Главная » Книги

Краснов Петр Николаевич - Понять - простить, Страница 21

Краснов Петр Николаевич - Понять - простить


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26

нем, картоном от переплета заменим, в нем дыру прорежем и трубу отведем. Совсем очаровательно будет. А переплет-то какой! А, Олимпиада Михайловна, полюбуйтесь! Братца вашего, Андрея Михайловича, наградная книга: "Шиллер в переводе Гербе-ля". Может быть, пожалеем сию семейную реликвию?
   - Где уж нам уж о семейных реликвиях думать?! Другого картона подходящего нет.
   - Этот самый подходящий. Вот нелепица-то! Шиллер в переводе Гербеля! Кому это при рабоче-крестьянской власти понадобиться может? Разве что на цигарки: козью ножку крутить. Шиллер... Шиллер!.. "Орлеанскую деву" когда-то учили. Ты, чай, Липочка, и сейчас еще помнишь?
   - Ну, еще бы...

 

   Прощайте вы, поля, холмы родные.
   И ты, зеленый дол, прости...

 

   - размахивая почерневшей от работы маленькой ручкой, продекламировала Липочка.
   - Ах, какое время было!.. Мамочка была жива.
   - Да, при проклятом царизме было время. Тогда калачик-то у Филиппова на Троицкой улице за три копейки можно было купить. Медные. С двуглавым орлом позади. Славно было в них да в пятаки на Семеновском плацу в орлянку играть. "Орел или решка?" А? Где теперь все эти пятаки, да трехи, да две копеечки, да копейки. Помню, в гимназии нас все заставляли писать копейку через "е", а на монетах "" стояло. Да, прибрала куда-то новая власть копеечки-то народные! Вместе с этой ятью сожрала. На "лимоны" теперь считаем. На манер американцев.
   - И что за рабоче-крестьянская власть такая, в толк не возьму никак, - сказала Липочка. - Ну что в управлении государством может понимать рабочий? Он неделю стоит по восемь часов над станком, только и делает, что сует лист под штамп да отдергивает, а в субботу до свободы дорвется, - только пьянствовать и умеет. Или взять крестьянина... Маета одна со скотом да с землей. Что они понимают в международных вопросах или в политической экономии? Я и гимназию хорошо кончила, и курсы прошла, а сделай меня министром, да не хочу, потому что не знаю, как и к делу приступиться.
   - Обман один, Олимпиада Михайловна. У нас в рабоче-крестьянской власти ни одного крестьянина, ни одного рабочего, а все интеллигенция сидит да евреи. Возьми Ильича. Ни рабочий, ни крестьянин. Дворянин. Из России удрал молодым совсем. России никак не знает и не понимает. Ходячая брошюра и гад, весь прогнивший. Опять Троцкий - тоже еврей, эмигрант... А Зиновьев... один хуже другого. Прежнюю аристократию упрекали, что далеко от народа стояла, не понимала народ, а эта?.. Она и народа никогда не видела. Кругом латыши, поляки, венгерцы.
   - А ведь правят...
   - Да как! Вот говорим и оглядываемся. Я тебе верю, ты мне веришь. А уж при Маше не скажешь.
   - Я Маше верю, - сказала Липочка. - Маша хорошая. Она только несчастная очень.
   - Ну, что за несчастье! В тепле, в сытости живет, по театрам ходит.
   - Не в этом счастье, - вздохнула Липочка и задумалась.
   Прекрасны были ее серые глаза на бледном, нездоровом, одутловатом от голода лице. Глубокая печаль лежала в них. Напомнили они Венедикту Венедиктовичу глаза ее матери, Варвары Сергеевны. Красавица была Варвара Сергеевна. Боготворили, заглядывались на нее когда-то гимназисты старших классов. Шептали в церкви: "Кускова!.. Видал?.. Кускова... Красивая дама... Жена профессора..." И только глаза у Липочки и остались. Лоб обтянут был кожей, щеки ввалились и пожелтели, скулы выдались, и нос картошкой торчал над сжатыми, сухими губами. Не красил голод людей. А был настоящий голод. Когда Россией правили императоры, о таком голоде кричали бы в газетах, устраивали бы выставки пайкового хлеба и моченой воблы, говорили бы речи. Граф Л. Н. Толстой, Короленко, Чехов возвысили бы свои голоса и гремели бы, бичуя недоглядевшее правительство. Теперь молчали. Граф Толстой умер, не дожив до наступления того земного рая, который он проповедовал, Чехова не было, а Короленко и другие писатели молчали. И власть была "своя", желанная, да и рты были залеплены.
   - Беспокоят меня дети, - сказала после долгого молчания Липочка. - Вспоминаю свое детство. Конечно, и мы ушли от родителей и не слушались их, но все же это не было так, как теперь. Маша живет с комиссаром. Господи! Если бы я или кузина Лиза... Если бы с нами это случилось, когда мы были в гимназии или на курсах, сколько было бы разговору, шуму, крику! Отец проклял бы, из дома бы выгнал. Он, хотя когда выпьет, и проповедовал, что мы должны на содержание идти, а случись что, первый же возмутился бы... А мама! Да она слезами изошла бы. Мы были чистые... А они... Дика! Дика! Неужели ничего этого не нужно? Неужели счастье в том, чтобы быть, как животные, и жить в грязи и в вони, и не думать о душе. Ведь есть же душа-то! Есть Господь Бог!..
   Молчал Венедикт Венедиктович. Хмурил светлые брови и крутил папиросу самодельного табаку.
   - А Лена?.. Боюсь, и она не невинна. Всего шестнадцатый год пошел девочке, а каждый день по танцулькам бегает. "Там, - говорит, - мама, я голод забываю..." И хотя бы матери что сказала! Один был у меня - Федя правдивый, и того эсеры убили. Дику моего кадеты убили... Господи, Господи! Дика, да что мы с тобой, люди или скоты?
   - Погоди, мать, вот кончится гражданская война, и станет хорошо. Явится хлеб, прибавят паек, перестанут преследовать, Бог даст, и мясо появится, будет ладно.
   - Хлеб, Дика, мясо... Так!.. Ты и сахар еще прибавь... и чай... А душа-то!.. Душа!!! Так без нее и будем на их поганые плакаты молиться да Карлу Марксу кланяться. Нет! Лучше уж с голоду помереть, да душу сохранить!

