и остановились перед лачугой. Живин хоть был и не в
нормальном состоянии, но шел, однако, привычным шагом. Вихров чувствовал
только, что его ноги ступали по каким-то доскам, потом его кто-то стукнул
дверью в грудь, - потом они несколько времени были в совершенном мраке.
- Дарья! Дарья! - раздавался голос Живина; на этот зов в соседней
комнате шаркнули спичкой и замелькал огонек.
- Скорей, Дарья! - повторил между тем Живин.
Наконец показалась заспанная, с всклоченной головой, с едва накинутым
на плечи ситцевым платьишком, Дарья.
- Погоди, постой, - произнес Живин и, взяв ее за плечи, отвел несколько
в сторону и пошептал ей что-то.
- Ну, садись! - проговорил он Вихрову.
Они сели оба. У Вихрова смутно мерцали перед глазами: какая-то
серенькая комната, дама на картине, нюхающая цветок, огромное яйцо,
привязанное на ленте под лампадой... Прежняя женщина в это время принесла
две свечи и поставила их на столик; вскоре за ней вошла еще другая женщина,
как видно, несколько поопрятнее одетая; она вошла и села невдалеке от Павла.
Он осмотрел ее тусклыми глазами... Она ему никакой не показалась.
- Что, нравится? - спросил его Живин, подойдя к нему.
- Чем хуже, тем лучше! - отвечал Вихров по-французски.
- Какой человек это, Матреша, какой человек, кабы ты только знала, -
говорил потом Живин, показывая девушке на Павла.
- Что же, нам оченно приятно, - отвечала та, глупо потупляя свои серые
глаза.
Герой мой был не таков, чтобы долго мог вести подобную жизнь... В один
день все это ему опротивело и омерзело до последней степени.
"Баста, будет!" - сказал он сам себе и то же самое сообщил и Живину,
приехавшему, по обыкновению, к нему после присутствия.
- Именно будет! - подхватил тот с радостью. Ему тоже уж становилось
невмоготу, особенно когда Вихров, раскутившись, начнет помахивать с ним туда
и сюда.
- Натура-то, братец, у тебя какая-то неудержимая; расходишься, так
всего тебе давай! - говорил он по этому поводу.
- Что ж мы, однако, будем делать? - говорил Вихров. - Мне все-таки
скучно, поедем куда-нибудь, - хоть на богомолье, что ли?
- Не поедем, а пойдем лучше пешком в Тотский монастырь: всего десять
верст, дорога идет все рощей, виды великолепные, - говорил Живин.
- Хорошо! - согласился Вихров.
- Ну, так ты завтрашний день заходи за мной после обеда, и мы
отправимся, - заключил Живин и вскоре затем уехал домой.
Вихров на другой день, не взяв даже никакого экипажа с собой, зашел к
Живину. Тот уж его дожидался.
- А какой случай! - сказал он. - Вчера я, возвращаясь от тебя, встретил
Захаревского с дочерью и, между прочим, рассказал им, что вот мы с тобой
идем богу молиться; они стали, братец, проситься, чтобы и их взять, и
особенно Юлия Ардальоновна. "Что ж, я говорю, мы очень рады". Ну, они и
просили, чтобы зайти к ним; хочешь - зайдем, не хочешь - нет.
- Отчего ж не зайти, зайдем, - отозвался Вихров.
- Зайдем, все с барышней веселей будет идти! - говорил Живин, с
удовольствием шагая по мостовой. - Прежде немножко я, грешным делом, пылал к
ней нежною страстью.
- Ну, а теперь что же?
- А теперь ты отбил у меня ее, - шутил Живин.
Старика Захаревского и дочь его они застали совсем готовыми для
путешествия.
- Merci, monsieur Вихров, что вы не отказались взять нас в вашу
компанию! - говорила Юлия.
И все затем тронулись в путь. Старик Захаревский, впрочем, поехал в
дрожках шажком за молодыми людьми. Роща началась почти тотчас же по выезде
из города. Юлия и кавалеры ее сейчас же ушли в нее.
- Рощу эту, говорят, сам угодник всю насадил, чтобы богомольцам
приятнее было ходить в монастырь, - сказал Живин.
- Да, говорят, - подтвердила и Юлия, и потом, осмотревшись кругом, она
воскликнула:
- Вихров, посмотрите, сколько земляники! Давайте ее собирать!.. - И с
раскрасневшимися щеками и взбившимися немного волосами, в своем белом
платье, она, как фея лесная, начала перебегать от деревца к деревцу,
нагибаться и брать землянику.
- Подите сюда, нате, кушайте! - говорила она, отбирая лучшие ягоды и
подавая их Вихрову. - А это нате вам! - прибавляла она, подавая ветку похуже
Живину.
- А я и за то спасибо-с! - говорил тот с каким-то комическим голосом.
- Постойте! - кричала Юлия. - И грибов пропасть! Смотрите: раз, два,
три, будемте собирать и грибы!
- Будемте-с, будемте! - согласился Живин. - А в монастырь придем и
изжарим их, - говорил он и принялся усерднейшим образом отыскивать грибы.
- Вы знаете, я готов все ваши самые капризнейшие желания исполнять, -
говорил он.
- Будто?.. - спросила Юлия, подняв немножко губку.
Она вообще, кажется, на этот раз несколько молодилась и явно это делала
для Вихрова, желая ему представиться посреди природы веселою и простодушною
девочкою. Старик Захаревский, наконец, прислал сказать, что пора выйти из
лесу, потому что можно опоздать. Молодежь с хохотом и с шумом вышла к нему.
У Живина были обе руки полнехоньки грибами.
- Не смейте же ни одного из них уронить! - приказывала ему Юлия, а сама
подала руку Вихрову, проговоря:
- Поведите меня, я устала.
- Ему руку вашу дали, а мне желаете, чтобы я гриб съел, - острил
добродушно Живин.
- А вы чтобы гриб съели! - подхватила с лукавой усмешкой Юлия.
Вскоре затем показалась монастырская мельница, та самая, с которой
некогда бедный Добров похитил мешок. Она была огромная; перила на гати ее
почему-то выкрашены были государственным цветом, как красятся будки и
казенные мосты; около нее стояли две телеги, а около телеги две молоденькие
бабенки. Старик монах-мельник, седой, как лунь, и сверх того перепачканный
еще в муке, сидел на солнышке и чинил себе сапоги. Мельница шумела всеми
своими двенадцатью поставами; вода с шумом рвалась через загородь; омут
виднелся, черный, как сажа. Путешественники наши подошли к старику-монаху.
Юлию очень мучила жажда от ходьбы, а может быть, и оттого, что она опиралась
на руку весьма приятного ей кавалера.
- Пить, пить, пить! - кричала она, желая представить пигалицу.
- Дедушка, дай барышне напиться водицы, а я тебе за это грибы отдам, -
говорил Живин, кладя старику в подол кафтана все грибы.
- А вы не хотите беречь грибов - смотрите! - погрозила ему Юлия
пальцем.
- Что мне теперь; беречь для вас ничего уж я не стану! - шутил Живин.
Старик между тем взял грибы, ушел с ними на мельницу, откуда принес
ковшичек, зачерпнул им воды и подал. Все напились.
- Вы давно, дедушка, в монастыре? - спросил его Вихров.
- Давно; двадцать вот уж годов при одной мельнице служу, - отвечал
монах немножко сердитым голосом, - я в ней все уставы знаю!.. Что ни
сломайся, николи плотников не зову - все сам!
- А вы из какого звания? - продолжал Вихров.
- Какого звания - мужик простой, служить только богу захотел, - а у нас
тоже житье-то! При монастыре служим, а сапогов не дают; а мука-то ведь тоже
ест их, хуже извести, потому она кислая; а начальство-то не внемлет того:
где хошь бери, хоть воруй у бога - да!.. - бурчал старик. Увидев
подъехавшего старика Захаревского, он поклонился ему. - Вон барин-то
знакомый, - проговорил он, как-то оскаливая от удовольствия рот.
- Что, мы службу застанем в монастыре? - спросил тот.
- Где тут, какая теперь служба, - отвечал опять как бы с сердцем монах,
- настоятель-то в отлучке, а братия вся на работе.
- Ну, может, захватим кого-нибудь! - сказал Захаревский и велел кучеру
ехать.
Молодые люди пошли за ним.
Вихров на прощанье дал монаху рубль.
- Ну вот это благодарю, - сказал тот, а потом сел и опять принялся
починивать сапоги.
Подходя к самому монастырю, путники наши действительно увидели очень
много монахов в поле; некоторые из них в рубашках, а другие в худеньких
черных подрясниках - пахали; двое севцов сеяло, а рыжий монах, в клобуке и
подряснике поновее, должно быть, казначей, стоял у телеги с семянами.
Захаревский послал своего кучеренка к этому монаху; тот ему передал что-то
от барина. Монах кивнул ему в знак согласия головою и быстрыми шагами пошел
к монастырю, - и когда путники наши вошли в монастырскую ограду, он уже
ожидал их на каменном крыльце храма. По званию своему он в самом деле
оказался казначей.
- Молебен угоднику желаете отслужить? - спросил он.
- Непременно-с, непременно, - отвечал старик Захаревский, с трудом
всходя своими старческими ногами на ступеньки.
В Тотском монастыре находились мощи угодника, основавшего самый
монастырь. Вихров никогда не видал мощей и в этот раз решился посмотреть их.
Рака угодника помещалась в маленьком приделе. Она была вся кованая из
серебра; множество лампадок горело над ней. Монах, стоящий при мощах, был
худ, как мертвец. Рыжий казначей сам стал служить молебен, и с некоторою
торжественностью. Старик Захаревский весь молебен стоял на коленях и
беспрестанно кланялся в землю, складывая руки, и несколько раз даже слезы
появлялись на его глазах; Юлия тоже молилась с благоговением, Живин - с
солидностью и степенностью. Вихров, когда молебен кончился, обратился к
казначею:
- Батюшка, я могу видеть самые мощи? Они, кажется, не под спудом?
- Можете, - отвечал казначей и посмотрел на худого монаха. Тот подошел
к раке, отпер ее висевшим у него на поясе ключом и с помощью казначея
приподнял крышку, а сей последний раскрыл немного и самую пелену на мощах, и
Вихров увидел довольно темную и, как ему показалось, не сухую даже грудь
человеческую. Трепет объял его; у него едва достало смелости наклониться и
прикоснуться губами к священным останкам. За ним приложились и все прочие, и
крышка раки снова опустилась и заперлась.
- Ночуете, полагаю? - спросил их казначей.
- Ночуем, уж позвольте келейку, - отвечал Захаревский.
- Есть много свободных, - отвечал монах. - Теперь погуляйте пока в
нашем монастырском саду, потом просим милости и за нашу трапезу монашескую,
не скушаете ли чего-нибудь.
Путники наши поблагодарили его за это приглашение и пошли в сад,
который сам собой не представлял ничего, кроме кустов смородины и малины; но
вид из него был божественный. Угодник, по преданию, сам выбирал это место
для поселения своего; монастырь стоял на обрыве крутой горы, подошва которой
уходила в озеро, раскидывающееся от монастыря верст на пятнадцать кругом. В
настоящий день оно было гладко, как стекло, и только местами на нем чернели
рыбачьи лодочки. Над озером и над монастырем, в воздухе, стояла как бы сетка
какая облачная.
- Что это, дым, что ли? - спросил Вихров.
- Нет, это мошкара озерная, - отвечал старик Захаревский.
Вскоре затем раздался звон в небольшой колокол: это сзывали к ужину.
Вихров увидел, что из разных келий потянулись монахи; они все на этот раз
были в черных подрясниках и все умылись и причесались. Трапеза происходила в
длинной комнате, с священною живописью на стенках; посредине ее был накрыт
грубой скатертью стол; перед каждым монахом стоял прибор, хлеб и ставец с
квасом. При входе Вихрова и его спутников монахи пели речитативом
передобеденную молитву. Наконец, все уселись, и казначей гостям своим
предложил почетные места около себя; подали щи из рыбы и потом кашу. Квас и
хлеб, как и во всех наших монастырях, оказались превосходными. Вихров стал
прислушиваться к разговору между монахами.
- Под Тиньковым ничего ныне рыбы не попало, ни щеки!.. - говорил один
монах другому.
- А в прежние-то годы сколько зачерпывали тут, - отвечал ему товарищ
его.
- Всего ныне в умаленьи стало: и рыбы и птицы, - продолжал первый
монах.
- В низях-то куда земля мягче пошла - порох! - толковали в другом
месте.
Все это Вихрову очень понравилось: никакого ханжества, ни притворной
святости не было видно, а являлась одна только простая и трудолюбивая жизнь.
После ужина их отвели в гостиницу и каждому хотели было дать по
отдельной комнате; но богомольцы наши разместились так, что Захаревский с
дочерью заняли маленькое отделение, а Живин и Вихров легли в одной комнате.
Первый, как человек, привыкший делать большие прогулки, сейчас же
захрапел; но у Вихрова сделалось такое волнение в крови, что он не мог
заснуть всю ночь, и едва только забрезжилась заря, как он оделся и вышел в
монастырский сад. Там он услыхал, что его кличут по имени. Это звала его
Юлия, сидевшая в довольно небрежном костюме на небольшом балкончике
гостиницы.
- Вы не спите?
- Нет, а вы?
- Тоже, - ужас: всю ночь не спала! Подите сюда на балкон, - отсюда
лучше вид! - прибавила она ласковым голосом.
- Нет, мне и здесь хорошо! - отвечал ей Вихров небрежно. - Но что это
такое за пыль? - прибавил он, взглянув на землю и разгребая ногой довольно
толстый слой в самом деле какой-то черной пыли.
- Это вчерашняя мошкара, которая умерла ночью и упала на землю, -
отвечала ему Юлия с балкона.
В это время ударили к заутрене.
- Одевайтесь скорее и приходите в церковь, - сказал Вихров почти строго
Юлии.
- Сейчас, - отвечала та.
В почти совершенно еще темном храме Вихров застал казначея, служившего
заутреню, несколько стариков-монахов и старика Захаревского. Вскоре после
того пришла и Юлия. Она стала рядом с отцом и заметно была как бы чем-то
недовольна Вихровым. Живин проспал и пришел уж к концу заутрени. Когда наши
путники, отслушав службу, отправились домой, солнце уже взошло, и мельница
со своими амбарами, гатью и берегами реки, на которых гуляли монастырские
коровы и лошади, как бы тонула в тумане росы.
Юлия, хотя и не столь веселая, как вчера, по-прежнему всю дорогу шла
под руку с Вихровым, а Живин шагал за ними, понурив свою голову.
Герою моему так понравилась последняя прогулка, что он на другой день
написал Живину записку, в которой просил его прибыть к нему и изобресть
какой-нибудь еще променаж.
- Да какой променаж, - сказал тот, приехав к нему, - поедем на охоту на
озеро; я ружье и собаку с собой захватил.
- Отлично! - подхватил Вихров, и, не откладывая в дальний ящик, они
сейчас же отправились на озеро, взяв с собой только еды и ни капли питья,
наняли там у рыбаков лодку и поехали. Озеро, как и в предыдущий день, было
гладкое и светлое; друзья наши ехали около самого берега, на песчаном склоне
которого бегало множество длинноносых куликов всевозможных пород. Вихров
прицелился, выстрелил бекасинником и убил по крайней мере штук десять.
Живин, в своих болотных сапогах, влез прямо в грязь и подобрал их. Собака
его сидела в лодке с опущенной головой и зажатыми глазами, как бы ожидая,
что ее очередь показать себя придет. Вышли, наконец, и на луг. Собака сейчас
же пошла туда и сюда сновать, потом вдруг остановилась и как бы замерла.
Живин махнул рукой Вихрову, чтобы тот тише и осторожнее себя держал, встал
сзади собаки, вытянул ружье, скомандовал что-то своему псу; тот слегка
пролаял, и из травы выпорхнула какая-то сероватая масса. Живин поспешно
выстрелил, масса мгновенно упала и скрылась в траву. Оказалось потом, что
это была маленькая и крошечная птичка - бекас; перепачканная в своей
собственной крови, она еще трепетала. Вихров невольно отвернулся от нее,
потом, впрочем, он и сам убил несколько бекасов. Живин был в полном
увлечении; он, кажется, не чувствовал ни усталости, ни голода, ни жажды; но
герой мой, хоть и сознавал, что он телом стал здоровее и душою покойнее,
однако все-таки устал, и ему есть захотелось. Было уже около трех часов
пополудни.
- Где же мы привал наш будем иметь? - спросил он приятеля.
- А вот тут сейчас, недалеко, - отвечал тот, а между тем они прошли
после того по крайней мере еще версты две, наконец приблизились к небольшой
речке и мостику на ней.
- Вот здесь мы водицы напьемся, закусим и посидим! - говорил Живин, и
все это он сейчас же и исполнил. Черный кусок хлеба и манерка воды
показались Вихрову необыкновенно вкусными.
- Вряд ли счастье человека состоит не в воздержании и аскетической
жизни, - сказал он, невольно вспомнив Неведомова.
Сердце у него при этом сжалось и замерло.
- Ты знаешь, - обратился он к Живину, внимательным образом кормившему
свою собаку, - я получил известие о Неведомове.
- А!.. Что же он? - спросил Живин, который из рассказов Вихрова знал
очень твердо всех его знакомых по их именам и душевным даже свойствам и
интересовался ими так же, как бы они были и его знакомыми.
- Я писал уже к Марьеновскому, чтобы тот меня уведомил об нем, так как
он на два мои последние письма не отвечал, - тот и пишет мне: "Увы!
Неведомова нашего нет на свете!" Анна Ивановна, помнишь, что я рассказывал?
- Помню!
- Она померла еще весной. Он об этом узнал, был у нее даже на
похоронах, потом готовился уже постричься в большой образ, но пошел с другим
монахом купаться и утонул - нечаянно ли или с умыслом, неизвестно; но
последнее, кажется, вероятнее, потому что не давал даже себя спасать
товарищу.
- По-моему, брат, ужасно глупо топиться! - заметил Живин.
- Слишком идеален, слишком поэт был; он не мог жить и существовать на
свете, - прибавил Вихров.
- А что, Салов где? - спросил Живин.
- С Саловым ужасная вещь случилась; он там обыгрывал какого-то молодого
купчика и научил его, чтобы он фальшивый вексель составил от отца; тот
составил. Салов пошел продавать его, а на бирже уж было заявлено об этой
фальши, так что их теперь обоих взяли в часть; но, вероятно, как прибавляет
Марьеновский, и в острог скоро переведут.
- Туда и дорога! - произнес с удовольствием Живин.
- Нет, жаль! - сказал Вихров (он особенно был как-то на этот раз в
добром и миротворном расположении духа). - Малый умный, даровитый, -
продолжал он, - и тоже в своем роде идеалист.
Живин с удивлением посмотрел на приятеля.
- В чем же идеализм-то его заключался? - спросил он.
- В том, - отвечал тот, - что он никак не мог понять, что, живя в
обществе, надобно подчиняться существующим в нем законам и известным
правилам нравственности.
Живин усмехнулся.
- После этого, брат, все мошенники, что у меня сидят в остроге, тоже
идеалисты?
- Вероятно! - подтвердил Вихров.
- Ну, нет, брат, это утопия! - заключил Живин и встал.
На обратном пути они еще более настреляли дичи. Собака по росе
удивительно чутко шла, и на каждом почти шагу она делала стойку. Живин до
того стрелял, что у него глаза даже налились кровью от внимательного
гляденья вдаль. Проехав снова по озеру на лодке, они у города предположили
разойтись.
- Вот кабы мы с тобой не дали еще зароку, - сказал Живин, потирая с
удовольствием руки, - ты бы зашел ко мне, выпили бы мы с тобой водочки,
велели бы все это изжарить в кастрюле и начали бы кушать.
- Нет, не хочу; никогда и ничего не буду пить, - возразил Вихров.
- И не пей, прах с ним, с этим питьем, - согласился Живин, и затем они
расстались.
Вихрова, сам он не мог понять почему, ужасно тянуло уйти скорее домой,
так что он, сколько силы только доставало у него, самым поспешным шагом
достигнул своего Воздвиженского и прямо прошел в дом.
Там его встретила на этот раз Груня.
- Ах, барин, сколько вы настреляли! - произнесла она своим молодым
голосом и принялась с Вихрова осторожно снимать дичь, которою он кругом
почти был весь обвешан, и всякий раз, когда она при этом как-нибудь нечаянно
дотрагивалась до него рукой, то краснела.
- К вам письмо есть-с! - сказала она, когда Вихров совсем уже
разоблачился из охотничьего наряда.
- Давай мне поскорее его! - сказал он, и при этом у него замерло
сердце.
Груша подала ему довольно толстый пакет. У Вихрова задрожали уж и руки:
письмо было надписано рукою Мари.
"Мой дорогой Поль! - писала она. - Спешу, наконец, ответить тебе на
твое письмо. Причина медленности моей - никак не душевное мое нерасположение
к тебе, а этот проклятый Петербург, из которого летом все уезжают. Муж мой
раза три ездил на дачу в желаемую тобою редакцию, но его все или не
принимали, или он в самом деле не заставал никого дома. Наконец, я, думая
все-таки, что он недостаточно усердно хлопочет, поехала сама; дачу нашла под
Петергофом, - совершенный раек: так нарядно в ней все убрано; встретил меня
господин, разодетый по последней моде, в маленькой фуражке с приплюснутой
тульей. Я сказала ему о причине моего приезда. Он, как услыхал, зачем я
приехала, сейчас же переменил тон. "Ах, madame!" - воскликнул он и сейчас
просил меня садиться; а приехавши, не забудь, я сказала:
"Генерал-лейтенантша такая-то!", но на него это, видно, не подействовало, а
имя твое напротив! "Мадам, ваш родственник, - и он при этом почему-то лукаво
посмотрел на меня, - ваш родственник написал такую превосходную вещь, что до
сих пор мы и наши друзья в восторге от нее; завтрашний день она выйдет в
нашей книжке, но другая его вещь встречает некоторое затруднение, а потому
напишите вашему родственнику, чтобы он сам скорее приезжал в Петербург; мы
тут лично ничего не можем сделать!" Из этих слов ты поймешь, что сейчас же
делать тебе надо: садись в экипаж и скачи в Петербург. Насколько мне
понравились твои произведения, я скажу только одно, что у меня голова
мутилась, сердце леденело, когда читала их: боже мой, сколько тут правды и
истины сказано в защиту нас, бедных женщин, обыкновенно обреченных жить, что
как будто бы у нас ни ума, ни сердца не было!"
Когда Вихров читал это письмо, Груша не выходила из комнаты, а стояла
тут же и смотрела на барина: она видела, как он менялся в лице, как дрожали
у него руки.
- От кого это письмо-с? - спросила она, когда он кончил чтение.
- Это письмо отличное, - отвечал Вихров, - мне только сейчас же надо
ехать в Петербург. Иван! - крикнул он затем.
Вбежал комнатный мальчик.
- Скажи, чтобы Иван укладывал мой чемодан с вещами, с платьем и бельем,
а кучерам скажи, чтобы приготовляли закладывать лошадей в дорогу.
Мальчик побежал исполнить все эти приказания, а Груша все еще
продолжала стоять и не уходила из кабинета.
- Барин, вы совсем поэтому в Петербург уезжаете? - спросила она.
- Может быть, и совсем, - ответил Вихров и увидел, что Груша оперлась
при этом на косяк, как бы затем, чтобы не упасть, а сама между тем
побледнела, и на глазах ее навернулись слезы.
- Груша, что с тобой? - спросил он ее тихо.
Груша делала усилия над собой, чтобы не разрыдаться.
- Груша, разве тебе жаль меня? - продолжал Вихров, смотря на нее с
любовью. - Жаль тебе меня? - повторил он.
- Жаль, барин! - произнесла Груша почти со стоном.
- И очень жаль? - бормотал уже сильно сконфузившийся Вихров.
- Очень! - повторила девушка.
- Ну, поди ко мне! - сказал он, беря ее руки и привлекая к себе. -
Разве ты меня любишь? - спросил он ее уже шепотом.
- Не знаю! - прошептала Груша и, вырвавшись у него из объятий, убежала.
Перед самым отъездом Вихрова она, впрочем, еще раз вошла в кабинет к нему.
- Вы, барин, напишите из Петербурга что-нибудь.
- Непременно напишу, - подхватил Вихров, - и как же не написать, когда
ты такая милая.
- Благодарю вас, барин, - сказала Груша и, схватив его руку, поцеловала
ее.
- Отчего ж ты не хочешь сказать, что любишь меня? - спросил он,
привлекая ее к себе.
- Разве я смею, барин, любить вас, - говорила Груша, потупляя глаза.
- Ничего, смей! - говорил Вихров и хотел было опять привлечь ее к себе,
но в это время вошел Иван.
Груша поспешила отвернуться от барина.
Иван сердито посмотрел и на нее и на господина и все время, до самого
отъезда, не выпускал их из виду.
1848 год был страшный для литературы{151}. Многое, что прежде считалось
позволительным, стало казаться возмущающим, революционным, подкапывающим все
основы государства; литераторов и издателей призывали и делали им внушения.
Над героем моим, только что выпорхнувшим на литературную арену, тоже
разразилась беда: напечатанная повесть его наделала шуму, другой рассказ его
остановили в корректуре и к кому-то и куда-то отправили; за ним самим,
говорят, послан был фельдъегерь, чтобы привезти его в Петербург.
Бодрствующая над его судьбой Мари тотчас же почти после отправки к нему
письма смутно услышала об этом. Она посылала было мужа узнать что-нибудь
поподробнее об том, но он, по обыкновению, ничего не узнал. Мари истерзалась
душою; она недоумевала, послать ли ей к Вихрову эстафет или нет - и от этого
не спала все ночи и очень похудела. Евгений Петрович заметил это и сказал
ей:
- Что это, друг мой, ты такая расстроенная?
- Так! - отвечала она ему с досадой.
Генерал, впрочем, совершенно уже привык к нервному состоянию своей
супруги, которое в ней, особенно в последнее время, очень часто стало
проявляться. В одно утро, наконец, когда Мари сидела с своей семьей за
завтраком и, по обыкновению, ничего не ела, вдруг раздался звонок; она по
какому-то предчувствию вздрогнула немного. Вслед за тем лакей ей доложил,
что приехал Вихров, и герой мой с веселым и сияющим лицом вошел в столовую.
- Ну вот, слава богу, приехал, - говорила Мари, вставая и торопливо
подавая ему руку, которую он стал с нежностью несколько раз целовать.
С генералом Вихров тоже дружески и нежно поцеловался.
- Пойдем, однако; мне тебе надо много передать, - сказала Мари и увела
его к себе в комнату.
Генерал, оставшись в столовой, почему-то вдруг самодовольно стал ходить
по комнате.
- Все это у них об литературе ихней, - проговорил он и, подойдя к окну,
начал на нем барабанить марш.
Вихров, усевшись с Мари, невольно обратил на нее внимание.
- Что такое с вами: вы больны и изнурены! - воскликнул он.
- Мне все нездоровилось последнее время, - отвечала она и слегка
покраснела.
- Но вы все-таки, однако, хорошеете - уверяю вас! Что значит
интеллектуальная-то красота!
- Ну, очень рада, что тебе так кажется, - отвечала Мари, еще более
покраснев. - А здесь ужас что такое происходит, какой-то террор над городом.
Ты слышал что-нибудь?
- Ничего не слыхал, - отвечал Вихров совершенно беспечно.
- Открыли там какое-то общество Петрашевского{152}, все молодежь,
пересажали всех в крепость; тебе тоже, говорят, маленькая неприятность
выходит.
- Мне? - спросил Вихров, недоумевая решительно, какая ему может быть
неприятность.
- Да, но, вероятно, это какие-нибудь пустяки. Мне рассказывали, что
сочинения твои секвестрованы, их рассматривали, судили, и за тобой послан
фельдъегерь!
- Черт знает что такое! - произнес Вихров уже несколько и сконфуженный
всеми этими подробностями.
- Тебе надобно ехать к кому-нибудь и узнать поподробнее, - продолжала
Мари.
- К кому же мне ехать, я совершенно не знаю! В редакцию, что ли?
- Ах, нет! Там, говорят, так за себя перетрусились, что им ни до кого!
- К Абрееву разве ехать? - продолжал Вихров.
- Прекрасная мысль, - подхватила Мари. - Он живет в самом этом grand
monde и тебе все узнает. Он очень тепло и приязненно тебя вспоминал, когда
был у нас.
- Поеду к нему, - произнес Вихров в раздумье. - Я ехал торжествовать
свои литературные успехи, а тут приходится отвечать за них.
- И не говори уж лучше! - сказала Мари взволнованным голосом. - Человек
только что вышел на свою дорогу и хочет говорить - вдруг его преследуют за
это; и, наконец, что же ты такое сказал? Я не дальше, как вчера, нарочно
внимательно перечла оба твои сочинения, и в них, кроме правды, вопиющей и
неотразимой правды - ничего нет!
- Кажется! - отвечал ей с грустною усмешкою Вихров. - Но, однако, когда
же мне ехать к Абрееву?
- Ты сейчас же и поезжай - откладывать нечего. Я тебе адрес его достану
у мужа!
И Мари сходила и принесла адрес Абреева.
- Поеду к нему, - говорит Вихров, вставая и берясь за шляпу. Его самого
довольно серьезно обеспокоило это известие.
- Тут одна поэма рукописная ходит, отличная, - говорила Мари, провожая
его до передней, - где прямо намекается, что весь Петербург превращен или в
палачей, или в шпионов.
- Поэтому здесь не только что писать, но и говорить надобно осторожно!
- сказал Вихров.
- Ах, пожалуйста, будь осторожен! - подхватила Мари. - И не вздумай
откровенничать ни с каким самой приличной наружности молодым человеком и ни
с самым почтенным старцем: оба они могут на тебя донести, один из выгоды по
службе, а другой - по убеждению.
Мари давно уже и очень сильно возмущалась существующими порядками, а
последние действия против литературы и особенно против Вихрова за его
правдивые и честные, как ей казалось, сочинения вывели ее окончательно из
себя. Муж ее в этом случае совершенно расходился с ней в мнениях и,
напротив, находил все действия против литературы прекрасными и вызываемыми,
как он где-то подслушал фразу, "духом времени".
- Ты это говоришь, - возражала ему Мари, - потому что тебе самому дают
за что-то кресты, чины и деньги, а до других тебе и дела нет.
- Почему же мне дела нет? - сказал генерал, более всего уколотый
словами: дают за что-то кресты и чины.
- А потому, что ты эгоист; мы с тобой были в страшное время в Париже,
когда тушили революцию, и там не было такого террора.
- Ах, сделай милость, не было! - воскликнул генерал. - Как этих
негодяев-блузников Каваньяк{153} расстреливал, так только животы у них
летели по сторонам...
- А вот он за это и не усидит!
- Посмотрим! - говорил генерал.
- Не усидит! - повторяла Мари и, чтобы не сердить себя больше, уходила
в свою комнату.
Вихров ехал к Абрееву с весьма тяжелым и неприятным чувством. "Как-то
примет меня этот барчонок?" - думал он.
Дом блестящего полковника Абреева находился на Литейной; он взял его за
женой, урожденной княжной Тумалахановой. Дом прежде имел какое то старинное
и азиатское убранство; полковник все это выкинул и убрал дом по-европейски.
Жена у него, говорят, была недальняя, но красавица. Эту прекрасную партию
отыскала для сына еще Александра Григорьевна и вскоре затем умерла. Абреев
за женой, говорят, получил миллион состояния.
Войдя в парадные сени, Вихров велел отдать визитную карточку о себе.
Лакей, понесший ее, почти сейчас же возвратился и просил Вихрова вверх.
Хозяин был в кабинете и стоял у своего письменного стола в щегольском
расстегнутом мундирном сюртуке, в серо-синих с красными лампасами брюках и в
белом жилете. Белый серебряный аксельбант красиво болтался у него на груди.
- Очень рад вас видеть, monsieur Вихров, - говорил он любезно, встречая
Павла, - давно ли вы в Петербурге?
- Сегодня только приехал.
- Ну, благодарю, что посетили меня, - и он еще раз пожал у Павла руку.
- Prenez place, je vous prie. Fumez vous le cigare?*
______________
* Садитесь, прошу вас. Вы курите сигару? (франц.).
- Non, merci,* - отвечал Вихров; ему всего скорее хотелось добраться до
дела. - Я приехал с просьбой к вам, полковник, - начал он, не откладывая
времени.
______________
* Нет, благодарю (франц.).
- К вашим услугам, - отвечал Абреев.
- Я жил в деревне и напи