Главная » Книги

Краснов Петр Николаевич - Понять - простить, Страница 24

Краснов Петр Николаевич - Понять - простить


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26

Светик, Игрунька, Олег... Это те, что на Бзуре по команде "в атаку" встали... пошли... и были убиты. Это те, кому в госпиталях отнимали ноги, а они лежали без стона... улыбались. Говорили: "Сестрица, дайте покурить!.." Это те, что отстояли бы Россию и в этом же Берлине эти же песни пели бы... Только не в цирке, а на Unter den Linden. He в шутовском костюме за сто марок, а в боевом наряде. Как победители... Если бы...
   Они вернулись в цирк. Восторженными, сияющими глазами смотрела Верочка на арену, где вприсядку танцевали два ловких молодца, а хор ухал и пел:
    
   Ах, где ж ты, панянка, погуливала?
   Не видать, не слыхать, и ничуть да про нее...
   Проявилася панянка у нас на селе,
   У нас на селе, на широком на дворе!..
    
   Пятитысячная толпа немцев, переполнявшая громадный цирк, ревела от восторга.
   - Мама, - говорила Верочка, сжимая руку Екатерины Петровны. - Русские победили...
   - Да, - пробормотал Федор Михайлович, - не там, где надо!
   В эту ночь он не сомкнул ни на минуту глаз. Вся прошлая жизнь встала перед ним. Русские песни в цирки Буша разбудили воспоминания, и прогнать прошлого он не мог.
   На другой день он едва мог дойти до мастерской. Работал вяло. Шпак смотрел на него и говорил:
   - Вы бы, ваше превосходительство, пошли к доктору. От Красного Креста в делегации если взять записку, он даром осмотрит. Хороший доктор, русский. Москвич. Правда, генералов недолюбливает, считает, что генералы во всем виноваты, а так очень внимательный.
   - Да, надо пойти... Только хворать-то нам, Евгений Павлович, не полагается.
   - Ничего, ваше превосходительство, похворайте. Я за вас поработаю, по ночам. Справимся!