XI

   Венедикт Венедиктович в шестом часу вечера вернулся домой. На его звонок дверь ему отворил хмурый квартирант. Значит, из семьи никого не было дома. Липочка с утра, раньше, чем ушел Венедикт Венедиктович, взяла мешок, салазки и с Андрюшей ушла на поиски съестного. Три дня они питались гнилой треской и горячей водой.
   Венедикт Венедиктович прошел в столовую и сел на диване. Сумерки были густые. Он едва различал знакомые надоевшие предметы. Обеденный стол... "К чему он? Давно не обедали. Самое слово какое-то странное. И пишется теперь по-новому: "обед"... Точно с новым начертанием оно утратило свое старое значение".
   "Богат я никогда не был, - подумал Венедикт Венедиктович, - но сыт был всегда. Великим постом, бывало когда служил я на главном почтамте, пойдет Липа на Круглый рынок и принесет оттуда фунтов пять головизны. И сварит суп. Чего-чего там не плавало! И желтый янтарный поджаберный жир, и полупрозрачные, точно оникс, жесткие и скользкие хрящи. Славно они трещали на зубах, еще коричневая зубчатая, такая мягкая штука там была, и белое, нежное мясо... Пустит Липа туда соленого огурца, луку, картофелю... Мы и не знали тогда, что картофель - драгоценность. У мелочных и зеленных лавок просто корзинами стоял. И никто не воровал. Странно... Грациозно это выходило... Продавали не на фунты. Что его на фунты-то, попадет десять штук, - а мерами. Такими железными цилиндрами, медными обручами обитыми. Придет кухарка с корзиной и две меры возьмет на пятак. И пятаки были такие ловкие, толстые, с рубчатым краем и с орлом с одной стороны, и надписью с другой: "Пять копеек", и внизу - тире. И куда все это позадевалось? Не могли же совсем пропасть? Медные... Прочные...
   Куда? - мысли мутились. От голода являлись новые небывалые ощущения. Клонило ко сну. А сна не было. Не давал уснуть голодный желудок. Требовал пищи. Искал работы. - Тоже и ты безработный, - подумал Венедикт Венедиктович, - как фабрика без сырья... Вчера смотрел я на Липу. Поверх худобы одутловатость какая-то появилась. Отеки какие-то. Ах, нехорошо это. Это от голода. Прежде слова такого не знали. Голодали иногда крестьяне на Волге. Неурожай бывал. Так тогда и Красный Крест, и земство, и кто-кто туда ни ехал. Столовые открывали. Одни голодали, другие были сыты и от сытости своей слали. А теперь - все... А чтобы тогда чиновники почтовые голодали? Войдешь в портерную... биток в сметане или котлета пожарская и пиво, желтое, янтарное, а наверху пена губы щекочет! Очаровательно это... черт возьми, выходило. "Бавария" или "Калинкина" завода... А то "Трехгорное"... А по Волге и в Туркестане все больше "Жигулевское" пили. Куда все девалось?"
   В окно без занавеси - занавеску и штору Липочка продала на прошлой неделе, сказала: "Вы мужчины, вам она без надобности. Кто и увидит, не беда" - светила полная луна. Серебряные нити косой трубой тянулись на окна, на пол и чертили прямоугольники. Ярко светилась доска обеденного стола, старая, когда-то полированная, теперь просто засаленная.
   "Хоть бы крошка какая хлеба осталась на столе, - подумал Венедикт Венедиктович. - Маленькая этакая корочка. Старая. Со следами зубов, а снаружи коричневая, точно лаком покрытая. Бывало, такие валялись без надобности. Кухарки в помойное ведро бросали их с яичной скорлупой и огуречной кожей. Господи! Теперь-то... Да... Не понимали мы своего богатства".
   И вдруг почувствовал, что из буфета сладко пахнет, горячим печеным хлебом. Точно увидел его. Круглый большой каравай с запеченной коркой, серой мукой сверху посыпанный, а с краев коричнево-красный и по бокам продавлен, и оттуда мякиш теплый так и пышет жаром. И от этого запах.
   "Это кажется мне, этого не может быть. Откуда там быть горячему хлебу?"
   Но запах был так силен, так определенно шел из бокового шкафа с дверцей со сломанным замком, что Венедикт Венедиктович встал и, шатаясь, подошел к буфету. Все в нем дрожало. Дыхание прерывалось. Он открыл Дверцу. На нижней полке увидал большой каравай. Пахнуло хлебным ароматом. Вытащил из ящика внизу нож... Руки дрожали. Хватил рукой... И точно проснулся от тяжелого сна. Хлеб растаял. Перед глазами - пустая пыльная полка. Это привиделось только... В голове что-то стукнуло. Начались сильные головные боли. Шатаясь, подошел к дивану. Прилег.
   "Голодная галлюцинация, - подумал Венедикт Венедиктович. - С этого начинается. В Крыму, говорят, доктора изучают голод и записывают все его явления. Да. Поле для экспериментов широкое. Вся Россия голодает".
   В груди катились раскаленные железные шары. Глаза лезли из орбит. Лунный свет раздражал. Мысль прыгала и не могла остановиться ни на чем. Посмотрел на стол. Ясно, отчетливо увидал: на столе в лунном луче стояла тарелка. На тарелке - в соку большая баранья котлета на косточке и подле котлеты картофель. Это было невероятно, но это была уже не галлюцинация. От котлеты вкусно пахло. Бледно-желтый жир окружал коричневое подгорелое мясо. Внизу была подливка. Все еще не верилось. Но глаза не обманывали, все было ясно. "Надо бы поделить ее. Липочке, Андрюше, Лене... Маша сытая... А кто знает? И ей... Нет, всем не хватит. Оставлю детям картофель, а котлету съем пополам с Липой. Ей мягкое. Себе косточку... Да ведь она не знает?.. Лучше съем всю... Хоть раз досыта наемся, и тогда спать. Съем и котлету, и картофель". Встал. Подошел к столу. Нагнулся. Хотел понюхать, а потом схватить руками и глодать мясо... Опять толчок. Тяжелое чувство пробуждения. Ничего... Пусто на столе. Лунный свет сверкает на пылинках.
   Это было невыносимо...
   Кинулся на диван, лег ничком, уткнулся лицом в ладони, сжал глаза пальцами. Все тело дрожало от сухих рыданий.
   В прихожей звонили. Не слышал. Звонили еще. Знал, что это Липочка, что квартирант не откроет. Не мог встать. Точно после тяжелой болезни был пришиблен.
   "Что же дальше? Галлюцинации?.. Потом будут мухи перед глазами... Потом... голодная смерть".
   Липочка позвонила третий раз. Венедикт Венедиктович медленно встал и, шмыгая ногами, пошел в прихожую.
   - Ну что?
   - Повезло, Дика! Муфту продала. Купила муки, морковного чая и репы. Сейчас будем готовить обед.
   - Хорошо, очаровательно это, грациозно... Только, Липа, без меня... Я не могу. Я полежу. Совсем обессилел я. Вот нелепица-то. Прости.
   - Лежи, лежи, Дика. Я и одна управлюсь. Хотя я устала! Да, подумай, какая удача! Все поедим! А Андрей не вернулся?
   Венедикт Венедиктович не ответил. Он лежал опять ничком на диване. Ему было мучительно стыдно.
   "Я-то... хотел... котлету... один... а она, усталая... Полумертвая... все о нас. Святая... святая..."

XII

   Маша пришла в полдень. У Липочки вся семья пила на кухне кофе. Маша была разодета в шубку из шиншилля и такую же серого меха кокетливую шапочку. На дворе шла крупа. Снежники, застрявшие в мехе, в прохладной кухне медленно таяли и обращались в сверкающие круглые капельки. Не было Венедикта Венедиктовича. Он с утра ушел хлопотать о дровах.
   Маша принесла с собою лампу "примус" и жестянку керосина.
   - Это, мамочка, тебе подарок. Мне больше не нужно, - сказал она, здороваясь и не целуя матери.
   - Постой, Машенька... а ты?
   - Мне, мама, больше не надо.
   - Так ведь это... его?..
   - Его... Только я ушла от него и больше не вернусь!..
   - Как же, Маша? - с испугом сказала Липочка.
   - После, мама, расскажу. Скучно... В какой вы вони живете! Как не задохнетесь!
   - Тебе хорошо критиковать, - сказала Лена, дувшая на блюдечко с рыжим, пахнущим грязной тряпкой кофе, - ты свое счастье нашла, а каково нам?
   - Молчи, Лена. Ты дура!
   - От такой слышу, - огрызнулась хорошенькая Лена.
   - Маша, Лена, оставьте, - взмолилась Липочка.
   - Да что, мама, она себе позволяет? Расфуфырилась, разоделась и думает невесть что. Ее шубку на Сухаревке продать - деревню прокормить можно. Буржуйка.
   - Будет, Лена.
   - На, Ленка, дура, бери! - сказала, вставая с табурета, Маша и сняла кофточку. - На, и шляпу бери... Ходи... Нравься, поражай толпу. Сто косых она стоила. Бери! Твое счастье. Где твоя кофтуля?
   Лена стояла, удивленная. Она ничего не понимала.
   - Вот так история с географией! Что это за распределение излишков! - воскликнул Андрей и тоже встал из-за стола.
   Маша проворно надевала старую, порыжевшую, суконную, на вате кофту сестры и укутывала голову оренбургским платком, когда-то доставшимся по наследству Липочке от ее двоюродной сестры Лизы. Стар, грязен и рван был платок, но вся семья его любила.
   - Мама, кончайте пить кофе. Мне надо пойти поговорить с вами.
   - Что за контрреволюционные секреты? - сказал Андрей.
   - Идиот, - кинула Маша.
   - А ты комиссарская шкура.
   - Идемте же, мама! - топнув ногой, нетерпеливо воскликнула Маша. - Я не могу оставаться в этой вони и с этим хулиганом.
   - А ты, стерва, не ругайся, а то я в Чеку донесу, что у тебя секреты.
   Липочка торопливо одевалась. Она напялила на себя старомодное пальто, шляпку, посмотрела в окно, потом на свои ноги и грустно усмехнулась. В окно били сухие снежинки и звенели стеклами, на ногах были ботинки с отставшими подошвами. Липочка вздохнула и пошла к двери.
   - Мама! Зачем ты идешь с этой контрреволюционеркой? - крикнул Андрей и хотел перегородить матери дорогу.
   Маша оттолкнула его, пропустила мать вперед и вышла за ней.
   Они молча спустились по лестнице и прошли через двор.
   По улице мела снежная крупа. Круглые снежинки катились по обледенелой панели, буграми наметались у домов, ложились на камнях мостовой узкими, длинными углами. Ледяной ветер выл, потрясая старыми, ничего теперь не значащими вывесками. Он распахивал полы пальто Липочки и студил ей ноги. Он схватывал шелковые, в фальбалах, юбки Маши, поднимал их выше колена и леденил ее стройные ноги в шелковых тонких чулках со стрелкой. Прошли мимо Чичкина, где под вывеской были два пустых отверстия с выбитыми стеклами, прошли мимо Скачкова, когда-то торговавшего вкусной сливочной, шоколадной и крем-брюле помадкой и русскими яствами, а теперь зиявшего открытыми Дверьми и пахнувшего мерзкой вонью, вышли к Арбатским воротам. Маша свернула по Пречистенскому бульвару.
   - Куда же мы? - спросила Липочка.
   - Пойдем к храму Христа Спасителя. Там сядем в сквере в сторонке. Я хочу, мама, тебе все сказать! Истомилась я! Измучилась вконец!
   - Что такое, милая Маша! Господи! Что еще стряслось?
   Молчала Маша. Липочка уже не чувствовала ни холода в ногах, ни снега, набившегося в дырявую подошву, ставшего комом под пяткой и давившего ногу. Вьюга секла по худым щекам и обжигала иссохшую кожу. Шла, торопилась дойти, ждала чего-то ужасного. Думала, что уже ничего ужаснее того, что было, что есть, быть не может.
   Когда выходили на площадь и во всей красе в бело-серых тучах показался всеми золотыми куполами храм, Липочка невольно задержала шаги, пораженная его красотой.
   Два солдата-красноармейца в кожаных рваных шинелях нагоняли их.
   - Глянь, товарищ, скольки золота на куполах, - сказал один.
   - Достать трудно. Это леса нужно ставить. Листы отдирать. Одной работы сколько!
   - А зачиво не отодрать? Оно без пользы. А народ прокормить можно. Внешторг живо разбазарил бы. Глянь, а нам пайку прибавка. А то главное, что так... Зря... Безо всякой пользы.
   И они обогнали Липочку и Машу, не поглядев на них.
   В углу сквера сохранилась скамейка. Ветер сорвал последние листья с кустов, качал голыми прутьями и свистел в них. Под скамейкой намело снега по щиколотку. Перед глазами, дивный в своих величавых пропорциях, стоял белый собор. Золотые надписи вились над дверями. Купола в вихрях туч казались нежнее, божественнее и величавее. Они как бы подчеркивали величие Бога над природой. Маленьким, расшитым, надушенным платочком Маша смахнула снег со скамейки и усадила мать. Сама села рядом. Ленина кофточка была ей узка и не сходилась на груди. Пуговки были застегнуты через две, и в отверстия торчала легкая шелковая блуза. Маша сняла с головы платок, укутала им свои плечи и плечи матери и тесно прижалась к ней. За собором было тише, и только временами набегали воздушные вихри, схватывали волосы Маши, играли развившимися прядями и кидали в них маленькие снежинки.
   - Мамочка! - сказала Маша, и голос ее дрожал. Непривычная Липочке ласка послышалась в нем.
   - Мама, поймите меня и простите. Я не верила в Бога... И Бог наказал меня... Хотела покаяться... Не могу... И в храм идти не могу. Страшно... Я, мама, уже три недели, как ушла от комиссара... Все хотела вам сказать. И не могла. Боялась огорчить.
   - Маша, - сказала Липочка и крепко прижала к себе девушку, - Маша, я очень рада, что ты его бросила...
   - Не радуйся, мама... Тут много... Ах, как много сплелось и посыпалось несчастий, и все на мою голову... Мне, мама, комиссар сказал, что дядя Федя изменил советской власти и ушел к белым. Тетю Наташу за это замучили, и она умерла в пытках.
   - Господи! - прошептала Липочка. - Наташа!.. Царство ей Небесное!.. Святая великомученица... Когда же это было?
   - Месяц тому назад. Вот как под Петербургом были бои. Но слушайте дальше. Когда сказал мне это комиссар ночью, я поругалась с ним. Очень уж мне тетю Наташу жалко стало... Да... Поругалась я и ночью ушла от него. Куда идти? Пошла к вам. Не хотела тебя, мамочка, беспокоить, пошла по парадной лестнице. Думала, постучусь. Жильцы меня знают. Я тихонько прошмыгну и лягу к Еленке... Только постучала, сейчас и открыли. Не спали жильцы. Пьянство у них шло. Мызгин, знаешь, безносый, открыл мне и прямо в объятия. Я кричать побоялась. Все они пьяные, как звери. Думаю, закричу, всех убьют. И тебя, и папу. Отбиваюсь от него. Другие напали тоже. Повалили на пол... Ну и Мызгин... Я, мама, понимаю, что это значит. На другой день к доктору. Как будто ничего... А вчера и сказалось. Я все от комиссара скрывалась, говорила, другим больна, а больше нельзя стало скрываться. Комиссар рассердился. Ты думаешь, на Мызгина?.. Нет... Он их боится. На меня... Я во всем виновата оказалась... Мамочка! Кричал, грозил донести, что дядя Федя у нас скрывался и тетя Наташа летом жила с нами. Мамочка! Что же это? Ты понимаешь что-нибудь? Мамочка! Я навеки больная. Спасибо, доктор пожалел меня... Даром лечит... Утешал... Говорил, теперь пол оссии такие, как вы. Мама! Да мне-то легче?.. Всю жизнь с мазями возиться... Пакость, какая!.. Мамочка, извелась я... измучилась. Хотела в церковь идти, Богу покаяться. Да как Богу-то такое скажешь? Да и есть ли Бог?.. Ах, мама! Не верила я никогда в Бога. И комиссар говорил: Бога придумали. А как же без Бога? Значит, когда смерть, - и ничего. Ни души - ни загробной жизни. Мамуля, родная... Я и думала: жить, жить, танцевать, есть, пить, смеяться, по театрам ходить... А тут все это мимо. Больная я. Навек поганая... Паршивая, как Ленин. Мама, что же ты скажешь? Ну, скажи же что-нибудь.
   Липочка крепко прижала к себе Машу, грела своим дыханьем ее заледенелые щеки. Что она могла сказать? Вся Россия такая несчастная, сифилитиком изнасилованная, голодная, холодная, оборванная в смертельной тоске простирается, ищет Бога и не находит Его. Всеми отвергнутая, всеми оттолкнутая, в самом смрадном, свальном грехе погрязшая, позабывшая долг, совесть и честь, валяется она, никому не нужная. Что уж Маша! А Наташа? А Ипполит? А сын Венедикт? А сын Федор? Ужас один, кошмар непрерывный, и никаким толчком не проснешься, никак не избудешь, не сбросишь страшное сновидение. Кому же жаловаться? Кому сказать, что сифилитик и сумасшедший правит Россией и все разрушил? Пусто кругом. Только у Бога правда. А Бог ушел. Или и вовсе никогда не было Бога! Ни понять, ни простить невозможно этого, и нечего ей сказать милой Маше, такой жалкой, такой несчастной. Нигде никогда не бывало такого ужаса, да и быть не может подобного. И только Русь может все это снести и стерпеть.
   Молчала Липочка. Только крепче прижимала тонкое, трясущееся мелкой дрожью тело своей дочери и гладила ее маленькие руки, затянутые в кофейного цвета перчатки.
   - Тоска, мама. Тоска необъятная у меня на сердце. И не снести мне ее. Покарал меня Бог. Значит, есть Он где-то. И просить прощенья не хочу. Знаю, и Он не поймет, не простит нашей страшной жизни!
   Плакали обе. Смотрели вверх на купола. И казалось им, что не тучи неслись мимо куполов, а купола плыли по небу, наклонялись и хотели упасть.
   Застывшие, окоченелые, шли домой вечером. Мимо смрадной вони Скачкова, мимо разоренного Чичкина, по безумной Москве.
   Не было слов оправдания. Не было слов утешения.
   Обе молчали.

XIII

   Ночью в отхожем месте на сахарной веревке, сложенной вдвое, повесилась Маша. Висела маленькая, жалкая, на вытянутой посиневшей шейке, подогнув стройные ножки в шелковых чулках со стрелкой и в мокрых, не просохших еще башмаках.
   Отпевали ее в кладбищенской церкви, куда отвез ее на ручных санках Венедикт Венедиктович, без гроба, завернутую в старый Лизин семейный пуховой платок. Липочка хотела похоронить ее рядом с могилой сына Федора, но кладбищенский комитет отвел ей могилу в конце кладбища, где была близка вода. Торопливо читал молитвы священник с сухим, бесстрастным, точно мертвым лицом. Могильщики ругались скверными словами за то, что их задерживают. Андрей стоял и тупо смотрел на завернутую с головой фигуру, страшную, неподвижную, и не мог понять, что это была его сестра. Лена стояла в шубке и шляпке из шиншилля, и рядом с ней Машин комиссар шептал ей что-то, от чего разгорались покрасневшие на морозе щеки и блестели ее, похожие на глаза сестры, серые глаза.
   Ночью Липочка лежала в кухне на своей постели, у стены против печки, и не могла заснуть. Длинной чередой шли мысли, тянулись воспоминания слышанного, и все сводилось к одному: "Наша несчастная земля полна чудес, явленных Господом... Бог спасет русскую землю... У Бога ее сын Венедикт, у Бога и Федор, у Бога кроткая Наташа и жалкая Маша, у Бога Ипполит и святая мамочка. И она, мамочка, все расскажет Богу и всех их, непримиримых, примирит".
   И это будет так, потому что были чудеса. О чудесах этих говорила вся Москва.
   Старый кладбищенский сторож рассказывал Липочке: разоряли в Воронеже-городе раку преподобного Митрофания, святителя Воронежского и защитника города от злых. Ночью святотатственное дело свое делали, потому что днем боялись народа. В церкви стоял большой наряд латышей при офицере, суетились комиссары, возились слесаря и плотники. Освещена была только рака преподобного. В храме лишь тускло мигали в темноте синими и малиновыми огоньками неугасимые лампады. У царских врат, высоко наверху, чуть светился лампадный огонек, и от него намечались, точно висели в воздухе, края большого образа - тайная вечеря Христа. Рамка была видна золотая да ноги Христа.
   Когда сняли стеклянный футляр и коснулись покровов святителя, светом огненным вдруг озарилась вся церковь. Засияли тысячью огней паникадила у Христа и Богоматери, у ангелов-хранителей, растворились бесшумно золотые врата у алтаря, и в полном облачении появился святой Митрофаний Воронежский, окруженный синклитом духовенства. Невидимый хор пропел ликующими голосами:
   - Благословен грядый во имя Господне. И откликнулись с высоты ангельские лики:
   - Исполла эти деспота!..
   Приказал комиссар стрелять по святителю. Грянул в соборном храме красноармейский залп, тяжким рокочущим эхом отдался о выступы стен, о колонны, гулом прокатился по куполам, пролетел громовыми раскатами над всем Воронежем-городом, и попадали красноармейцы, перераненные своими же пулями. Пули отдались о видение и вернулись к стрелявшим. А видение медленно исчезло. Потухли огни, в сумрак погрузился собор. Слышались в нем лишь крики и стоны раненых. Поутру нашли их подле раки. Повезли по больницам и запретили рассказывать.
   - Да правду-то, матушка, - говорил старый сторож, - разве ее утаишь? Молчком да тишком, перелесками темными, оврагами глубокими, по деревням и селам православным бежит эта правда. На всякий роток не накинешь платок. Не замолчишь Божью правду. Неприкосновенны, непоруганны остались мощи святителя Митрофания.
   Как бы видела это видение Липочка, видела милость Господню, видела и гнев Господа, молилась и надеялась.
   Еще вспомнила она, как один старый профессор, друг ее отца, приехавший в Москву из Киева, рассказывал пропомещика Черниговской губернии Лесоводова. Жил тот помещик с женой и родственницей, старой девой, в небольшом домике подле усадьбы. Отношения с крестьянами были хорошие, и крестьяне не мешали ему работать на усадебной земле. Когда узнали на селе, примыкавшем к усадьбе, что коммунисты будут грабить церкви, священник с дьячком перетащили в усадьбу все, что могли, принесли антиминс и в гостиной устроили часовню. Священник поселился с Лесоводовым и по утрам служил в этой новой церкви обедни. Коммунисты решили убить Лесоводовых и священника и подговорили одного из местных парней помочь им напасть на усадьбу ночью врасплох.
   - Когда ложатся спать буржуи? - спросили они у жителей.
   - Як стемние - вогню не свитять. Вирно, спьять. Как стемнело, пошли с проводником. Подошли.
   В окошке свет. Видать на занавеске тени. Много людей.
   - Ты говорил: они огней не зажигают.
   - Николи не свитили. Що це таке скоилось? Та вже ж скоро погасять. Почекаймо трошку.
   Подождали. Наконец огни погасли. Видно, полегли спать.
   - Ну, ходим.
   Только пошли - колотушка раздалась.
   - Ты же, паря, говорил: никто их не охраняет?
   - Та ни ж, не стереже. Не знаю, що це сегодня робыться.
   И видят: идет старик, низкий, приземистый, а крепкий, в тулупе и в валенках.
   - И чоловика такого у них не було, - прошептал проводник. - Тай одежа на ёму не тутошня.
   И напал на них необъяснимый страх.
   - Идемте, товарищи, завтра придем. Завтра всех порешим.
   Проводник пришел домой, лег спать. Утром проснулся - лихо на него напало.
   Не может спину разогнуть, совсем разнедужился. Позвал жену.
   - Жинко, - говорит, - пришла година помирать. Посылай, жинка, за попом.
   Тронула жена его за голову, - как в огне горит. Помирает человек. Побежала в усадьбу, все рассказала священнику.
   - Ничего, - говорит батюшка, - пусть лежит. Я отслужу молебен о здравии, а как полегчает, пусть придет в церковь исповедаться.
   На третий день полегчало мужику. Поплелся он в церковь. Как поднялся на крыльцо, глянул в залу и свалился без чувств. Когда привели его в сознание - указал он на большой образ св. Серафима Саровского, висевший у дверей, так как не могли его пронести в залу, слишком велик он был, и сказал:
   - Оце тий самый ночний сторож, що тоди ходив та довбичом колотив.
   Оставили в покое Лесоводовых и их церковь.
   Еще, когда Липочка стояла в очереди за воблой, одна полька рассказывала ей.
   Из Бельгии приехала в Рим большая делегация студентов-католиков представиться папе. При приеме в Ватикане присутствовал поляк из Варшавы - пан Бжозовский.
   Вдруг открылись двери святейших покоев, и из них вышел папа Пий X, умерший во время Великой войны и почитавшийся католиками святым.
   Студенты в страшном смятении склонили головы. Видение благословило их и сказало ясным, отчетливым голосом: "Estote boni animo. Nolite turbare. Fidem habete. Anno milesimo nongentesimo vicesimo quinto cristianitas triumphabit in toto mundo. Estote instantes, laborate et orate et sperate... Jesus Cristus vos non relinquet" (" Не беспокойтесь ... Не тревожьтесь... Веруйте... В 1925 году христианство восторжествует во всем мире... Будьте тверды, работайте. Молитесь и надейтесь. Христос не оставит вас" (лат.))
   Видение прошло через весь зал и скрылось в противоположных дверях.
   Разве не чудо, что сама Липочка по-латыни помнит слова папы. Когда учила она латынь? Давно... На курсах, и учила кое-как. И полька слова папы сказала по-латыни.
   Почему?.. Да потому, что чудо. Святые слова! Так все и будет!
   Еще говорила полька, что потом вышел настоящий папа Пий XI (Ратти) и сказал, что ему часто является покойный папа и дает ему советы.
   Лежала Липочка на холодной, сбитой, жесткой постели и не могла заснуть. Вспоминала эти рассказы и думала: "Чудеса творятся на земле. Мертвые воскресают и являются людям. Слышны пророческие голоса, близка милость Господня к нам! А когда Он помилует, и кого помилует, разве узнаешь?"
   Хотела молиться и не могла. Шуршали прусаки по стенам. Тоже голодные стали, хлеба искали. Тревожно спала Лена, ворочалась на постели. Звала Липочку: "Мама, мама!.." А когда отзывалась Липочка:
   - Что тебе, Лена? - молчала Лена... Успокаивалась и тихо дышала. Два раза становилась Липочка на колени. Хотела хоть "Отче наш" прочитать, повернувшись к окну. Икон не было.
   Жильцы-коммунисты потребовали, чтобы "богов" убрали.
   Не перечил им Венедикт Венедиктович. Снял иконы. В коридоре их под половицей запрятал. Станет Липочка на колени, и все ей представляется Маша, висящая на веревке, видит она тонкую шейку и грустное неживое лицо. И станет страшно. Не идут на ум святые слова.

XIV

   Неделю спустя после похорон Маши Лена вернулась домой часов в десять утра. Не ночевала дома. Подошла к своей постели и стала сворачивать одеяло и подушки. А сама красная, возбужденная, все смеется нервным коротким смешком, и руки трясутся: не слушаются ее. В ушах сережки бирюзовые, окруженные бриллиантиками. Узнала эти сережки Липочка. Маша носила их, когда жила с комиссаром. Больно стало Липочке. Упало ее сердце низко. Чувствует Липочка, как на самом дне души колотится оно быстро-быстро.
   - Ты что же, Лена?
   И хочет Липочка строго спросить у дочери, почему не ночевала дома. И боится Лены.
   - Что, мама? - сухо отзывается Лена и колючим, жестким взглядом смотрит на Липочку.
   Не видно души христианской в серых больших глазах Лены, в красных, точно заплаканных, веках. Ненависть горит в них. Ко всему миру ненависть. И к матери тоже.
   - Где же ты, Лена, ночь провела? - несмело спросила Липочка.
   - А вам какое дело, мама?
   - Как какое дело! Мать я тебе, Лена.
   - Нынче матерей нет. Семьи нет, - сказала Лена и, свернув в простыню постель, добавила порывисто:
   - Ну... Я ухожу, мама... Не хочу с вами в голоде жить, в вони задыхаться. С вами последнюю красоту потеряешь.
   - Куда же ты, Лена?
   - Не ваше дело, мама...
   Встала и ушла, не простившись. Догадалась Липочка, что к Машиному комиссару ушла Леночка. "Сестра родная!" - подумала... И не ужаснулась. Привыкла, что теперь нечему ужасаться, потому что сняты все замки и печати, сняты все запрещения и все позволено.
   Стала Липочка молиться. Стала ходить в маленькую, точно в землю вросшую, старую церковь, часами стоять на коленях у ободранных, со снятыми окладами, темных старинных икон. Непривычно суровы и уродливы казались иконы. Лики были темные, выцветшие, века затемнили их краску, а одеяния, скрытые от света окладами, блистали пожухлой краской. Пестрота была в иконах, и казалась она неприличной. Трудно было молиться. Не знала, о чем молиться. Не смела просить Бога, чтобы все воскресли, - и милая, святая мамочка, и Наташа, и Федя, и Дика, и несчастная Маша. Знала, что этого не будет. Вспоминала, как обижала Наташу, как настаивала, чтобы Федор Михайлович пошел служить в Красную армию. В жар бросало Липочку от этих воспоминаний. "Я виновата во всем, - думала она. - Я! Я не боролась, не противилась, плыла по течению... Да где уж мне бороться! Господи! Я же ведь слабая! Я же немощная. Я же убогая! Пришли они. Прикрикнули, наорали... К стенке! В расход!.. В тюрьму! Господи! Что же я - то могу? Уж как стеснили меня. Прислуга у мамочки так не жила, как мы живем. Прислуга у мамочки всегда сыта бывала. Что мы, то и она ела. Мы пироги, и она пироги... А мы теперь картофельную шелуху. Вчера селедку дали, а в селедке черви... Разве было так раньше?.. Господи! И опять я грешу... Все ропщу. Господи! Не могу не роптать на Тебя! Возмутился дух мой против Тебя. Что же Ты делаешь, Господи? Церковь Твою святую, православную, единую, чистую уничтожают. Государя убили, семью развалили, и нету ни мира, ни спокойствия на земле. Слава в вышних
   Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение. Так ведь, когда на земле ни мира, ни в человецех благоволения нет, - нету, Господи, и Тебе славы в вышних! Прости меня, Господи! Богохульствую я, да уж больно придавил Ты меня несчастиями. И нет мне силы больше терпеть..." Падала на пол, билась лбом о холодные каменные плиты и шептала:
   - При царе Иване строили эту церковь. При царе Иване клали эти плиты. А и тогда было лучше. Надругался над церковью царь Иван с опричниками своими, с Малютой, с Басмановым да с Афонькой Вяземским... А устояла... устоит и теперь... А мы-то! Мы-то погибнем, мы не увидим...
   И шептала она:
   - Верни Государя на престол Московский. Верни правду на землю Русскую... Воскреси Русь. Воскреси моих детей... Ну хоть Лену верни от разврата... Ну, хоть хлебушка мне подай, Христа ради! Как милостыньку нищенке... Господи! Господи! Силы нет! Веру теряю... Ну, хоть смерть мне пошли!
   Возвращалась домой. Сидели в темноте с Венедиктом Венедиктовичем и молчали.
   Не о чем было говорить.

XV

   В начале декабря Венедикт Венедиктович пошел на службу и не вернулся. Прислал почтальона с запиской Липочке. Просил принести постельное белье и собрать какую-нибудь посуду.
   "Арестовали меня и отправляют в Бутырскую тюрьму. Я полагаю, одно чистое недоразумение".
   Липочка помчалась в тюрьму. Сутки таскалась по канцеляриям и по комиссарам, вымаливая и добиваясь свидания с мужем. Грубый Ляхин издевался над ней, его помощник Каринкевич ядовито допрашивал ее, но свидание допустили.
   - Да вы, товарищ, - сказал ей Ляхин, - напрасно беспокоитесь. Лисенко взят по недоразумению. Нам видна птица по полету. Он ни эсер, ни сановник. Кто-нибудь оболгал его. Чека разберет и выпустит. А здесь посидеть, право, не худо. Тут у нас министры сидели, и генералы, флигель-адъютанты здесь были. Возьмите, Макаров, министр, у нас сидел, генерал Татищев, министр Кутлер, Самарин, обер-прокурор, общественные деятели... Что ваш муж!.. Почтовый чиновник и прислан без обвинения. Не волнуйтесь, товарищ.
   Сам Венедикт Вендиктович тоже был спокоен:
   - Отлично это, Липочка, что принесла мне все. А то вчера спать было нехорошо. Спасибо, батюшка один свое пальто одолжил, а то холодно очень в камере.
   - Как же, Дика, тебя взяли?
   - Вот нелепица-то вышла. И не понимаю, как. Взяли все наше отделение. Допросили. Всех выпустили, а меня оставили. Я спрашиваю: в чем же меня обвиняют? Мне ответили: после узнаете. Вот и жду. Тут, говорят, месяцами ждут. Ничего. Грациозно это все вышло.
   Для Липочки наступило тяжелое, заботное время. Надо было выискивать средства, просить, вымаливать пайки, продавать последние остатки имущества, чтобы устроить Венедикту Венедиктовичу "передачу", принести ему белую булку, кусок вареного мяса, щепотку чая, восьмушку табаку. Нужны были деньги на подкуп стражи, чтобы позволили свидание.
   Сам Венедикт Венедиктович бодрости не терял. И, хотя прошло уже три недели, а его не вызывали для допроса, он был спокоен:
   - Что мне, родная моя Липочка, может быть? Ни в чем я не виноват. Притом же я сам видел отметку на моем листе: "пролетарского происхождения", а это все равно, как в старину написали бы: князь или граф, что ли. Живу тут в тюрьме. Да и там разве не та же тюрьма была? Вся Россия, Липочка, теперь одна тюрьма. Бог даст, скоро и выпустят.
   Липочка выбивалась из сил. Когда ложилась вечером на холодной кухне, поужинав с Андреем, не спала. Мучил голод. Получаемый паек делила сначала пополам и половину отдавала Андрею, а оставшуюся половину снова резала на три части, две заворачивала для Дики и одну треть съедала. И была эта треть как кусочек хлеба, что дают после причастия.
   Кожа да кости остались от Липочки. Но о себе она не думала. В ней вдруг проснулась страшная сила самопожертвования. По утрам она рылась в старых тряпках, отбирала, что продать, а потом шла на Сухаревку и там толкалась среди торговцев и торговок, спорила, бранилась, продавая тряпье и тут же покупая что-нибудь для Дики.
   По ночам ей снились миллионы. Она покупала гусей и жарила их для Дики. Просыпалась и в полусознании думала: "Вот бы Дике баночку свежей икры от Баранова принести и горячий филипповский калач... И еще любит он анисовую водку". А когда отходила совсем от сна, соображала, что это невозможно.
   Венедикт Венедиктович стал ее культом, ее религией. За ним она забыла все свои горести и думала только о нем. Ей казалось, что никогда никого она так не любила. Он ей рисовался несчастным, святым, любящим, кротким. За него она охотно пошла бы на смерть.
   Под Крещенье утром шла, радостная и возбужденная, в Бутырки. Кто-то сказал ей, что 9 января будет амнистия и ее Венедикта Венедиктовича, наверное, выпустят. Накануне ей удалось продать за большие деньги маленькие бирюзовые сережки, что подарил ей отец на Пасху, когда ей было пятнадцать лет. Она берегла их как память. Она купила большую белую булку, фунт табаку, сахар и чай и шла, мечтая, как она обрадует Дику и своим подарком, и известием, что еще четыре дня, и они опять будут вместе. На ее сердце была тихая радость. По светло-синему небу плыли розовые облака. Солнце ярко светило, и мороз был несильный. Липкий снег набивался к чулкам через рваные подошвы, но это были такие пустяки. Липочка к этому уже привыкла.
   В карауле усатый старый красноармеец в рваной шинели долго вертел записку и крутил головой. Потом ушел, вернулся и сказал коротко:
   - Нет такого.
   - Как нет? - сказала Липочка. - Я была на прошлой неделе.
   - Пожалуйте в канцелярию.
   Липочка покорно пошла со всеми своими свертками по длинным коридорам и лестницам. Замедление свидания смутило ее, но радость продолжалась, сердце билось усиленно. "Какая-нибудь ошибка, - думала она. - Новый служитель... Может быть, Дику перевели в другую камеру..."
   В канцелярии сидел молодой человек в кожаной куртке. В комнате было жарко натоплено, пахло железом печки и краской, и была отворена форточка. Морозный легкий пар входил в нее, стлался к полу и таял у стола.
   - Чем могу служить, товарищ? - любезно спросил молодой человек.
   - Мне разрешены сви

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 485 | Комментарии: 4 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа