Алексей Феофилактович Писемский. Люди сороковых годов
Роман в пяти частях
-----------------------------------
Книга: А.Ф.Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 4-5
Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
-----------------------------------
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
В начале 1830-х годов, в июле месяце, на балконе господского дома в
усадьбе в Воздвиженском сидело несколько лиц. Вся картина, которая рождается
при этом в воображении автора, носит на себе чисто уж исторический характер:
от деревянного, во вкусе итальянских вилл, дома остались теперь одни только
развалины; вместо сада, в котором некогда были и подстриженные деревья, и
гладко убитые дорожки, вам представляются группы бестолково растущих
деревьев; в левой стороне сада, самой поэтической, где прежде устроен был
"Парнас", в последнее время один аферист построил винный завод; но и аферист
уж этот лопнул, и завод его стоял без окон и без дверей - словом, все, что
было делом рук человеческих, в настоящее время или полуразрушилось, или
совершенно было уничтожено, и один только созданный богом вид на подгородное
озеро, на самый городок, на идущие по другую сторону озера луга, - на
которых, говорят, охотился Шемяка, - оставался по-прежнему прелестен.
Наши северные мужики конечно уж принадлежат к существам самым
равнодушным к красотам природы; но и те, проезжая мимо Воздвиженского, ахали
иногда, явно показывая тем, что они тут видят то, чего в других местах не
видывали!
Мысли и чувствования, которые высказывало сидевшее на балконе общество,
тоже были совершенно несовременного свойства. Сама хозяйка, женщина уже лет
за пятьдесят, вдова александровского генерал-адъютанта, Александра
Григорьевна Абреева, - совершенная блондинка, с лицом холодным и
малоподвижным, - по тогдашней моде в буклях, в щеголеватом
капоте-распашонке, в вышитой юбке, сидела и вязала бисерный шнурок. По
нравственным своим свойствам дама эта была то, что у нас называют чехвалка.
Будучи от природы весьма обыкновенных умственных и всяких других душевных
качеств, она всю жизнь свою стремилась раскрашивать себя и представлять, что
она была женщина и умная, и добрая, и с твердым характером; для этой цели
она всегда говорила только о серьезных предметах, выражалась плавно и
красноречиво, довольно искусно вставляя в свою речь витиеватые фразы и
возвышенные мысли, которые ей удавалось прочесть или подслушать; не жалея ни
денег, ни своего самолюбия, она входила в знакомство и переписку с разными
умными людьми и, наконец, самым публичным образом творила добрые дела. Все
эти старания ее, нельзя сказать, чтобы не венчались почти полным успехом: по
крайней мере, большая часть ее знакомых считали ее безусловно женщиной
умной; другие именовали ее женщиною долга и святых обязанностей; только один
петербургский доктор, тоже друг ее, назвал ее лимфой.
У Александры Григорьевны был всего один сын, Сережа, мальчик лет
четырнадцати, паж{4}. В отношении его она старалась представиться в одно и
то же время матерью строгою и страстною. В самом же деле он был только
игрушкой ее самолюбия. Она воображала его будущим генерал-адъютантом, потом
каким-нибудь господарем молдаванским; а там, пожалуй, и королем греческим:
воображение ее в этом случае ни перед чем не останавливалось! В вечер,
взятый мною для описания, Сережа был у матери в Воздвиженском, на вакации, и
сидел невдалеке от нее, закинув голову на задок стула. Он был красив собой,
и шитый золотом пажеский мундирчик очень к нему шел. Многие, вероятно,
замечали, что богатые дворянские мальчики и богатые купеческие мальчики
как-то схожи между собой наружностью: первые, разумеется, несколько
поизящней и постройней, а другие поплотнее и посырее; но как у тех, так и у
других, в выражении лиц есть нечто телячье, ротозееватое: в раззолоченных
палатах и на мягких пуховиках плохо, видно, восходит и растет мысль
человеческая!
Несколько в сторону от хозяйки, и как бы в тени, помещался небольшого
роста, пожилой, коренастый мужчина в чиновничьем фраке. Несмотря на
раболепный склад всего его тела, выражение лица его было умное, солидное и
несколько насмешливое. Господин этот был местный исправник Ардальон
Васильевич Захаревский, фактотум{5} Александры Григорьевны по всем ее делам:
она его, по преимуществу, уважала за знание русских законов!
Напротив Александры Григорьевны, и особенно как-то прямо, сидел еще
старик, - в отставном военном сюртуке, в петличке которого болтался Георгий,
и в военных с красными лампасами брюках, - это был сосед ее по деревне,
Михаил Поликарпович Вихров, старый кавказец, курчавый, загорелый на южном
солнце, некогда ординарец князя Цицианова{5}, свидетель его коварного
убийства, человек поля, боя и нужды! Первое время, как Вихров вышел в
отставку и женился, он чаю даже не умел пить!.. Не мог ездить в рессорном
экипаже - тошнило!.. Не мог спать в натопленной комнате - кровь носом шла!..
Теперь уж он был уже вдов и имел мальчика, сынка лет тринадцати.
По переезде Александры Григорьевны из Петербурга в деревню, Вихров,
вместе с другим дворянством, познакомился с ней и на первом же визите
объяснил ей: "Я приехал представиться супруге генерал-адъютанта моего
государя!"
Фраза эта очень понравилась Александре Григорьевне. Впоследствии она к
одной дружественной ей особе духовной писала так: "Владыко! Вы знаете, вся
жизнь моя была усыпана тернием, и самым колючим из них для меня была
лживость и лесть окружавших меня людей (в сущности, Александра Григорьевна
только и дышала одной лестью!..); но на склоне дней моих, - продолжала она
писать, - я встретила человека, который не только сам не в состоянии
раскрыть уст своих для лжи, но гневом и ужасом исполняется, когда слышит ее
и в словах других. Феномен этот - мой сосед по деревне, отставной полковник
Вихров, добрый и в то же врем" бешеный, исполненный высокой житейской
мудрости и вместе с тем необразованный, как простой солдат!" Александра
Григорьевна, по самолюбию своему, не только сама себя всегда расхваливала,
но даже всех других людей, которые приходили с ней в какое-либо
соприкосновение. Все, чему она хотя малейшее движение головой делала, должно
было быть превосходным!
Вихров всегда ездил к Александре Григорьевне с сынишкой своим: он его
страстно любил, и пока еще ни на шаг на отпускал от себя. Мальчик стоял у
отца за стулом. Одет он был в суконный, домашнего шитья, сюртучок и в новые,
но нанковые брючки; он был довольно уже высоконек и чрезвычайно, должно
быть, нервен, потому что скука и нетерпение, против воли его, высказывались
во всей его фигуре, и чтобы скрыть это хоть сколько-нибудь, он постоянно
держал свои умненькие глазенки опущенными в землю. Красивый пажик по
временам взглядывал на него с какой-то полуулыбкой. Мальчик не отвечал ему
на это никаким взглядом.
- Сережа!.. - обратилась Александра Григорьевна к сыну. - Отчего ты
Пашу не занимаешь?.. Поди, покажи ему на пруду, как рыбки по звонку
выходят... Soyez donc aimable!* - прибавила она по-французски.
______________
* Будьте же любезны! (франц.).
Сережа нехотя встал, повытянулся немного и с прежней полуулыбкой
подошел к Паше.
- Пойдемте! - сказал он. В голосе его слышалась как бы
снисходительность.
- Ступай, погуляй! - прибавил Паше и отец его.
Ребенок с укором взглянул в лицо старика и пошел за Сережей.
Оба они, сойдя с балкона, пошли по аллее. Видимо, что им решительно
было не о чем между собой разговаривать.
- У вас есть гувернер? - спросил Сережа, вспомня, вероятно, приказание
матери.
- Нет, - отвечал Паша угрюмо, - у меня учитель был, но он уехал; меня
завтра везут в гимназию.
Сережа вопросительно взглянул на Пашу.
- А что такое это гимназия? - спросил он.
- Где учатся, - отвечал Паша прежним серьезным тоном.
- А! - произнес Сережа.
В это время они подошли к пруду. Сережа позвонил в колокольчик.
- Вот и рыбки! - сказал он, когда рыбки в самом деле вышли на
поверхность бассейна.
- Вижу! - отвечал Паша и стал глядеть на воду; но вряд ли это его
занимало, а Сережа принялся высвистывать довольно сложный оперный мотив.
На балконе в это время происходил довольно одушевленный разговор.
- Стыдно вам, полковник, стыдно!.. - говорила, горячась, Александра
Григорьевна Вихрову. - Сами вы прослужили тридцать лет престолу и отечеству
и не хотите сына вашего посвятить тому же!
- Он у меня, ваше превосходительство, один! - отвечал полковник. -
Здоровья слабого... Там, пожалуй, как раз затрут... Знаю я эту военную
службу, а в нынешних армейских полках и сопьется еще, пожалуй!
- Ваш сын должен служить в гвардии!.. Он должен там же учиться, где и
мой!.. Если вы не генерал, то ваши десять ран, я думаю, стоят генеральства;
об этом доложат государю, отвечаю вам за то!
- Ну что ж из того: и поучится в Пажеском корпусе и выйдет в гвардию?..
- Ну, да: и выйдет в гвардию...
- А что потом будет? Бедному офицеру, ваше превосходительство, служить
промеж богатых тяжело, да и просто невозможно!
Серьезное лицо Александры Григорьевны приняло еще более серьезное
выражение. Она стороной слышала, что у полковника были деньжонки, но что он,
как человек, добывавший каждую копейку кровавым трудом, был страшно на них
скуп. Она вознамерилась, на этот предмет, дать ему маленький урок и блеснуть
перед ним собственным великодушием.
- Не смею входить в ваши расчеты, - начала она с расстановкою и
ударением, - но, с своей стороны, могу сказать только одно, что дружба,
по-моему, не должна выражаться на одних словах, а доказываться и на деле:
если вы действительно не в состоянии будете поддерживать вашего сына в
гвардии, то я буду его содержать, - не роскошно, конечно, но прилично!..
Умру я, сыну моему будет поставлено это в первом пункте моего завещания.
Александра Григорьевна замолчала, молчали и два ее собеседника.
Захаревский только с удивлением взглянул на нее, а полковник нахмурился.
- Нет, ваше превосходительство, тяжело мне принять, чтобы сыну моему
кто-нибудь вспомоществовал, кроме меня!.. Вы, покуда живы, конечно, не
потяготитесь этим; но за сынка вашего не ручайтесь!..
- Сын мой к этому будет обязан не чувством, но законом.
- А мой сын, - возразил полковник резко, - никогда не станет по закону
себе требовать того, что ему не принадлежит, или я его и за сына считать не
буду!
Лицо Александры Григорьевны приняло какое-то торжественное выражение.
- Я сделала все, - начала она, разводя руками, - что предписывала мне
дружба; а вы поступайте, как хотите и как знаете.
Полковник начал уж с досадою постукивать ногою.
- Кому, сударыня, как назначено жить, пусть тот так и живет!
- Не для себя, полковник, не для себя, а это нужно для счастья вашего
сына!.. - воскликнула Александра Григорьевна. - Я для себя шагу в жизни моей
не сделала, который бы трогал мое самолюбие; но для сына моего, - продолжала
она с смирением в голосе, - если нужно будет поклониться, поклонюсь и я!.. И
поклонюсь низенько!
При этих ее словах на лице Захаревского промелькнула легкая и едва
заметная усмешка: он лучше других, по собственному опыту, знал, до какой
степени Александра Григорьевна унижалась для малейшей выгоды своей.
- Да что же, и я, пожалуй, поклонюсь! - возразил Вихров насмешливо.
Ему уж очень стало надоедать слушание этих наставлений.
В это время дети опять возвратились на балкон. Паша кинул почти
умоляющий взгляд на отца.
- Вижу, вижу, домой хочешь! Поедем! - проговорил старик и встал.
Александра Григорьевна тоже встала.
- Ну, полковник, так вы завтра, значит, выезжаете и везете вашего
птенца на новое гнездышко?
- Да, завтра!.. Позвольте вашу ручку поцеловать! - И он поцеловал руку
Александры Григорьевны.
Та отвечала ему почти страстным поцелуем в щеку.
- Прощай, мой ангел! - обратилась она потом к Паше. - Дай я тебя
перекрещу, как перекрестила бы тебя родная мать; не меньше ее желаю тебе
счастья. Вот, Сергей, завещаю тебе отныне и навсегда, что ежели когда-нибудь
этот мальчик, который со временем будет большой, обратится к тебе (по службе
ли, с денежной ли нуждой), не смей ни минуты ему отказывать и сделай все,
что будет в твоей возможности, - это приказывает тебе твоя мать.
- Благодарю, Александра Григорьевна, - произнес Вихров и поцеловал у
нее еще раз руку; а она еще раз поцеловала его в щеку.
- Ну, проститесь и вы, будущие друзья! - обратилась она к детям.
Те пожали друг у друга руки и больше механически поцеловались. Сережа,
впрочем, как более приученный к светскому обращению, проводил гостей до
экипажа и, когда они тронулись, вежливо с ними раскланялся.
Когда Вихровы выехали из ворот Воздвиженского, сам старик Вихров как
будто бы свободнее вздохнул.
- Да, - произнес он протяжным голосом, - в гостях хорошо, а дома лучше!
- Зачем же, папаша, мы ездим в Воздвиженское? Там очень скучно!.. -
проговорил почти строгим голосом Павел.
- Ну да так, братец, нельзя же - соседи!.. И Александра Григорьевна все
вон говорит, что очень любит меня, и поди-ка какой почет воздает мне
супротив всех!
Павел задумался.
- А что, она добрая или нет? - спросил он.
- Добрая, говорунья только, краснобайка!.. Все советует мне теперь,
чтобы я отдал тебя в военную службу.
- Отчего же ты не хочешь отдать меня в военную?..
- Да так, братец, что!.. Невелико счастье быть военным. Она, впрочем,
говорит, чтобы в гвардии тебе служить, а потом в флигель-адъютанты попасть.
- Флигель-адъютантом быть хорошо!.. - произнес ребенок с нахмуренным
лицом.
- Еще бы! - сказал старик. - Да ведь на это, братец, состояние надо
иметь.
Павел внимательно посмотрел на отца.
- А мы разве бедны? - спросил он.
- Бедны, братец! - отвечал Михайло Поликарпыч и почему-то при этом
сконфузился.
КОРОТЕНЬКОЕ ПРОШЕДШЕЕ МОЕГО МАЛЕНЬКОГО ГЕРОЯ
По приезде домой, полковник сейчас же стал на молитву: он каждый день,
с восьми часов до десяти утра и с восьми часов до десяти часов вечера,
молился, стоя, по обыкновению, в зале навытяжку перед образом. Пашу всегда
очень интересовало, что как это отцу не было скучно, и он не уставал так
долго стоять на ногах. На этот раз, проходя потихоньку по зале, Паша
заглянул ему в лицо и увидел, что по сморщенным и черным щекам старика текли
слезы. Тяжелые ощущения волновали в настоящую минуту полковника: он молился
и плакал о будущем счастье сына, чтобы его не очень уж обижали в гимназии.
При этом ему невольно припомнилось, как его самого, - мальчишку лет
пятнадцати, - ни в чем не виновного, поставили в полку под ранцы с песком, и
как он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал, кровь хлынула у него из
гортани; и как он потом сам, уже в чине капитана, нагрубившего ему солдата
велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать больше,
больше; наконец, того на шинели снесли без чувств в лазарет; как потом,
проходя по лазарету, он видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным
лицом, и затем солдат этот через несколько дней умер, явно им засеченный...
Полковник теперь видел, точно въявь, перед собою его искаженное, с впалыми
глазами, лицо, и его искривленную улыбку, которою он как бы говорил: "А!..
За меня бог не даст счастья твоему сыну!" Слезы текли, и холод пробегал по
нервам старика. Более уже тридцати лет прошло после этого события, а между
тем, какое бы горе или счастье ни посещало Вихрова, искаженное лицо солдата
хоть на минуту да промелькнет перед его глазами.
Паша, выйдя из комнат, сел на рундучке крыльца тоже в невеселом
расположении духа. Ему почему-то вдруг припомнился серый весенний день... К
нему в горницу прибегает дворовый мальчишка Титка. "Барчик, у нас в борозде
под садом заяц сидит! - говорит он взволнованным голосом. - Пойдемте его
ловить!.." - "Пойдем!" - говорил Павел, и оба они побежали. "Куцка! Куцка!"
- кричит Титка, и Куцка, - действительно куцая, дворовая собака, -
соскакивает как бешеная с сеновала, где она спала, и бежит за ними... "Заяц,
заяц!" - кричит, как бы толкуя ей, Титка... Из борозды в самом деле
выскакивает заяц... Куцка ударяется за ним, а за Куцкой Павел и Титка. Павел
только видел, что заяц махнул в гумно; Куцка за ним; Павел и Титка,
перескочив огород, тоже бегут в гумно. Заяц опять повернул в поле; Куцка
немного позавязнул в огороде, проскакивая в него; заяц, между тем, далеко от
него ушел; но ему наперерез, точно из-под земли, выросла другая дворовая
собака - Белка - и начала его настигать... Заяц убежал в лес, Белка за ним,
а за ними и Куцка... Павел и Титка долго еще стояли в поле и поджидали, не
выбегут ли они из лесу; но они не выбегали. Павел, с загрязненными ногами,
весь в поту и с недовольным лицом, пошел домой... Титка, тоже сконфуженный,
бежал около него. "А дядя Кирьян прошлой весной так трех зайцев затравил!" -
рассказывал он. - "Поди, какое счастье!" - говорил Павел. - "Что, батюшка,
не поймал зайчика?" - сказала встретившаяся им дворовая баба и зачем-то
поцеловала у Павла руку. - "Не поймал!" - отвечал он и ей с грустью... От
этих мыслей Паша, взглянув на красный двор, перешел к другим: сколько раз он
по нему бегал, сидя на палочке верхом, и крепко-крепко тянул веревочку,
которою, как бы уздою, была взнуздана палочка, и воображал, что это лошадь
под ним бесится и разбивает его... Теперь, впрочем, Павел давно уже ездит не
на палочках, а на лошадях настоящих и довольно бойких, и до страсти любит
это!.. Главное удовольствие при этом доставляли ему опасность и могущество
власти над лошадью. Он один-одинехонек уезжал верст за семь через довольно
большой лес; кругом тишина, ни души человеческой, и только что-то
поскрипывает и потрескивает по сторонам. Лошадь идет, навострив уши,
вздрагивая и как бы прислушиваясь к чему-то. Но вот огромная глинистая гора;
Павел слегка только придерживает поводья. Лошадь осторожнейшим образом
сходит с горы, немного приседая назад и скользя копытами по глине; Павел
убежден, что это он ее так выездил. За горой надобно проехать через довольно
крутой мост; на середине его большая дыра. Павел нарочно погоняет лошадь и
направляет ее на эту дыру; но она ее перескакивает. Следующую речку Павел
решился переехать вброд. Речонка тоже пенится и шумит; лошадь немножко
заартачилась. Павел смело нукает ее; лошадь осторожно входит в воду. На
середине реки ей захотелось напиться, и для этого она вдруг опустила голову;
но Павел дернул поводьями и даже выругался: "Ну, черт, запалишься!" В такого
рода приключениях он доезжает до села, объезжает там кругом церковной
ограды, кланяется с сидящею у окна матушкой-попадьею и, видимо гарцуя перед
нею, проскакивает село и возвращается домой... Года с полтора тому назад,
между горничною прислугою прошел слух, что к полковнику приедет погостить
родная сестра его, небогатая помещица, и привезет с собою к Павлу братца
Сашеньку. Паша сначала не обратил большого внимания на это известие; но
тетенька действительно приехала, и привезенный ею сынок ее - братец Сашенька
- оказался почти ровесником Павлу: такой же был черненький мальчик и с
необыкновенно востренькими и плутоватыми глазками.
- Нет ли у вас ружья? Я с собою пороху и дроби привез, - начал он почти
с первых же слов.
- У меня нет; но у папаши есть, - отвечал Павел с одушевлением и сейчас
же пошел к ключнице и сказал ей: - Афимья, давай мне скорей папашино ружье
из чулана.
- Да он разве велел? - спросила было та.
- Велел, - отвечал Павел с досадою. Он обыкновенно всеми вещами отца
распоряжался совершенно полновластно. Полковник только прикидывался строгим
отцом; но в сущности никогда ни в чем не мог отказать своему птенчику.
Когда ружье было подано, братец Сашенька тотчас же отвинтил у него
замок, смазал маслом, ствол продул, прочистил и, приведя таким образом
смертоносное орудие в порядок, сбегал к своей бричке и достал там порох и
дробь.
- А где бы выстрелить в цель? - сказал он.
- У нас в гумне, - отвечал Павел.
Побежали в гумно. Братец Сашенька зарядил ружье. Павел нарисовал ему у
овина цель углем. Братец Сашенька выстрелил, но не попал: взял выше! Потом
выстрелил и Павел, впившись, кажется, всеми глазами в цель; но тоже не
попал. Вслед затем они стали подстерегать воробьев. Те, разумеется, не
заставили себя долго дожидаться и, прилетев целою стаей, уселись на огороде.
Братец Сашенька выстрелил, убил двоих; Павлу очень было жаль их, однакож он
не утерпел и, упросив Сашу зарядить ему ружье, выстрелил во вновь
прилетевшую стаю; и у него тоже один воробышек упал; радости Паши при этом
пределов не было!
- Кто тут стреляет? - прислал из горниц спросить полковник.
- Мы!.. - отвечал Павел. - И будем еще долго стрелять!.. - прибавил он
решительно.
На другой день, они отправились уже в лес на охоту за рябчиками,
которых братец Сашенька умел подсвистывать; однако никого не подсвистал.
Через неделю, наконец, тетенька и братец Сашенька уехали. Полковник был от
души рад отъезду последнего, потому что мальчик этот, в самом деле, оказался
ужасным шалуном: несмотря на то, что все-таки был не дома, а в гостях, он
успел уже слазить на все крыши, отломил у коляски дверцы, избил маленького
крестьянского мальчишку и, наконец, обжег себе в кузнице страшно руку. Но
Павел об Саше грустил несколько дней и вместе с тем стал просить отца, чтобы
тот отдал ему свое ружье. Полковник поморщился, поежился, но махнул рукой и
отдал. Павел с тех пор почти каждый день начал, в сопровождении Титки и
Куцки, ходить на охоту. Охотником искусным он не сделался, но зато привык
рано вставать и смело ходить по лесам. Каких он не видал высоких деревьев,
каких перед ним не открывалось разнообразных и красивых лощин! Утомившись,
он очень любил лечь где-нибудь на траве вверх лицом и смотреть на небо. И
вдруг ему начинало представляться, что оно у него как бы внизу, - самые
деревья как будто бы растут вниз, и вершины их словно купаются в воздухе, -
и он лежит на земле потому только, что к ней чем-то прикреплен; но
уничтожься эта связь - и он упадет туда, вниз, в небо. Павлу делалось при
этом и страшно, и весело...
В нынешнее лето одно событие еще более распалило в Паше охотничий
жар... Однажды вечером он увидел, что скотница целый час стоит у ворот в
поле и зычным голосом кричит: "Буренушка, Буренушка!.."
- Что ты кричишь? - спросил ее Павел.
- Буренушки, батюшка, нет; не пришла, - отвечала та.
Потом он видел, что она, вместе с скотником, ушла в лес. Поутру же он
заметил, что полковник сидел у окна сердитым более обыкновенного.
- Что вы, папаша, такой? - спросил он его.
- Да, вон корова пропала, лучшая, шельмы этакие! - отвечал полковник.
Вскоре после того Павел услышал, что в комнатах завыла и заголосила
скотница. Он вошел и увидел, что она стояла перед полковником, вся
промокшая, с лицом истощенным, с ногами, окровавленными от хождения по лесу.
- Что, нашла корову? - спросил ее Павел.
- Нашла, батюшка, нашла; зверь ее, голубушку, убил, - отвечала скотница
и залилась горькими слезами.
- Шельмы этакие! - повторил опять полковник, сердито взмахнув на
скотницу глазами.
- Только что, - продолжала та, не обращая даже внимания на слова барина
и как бы более всего предаваясь собственному горю, - у мосту-то к Раменью
повернула за кустик, гляжу, а она и лежит тут. Весь бочок распорот, должно
быть, гоны двои она тащила его на себе - земля-то взрыта!
- Медведь это ее убил? - спросил Павел с разгоревшимся взором.
- Он, батюшка!.. Кому же, окромя его - варвара!.. Я, батюшка, Михайло
Поликарпыч, виновата уж, - обратилась она к полковнику, - больно злоба-то
меня на него взяла: забежала в Петрушино к егерю Якову Сафонычу. "Не
подсидишь ли, говорю, батюшка, на лабазе{15}; не подстрелишь ли злодея-то
нашего?" Обещался прийти.
- Нечего уж теперь стрелять-то; смотреть бы надо было хорошенько! -
возразил ей мрачно полковник.
- Николи, батюшка, николи они в эту трущобу не захаживали! - убеждала
его скотница и потом, снова обливаясь слезами и приговаривая: - "Матушка,
голубушка моя!" - вышла из комнат.
Но вряд ли все эти стоны и рыдания ее не были устроены нарочно, только
для одного барина; потому что, когда Павел нагнал ее и сказал ей: "Ты скажи
же мне, как егерь-то придет!" - "Слушаю, батюшка, слушаю", - отвечала она
ему совершенно покойно.
Егеря, впрочем, когда тот пришел, Павел сейчас же сам узнал по
патронташу, повешенному через плечо, и по ружью в руке.
- Ты на медведя пришел? - спросил он его с любопытствующим лицом.
- Да-с, - отвечал тот, глядя на него с улыбкою.
- Папаша, егерь! - закричал Павел.
Полковник тоже вышел на крыльцо.
- Здравствуй, Яков, - проговорил он.
- Что, батюшка, и у вас сосед-то наш любезный понадурил? - отвечал тот,
вежливо снимая перед ним шапку.
- Да, а все народец наш проклятый: не взглянут день-деньской на
скотину.
- Не усмотришь тоже за ним, окаянным, - произнес Сафоныч.
- А ты убивал когда-нибудь медведей-то? - приставал к нему Павел.
- Как же-с! Третьего года такого медведища уложил матерого, что и боже
упаси!
- Я, папаша, пойду с ним сидеть на медведя, - сказал Павел почти
повелительным голосом отцу.
- Ты? - повторил тот, покраснев слегка в лице. - Эй, Кирьян! - крикнул
он проходившему мимо приказчику.
Кирьян подошел.
- Возьми ты Павла Михайлыча ружье, запри его к себе в клеть и принеси
мне ключ. Вот как ты будешь сидеть на медведя! - прибавил он сыну.
Кирьян сейчас же пошел исполнять приказание барина. Павел надулся.
- Где, судырь, вам сидеть со мной; я ведь тоже полезу на лабаз, на
дерево, - утешал его Сафоныч.
- А я разве не умею взлезть на дерево? - возразил ему Павел.
- Ну, а как он вас стрясет с дерева-то?
- А отчего ж тебя он не стрясывает?
- Да я потяжельше вас.
- И меня, брат, не стрясет, как я схвачусь, сделай милость! - сказал
хвастливо Павел.
- Ну, об этом разговор уже кончен: довольно! - перебил его, с
совершенно вспыхнувшим лицом, полковник.
Павел отвернулся от него.
Сафоныч, затем, получив рюмку водки, отправился садиться на лабаз. Все
дворовые, мужчины и женщины, вышли на усадебную околицу и как бы замерли в
ожидании чего-то. Точно как будто бы где-то невдалеке происходило сражение,
и они еще не знали, кто победит: наши или неприятель. Между всеми ими
рисовалась стоящая в какой-то трагической позе скотница. Она по-прежнему
была в оборванном сарафанишке и с босыми расцарапанными ногами и по-прежнему
хотела, кажется, по преимуществу поразить полковника. Павел беспрестанно
подбегал к ней и спрашивал: "Что? Не слыхать? Не слыхать еще, чтобы
выстрелил?"
- Нету, батюшка, нету, - отвечала она монотонно-плачевным голосом.
Наконец, вдруг раздался крик: "Выстрелил!.." Павел сейчас же бросился
со всех ног в ту сторону, откуда раздался выстрел.
- Куда это он? - спросил полковник, не сообразив еще хорошенько в
первую минуту; потом сейчас же торопливо прибавил: - Кирьян, лови его!
Останови!
Кирьян тоже сначала не понял.
- Лови его, каналью этакую! - заревел полковник.
Кирьян бросился за Павлом и кричал:
- Постойте, сударь, погодите! Павел Михайлыч, папенька вас спрашивает!
Павел не слушался и продолжал улепетывать от него. Но вот раздался еще
выстрел. Паша на минуту приостановился. Кирьян, воспользовавшись этим
мгновением и почти навалясь на барчика, обхватил его в охапку. Павел стал
брыкаться у него, колотил его ногами, кусал его руки...
В это время из лесу показался и Сафоныч. Кирьян позазевался на него.
Павел юркнул у него из рук и - прямо к егерю.
- Что, убил? - проговорил он задыхающимся голосом.
- Убил! - отвечал тот. - Велите, чтобы телега ехала.
- Телегу! Телегу! - закричал Павел почти бешеным голосом и побежал
назад к усадьбе. Ему встретился полковник, который тоже трусил с своим
толстым брюхом, чтобы поймать сына.
- Телегу, папаша, телегу! - едва выговаривал тот и продолжал бежать.
- Телегу скорей! - закричал и полковник, тоже повернув и побежав за
сыном.
Телега сейчас же была готова. Павел, сам правя, полетел на ней в поле,
так что к нему едва успели вскочить Кирьян и Сафоныч. Подъехали к месту
поражения. Около куста распростерта была растерзанная корова, а невдалеке от
нее, в луже крови, лежал и медведь: он очень скромно повернул голову набок и
как бы не околел, а заснул только.
- Мне бог привел с первого же раза в правую лопатку ему угодать; а тут
он вертеться стал и голову мне подставил, - толковал Сафоныч Кирьяну.
Но Павел ничего этого не слушал: он зачем-то и куда-то ужасно
торопился.
- Валите на телегу! - закричал он строгим, почти недетским, голосом и
сам своими ручонками стал подсоблять, когда егерь и Кирьян потащили зверя на
телегу. Потом сел рядом с медведем и поехал. Лошадь фыркала и рвалась бежать
шибче. Павел сдерживал ее. Егерь и Кирьян сначала пошли было около него, но
он вскоре удрал от них вперед, чтобы показать, что он не боится оставаться
один с медведем. В усадьбе его встретили с улыбающимся лицом полковник и все
почти остальное народонаселение. Бабы при этом ахали и дивились на зверя;
мальчишки радостно припрыгивали и кричали; собаки лаймя лаяли. Вдруг из всей
этой толпы выскочила, - с всклоченными волосами, с дикими глазами и с метлою
в руке, - скотница и начала рукояткой метлы бить медведя по голове и по
животу. "Вот тебе, вот тебе, дьявол, за нашу буренушку!" - приговаривала
она.
- Перестань, дура; шкуру испортишь, - унял ее подошедший Сафоныч.
- Ну, на тебе еще на водку, - сказал полковник, давая ему полтинник.
Сафоныч поклонился.
- Уж позвольте и лошадки черта-то этого до дому своего довезти: шкуру
тоже надо содрать с него и сальца поснять.
- Хорошо, возьми, - сказал полковник: - Кирьян, доезжай с ним!
Кирьян и Сафоныч поехали. За ними побежали опять с криком мальчишки, и
залаяли снова собаки.
Все эти воспоминания в настоящую минуту довольно живо представлялись
Павлу, и смутное детское чувство говорило в нем, что вся эта жизнь, - с
полями, лесами, с охотою, лошадьми, - должна была навеки кончиться для него,
и впереди предстояло только одно: учиться. По случаю безвыездной деревенской
жизни отца, наставниками его пока были: приходский дьякон, который версты за
три бегал каждый день поучить его часа два; потом был взят к нему расстрига
- поп, но оказался уж очень сильным пьяницей; наконец, учил его старичок,
переезжавший несколько десятков лет от одного помещика к другому и
переучивший, по крайней мере, поколения четыре. Как ни плохи были такого
рода наставники, но все-таки учили его делу: читать, писать, арифметике,
грамматике, латинскому языку. У него никогда не было никакой гувернантки,
изобретающей приличные для его возраста causeries* с ним; ему никогда никто
не читал детских книжек, а он прямо схватился за кой-какие романы и
путешествия, которые нашел на полке у отца в кабинете; словом, ничто как бы
не лелеяло и не поддерживало в нем детского возраста, а скорей игра и учение
все задавали ему задачи больше его лет.
______________
* легкий разговор, болтовня (франц.).
Когда Паша совсем уже хотел уйти с крыльца в комнаты, к нему подошла
знакомая нам скотница.
- Не прикажете ли, батюшка, сливочек? Уедете в город, там и молочка
хорошего нет, - проговорила она.
- Дай, - сказал ей Павел.
Та принесла ему густейших сливок; он хоть и не очень любил молоко, но
выпил его целый стакан и пошел к себе спать. Ему все еще продолжало быть
грустно.
На соборной колокольне городка заблаговестили к поздней обедне, когда
увидели, что с горы из Воздвиженского стала спускаться запряженная
шестериком коляска Александры Григорьевны. Эта обедня собственно ею и была
заказана за упокой мужа; кроме того, Александра Григорьевна была
строительницей храма и еще несколько дней тому назад выхлопотала отцу
протопопу камилавку{18}. Когда Абреева с сыном своим вошла в церковь, то
между молящимися увидала там Захаревского и жену его Маремьяну Архиповну.
Оба эти лица были в своих лучших парадных нарядах: Захаревский в новом,
широком вицмундире и при всех своих крестах и медалях; госпожа Захаревская
тоже в новом сером платье, в новом зеленом платке и новом чепце, - все
наряды ее были довольно ценны, но не отличались хорошим вкусом и сидели на
ней как-то вкривь и вкось: вообще дама эта имела то свойство, что, что бы
она ни надела, все к ней как-то не шло. По фигурам своим, супруг и супруга
скорее походили на огромные тумбы, чем на живых людей; жизнь их обоих
вначале шла сурово и трудно, и только решительное отсутствие внутри всего
того, что иногда другим мешает жить и преуспевать в жизни, помогло им
достигнуть настоящего, почти блаженного состояния. Захаревский сначала был
писцом земского суда; старые приказные таскали его за волосы, посылали за
водкой. Г-жа Захаревская, тогда еще просто Маремьяша, была мещанскою
девицею; сама доила коров, таскала навоз в свой сад и потом, будучи чиста и
невинна, как младенец, она совершенно спокойно и бестрепетно перешла в
пьяные и развратные объятия толстого исправника. Захаревский около этого
времени сделан был столоначальником и, как подчиненный, часто бывал у
исправника в доме; тот наконец вздумал удалить от себя свою любовницу;
Захаревский сейчас же явился на помощь к начальнику своему и тоже совершенно
покойно и бестрепетно предложил Маремьяне Архиповне руку и сердце, и получил
за это место станового. Здесь молодой человек (может быть, в первый раз)
принес некоторую жертву человеческой природе: он начал страшно, мучительно
ревновать жену к наезжавшему иногда к ним исправнику и выражал это тем, что
бил ее не на живот, а на смерть. Маремьяна Архиповна знала, за что ее бьют,
- знала, как она безвинно в этом случае терпит; но ни одним звуком, ни одной
слезой никому не пожаловалась, чтобы только не повредить службе мужа.
Ардальон Васильевич в другом отношении тоже не менее супруги своей смирял
себя: будучи от природы злейшего и крутейшего характера, он до того унижался
и кланялся перед дворянством, что те наконец выбрали его в исправники,
надеясь на его доброту и услужливость; и он в самом деле был добр и
услужлив. В настоящее время Ардальон Васильевич был изукрашен крестами и, по
службе в разных богоугодных заведениях, состоял уже в чине статского
советника. Маремьяна Архиповна между небогатыми дворянками, чиновницами и
купчихами пользовалась огромным уважением. Детей у них была одна дочь,
маленькая еще девочка, и два сына, которых они готовились отдать в
первоклассные училища. Состояние Захаревских было более чем обеспеченное.
Увидав Захаревских в церкви, Александра Григорьевна слегка мотнула им
головой; те, в свою очередь, тоже издали поклонились ей почтительно: они
знали, что Александра Григорьевна не любила, чтобы в церкви, и особенно во
время службы, подходили к ней. После обедни Александра Григорьевна
направилась в малый придел к конторке старосты церковного, чтобы сосчитать
его. Захаревский и Захаревская все-таки издали продолжали следовать за ней.
Александра Григорьевна, никого и ничего, по ее словам, не боявшаяся для
бога, забыв всякое чувство брезгливости, своими руками пересчитала все
церковные медные деньги, все пучки восковых свеч, поверила и подписала
счеты. Во все это время Сережа до неистовства зевал, так что у него
покраснели даже его красивые глаза. Александра Григорьевна обернулась
наконец к Захаревским. Госпожа Захаревская стремительно бросилась навстречу;
при этом чепец ее совершенно перевернулся на сторону.
- Ваше высокопревосходительство, прошу вас осчастливить нас своим
посещением, - проговорила она торопливым и взволнованным голосом.
- О, непременно!.. - отвечала Александра Григорьевна благосклонно.
- Именно уж осчастливить! - произнес и Захаревский, но таким глухим
голосом, что как будто бы это сказал автомат, а не живой человек.
- Едемте! - сказала Александра Григорьевна, обращаясь ко всем, и все
пошли за ней.
- Ах, какой ангел, душечка! - говорила Маремьяна Архиповна, глядя с
чувством на Сережу.
Тот тоже на нее смотрел, но так, как обыкновенно смотрят на
какое-нибудь никогда не виданное и несколько гадкое животное.
Сев в экипаж, Александра Григорьевна пригласила с собой ехать и
Захаревских: они пришли в церковь пешком.
- Что вы изволите беспокоиться, - произнес Ардальон Васильевич, и вслед
затем довольно покойно поместился на передней лавочке коляски; но смущению
супруги его пределов не было: посаженная, как дама, с Александрой
Григорьевной рядом, она краснела, обдергивалась, пыхтела. Маремьяна
Архиповна от природы была довольно смелого характера и терялась только в
присутствии значительных особ. Когда подъехали к их красивому домику, она,
не дав еще хорошенько отворить дверцы экипажа, выскочила из него и успела
свою почтенную гостью встретить в передней. В зале стояли оба мальчика
Захаревских в новеньких чистеньких курточках, в чистом белье и гладко
причесанные; но, несмотря на то, они все-таки как бы больше походили на
кантонистов{21}, чем на дворянских детей.
- Пожалуйте сюда в гостиную, - говорила Захаревская почти задыхающимся
голосом.
Александра Григорьевна вошла вслед за ней в гостиную.
- Сюда, на диванчик, - говорила Маремьяна Архиповна.
Александра Григорьевна села на диванчик. Прочие лица тоже вошли в
гостиную. Захаревская бросилась в другие комнаты хлопотать об угощении.
- Это ваши молодцы? - обратилась Александра Григорьевна несколько
расслабленным голосом к хозяину и показывая на двух его сыновей.
- Да-с, - отвечал тот с некоторою нежностью.
Разговор на несколько минут остановился: по случаю только что
выслушанной заупокойной обедни по муже, Александра Григорьевна считала своею
обязанностью быть несколько печальной.
- Мне часто приходило в голову, - начала она тем же расслабленным
голосом, - зачем это мы остаемся жить, когда теряем столь близких и дорогих
нам людей?..
- Воля божия на то, вероятно, есть, - отвечал Ардальон Васильевич, тоже
придавая лицу своему печальное выражение.
- Да! - возразила Александра Григорьевна, мрачно нахмуривая брови. - Я,
конечно, никогда не позволяла себе роптать на промысл божий, но все-таки в
этом случае воля его казалась мне немилосердна... В первое время после
смерти мужа, мне представлялось, что неужели эта маленькая планетка-земля
удержит меня, и я не улечу за ним в вечность!..
На это Ардальон Васильевич не нашелся ничего ей ответить, а только
потупился и слегка вздохнул.
- Меня тогда удерживало в жизни и теперь удерживает конечно вот кто!..
- заключила Александра Григорьевна и указала на Сережу, который все время
как-то неловко стоял посредине комнаты.
Старший сын хозяев, должно быть, очень неглупый мальчик, заметил это, и
когда Александра Григорьевна перестала говорить, он сейчас же подошел к
Сереже и вежливо сказал ему:
- Вы устали, я думаю, в церкви; не угодно ли вам сесть?
- Да, устал! - отвечал Сережа ротозеевато и сел.
Мальчик-хозяин поместился рядом с ним, и видимо с целью занимать его.
Другой же братишка его, постояв немного у притолки, вышел на двор и стал
рассматривать экипаж и лошадей Александры Григорьевны, спрашивая у кучера -
настоящий ли серебряный набор на лошадях или посеребренный - и что все это
стоит? Вообще, кажется, весь божий мир занимал его более со стороны
ценности, чем какими-либо другими качествами; в детском своем умишке он
задавал себе иногда такого рода вопрос: что, сколько бы дали за весь земной
шар, если бы бог кому-нибудь продал его? Маремьяна Архиповна вошла наконец с
кофеем, сухарями и сливками. Лицо ее еще более раскраснелось. Она сначала
было расставила все это перед Александрой Григорьевной, потом вдруг
бросилась с чашкой кофе и с массой сухарей и к Сереже. Умненький сынок ее
сейчас же поспешил помочь матери и поставил перед гостем маленький столик.
Александра Григорьевна и Сережа почти с жадностью принялись пить кофе и
есть печенье.
- Я нигде не пивала таких сливок, как у вас, - отнеслась Александра
Григорьевна благосклонно к хозяйке.
Та при этом как бы слегка проржала от удовольствия.
- И трудно, ваше высокопревосходительство, другим такие иметь: надобно
тоже, чтобы посуда была чистая, корова чистоплотно выдоена, - начала было
она; но Ардальон Васильевич сурово взглянул на же