IV

   Декановы так настаивали, что Федор Михайлович отправился к доктору. Доктор Барсов, Виталий Николаевич, москвич, "общественный деятель", принимавший во время войны участие в организации земских лазаретов, еще молодой человек, бодрый, подвижный, с круглым румяным лицом и маленькой подстриженной бородкой, по понедельникам, средам и субботам, от одиннадцати до часа, принимал русских беженцев бесплатно. В маленькой приемной было уже пять человек, когда пришел Федор Михайлович. Он угрюмо сел в углу, взял со стола старую немецкую иллюстрированную газету, переплетенную в толстый том, и стал рассматривать картинки, отгородившись ею от посетителей.
   "К чему, собственно, я пришел? - думал он. - Ведь я совершенно здоров. Крепок, силен".
   Но под сердцем сосало, и была пустота. И странно, этого никогда раньше не было, - мысль быть на осмотре у доктора его волновала.
   - Генерал Кусков? - встретил его Барсов на пороге кабинета, откуда только что вышла дама.
   - Так точно, - сказал Федор Михайлович.
   - Что же у вас? - доктор подошел к рукомойнику, стоящему в углу, и стал не спеша мыть руки.
   - Я и сам не знаю, доктор, что.
   - Гм... Гм... Ответ не генеральский, ваше превосходительство, попрошу раздеться... Хорошо-с... Сложение - богатырское... Было... Да, конечно, укатали сивку крутые горки... А ведь горки-то, ваше превосходительство, были крутеньки, ох как крутеньки!.. Вы и в Красной армии служили, и у Юденича были... Да, конечно... слыхал я...
   Барсов ощупывал, выстукивал и выслушивал Федора Михайловича, то прикасаясь холодными, влажными пальцами к его груди, то нажимая ему на живот, то прижимаясь к его груди и спине ухом.
   - Питание недостаточное... Да, бледность, вялость кожи. Ну, это естественно... Легкие в порядке. Желудок, кишечник... все отлично. Вы исследования делали?
   - Нет, - коротко сказал Федор Михайлович. Доктор в это время крепко давил ему руками живот.
   - Больно?
   - Нет.
   - А тут?
   - Тоже нет.
   - Так... так... Бессонница, говорите вы. Что же, спать-то особенно не приходится. Поди, и мысли там разные... И совесть тоже... Да... вот сердце действительно вяло. Наполнение слабое. Вам сколько лет?
   - Пятьдесят будет.
   - Гм, рановато немного... Склероз уже есть. Вы бы могли отдохнуть, ванны побрать, в Наугейм поехать или хотя в Орб или в Кудову?
   Доктор посмотрел, как Федор Михайлович надевал рваную рубашку, посмотрел на бахрому на его штанах и быстро переменил разговор.
   - Да... Конечно... Конечно... Дорого все это. Вы, мне Шпак говорил, у Зенгерши работаете. Что она, платит, по крайней мере? Есть такие, что и вовсе не платят. Ну, что же, ваше превосходительство, питание надо бы улучшить. Утром бы парочку яичек, эйн фюнфтель (Кусок (нем.)) ветчины. Работать поменьше, не ходить, а ездить. Сайодин я вам пропишу, ох, дорог стал, мерзавец, - а еще лучше на ночь два стакана молока, и в каждый три капельки йоду...
   - Доктор! - взмолился Федор Михайлович. - Вы же понимаете... Это невозможно. Яйцо сами знаете, что стоит.
   - Записочку вам дам. Красный Крест вам поможет. Немного, конечно, там средства-то небольшие. Да и то неудобно, что вы генерал.
   - Как это понять?
   - Да как сказать? Раз генерал, должны быть и деньги.
   Барсов остро и внимательно посмотрел в глаза Федору Михайловичу.
   - Ведь генералы всему виной были, есть и будут, - сказал он вдруг, смягчая остроту того, что говорил, мягкой, светлой улыбкой. - И тут, посмотрите, в беженстве. Организуется, скажем, какое-нибудь хорошее общественное начинание, какой-нибудь союз взаимопомощи, артель, магазин, затешутся туда генералы, станут командовать - и пиши пропало. Такую бюрократию разведут! Бланки, отчетность, поверка сумм.
   - Как же можно без поверки сумм, без отчетности? Особливо теперь, когда так упала нравственность.
   - Тэ-тэ-тэ!.. А доверие к общественным силам? А там, как поет наш милый конферансье Ратов: "Пошла критика, малитика, политика, и бедный мой кавказский голова!" Вы не слыхали его песню грузина: "Как пришли меньшевики, а потом большевики..." В театрах-то бываете?
   - Нет... Давно не был... В цирке как-то был. Полгода тому назад. Вы мне все-таки скажите, в чем вы считаете виноватыми генералов?
   - Не шли за общественностью, ваше превосходительство. Уже к весне 1915 года стало ясно, что они несостоятельны. Ну и надо было сдать все общественным деятелям. Все, все... До командования армиями включительно.
   - Так ведь и сдали все.
   - Когда?
   - А при Временном правительстве, и что же вышло?
   - Да, вы вот про что... Ну, когда-нибудь поговорим. А теперь, понимаете, неудобно. Меня ждут... Так так-то, глубокоуважаемый. Сайодин или йод в молоке, яички утром, на завтрак ветчина, белая булочка, чаю пейте поменьше и слабого. Да, вина ни капли. До свидания. Через недельку покажитесь. Запишитесь у сестры на прием.
   Когда Федор Михайлович выходил от доктора, бурно колотилось у него сердце. В глазах темнело. Спускался по коричневой мрачной лестнице и держался за перила. Ноги подкашивались. Бесконечно долго шел по Kurfurstendamm'y, и кружилась голова. Несколько раз останавливался у магазинов перевести дыхание и отдышаться. Спирало в горле. Мутными глазами смотрел на картины. Был нарисован старый немецкий город, а рядом висел "Берлин под снегом", и под ним на ковре распростерлась плохо сложенная брюнетка с копной волос на голове. Все это плыло мимо глаз Федора Михайловича в красном тумане. Должен был держаться за поручни у окна, чтобы не упасть.
   "Да, вот оно что, - билась назойливая мысль. - Генералы виноваты, что не пошли за общественностью. Все надо было сдать им - "Земсоюзам" и "Земгорам". Полк отдать какому-нибудь земгусару с фантастическими погонами... Вот чего хотели те, кто считал себя солью земли - доктора, адвокаты, профессора и учителя!" Все стало ясно.
   Опять пошел по широкой панели мимо голых каштанов. Сыпал мокрый снег. На плитках тротуара было скользко. Встречные прохожие задевали его зонтиками. По ворсу желтого пальто текли блестящие капли.
   "Десять лет,- думал он,- с самой революции 1905 года шел штурм генералов, и они держались. Десять лет - пресса, Государственная дума, общественное мнение добивались передачи власти от специалистов любителям. Десять лет шел натиск на веру православную, на русское государство и на армию. Но вот война. На русскую государственность и на "присяжных" людей ополчились немцы, австрийцы и турки. Стали на войне истреблять лучших людей, и в это время к генеральским погонам потя нулись руки общественности. "Мы показали, - говорили Красные Кресты, Земсоюзы и Земгоры, - как мы умеем!" И блистали лазаретами, аристократками-сестрами, рысаками, автомобилями, сладкими пирожками и фруктами. И создалось в глазах толпы убеждение, что, передай им власть, и жизнь будет - не жизнь, а малина. Потечет молоко в кисельных берегах. И победа!.. - вот она, будет победа!.. Что поддался этому простой, измученный войной на фронте, развращенный в тылу, закормленный пайками народ, это было понятно... Но как поддались на это Государь и его генералы, как поддался на это он сам, Федор Михайлович, это совсем непонятно. Барсов прав: Государь император и генералы виноваты перед Россией, но только виноваты они не в том, в чем их обвиняет Барсов. Они виноваты, как виноват бывает кучер, посадивший на козлы мальчишку, не умеющего править, виноваты, как виноват наездник, давший сесть не умеющему ездить на горячую, кровную лошадь. И когда разбита коляска и покалечены кони, когда мальчишка валяется с раскроенной головой, когда, сбросив седока, несется кровная лошадь, себя не помня, по оврагам и буеракам, виноваты кучер и наездник. И Государь, и генералы виноваты в том, что послушались и допустили вместо себя общественность. И общественность себя показала. Когда стали к правлению земский деятель, профессор истории и адвокат, - все пошло прахом. Армия, а за ней Россия. И он, Федор Михайлович, виноват. Слепо был он предан Государю, а сам изменил святому знамени, где было три символа: Вера, Царь и Отечество, и пошел под кровавое знамя мятежа. И этого Господь никогда не простит. Государь великими муками и смертью искупил свою вину. Великими муками и смертью заплатили за свою вину многие генералы, но простит Господь оставшихся в живых только тогда, когда явится истинный православный царь. Когда явится и скажет: "Долг и отечество превыше всего. А о мне ведайте, что мне жизнь не дорога, была бы жива Россия", - как сказал это Петр. Когда явится император, подобный Александру I, и скажет: "Я отпущу волосы и бороду и удалюсь в пустыню, но я не отдам своего отечества на поругание врагу". Жертвы и подвига жаждет Господь от согрешивших людей. Требует не только покаяния, но и горения в исполнении своего долга.
   И спросил Федор Михайлович сам себя: "А было это все эти пять лет? Было так, чтобы не словом, а делом, подвигом и смирением доказали бы люди свое покаяние?" И ответил:
   "Да, там, в горах Македонии и Албании, на шоссейных работах, в дремучем лесу у монастыря Горника, на фабриках и каменоломнях Болгарии, в пустынях Марокко, Туниса и Сирии, где вечером звучит "Отче наш", где сознательно поют святой старый русский гимн, где молятся о русской славе, там доказали и там спасутся.
   А остальные? Генералы, общественные деятели, политические партии - от Авксентьева, Керенского, Кусковой, Чернова до легитимистов, конституционалистов, рейхенгальцев, - все не думающие о подвиге и жертвенном горении?
   В геенну огненную! Потому что не манифестами, не воззваниями, не газетами, не листками, не распрями, не спорами спасется Россия, а сгоранием людей в смелой, энергичной борьбе лицом к лицу с врагом, борьбе за Веру, прежде всего, за Отечество и за Царя".
   И вспомнил, как без спора отдавали за границей святые церкви большевикам, боясь скандала и полицейских репрессий, как бранили Россию, как для России не могли пожертвовать затасканными партийными программами. Снести на алтарь отечества жемчуга и бриллианты, проживаемые по заграничным курортам и каба кам. Царя искали и на царство шли между партиями в гольф и в бридж.
   Подвига ждал Господь! А подвига не было. И там, где была нужна искупительная жертва, - все кивали на Францию, на Германию, на Англию, на Америку, а на себя не надеялись.
   Этот визит к доктору и случайный, пустой разговор точно подвели черную черту под бесконечными думами Федора Михайловича и написали итоги всей деятельности русских с 1 марта 1917 года и по настоящий день.
   И стали в итоге одни нули. Вся кровь и жертвы Нарвы, Одессы, Царицына, Ростова, Новороссийска, Иркутска и Крыма дали - ничто.
   Как дошел до своей квартиры, Федор Михайлович не помнил. Сапожник Шютцингер ожидал его с обедом. Федор Михайлович поел без всякого вкуса горохового супа и картофеля.
   - Krank, Herr General, ein bisserl krank ( Больны , господин генерал . Немного больны (нем.)), - сказал Шютцингер и помог Федору Михайловичу добраться до постели, раздеться и лечь.
   Он достал ему стакан Wein-brand (Коньяк (нем.)) и поставил на стуле.
   - Ein bisserl ist gut (Немного - хорошо (нем.)), - сказал он.
   "Не уйти мне отсюда", - подумал Федор Михайлович.

V

   После пяти лет разлуки Декановы ожидали увидеть своего Димочку. Сначала с зимы они получали все более и более частые письма от сына. Являлась надежда, что ему удастся накопить денег для поездки в Германию, преодолеть все затруднения с паспортами и визами, получить отпуск и приехать.
   Екатерина Петровна боялась верить такому счастью
   Ждали весной или, может быть, летом.
   И вдруг утром, когда Екатерина Петровна вернулась с базара на Wittenbergplatz, нагруженная рыбой "кабельо", капустой и шпинатом для вечернего ужина, ей подали телеграмму.
   "Буду 17-го вечерним поездом". "Господи, - подумала Екатерина Петровна, - да 17-то сегодня. Как же это так!"
   Покупки полетели на пол. Она бросилась к телефону.
   - Fraulein, - молила она, вися в темной передней пансиона у аппарата, - bitte, Steinplatz, hundert zwo, funfmil (Прошу Штейнплатц, сто два, пятьдесят (нем.).).
   Пол горел у нее под ногами. До вечера еще целый день, а ей казалось, что у нее так мало времени и она не успеет все сделать, обо всем позаботиться. Два раза было falsch verbunden (Неправильно соединили (нем.)). Екатерина Петровна чуть не плакала от досады. Наконец добилась. Долго не могла дождаться Николки. Точно не хотели ее понять в банке, что есть такой чиновник Деканов, которого ей надо видеть.
   - Was?.. Wie?.. (Что? Как? (нем.)) - слышалось в трубку. Телефонная барышня торопила кончать. Гудела и пела проволока, и Екатерине Петровне казалось, что ее разъединили. Она хотела снова звонить, когда услышала родной, хриплый голос:
   - Werruft? (Кто спрашивает? (нем.))
   - Коля! Николка! Это я...
   -Кто?
   - Господи, да я же!
   - Катя?
   - Ну да... Димочка едет.
   Послышался вздох и стук. Точно трубка упала из рук Деканова.
   - Когда?
   - Сегодня. Отпросись сейчас. Приходи.
   - Говори толком, когда же будет?
   - С вечерним поездом. - Отпрошусь с обеда...
   Хотела говорить дальше, все рассказать. Жестокая барышня разъединила телефон. Екатерина Петровна побежала на улицу. Только башмачки стучали по ступенькам лестницы. Надо было все рассказать Верочке и с ней готовить комнату Димочке и "лукулловский" ужин. На Kurfiirstendamm'e стала у остановки трамвая. Все плыли мимо нее такие ненужные. Ей нужно было 85-й номер, а мимо шли 76,176, "А"... Как нарочно... Екатерина Петровна рассердилась. Добежала до угла, где была остановка "Kraft-Omnibus'a, и только стала там, как мимо промчался пустой вагон 85-го номера. Стало до слез обидно. Хотела бежать за ним. Но тут показался "желтый автобус". Екатерина Петровна помахала ему "ручкой" и остановила. К ее радости, автобус шел скоро и обогнал "противный" трамвай. С остановки у Hallensee Екатерина Петровна добежала до мастерской Frau Senger.
   "Надо так сделать, чтобы никто пока не узнал. Сегодня только мы. Мы одни. Никого не надо. Друзья, Федор Михайлович и Шпак, - завтра".
   Она вызвала Верочку на лестницу. Верочка вышла с перепачканными красками пальчиками и встревоженным круглым личиком, но увидала сияющее лицо матери и радостно воскликнула.
   - Дима?!
   - Да.
   - Ну конечно. Я так и знала. Когда?
   - Представь... Сегодня. Я только что получила телеграмму. - Боже! Как хорошо! Покажи!
   Нагнувшись у окна немецкой лестницы, темной, неприятной, пахнувшей мастикой и пылью, читали и перечитывали маленький листок телеграфного бланка. Будто слышали родной голос.
   - Мама! Нужно все хорошо приготовить.
   - Да, душка!
   - Деньги-то есть?
   - Есть, есть. Я давно копила. У меня на это два доллара сбережено, из тех, что дядя Вася прислал. Помнишь, в позапрошлом году?
   - Мама! Какая ты дальновидная.
   - Идем сейчас.
   - Хорошо. Я только лапы помою.
   - Дома вымоешь. Не беда... Надо скорей. Я думаю,
   белого вина и Sekt (Шампанское (нем.)).
   - Коньяку еще. Папа так любит коньяк, и он давно не пил его.
   - Хорошо. Я купила "кабельо".
   - Мама. Это не годится. Мы ему приготовим русские щи и гречневую кашу.
   - Пирожки купим у Фёрстера. С мясом.
   - Мама! Он с мясом не любит. С капустой.
   - И ветчины.
   - Конечно, мама. Пирожков возьмем на Tauenzienstrabe.
   - Я думала, в русской кондитерской.
   - Не поспеем. Мы, мама, разделимся и каждой дадим занятие.
   - Раньше всего комнату.
   - Frau May обещала. Я знаю, у нее есть свободная рядом с вашей.
   - Так идем же!
   - Идем!.. А папа? Знает?
   - Конечно! Так счастлив. Я по телефону говорила. У него и трубка изо рта полетела на пол.
   - Ну!
   Обе побежали вниз, на трамвай. Они забыли свое беженство и бедность. Они были счастливы.

VI

   От пансиона, где жили Декановы, до Ангальтского вокзала было двенадцать минут ходьбы. На трамвае или автобусе и того меньше, но вышли за полтора часа. Хотели насладиться ожиданием. Шли по широкой людной Liitzowstrabe, и их оживленные голоса звенели во влажном мартовском воздухе. Вечер спускался на город розовыми дымчатыми туманами, садился на улицы угольной копотью и затягивал их темнотой. Ярко вспыхнули фонари, и даль стала казаться гуще. Небо сделалось бездонным и высоким.
   - Пять лет не видались, - вздыхая, сказала Екатерина Петровна. - И не узнаем, пожалуй. Вырос, возмужал.
   - Он карточки в прошлом году посылал, не переменился совсем, - сказала Верочка.
   - Мы не узнаем, он нас узнает, - сказал Деканов.
   - Ты думаешь, мы не переменились! - воскликнула Екатерина Петровна. - Мы стали стариками.
   Молодым счастьем горели ее глаза.
   - Ты все такая, как была, когда он родился, - сказал Деканов.
   - Скажешь тоже, Николка!
   Они шли, толкаясь, то торопились, то задерживали шаг. Видели, что слишком рано. Деканов останавливался раскурить трубку, потом нагонял широкими шагами.
   - Я высчитал: четыре года, три месяца и двадцать дней мы его не видали.
   - Он ушел 25 ноября, на другой день после маминых именин.
   - Ушел в одиннадцать часов вечера, а в три часа ночи нас разбудили с обыском, - сказала Екатерина Петровна, - его искали.
   - Потом взяли в чрезвычайку, - сказала Верочка.
   - Да, пережили много. Ах, как много пережили, - вздохнула Екатерина Петровна, - а он-то, голубчик. Многого мы и не знаем.
   - Сейчас расскажет.
   На Schonebergerstrabe тускло горели фонари. По грязному асфальту, урча, тянулись грузовые автомобили с прицепными платформами, груженными углем. Над головами были сотни путей, и то и дело проносились поезда. Темные дома и заборы были черны от копоти. Екатерина Петровна не замечала неприглядности улиц.
   - Ты знаешь, Николка, - сказала она, - я положительно полюбила Берлин.
   - Мама, мы ужасно рано пришли, - сказала Верочка, глядя на большие часы вокзала.
   - Ничего, подождем. Ты подумай, он уже тут где-то несется, приближаясь к Берлину. Уже, поди, Лихтерфельд проехал, - сказала Екатерина Петровна.
   - Несется и думает о нас, - сказала Верочка. - Как хорошо иметь брата, как Дима, любить его и знать, что он любит.
   Сидели на перроне против пути, где должен был прийти поезд. Верочка несколько раз бегала посмотреть, верно ли сидят. За пять минут до приезда все пошли к решеткам. Там не было контроля. Внизу, под доской с надписью "Ankunft" ("Прибытие" (нем.)), было написано мелом, что "поезд опаздывает на сорок минут".
   Эти сорок минут им показались вечностью. Приходили какие-то совсем не нужные Vorortziige (Местные поезда (нем.)) и выбрасывали толпы пассажиров. Вокзал гудел голосами, шаркали ноги, гремели тележки с багажом. Потом на несколько минут вокзал пустел и затихал. Наконец, платформа N 17 вспыхнула яркими электрическими огнями, как-то тревожно загудели по асфальту чугунными колесами десятки тележек, и носильщики потянулись к поезду. Гул колес раздирал нервы Екатерины Петровны. Сердце так колотилось, что ей казалось, она уже не в состоянии будет встать. У решетки толпились встречающие. Контролеры заняли места в клетках. Далеко, в темном дымном воздухе, загорелся зеленый фонарь и повис в небе. Где-то сбоку прозвонил телеграф. Наверху появился красный огонь. Все это казалось Екатерине Петровне зловещим и значительным. Послышался тяжелый, мерный гул, и, сверкая одним фонарем, к перрону подкатил громадный высокий паровоз с короткой и низкой трубой. Захлопали, открываясь двери, где-то щелкнуло быстро опущенное окно. Чей-то женский картавый голос нетерпеливо кричал: "Trager! Trager!" ("Носильщик! Носильщик!" (нем.))
   Первые пассажиры показались у решетки. Какие-то баварские мужики в остроконечных суконных колпаках с зелеными яркими лентами и волосяными кисточками, похожими на кисти для бритья. Два молодых человека с исцарапанными лицами протащили велосипеды. Прошел, махая билетиком, носильщик в красной шапке, и толпа, как река, остановленная плотиной, запрудила пропускные посты и разлилась во всю ширину перрона. Не было возможности разглядеть и узнать в ней кого-нибудь. Пропускали в четыре калитки. Встречающие томились у них и мешали смотреть.
   - Мы прозеваем его, - с отчаянием сказала Верочка.
   - Смотри, смотри, Верочка, у тебя молодые глаза, ты должна увидеть, - сказала Екатерина Петровна и, цепляясь за рукав Деканова, поднялась на носки.
   Хорошенькая дама в модной шляпе колпаком подле них бросилась на шею толстому господину и сочно поцеловала его в губы: "Mein lieber Karl!.." ("Мой милый Карл!.." (нем.))
   - Mein lieber... - вздыхала она и мешала смотреть Верочке.
   Толпа убывала. И вдруг она увидала его. Никто другой не мог выглядеть так, как он. Он был высок ростом. У него было чисто выбритое лицо с маленькими подстриженными черными усиками. Серая, мягкая, модная шляпа с очень широкими полями и двумя примятостями спереди бросала тень на его глаза. На нем было легкое дорожное пальто цвета желтой пыли, с кушачком. Он сам нес свой плоский кожаный чемодан. Он был очень изящен. Верочка его сейчас же узнала, хотя никогда не видала его в штатском. И он ее узнал и замахал над головой рукой, радостно улыбаясь.
   "Как он, - думала Верочка, - поцелует здесь, на людях, маму и меня?.. Он был застенчивый".
   Странно было думать, что пять страшных лет легло между ними. Казалось, вчера расстались.
   Едва прошел он через перрон, как бросился в объятия матери и несколько раз поцеловал ее.
   - А меня, меня... Дима... - говорил Деканов, расставляя руки.
   - И тебя, папа, - воскликнул Дима и, освободившись из объятий матери, бросился в объятия отца...
   - А ты, - протягивая руку Верочке, сказал Дима, - ты... Красавица! - восхищенно сказал он, с ног до головы оглядывая сестру.
   - Дима! - восторженно взвизгнула Верочка.
   - Ты все тот же щенок! - сказал Дима, привлек к себе сестру и расцеловал ее в губы и щеки. - Милая! Родная! - говорил он между поцелуями.
   У Деканова слеза за слезой текли по худощавому лицу, собирались на черных усах и капали. Он хотел закурить трубку и щелкал по ней пальцем, как по зажигалке, держа зажигалку вместо трубки у рта.
   - Папа, какой ты ужа-асно смешной, - воскликнула Верочка, вынимая у отца изо рта зажигалку.
   По ее нежному, розовому от волнения лицу текли слезы.
   С вокзала ехали в автомобиле. Автомобиль рычал и мчался по Koniggratzerstrafie, свернул на Potsdamer, выбирая людные улицы. Деканов и Екатерина Петровна сгорали от нетерпения, торопясь приехать домой. На главном сиденье сидели Екатерина Петровна и Дима. Напротив Деканов с Верочкой. Екатерина Петровна завладела правой рукой Димы, Верочка левой, и мать, и сестра сжимали его руки и заглядывали в его глаза. Сыпались, заглушённые шумом машины, вопросы.
   - Ты как? - Отлично.
   - Откуда?
   - Сейчас из Парижа.
   -Что там?
   - Пока ничего.
   - Ну, вот мы и дома.
   Тяжелый подъезд их принял. Мраморная лестница широким маршем шла к первому этажу. Оттуда поворачивала узкой, деревянной, и в четыре колена, черными, дубовыми, сбитыми ступенями уходила наверх. Тускло горели прогоревшие закопченные лампочки. Во всем Дима, только что бывший в Париже, подмечал упадок. Деканов своим ключом открыл дверь пансиона. Фрау May и горничная Эрна, принимавшие участие в счастии своих постояльцев, встретили Диму широкими, радушными улыбками масляных лиц.
   - Дай руку старой, - шепнула по-русски Диме Екатерина Петровна. - Это наша пансионская хозяйка. Очень хорошая женщина. Unser Sohn, - обернулась она к Frau May, - funf Jahre haben wir ihn nicht gesehen (Это наш сын. Мы его не видали пять лет (нем.)).
   - Fabelhaft! (Баснословно! (нем.))
   - Ну, идемте, идемте, - торопил Деканов. - Кончайте формальности.
   Эрна низко приседала, умиленно глядя на красавца русского, так похожего на валютного иностранца. Верочка отняла чемодан от Димы и пронесла в его комнату. Она распахнула дверь и сказала: - Пожалуйте! Все готово.
   Маленький столик был накрыт на четыре прибора. Три бутылки и рюмки стояли на нем. На умывальнике шумел примус. На примусе стояла синяя эмалированная кастрюля. Верочка разогревала щи. В комнате пахло капустой с мясом. - Вот мы и дома, - повторила Екатерина Петровна. Убогое безвкусие номера дешевого немецкого пансиона, комнаты с двумя широкими деревянными постелями, замусоленной кушеткой об одной покатой спинке, пыльным зеркалом и скверными олеографиями встретило Диму у родителей.

VII

   Говорить было невозможно. Мысли летели. Разговор прыгал и срывался каждую минуту. Перебивали его различными путями. Так хотелось все друг про друга узнать, а это все было так громадно. Точно не пять лет было прожито, а пятьдесят.
   - Ну рассказывай, Дима. Ушел... И куда?
   - Прямо к дяде Пете. У него отношения с крестьянами были хорошие. Сахарный завод еще работал. Заделался я конторщиком.
   - Ты... конторщик... Как папа!..
   - Служу, а сам прислушиваюсь. И услыхал: наши потянули к Каледину, на Ростов.
   - И ты туда?..
   - Конечно, папа.
   - Кушай, Димочка, щи. Пока горячие. Ничего мать сготовила? Она у тебя и кухарка, и прачка, и горничная. "Одной прислугой" могу публиковаться.
   - Дивные щи, мама.
   - К Корнилову? - наливая себе и сыну коньяк, сказал Деканов.- Коньяк-то, Дима, здесь неважнец. Ну, за неимением гербовой, попишем на простой.
   - К Корнилову...
   - За полк!
   - За полк!
   - В Ледяном походе был... Ну, был ранен.
   - Ты ничего не писал! - Не хотел беспокоить. - Рана как, зажила?
   - Не совсем. Все пулю достать не могут. Мешает она мне ездить верхом. Пришлось уйти в штаб.
   - Не по тебе это?
   - Дима, а рана?.. Болит?
   - Теперь, мама, я давно и думать о ней позабыл.
   - Ты ведь потом опять служил?
   - Да, в Самурском пехотном полку. Там меня при эвакуации тиф схватил. Если бы не англичане, попал бы в руки красных.
   - Ужасно!
   - Димочка, я тебе еще налью. Русские щи. Сама готовила.
   - Спасибо, мама.
   - Ну, дальше!
   - Да что, всего-всего было, и не расскажешь. Как вы выбрались?
   - Чудом. Мы тоже в тифу с мамой лежали в тюремной больнице.
   - А вот выбились. Отец в банке, Верочка ящики расписывает, а я дома - "одной прислугой".
   - Ну, а в Париже почему был?
   - Видишь, папа, я стал после всего пережитого совсем другим. Когда меня бросили в Анапе, оглянулся я, задумался и решил, - ты прости, мама, прямо по-солдатски скажу: сволочь народ стал. Честь позабыл, совести не стало. И решил я стать новым человеком, какие нужны новую Россию строить. Прежде всего, думаю, надо на ноги стать, надо деньги заработать. Спасибо вам, милые мои, что об образовании моем позаботились, спасибо и мисс Гемс, что так прекрасно меня научила. После эвакуации я в два счета заделался сначала в миссию, а потом в торговую контору. Два года я работал, как вол, хотел столько заработать, чтобы вам помочь и самому учиться. Я поступаю с осени в Льеже в Политехникум, на электрическое отделение. Электрификация так электрификация, черт возьми, только не большевики ее дадут русскому народу, а мы, молодая русская эмиграция... Ну, да это потом. Как вы живете... Плохо?
   - Грех Бога гневить, Дима, мы живем, как немногие тут живут.
   - Папа как похудел! И щеки ввалились. И седины сколько. И ты, мама, свои художественные ручки загубишь вконец. Нельзя так работать. Я не позволю. Ну, а щенок как? Скучаешь, Вера?
   - Я - нет. Мы работаем, Дима. Работа-святое дело.
   - Не на такую работу мы рождены с тобой, милая Вера. И я все это переделаю. С кем видаетесь?
   - Да ни с кем. Раз в месяц, по вторникам после первого, в маленьком ресторанчике Fluchtverbandhaus, тут недалеко, собираемся полковой семьей. Нас здесь семь человек живет. Вот и ты пойдешь. Хотя и недолго, а ты у нас был. Ты наш... Ну, еще сослуживцы Веры. Ротмистр Шпак, премилый юноша, еще у нас тут друг один есть. Святой души человек, генерал Кусков. Он там же, где Вера работает.
   - Кусков... Кусков... Постой, папа... Да этот тип, кажется, был у большевиков.
   - Дима, не говори так про Федора Михайловича. Его надо понять. Ведь и папа был у большевиков.
   - Да, был. Конторщиком на лесном складе. А этот тип командовал красной дивизией. Одно время его дивизия стояла против нас. Дралась великолепно. Одета, снабжена, выправлена, хотя бы и не большевикам так. Старые русские солдаты. Мы пленных брали. Любят своего "товарища Кускова". Хорош тип. А сыновья его... Я их всех знал... - против него. Старший недавно в Париже застрелился. Недели за две до моего приезда. Американская дуэль, рассказывали, была из-за публичной девки.
   - Святослав Федорович застрелился, - прошептала Верочка. - Царство ему Небесное.
   - Он очень хороший офицер был. Жалко, погиб ни за понюх табака!
   - Отец и не знает, - сказала, крестясь, Екатерина Петровна.
   - Второй, Игорь, молодчина, красавец, каких мало, чернобыльский гусар. Мне про него говорили еще в Константинополе, - уехал в Америку и как в воду канул. Младший, Олег, и сейчас на работах в Югославии. Совсем не то монах, не то юродивый, а кажется, славный парень. У них сестра была, Лиза, - та без вести пропала в Ростове. Мне их жаль. Все отличные были люди, и такой отец!
   - Дима! - воскликнула Верочка. - Вы, не видавшие близко большевиков, не знаете этого. Федора Михайловича надо понять и, когда поймешь, простить.
   - Ни понять - ни простить, - сказал Дима, раскуривая папиросу. - Ты, папа, давно на трубку перешел?
   - Еще в Совдепии, как табаку не стало, привык, да и дешевле.
   Так говорили до утра. Сосед, медицинский студент Фриц Штробель, не сердился на них. И никто в пансионе не сердился. "Пять лет не видались с сыном. Тоже тяжелую драму переживают "эти русские", и им не легче, чем немцам".
   Разошлись по комнатам в восьмом часу утра. Деканов вздремнул немного, потом встал и, не будя только что уснувшую Екатерину Петровну, на цыпочках вышел в переднюю. Он не удержался от искушения приоткрыть дверь и заглянуть к сыну. Верочка поймала его на этом.
   - Папа, - прошептала она, - можно?
   Деканов поманил ее пальцем, и отец и дочь минуты две любовались Димой, крепко спавшим в полумраке маленького номер а.

VIII

   Дима проснулся в одиннадцатом часу от того, что рядом в номере Эрна уронила щетку. Он быстро оделся, привел себя в порядок, подошел к номеру родителей и постучал. Никто не ответил.
   - Der Herr und Fraulein Wera sind weg, (Господин и барышня Вера ушли (нем.)) - сказала, высовываясь из номера, Эрна, улыбнулась молодому человеку и скрылась в комнате.
   Дима осторожно приоткрыл дверь. Екатерина Петровна спала на боку, повернувшись лицом к двери. Покой и счастье играли на ее порозовевшем, казавшемся почти юным лице. Темная с проседью коса небрежно спускалась с подушки. Маленькие ручки были положены поверх одеяла. Она едва слышно дышала.
   Теплое чувство нежности и любви, какой еще никогда не испытывал Дима к матери, залило его сердце.
   - Мама моя! Милая мама! - прошептал он.
   Он тихо прокрался к постели, опустился на колени и покрыл поцелуями руки матери. Екатерина Петровна сейчас же проснулась. Ей стало стыдно, что она в постели, но радостно было видеть милого Диму подле себя.
   Она вздохнула, улыбнулась. Ясны были ее красивые, темно-карие глаза в темном кружеве ресниц. Маленькая ручка опустилась на голову сына и привычным с детства для Димы движением стала теребить его волосы.
   - Дима! Милый! Как хорошо, что ты пришел. Поговорим. У меня есть много-много, что мне надо тебя спросить.
   Гибким, мягким движением чуть полнеющего тела она приподнялась на подушки и села, давая сыну место на постели.
   - Садись и говори!
   Дима покорно сел. Его сердце все больше охватывалось волнением сладкой любви. Он сразу почувствовал, до чего родная, до чего близкая была ему мать. И душа его открылась. Он смотрел на мать восторженными глазами, полными такой нежности, что Екатерина Петровна смутилась от счастья.
   "Господи! - подумала она. - Если нужны были все муки, оскорбления и унижения этих пяти лет?.. Благодарю Тебя, Господи, за эти минуты радости, за это величайшее счастье".
   - Мама, - сказал Дима, - целуя мать, как когда-то целовал ребенком, "в душку", в шею под подбородком, - душа моя открыта.
   - Дима... Ты веруешь в Бога?
   - Да.
   - Ты не изменил православной церкви?
   - Нет.
   - Спрашиваю, Дима, так, потому, что многие польстились на блага земные и перешли в католичество. Бог им судья, милый Дима, но знай, великий грех они сотворили. Не простит им Господь. Люби нашу веру православную.
   - Мама! Я рыцарь! Именно теперь, когда гонима вера православная, я считаю величайшей подлостью изменить ей.
   - Так, Дима. Нет красивее нашей веры. Она одна дает душевный покой... Я испытала это и там... И тут... Молись каждый день, Дима!.. Дима, русский - только православный!
   Она протянула к нему обе руки. Он порывисто схватил ее маленькие ручки и нежно и благоговейно поцеловал их.
   - Дима, ты... монархист?
   Карие глаза матери впились в темные глаза сына, и, казалось, проникали в самую душу его.
   - Нет, мама.
   - Нет?
   Ее пальцы разжались, отпустили руки сына, и маленькие ее ручки упали на одеяло.
   Дима встал с постели, прошелся по комнате и остановился в ногах матери. Смело и ясно смотрел на мать. - Нет, мама... Я не принадлежу ни к какой партии. Но царя ношу в своем сердце, потому что историю России помню и так много пережил теперь. В Добровольческой армии, потом, во время службы у англичан, мне приходилось сталкиваться с людьми всех партий и всех направлений. Это, мама, ненормальные люди. Это - Никиты Пустосвяты. Им не суть веры важна, а то, как писать: "Исус" или "Иисус", - креститься двумя перстами или тремя. Я, мама... Да скажу, что вся теперешняя молодежь... Мы стали шире... Тот футляр, что поневоле носили вы, наши родители, еще более тесный футляр, что надевает на людей всякая партия, - и монархическая тоже, - мы, мама, скинули этот футляр... Мне как-то в конторе казак старый один говорил: "Ты мне правду-матку подай, а программа мне не нужна. Я ее в толк не возьму, а ты мне просто скажи, с царем или без царя..." Беседовал я, мама, с монархистами, то есть с партийными, конечно. Им нужен такой царь, который их программу бы признал. И у каждого разная программа. "А если, - говорю, - царь да кое-что от "кадет" позаимствует или какого-нибудь эсера министром сделает, что тогда?" - "Нам такого царя не надобно". Видишь, мама, им не царь нужен, а им нужно первенство их партии перед другими... Словом... я так понимаю: если правит партия, то ненависть и борьба, гибель культуры и разложение. Если царь сидит на престоле московском, царь беспартийный, царь надпартийный, царь, который выше всех этих программ, лозунгов и перегородок, то любовь и мир, и общая дружная работа. Царь берет работников, любящих дело, понимающих, как на

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 544 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа