sp; - От большевиков ушла. Боялась, замучают. А тут работы не нашла...
- Почему себя работой мучаешь? Я тебе за это не заплачу ничего.
- Не надо мне ничего. Я по любви.
- Пой "Одесса-мама". Веруська начала.
- Стой! Громче пой! Со мной вместе.
Одесса-мама... - жалобно раздалось по крошечному номерочку в ночной тиши.
- Громче... Так... Ты все исполнишь, что я тебе скажу? - Ты видел... Вчера... И хоть сейчас.
- Почему?.. Ты, Веруська, пакостница.
- Нет... Я чистая... Помыслы у меня чистые, а это главное. Так и Христос учил.
- Ты и во Христа веруешь?..
- Верую, - чуть слышно прошептала девочка. - Как же ты смеешь веровать?
- Христос поймет меня и простит.
- Ах ты, стерва, стерва! А почему ты мне вышиваешь?
-Я сказала: по любви.
- За что же ты меня любишь?
Девочка вскочила со стула, упала на колени к ногам Игруньки и, прижимаясь похолодевшими щеками к его телу, чуть слышно проговорила:
- Скажи... Ты великий князь?.. Ты только так... скрываешься?.. Скажи?.. Я никому не скажу.
- Стал бы великий князь такие гадости с тобой делать, как вчера делали. Пьяный по кабакам шататься. С хулиганьем и раклами танцевать?
- Ты нарочно, - прошептала, молитвенно складывая руки, девочка, - ты нарочно... Чтобы не узнали.
- Да почему ты так думаешь?
- Стройный ты... Высокий... И глаза синие. И власть в них страшная. Вчера, когда грузин с кинжалом на тебя кинулся, ты только сказал: гадина!.. И он отошел. Ты великий князь!.. Я знаю...
- Какой же я великий князь?
- Михаил Александрович... Брат Государя, - она всплеснула руками. - Ах, как хорошо это будет! Опять Государь... Служба в церквах. Я в белошвейной, канарейка поет. И я чистая, чистая... Я исповедуюсь, и Бог меня простит...
- Ты русская?
-Да.
- Какой губернии?
- Города Кронштадта.
- Ну, полно болтать глупости. Пой: "Одесса-мама".
Девочка оторвала лицо от ног Игруньки, подняла большие, серые, полные слез глаза и запела тонким, нежным голосом:
Одесса-мама!.. Одесса-мама!..
Я живу совсем не при фасоне,
И семья моя совсем бедна.
Не бываю часто у Франкони,
Чай не пью у Робина.
Одесса-мама!.. Одесса-мама!..
Глупая песня одесских проституток звучала печально, как молитва. Игрунька смотрел на ее маленький пухленький носик со следами пудры и слез, на порозовевшие щеки и слушал. Сквозь стекла окна доносилось мерное рокотание моря, и в щели шел пряный дурманящий запах мимозы.
- Ты - великий князь!.. - прошептала Веруська и опять упала к ногам Игруньки. - Я знаю... Ты нарочно... Скрываешься... А потом Государем будешь... Сохрани тебя Господь!..
В Константинополе Игрунька крупно поговорил со Степаном Леонардовичем из-за неправильного расчета с товарищами.
- Меня обижать можете, - сказал он, - а их не позволю, понимаете?..
Взор был настолько выразителен, что Степан Леонардович доплатил недостающие лиры матросам, но Игруньке пришлось уйти. Он не тужил. Свет не клином сошелся. В магазине случайных вещей он купил себе щегольской штатский костюм, постригся, завился, сделал "маникюр" и проводил целые дни у Токотлиана на Grande rue de Pera.
Его принимали за молодого дипломата.
Деньги приходили и уходили. Откуда приходили? Игрунька затруднился бы сказать. Разно. Бывали удачные ставки на petits chevaux (Лошадки (фр.) - азартная игра), были крупные выигрыши, перепродажи и размены, дарили женщины, богатые гречанки... Случалось по утрам в старом затасканном костюме идти грузить товары на корабли... Было всего. Куда уходили деньги, определить было легче. Уходили на завтраки и обеды, на чашку кофе или порцию мороженого, на женщин и вино.
За морем шла героическая борьба генерала Врангеля за последний кусок русской земли. Она уже не трогала Игруньку. Там были его братья?.. Да, вероятно, были... Там, в армии товарища Фрунзе, мог быть его отец?.. Да - быть. И этого Игрунька не понимал. Чтобы понять это и стать судьей между ними и отцом, надо было прибавить к одной из сторон что-то ценное. И это ценное было: "За веру, царя и отечество". Такой лозунг мог бросить его и на отца, и на братьев... Без него... Пусто было в сожженном сердце, и он подумывал, что хорошо было бы служить, хорошо было бы воевать, опять скакать, рубить, лежать в окопе, сжимая твердыми руками винтовку... Но только... Не против отца.
Когда поляки втянулись в войну с Россией, симпатии Игруньки даже склонялись на сторону отца. Он воевал с "чужими", с врагом России. Но идти к большевикам не мог. И когда приходили раздумья, он гасил их вином и развратом.
Дождливым холодным осенним днем пришли корабли генерала Врангеля. Голодные и умирающие от жажды люди, как скотина, были набиты на палубы. Но их дух был высок, и, когда мимо проходил на катере генерал Врангель, кричали "ура"!.. Махали шапками... И от этого "ура" радостно было на сердце у Игруньки. Видел он, как бледнели лица у французов и англичан.
И думал тогда Игрунька об уроках прошлого, вспоминал профессора Елчанинова и как цитировал он слова Петра Великого:
- "Недорубленный лес вырастает скоро!"
Недорублен был лес и мог вырасти снова, потому что свежи, молоды и могучи были его пни и ждали только теплого весеннего солнца, чтобы пустить побеги.
Игрунька разыскал Олега и поручика де Роберти.
У Токотлиана в углу за круглым мраморным столиком уселись изящный, в черном пальто и мягкой шляпе, Игрунька, Олег в казачьей форме, в шароварах с выцвелым, изодранным лампасом, и де Роберти в потертом английском френче.
Блуждал и прыгал разговор... О Перекопе...
- Нет... Нет... В том-то и дело, что не было настоящих укреплений!.. - говорил Олег.
- Они шли густыми цепями. Артиллерия их косила огнем. Десять, сто на одного, - сказал де Роберти.
- Притом холод, - добавил Олег. - Полку не успели раздать шинелей. Не знаем, кто задержал... В рубашках рваных мы ночью в снопы зарывались, а утром так коченели, что уже не могли подняться... Бровцын убит. Твоего Чернобыльского полка нет. Все теперь сводное... без лошадей, - сказал де Роберти. - Сестра Серебренникова в Польшу подалась.
- Что без лошадей. Почти все без оружия. Говорят, французы отберут и последнее.
- Союзники! -А ты?
- Да как... Тогда, под Курском, узнал от пленных... И замолчал. Смотрел на широкое окно с маленькими
занавесками. В щели занавесок виднелся уличный поток людей, и на каждого десятого прохожего приходилась серая русская или обфасоненная на русский манер желтая английская шинель.
- Что узнал? - насторожился Олег. - Отец там... с ними...
- Да... Знаю, мне Светик говорил. Читал дневник отца. Значит, ты знал?
-Да.
Оркестр из пианино, скрипки, виолончели и окарины наигрывал попурри из "Корневильских колоколов".
- Скитался... Да... Не мог идти против отца.
В моем скитанье,
Много страданья,
Но и взамен,
Что наслаждений,
Любви волнений,
Любовных сцен!
Ах, итальянки,
Немки, испанки
И англичанки,
Словом, весь мир!
-напел под музыку Игрунька.
Печальны были его глаза.
- Пойдем отсюда... не могу больше, - сказал он.
На улице-лестнице, сотнями выщербленных каменных ступеней спускавшейся к морю, среди старых узких неровных домов, под веревками с навешанным бельем, где пахло бараньим жиром, греческой водкой "мастикой", ладаном и соломенной гарью, где вверх и вниз, вниз и вверх ходили турки и медленные турчанки с лицами, обмотанными черными платками с сетками перед глазами, Игрунька остановился подле кофейни.
- Олег, - сказал он. - Ты ничего не слыхал о маме?
- Мама у Господа...
- Что ты... Скончалась? Тебе писали?.. Откуда ты знаешь?
- Никто не писал... Но знаю.
- Почему?
- Я так чувствую.
- Олег... Нельзя так говорить.
- Почему? Ей лучше.
- Проклятое время, - воскликнул Игрунька... - Все погибло. И церковь погибла, и Бога нет у людей.
Едва шевеля молодыми, потрескавшимися, припухшими губами, сказал Олег:
- Созижду церковь Мою, и врата адовы не одолеют ее...
Пошел вниз к морю. Игрунька побежал за ним. Де Роберти остался у кофейни.
- Олег... ты... святой... что ли?
- Нет.
- Ты все знаешь... Про маму... от Бога?
- Я чувствую Бога... А ты?
- Нет... Я живу... Ах, Олег... Запоганил я свою душу. Ты и про Лизу чувствуешь?
-Да...
- Что же?
- Не разобрался еще...
- Меня-то прощаешь? - Не мне тебя судить. - Поцелуй меня.
Олег крепко поцеловал Игруньку. - Ты куда? - К своим, на корабль.
Игрунька смотрел, как спускался к пристани с яликами Олег. Он шел, озаренный солнцем, и казалось, над его головой сияет блистающий нимб.
Через четыре дня Игрунька, прожив последние лиры, отправился искать работы и кое-как нанялся steward'ом (Стюардом (англ.)) на пароход "Styria", бывший австрийского Ллойда, реквизированный французами. Капитаном был итальянец, помощником капитана - словенец, commissaire du gouvernement (Комиссар французского правительства, т.е, комендант парохода) - французский лейтенант, и все три полюбили лихого, расторопного, голубоглазого красавца стюарда, носившего такое смешное имя.
- Кускони, - называл его итальянец.
- Куско, - звал его словенец.
- Кюскоф, - кликал его француз.
Жилось хорошо, но хотелось другого. Манило дальше синее море. Ходить из Константинополя в Марсель мимо Митилены и мыса Матапан, пролезать мимо знаменитой Сциллы, любоваться горящими огнями улиц Реджио с попеременно вспыхивающими красным и зеленым фонарем маяка и ярким белым мигающим светом Мессинского сигнала, ходить по Тирренскому морю, вдоль Эльбы и Корсики с их старыми башнями, стоять в карантине у Фриуля, любуясь на развалины серых стен в желтых скалах замка графа Монте-Кристо, и на берегу смотреть его могилу и в то же время целыми днями мыть посуду, носить по каютам и в кают-компанию утром кофе, днем абсент и соду, подавать блюда за обедом и ужином, а ранними утрами мыть и скоблить палубу и чистить медь Игрунька не мог. Он был образован, был мечтатель, был испорчен и слишком много видал на своем недолгом веку. Он шел мимо Сциллы и думал об Одиссее, о его странствиях, вспоминал стихи, заученные как образцы гекзаметров:
"Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына..." Бледными казались ему подвиги Ахиллеса. Жалкими и наивными странствования Одиссея. Ахиллес не знал аэропланных бомб, пулеметного огня и газовых атак. Во времена Трои у пленных не сдирали кожу с ног, вырезывая лампасы, не снимали кожаных перчаток с рук. Троянский конь была хитрость, на какую большевики не попадутся. И те, кто идет к большевикам, думая, что они сыграют роль троянского коня и принесут большевикам заразу и разложение, - просто попадают "к стенке"... Одиссей не ходил в шторм на парусно-моторной шхуне "Фортуне", не сбивал паруса при раскачке мачты в восемьдесят градусов. Подвиги Одиссея перед подвигами его, Игруньки, казались ничтожными. Только не родился еще Гомер, могущий воспеть гекзаметрами дела и гнев на большевиков - Игоря, Федорова сына!..
А когда шли между Эльбой и Корсикой, представлял себе маленького человека в треугольной шляпе, здесь родившегося и здесь узнавшего первое заточение. Наполеону было легко. Ему кричали: "Vive l'Empereur" ("Да здравствует Император" (фр.)), с ним были воспламеняющиеся французы, чуждые русского скептицизма. Ну-ка попробовал бы он говорить товарищам о пирамидах и о веках, смотрящих с их высоты! Живо стали бы орать:
- Товарищи! Все это - буржуазные предрассудки, и как пирамиды есть память о фараонах, то есть полицейских, и об египетском царизме, заведшем черту оседлости для несчастного еврейского народа, то следует эти самые пирамиды к чертовой матери снести.
И снесли бы. Игрунька не сомневался, что, лузгая семечки, принялись бы за работу, заложили бы динамит и взорвали бы пирамиды и сфинксов, ибо гениален в разрушении русский народ. Его Наполеонами не возьмешь. Он имел - своих Наполеонов и имена им: Стенька Разин и Пугачев. Но при Степане Разине и Емельяне Пугачеве не было жида, и потому не удалось им по-настоящему тряхнуть Москвой так, чтобы и душа русская ко всем чертям полетела.
Понимал Игрунька, что в России Наполеон невозможен, а может быть только законный, Богом венчанный царь...
Во Фриуле не мог равнодушно думать о графе Монте-Кристо. Чем он хуже его? Почему и ему не построить себе замок на какой-нибудь скале и не играть крупную роль?
Европа - битая карта. Игруньку тянуло в Америку. Еще в Константинополе любовался он чистыми, холеными, щеголеватыми американскими солдатами, подсаживался к ним в трактирах и кафе и слушал их рассказы, стараясь понять их. И понял из рассказов одно, что где-нибудь в Аргентине можно таким, как Игрунька, молодчикам устроиться в кавалерии. Там постоянные войны, опереточные перевороты в республиках, и там царит милитаризм.
Грезы о "червонном доломане и ментике, сотканном из тучи" воскресли в сердце Игруньки. Южная Америка стала его мечтой.
Весной 1921 года, прокутив все заработанные франки на карнавале в Ницце, опять матросом на мрачном угольщике Игрунька отправился за океан.
Генуя, Ницца, Монте-Карло, Марсель, Барселона, Гибралтар, Танжер, Декартов мыс зеленый, двадцать дней синего океана и Рио-де-Жанейро...
Кто из русских юношей, гимназистов и кадетов, не мечтал об Америке? У кого, прикрытые латинской грамматикой или историей Сиповского, не лежали романы Майн Рида, Купера, Густава Эмара, Жаколио, Буссенара, Жюля Верна и других чародеев описаний путешествий и приключений? Не избежал этого и Игрунька. Он родился в Джаркенте, но Средней Азии не помнил. Двухлетним ребенком попал он в Петербург и прожил в нем безвыездно до самой войны. И потому он острее испытывал тягу к путешествиям, и запах надвигающегося порта, самого красивого из всех портов мира, волновал его. Он решил покинуть угольщик. В углу трюмного помещения, где висела его койка, стоял его маленький чемодан, и в нем любовно уложены черный смокинг, белые рубашки, брюки со складкой, туфли, шляпа и шелковые чулки, - его теперешний парадный мундир. Твердо верил Игрунька, что его русые волосы и голубые глаза, его стройный стан и высокий рост в этой одежде откроют ему двери куда угодно.
Вечером сошел с парохода. Черная шляпа набекрень, смокинг, умопомрачительные брюки, галстух и два доллара в кармане. Пальмы бульвара бросали от фонарей причудливые тени. В широких окнах кафе - яркий свет. Люстры, пестрые фонари всех цветов радуги. Вокруг трескуче-певучий испанский язык. На панелях за столиками: гренадин и сода с виски. Мулаты с темными лицами и курчавыми волосами, в безукоризненных белых с тонкими полосками костюмах, с тросточками в руках, в шелковых чулках и тонких башмаках, красавицы-креолки с громадными черными глазами и кожей шафранного цвета, с большими серьгами в ушах, блещущие зубами при улыбке, стройные, изящные в движениях, попарно, по трое, обнявшись за талии, проходили танцующей походкой, напевая мотив танго или матчиша. Свет пестрых лампионов и ярких люстр пятнами ложился на прохожих и увеличивал пестроту красок. Пахло нежными духами. Изящные офицеры в светлом хаки с кручеными погонами и в шлемах, в мундирах с широкими шарфами и звенящими саблями, бледные испанки, рыжие американки, темные француженки, брызжущий смех, восклицания, крики, цокание копыт парных лошадей по мостовой и шелест резины колес создавали особую, не виданную Игрунькой картину беззаботного счастья. Вдали светилось фосфоресцирующее море. Огни пароходов длинными, белыми, красными и зелеными столбами змеили свои отражения по воде. В теплой ночи, напоенной ароматами цветов, полной теней от гранатовых деревьев, пальм и кактусов, двигалась живая, пестрая, веселая толпа. Пятна света создавали клочки картин, неожиданно ярких и необычайно красивых. Из-за легкой железной ограды протянулись ветви, усеянные невиданными цветами. Свет упал на них и придал им небывалую окраску. За ними мрак ночи, прямые столбы пальм, и в звездном небе едва намечается перистая крона листьев. Розовый свет абажура лег на шляпку и смуглый кончик носа, и улыбка красных уст, сверкающая белизной зубов, кажется манящей и сладкой. В свете автомобильных огней стройные, холеные гнедые кони в английской упряжи, точно лаком покрытые, стоят, выпуклые, но коляски не видно во мраке. В свет окна попал всадник в широкой шляпе на худой лошади. Вытянуты вперед его ноги в длинных светло-сиреневых штанах, и большие стремена покрыты пылью степей. Процокал копытами по мостовой и исчез в сумраке ночи.
Пряно пахнет цветами. Налетит ветерок с моря и покроет их аромат тяжелыми солеными дыханиями океана. Тогда заглушая шум людской толпы, послышится вздох,- то набежал девятый вал и катится по песку и камням, рассыпаясь о пристань.
Говор, песни, звоны гитары, стенанье скрипок, и песни, и танцы из каждой двери, из каждого окна. Вспоминал Игрунька Котика Ожогина, степь, гостиную Танюши Лоскутовой, когда теперь, сидя за стаканом гренадина, напевал:
В далекой, знойной Аргентине,
Где небо так безумно сине,
Где женщины, как на картине,
И точно олицетворяя его мечты, - будто Джо и Кло, - две мулатки шли, обнявшись, выделывая па, сверкая шелком чулок и кружевами поднятых юбок, и, танцуя, они наткнулись на Игруньку.
- Hijo del Dios bianco! (Сын белого бога (исп.)) - воскликнула одна и, смеясь, заглянула прямо в синие глаза Игруньки.
Есть язык общепонятный. Язык любви. Игрунька был мастер на нем говорить.
Через минуту они сидели с ним за столиком, ели мороженое и пили коктейль. Они узнали, что он Russo (Русский (исп.)), говорит по-немецки и по-французски, и разыскали подругу-креолку, говорившую по-немецки.
Переводчица оказалась красивее новых знакомых. Она была и бойчее их. В полночь Игрунька танцевал танго между столиками с креолкой, привлекая на себя внимание своим высоким ростом, светлыми волосами и голубыми глазами. Кругом при всплесках рук раздавались веселые возгласы:
- Hijo del Dios bianco!
Наутро Игрунька с рекомендательным от креолки письмом ехал в Буэнос-Айрес в русское кафе "Украина".
Было жарко на солнце. Пыльные мостовые блестели. Их поливали водой из бочонков голые негры. Сонно дремали пальмы. В пурпуровых цветах висели острые ветви гранатового дерева. Пряно пахло померанцевым цветом и как будто еще лилией. Ближе к морю к ароматам цветов примешивался царапающий горло запах угольного дыма и острый запах рыбы и воды.
Сладко и больно было на сердце Игруньки. Дивила красота природы и синего неба, волновала прошедшая вихрем страсть, но чего-то не хватало, о чем-то тосковало сердце. О чем?
Две недели спустя "сын белого бога" писал Олегу в Галлиполи:
"... Я окунулся в жизнь Южной Америки. Два дня я провел в Рио, затем Сантос и столица Уругвайской республики Монтевидео. Еще один день, и я в южноамериканском Париже, в Буэнос-Айресе... Милый Олег... Небоскребы и движение толпы прямо-таки феноменальны.
Я жил в русской посольской церкви и поступил простым "пеоном" в русское кафе "Украина". Двенадцать часов в день работы в кафе - мытье полов и стекол, затем стаканы и тарелки. По вечерам я переодеваюсь и - в кафе. Там я на практике учил испанский язык и присматривался к нравам Аргентины..."
Пять месяцев "сын белого бога" мыл тарелки и полы, пока судьба не обратила на него внимания.
Был бал у германского посла. В посольском доме ярким светом горели огни, и занавеси казались прозрачными. Играл военный оркестр. На улице уже был слышен шелест ног, говор и смех танцующих пар.
Игрунька в отлично вычищенном смокинге и в белых перчатках, стройный, красивый и высокий, выше всех ростом, в печальном раздумье стоял в зале. Никто никогда не догадался бы, что этот изящный молодой человек с манерами гвардейского офицера - "пеон" из кафе "Украина". Но Игрунька ощущал это. Под белыми перчатками была грубеющая кожа, и черноты ногтей не мог выправить и уничтожить никакой маникюр. Старый смокинг поблескивал на локтях, и усилия утюгов не могли придать такую складку брюкам, чтобы хотелось под ней провести двумя пальцами по воздуху и сказать свистящее: ф-фиии.... Он опускался. Никакие "чаевые" не дадут ему возможности сшить себе новый костюм. Нежности рук не вернешь, и скоро уже никого не обманешь. Все будут знать, кто он. Никто не пригласит его как молодого дипломата на посольский бал.
Вчера креолка Пепита, дочь богатого скототорговца, после страстных объяснений вскочила и воскликнула:
- Покажи мне твои руки!..
- Зачем мне показывать руки? - краснея, сказал Игрунька.
- Нет!.. Покажи... Я чувствовала!.. О! Я понимаю, Почему у тебя нет шикарной пижамы, и ты не можешь на нять для меня хорошенькую garconniere... (Квартирку (фр.)) Ты вовсе не русский гусарский офицер, а ты чернорабочий из порта. Ты мостильщик улиц или каменотес. Ты пильщик дров. Ты презренный лакей и попросту обманщик. Ты обманул меня баснями о своих предках и имеешь мозоли на ладонях и жесткие пальцы...
Как все это было обидно. И разве могла Пепита, дочь аргентинского богача и скотопромышленника, понять, что при теперешней России возможно, что гусарский ротмистр служит "пеоном" в кафе, а половой из третьеразрядного трактира командует армией. Она даже не понимает, где Россия. Она прельстилась "Hijo del Dios bianco", его ростом, белым цветом кожи, русыми волосами и голубыми глазами, и она так хотела, чтобы у сына белого бога были и мягкие руки... Да, жизнь становилась тяжела! Пять месяцев работать по двенадцати часов в сутки и не видеть просвета, так можно всю молодость прогулять и в Буэнос-Айресе видеть только кафе "Украину" да его посетителей.
Для "сына белого бога" это немного мало.
Бал у посланника не радовал. Вероятно, это его последний бал. Больше его не пригласят. Пепита здесь, и она всем будет звонить своим назойливым голосом, что "hijo del Dios bianco" - погонщик мулов, чистильщик сапог, метельщик улиц, грузчик тяжестей на пристани...
- Tenente Kousskoou, - услышал он ласковый приятный голос. Двое штатских: один молодой, голубоглазый, белокурый - ротмистр Гестерштейн, парагвайский офицер, немец, знакомый Игруньки, в смокинге, другой - во фраке, полный, с седой головой, с умными, добрыми, большими навыкате глазами, бритый и красный, стояли перед ним. - Das ist ein russischer Offizier. Er spricht sehr gut deutsch (Русский офицер. Он очень хорошо говорит по-немецки (нем.)), - сказал Гестерштейн и, пожимая Игруньку за локоть, шепнул ему: - Полковник Шерифе, военный министр Парагвайской республики.
- Отчего молодой офицер так печален на балу? - сказал на чистом немецком языке Шерифе.
- Ах, господин полковник. Нечему радоваться. Все так безотрадно грустно.
- Я понимаю вас... Где вы служили?
- В Чернобыльском гусарском полку.
- Кончили училище?
- Я кончил полностью семь классов кадетского корпуса и был один год в училище.
- Gut! Sehr, sehr gut ( Хорошо ! Очень, очень хорошо (нем.)). Вполне воспитанный молодой человек.
- Кому нужно мое воспитание!
- Совсем не нужно быть пессимистом. Es waren zwei Frosche, und einer war Pessimist und der andere war Optimist ( Жили были две лягушки . Одна была мрачная, другая жизнерадостная (нем.)). Эти лягушки попали в погреб, прыгнули, в темноте упали в глубокую банку со сливками и стали тонуть. Pessimist воскликнула: "Я пропала". Сложила покорно лапки, захлебнулась и умерла. Optimist сказала: "Мы еще поборемся", - и стала быстро двигать лапками... Когда настало утро, лягушка-Optimist сидела усталая, но счастливая на взбитой ею горке сливочного масла.
- Я вот уже пять месяцев двигаю лапками, - улыбаясь, сказал Игрунька, - но не чувствую под собою масла.
- Погодите, вы любите верховую езду?
- Еще бы. Это моя страсть.
- А лошадей?
- Обожаю.
- Не боитесь оказаться в глухой прерии, отрезанным от всего мира, со взводом бравых солдат, отстаивая границы прерии от индейцев?
- Чего же тут бояться! Одно наслаждение.
- Я могу вас принять младшим офицером в нашу кавалерию. Форма красивая, жалованье мы платим хорошее, и вы будете при своем деле.
- Как я был бы счастлив!
- Отлично. Завтра я возвращаюсь в Асунцион. Явитесь ко мне на будущей неделе, и дело будет сделано.
- Благодарю вас.
Шерифе крепко пожал руку Игруньки, вглядываясь своими серыми глазами в синие глаза молодого человека, и ласково сказал:
- Вы мне напоминаете моего сына, убитого при штурме Вердена.
На этом балу никто не танцевал так весело, так изящно, как "Hijo del Dios bianco", и злословие Пепиты, как она ни старалась, не могло помешать успеху русского офицера среди знойных цветных дам.
Маленький город Асунцион пологими скатами спускался к млеющему под солнечными лучами в огненной игре блестящих волн Парагваю, с дымящими пароходами и блеском белых яхтенных парусов. Аргентинские, бразильские и уругвайские флаги пестрыми бабочками порхали на вершинах мачт и на гротовых реях. Мягкий теплый ветер набегал из степей, морщил голубые волны, стлался муаровыми полосами по реке, и, когда парус попадал в эту полосу, вдруг круто ложилась яхта к воде и неслась быстро, с опененным, мягко шуршащим килем.
- Бим-бом... бим-бом... бам-бам... - несся однообразный, в два колокола, звон собора. Был католический праздник.
Улички, немощеные, кроме главной, "Palmas", покрытой деревянными торцами, прерывались небольшими площадями. На площадях стояли памятники маршалу Лопецу и его сподвижникам. Память шестилетней войны, которая велась против Аргентины, Уругвая и Бразильской империи.
Памятники утопали в цветущих розовых кустах, и герои войны в широких шляпах, то с винтовками, то с саблями выглядывали из них, точно из громадных букетов.
За рекой, до горизонта - густое зеленое море.
- Это "чако" - леса, перепутанные лианами, колючими кактусами и карликовыми пальмами, непроходимые заросли, в которых живет заманчивая тайна южноамериканской прерии.
На "Palmas" сквозь зеркальные стекла магазинов были видны европейские товары: шелка, бархат, изделия из золота, веера, драгоценные камни, стекло, хрусталь, картины, гравюры, - точно ялтинские ряды на набережной в довоенное время сезона. Столики кафе, накрытые от солнца широкими тентами, выбежали на панель. За ними - пестрый ковер людей. Шуршали большие листы газет. Синий дымок сигар вился к потолку. Негры-лакеи в белых куртках с золотыми пуговицами проворно бегали, разнося напитки и пирожные.
В таком кафе, за столиком, за чашкой кофе сидел Игрунька, поджидая своего спутника, лейтенанта Монтес дель Око. Он должен был ехать с ним на миноносце "Еl Treumfo" по реке Пилькомае на форт генерала Дельгадо - на аргентинскую границу.
На Игруньке - защитный китель с высоким воротником, перетянутый ремнем с круглой золотой бляхой, и синие "шассеры" с розовым лампасом навыпуск. Сабля на ремнях падает на плиты панели, мягко блистая сталью ножен.
Вчера вечером в театре "Гренада" Игрунька и Герстерштейн по широкой лестнице в мавританском стиле вышли на громадную площадку, возвышающуюся над улицами, идущими к порту. Огненные амариллисы, цветущие алоэ и причудливые кактусы, окружавшие площадку, при свете огней стыли странными чудовищами.
У стены стояли столики. По площадке взад и вперед ходила густая толпа, как в фойе петербургского театра. Гул голосов стоял над толпой. Иногда вырвется женский смех и серебряным колокольчиком прозвенит в гуле мужских голосов или вскрикнет испанка, притворно возмущенная шуткой кавалера. Игрунька и Гестерштейн заняли столик в центре площадки, и Игрунька в темном мундире кирасирского покроя, с немецкой каской со звездой в руке, чувствуя себя центром внимания толпы, смело оглядывал дам. Он понял значение мундира. Как в Спасском алый доломан звал его на подвиги, так теперь мундир Парагвайской республики, стянутый в талию, делал его сильным и готовым на смерть и раны. "Не было ли ошибкой, - думал Игрунька, - так мало заботиться о внешности мундира, и не потому ли наши цветные добровольческие полки лучше дрались, что они были лучше одеты?" Но об этом не надо думать. Стоит пустить в голову мысли о России, и начнет сжиматься сердце, встанет память об отце и матери и потянет опять в бескрайние степи с замерзшими буграми черной земли, со шляхом, широким, в версту, со многими блестящими полями, в воздух бодрящий, морозный, в дали туманные, где пахнет соломенной гарью, полынью и где так радостно звонок по утрам лай собак.
- Для хорошего солдата, - сказал Гестерштейн, наклоняясь к уху Игруньки, - родина там, где нанялся он служить. Мы с вами, tenente Кусков, солдаты по призванию. Ни у вас, ни у меня родины нет. Я присягал служить императору Вильгельму, и служить людям, так легко отказавшимся от армии, чтобы сохранить свои шкуры, я не могу. Я милитарист, tenente Кусков, так же, как и вы милитарист, и, уверяю вас, мы с вами сумеем создать из наших ковбоев добрых солдат. Не так ли, tenente?
Слово "tenente" нравилось Игруньке. Был он корнетом, был хорунжим, за год службы в Добровольческой армии дослужился - и все "за отличие в боях с большевиками" - до чина штабс-ротмистра. Но, по существу, он еще никогда ничем не командовал, никогда никого не обучал. Тут придется учить владеть лассо, стрелять из карабина и пистолета, колоть неудобными, но красивыми палашами и ловко драться в боевой схватке навахой - кривым ножом, национальным оружием парагвайцев.
Научится! Не боги горшки лепят! Зато, когда вернется домой, будет что рассказать и показать дома...
Опять...
Кому рассказать? Кому показать? Как встретится он с отцом? Где его милая мама? Олег говорил... Вот бы слушала его без конца... Да жива ли, родная? Братья рассеяны по белу свету. Мая замужем за Бардижем. Игрунька видел ее мельком в Константинополе. Скупали бриллианты у беженцев, собирались ехать в Ниццу покупать у какой-то русской княгини, оказавшейся без гроша за границей, ее виллу... Кого, что найдет он в России? Большевиков, хамов, озверелых товарищей и гибель культуры.
Не надо думать!..
Через столик сидели смуглые красавцы, офицеры парагвайского кирасирского полка. Широкие в плечах, узкие в талиях, с орлиными резкими профилями и черными бездонными глазами, они в белых, германского покроя, колетах гвардии Президента яркими пятнами выделялись в толпе.
"Живут, смеются, и я буду жить, буду смеяться и любить... Вот моя родина. Разве не прекрасна она?"
Вниз, к широкому простору многоводного Парагвая, сбегали улочки одноэтажных домов, все в зелени садов. Точно светящиеся жемчужины, горели электрические фонарики и причудливым узором филигранной сетки опутывали темный город.
Над головой сверкали южные звезды, и ярко сияло созвездие Креста.
Сбылись мечты юности. Грезы детства воплотились в чудесную явь.
Изящные красивые дамы, очень смуглые, с яркими белками глаз, с темными ресницами, в белых платьях с пестрыми шарфами, с черными кружевными веерами - Игрунька знал: все знать Асунсиона, сливки общества. Кавалеры, то в черных легких смокингах поверх белых панталон - крупные коммерсанты, то в мундирах, смеются, вспыхивая тонкими пахитосами. А в уши льется плавный рассказ Гестерштейна. Он был рад поговорить по-немецки.
- Смотрите, tenente, - сказал Игрунька, - совсем лиловый негр... Я знал такую песенку русского певца и поэта Вертинского: "... И снилось мне потом: в притонах Сан-Франциско лиловый негр вам подает манто..." Выходит, есть такие!.. Я думал, нарочно.
- Это Хименец. Он сын парагвайца и бразильянки. Он служит в торговом флоте. Тут вы найдете удивительные образцы метизации. Нигде нет стольких гибридов, как в Парагвае. Здесь индейцы, негры, испанцы, англосаксы, французы, немцы, евреи, их особенно много в Аргентине, русские... Вы знаете, все машинисты на полевых машинах в Аргентине русские... И все это перемешалось... Еще мороженого с ромом?
- Stimmt (Идет (нем.)).
Негритенок принес стеклянные бокалы с розоватой снежной массой.
- Вы знаете, tenente Кусков, - продолжал Гестерштейн, - форт генерала Дельгадо, куда мы завтра едем, - не совсем обыкновенный форт. Он возник в 1917 году. До этого года здесь была небольшая ферма француза Гравиера. Он жил на ней с молодой женой, братом Людовиком и пятью работниками. Кроме того, у него по расчистке "чако" работали поденно за спирт и за ром индейцы племени попа.
Это мирные индейцы. Однажды они сообщили Гравиеру, что на ферму из "чако" двигается воинственное племя индейцев чамококо, воюющее с племенем попа и ненавидящее белых. Гравиер послал Людовика на моторной лодке в Асунсион и гонца на аргентинский пост "Фонтана". Через два дня Людовик вернулся с отрядом солдат на ферму брата "Эсперанца". Он нашел семь изуродованных трупов и полусъеденную собаку. Эскадрон парагвайских ковбоев послал всюду разъезды. Разъезды донесли, что неподалеку в "чако" видны костры. Эскадрон был спешен, и цепь стрелков стала продираться через "чако". Лаяли обезьяны, зеленые и синие попугаи с красными крыльями носились, крича, как вороны, над солдатами. Наконец подошли к догорающим кострам. На лесной прогалине лежало 15 обнаженных трупов зарезанных индейцами аргентинских солдат и мертвые, проколотые дротиком, офицер и сержант. После этого правительство на месте фермы построило форт с круглым бревенчатым блокгаузом. На форту находятся 35 стрелков и два пулемета. Ими вы и будете командовать. Индейцы чамокока ушли в глубь "чако" и больше не показывались. Солдатам дан приказ стрелять ночью по всякому человеку, подходящему к посту, без окриков и даже без предупреждения...
Все это вспоминал теперь Игрунька, сидя в лучшем кафе Асунсиона "Испания", против театра, где вчера так хорошо провел время с лейтенантом Гестерштейном.
Под столиком лежал легкий чемодан. Игрунька ехал на кровавый пост генерала Дельгадо, к могилам Гравиера и его жены... Быть может, где-нибудь недалеко от поста есть другая ферма, и там красавица-девушка. И будет день, когда индейцы нападут на эту ферму, и он, лихой tenente Кусков, спасет их... и потом... кто знает, - женится на черноглазой испанке...
Бегут мечты...
Под тентом ресторана тепло, но не жарко. В утренних туманах зеленеет таинственное "чако". Там ягуары, пестрые попугаи, черные туканы с громадными красными носами, золотистые фазаны - "дьяку", красавицы "гарсы", напоминающие цапель, громадные крокодилы в реке Пилькомае и темные тяжелые "карпинго" (carpincho) - водяные свиньи.
Там еще стоит чудное средневековье, когда звери не боялись человека, когда Колумб шел к этим самым берегам, когда объезжал их Америго Веспуччи и когда страшна, ужасна и полна смертельных мук, кровавой борьбы за существование была жизнь, но была она и красива. Там отец не шел на сына и сын на отца, но брат отстаивал брата.
Озаренный яркими лучами солнца под синим утренним небом, в радостном отсвете белеющего тента, Игрунька действительно казался "сыном белого бога".
И невольно в его голове складывались стихи про самого себя:
И сладки мечты, и богаты,
И в них - и соблазн, и разбой!
Как будто в таверне пирата
Танцует мой стих золотой.
В притонах, где душно и сперто,
Пьет ром одинокий ковбой
И пишет на бочке с опорто
"Любимой" - уставшей рукой.
Как принц, он изящен и стилен,
Красив, как трефовый валет,
И к поясу грозно пришпилен
Блестящей резной пистолет!..
(Стихи заимствованы автором у одного русского офицера, служащего в парагвайской кавалерии.)
Осень 1919 года Липочке давалась особенно тяжело. Выходила, что называется, ребром. Уплотнение квартиры, несмотря на все заступничество Машиного комиссара, постигло и их. Ютились все пятеро в кухне и маленькой столовой. Остальные комнаты были заняты насильно вселенными жильцами - рабочими без работы, жившими на паек и целыми днями игравшими в карты.
Водопровод был испорчен. Ходили за нуждой на двор и, так как квартира Венедикта Венедиктовича была высоко, на пятом этаже, то в прихожей у дверей поставлена была рабочими параша, занавешенная рваной простыней. От этого воздух в квартире был тяжелый: не продохнешь.
Маша сказала, что она так жить не может и открыто ночевала у своего комиссара. Липочка ахала, охала, но в душе была довольна. Меньше ртов и меньше народу на кухне. На кухне от маленькой печки, устроенной на плите и заботливо обложенной кирпичами, было всегда дымно и пахло чем-нибудь съестным: то пригорелыми желудями, сушившимися на замену кофе, то пресным запахом пареного картофеля, а чаще нудной вонью воблы и селедки.
Когда ставили на плите печку - "буржуйку", Венедикт Венедиктович шутил:
- Раньше-то, при проклятом царизме, разве позволили бы такое? Кухню мусорить! Старший дворник по головке не погладил бы. Городового позвал бы. Пожалуйте в участок. И протокол. А теперь грациозно это выходит. При рабоче-крестьянской власти все можно! Особенно нам, пролетариям.
Он был возбужден, как возбуждены голодные люди. Возбуждение это то приходило, то уходило и тогда сменялось сонливостью и апатией.
- Вот шибку вы