Главная » Книги

Краснов Петр Николаевич - Понять - простить, Страница 5

Краснов Петр Николаевич - Понять - простить


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26

а, стояла в кастрюльке каша. Чайник, стакан, кусок хлеба, соль - все, что могла собрать Наташа в их нищенском хозяйстве, она расставила в ожидании мужа. Свеча горела, потрескивая, и неровным светом освещала вешалку, три двери: в кабинет, где спали жильцы-рабочие, в столовую, где была спальная Венедикта Венедитовича и Андрея, и в коридор. Воздух в прихожей был холодный и тяжелый.
   - Ты не снимай пальто, - кутаясь в платок, сказала Наташа. - Тут холодно. И воздух нехороший. Ах, эти жильцы! Они издеваются над нами и нарочно пакостят в уголочке, заставляя нас, женщин, прибирать за ними. До чего, Федя, может быть свиньей человек! Они ругаются по целым дням скверными словами... Впрочем, теперь это не скверные слова... Так выражаются все. Это новая мода. Кушай, родной... Знаю: не вовремя, а все подкрепишься...
   Федор Михайлович жадно вглядывался в дорогие черты. Наташа еще похудела. Но она казалась ему прекраснее, чем в Джаркенте, где начался их роман. Она прошла с ним всю жизнь, она родила и воспитала его детей.
   - Что смотришь? - улыбаясь, сказала она. - Подурнела? Волосы лезут страшно. Должно быть, от недостатка пищи... Не надумал, Федя, что дальше делать? Холода наступают... Как будешь скрываться теперь?.. Ну, что смотришь?
   Наташа улыбнулась. В ее улыбке была все та же прелесть прошлых лет.
   "Отдать ее на поругание чекистам? - думал Федор Михайлович, - отдать ее на муки и смерть?"
   - Наташа, - сказал он, - отодвигая допитый стакан чая. - Дай мне побриться. Мучит меня моя борода. Все кажется, что я грязный.
   - Сейчас, родной...
   - Вот и ты - Марфа, и хлопочешь, и возишься подле меня, как та Марфа подле Христа, и некогда нам поговорить, - сказал Федор Михайлович, когда Наташа принесла ему зеркало, его бритвы, полотенце и мыло.
   - Что же, Федя. Часто, я слышу, говорят о Марфе евангельской и будто ставят ее ниже Марии. Не было бы Марфы, - не пришлось бы и Марии пить из вечного источника живой воды. Ей бы пришлось хлопотать и угощать дорогого Гостя. И Марфу понять нужно... Оценить ее нужно. Не проживешь без Марфы.
   - Да, - сказал, бреясь, Федор Михайлович, - значит, ты ее не осуждаешь?
   - Кого?.. Марфу?
   - Нет... Липочку.
   - О, Господи, Федя! Как я могу ее осудить! Она такая несчастная. Вспомни всю ее жизнь. Всю жизнь билась, стараясь стать на ноги, завоевать себе ничтожное счастье, покойный угол, и вот, когда немного оправилась, - эта революция, и все полетело прахом. Все нищенское достояние приходится распродавать, чтобы как-нибудь питаться.
   - А Машу ты не осуждаешь? - оканчивая одну щеку и принимаясь за другую, спросил Федор Михайлович.
   Наташа задумалась.
   - Я не понимаю ее, - наконец сказала она. - Мне кажется, все это так нечистоплотно... Впрочем, Федя, мы их никогда не поймем, и наш масштаб к ним неприложим... Без брака... без церкви... Они церкви предпочитают кинематограф или танцульку... Они не понимают сладости веры и общения с Христом...
   В прихожей слышался сухой звук бритвы Федора Михайловича, да потрескивала нагоравшая свеча.
   - Мне жаль их всех, - тихо сказала Наташа. - Мне бесконечно жаль теперешнюю молодежь. Они не знают ни красоты, ни сладости молитвы, ни любви. Мертвым сном спят их души... Если не умерли совсем. Что видали они в жизни? Возьми Андрея и Елену... Когда душа их настолько выросла, что могла бы начать понимать красоту и любовь к прекрасному, что видали они? Революционные шествия, митинговые выкрики и злобный рев "Интернационала"?.. Они, Федя, несчастные.
   Федор Михайлович окончил бриться и смотрел в зеркало на худощавое лицо с запавшими щеками.
   - Здорово подтянуло меня, - сказал он. - Укатали сивку крутые горки! Ты разлюбишь меня такого страшного.
   - Я еще больше люблю тебя теперь.
   - Наташа, ты не думаешь, что, если работать над ними, их можно исправить?
   Наташа обняла его за шею и положила его голову к себе на грудь. Быстро билось ее сердце, и Федор Михайлович слышал, как в ухо ему оно отбивало частые удары. Повернув лицо к нему, порывистым движением, отчего спал с головы платок, и стали видны ее русые волосы, Наташа глубоко посмотрела ему в глаза.
   - Работать над ними не позволят, - глухо сказала она.
   Федор Михайлович обнял за плечи Наташу, прижал ее к себе и прикоснулся губами к ее устам.
   - Как хорошо ты пахнешь, - тихо сказала она. - Полем и лесом. Ты волк, а я Красная Шапочка... Ты меня съешь. Когда ты со мной, мне так хорошо. Я тогда все забываю, и мне кажется, что я опять девушка в Джаркенте, хожу по саду, прибираю деревья и цветы, а по праздникам пою на клиросе. Ты знаешь, мы образовали приход, у нас будет хор, и я буду петь. Поживем еще, Федя, и переживем как-нибудь это лихолетье. И придут белые, и освободят нас. Светик, Игрунька, Олег придут, Лиза вернется в наш дом. Они - другие, чем мои племянники. Как-нибудь образуется это все!.. Поживем еще, милый Федя...
   Они сидели, прижавшись, друг к другу. Воспоминания, мечты о будущем скользили, как в лунную ночь скользят перламутровые облачки подле светлого лика месяца. Им не нужно было много говорить. Они с полуслова, с намека понимали друг друга.
   - Помнишь трубочиста? - сказал он ("Опавшие листья", роман. Часть четвертая, глава X.).
   - Трубочист, трубочист, милый, добрый трубочист, - вполголоса напела она.
   - Трубочист - это счастье.
   - Да... Милый... И разве не были мы счастливы?
   - Давно я не видал трубочиста.
   - Мы поживем еще... Мы будем счастливы! Из-за двери раздались кашель, потягивания и звуки неопрятных, не признающих приличий людей.
   Глаза Наташи расширились, в них блеснули злоба, ненависть, отвращение и страдание.
   - Проснулись... - прошептала она. - Уходи. Милый, ненаглядный, касатка мой, уходи!
   Она помогла Федору Михайловичу одеться и вышла с ним на лестницу. Серое утро волнами ровного света входило в высокие пыльные окна. Лестница была во всей своей неприглядности. У закопченных оборванных дверей стояли черные ведра с помоями. Пыль и мусор давно никем не убирались. С самой революции метла не касалась ее ступеней.
   Наташа перекрестила Федора Михайловича и поцеловала его с нежной страстью.
   - Мы поживем, - сказала она. Полными каплями слез сверкали ее глаза.
   Федор Михайлович спускался по лестнице. Голова ушла в плечи. Сутулился. Наташа следила за ним. Он был на нижней площадке. Обернулся.
   - Мы поживем еще! - крикнула она ему вниз.
   Федор Михайлович быстро отвернулся, низко опустил голову, не своим, а каким-то семенящим шагом прошел нижнюю, мощенную плитами площадку и вышел за дверь.

XXII

   В тот же день, часов около двух, Федор Михайлович подошел к высокому нарядному зданию лучшей московской гостиницы. Революция сказалась на здании: многих стекол в окнах недоставало. Они были заменены листами жести и картона. Штукатурка была отбита, и красные кирпичи, как кровавые раны, торчали то тут, то там.
   У гостиницы стояли автомобили. Большой потемневший красный флаг висел над подъездом. К окнам пучками тянулись проволоки телефонных проводов. У подъезда в черной шинели с алой повязкой дежурил матрос. На курносое бабье лицо спускались прядями длинные волосы. Прямо, как женская шляпка, была надета матросская шапка с алыми лентами. На тулье вместо кокарды якорь. Он тупо оглядел входившего в подъезд Федора Михайловича.
   В прихожей старый швейцар без ливреи, в грязном пиджаке, принимая пальто от Федора Михайловича, сказал ему на ухо:
   - Здесь, ваше превосходительство, большевики. Вы это изволите знать?
   Федор Михайлович вздрогнул, густо покраснел и пошел к лестнице. На площадке молодой еврей в пенсне без оправы, с клочком волос под носом, в кожаной куртке, при револьвере, остановил его.
   - Вам что угодно? - спросил он.
   - К генералу Старцеву... На предмет регистрации, - невнятно пробормотал Федор Михайлович.
   - К товарищу Старцеву, - повторил еврей. - Второй этаж, по коридору налево. Комната номер двести шестнадцатый. Товарищ Моня, проводите их.
   Стройная девушка в белой блузке и короткой юбке встала из-за стола с пишущей машинкой. У нее было миловидное лицо с умными выразительными карими главами. Волосы спускались на уши, закрывая их. Сзади они были коротко острижены. Она брыкнула полной ножкой с толстыми икрами, затянутыми в шелковый чулок со стрелками, и сказала:
   - Идемте, товарищ.
   Накуренная грязная комната с лепными потолками и паркетными полами. Столы. Кипы бумаг, стаканы с жидким недопитым чаем, ломти темного советского хлеба. Везде неряшливость случайных, временных людей. За столами молодежь. В рубашках-гимнастерках зеленовато-серого сукна, в офицерских френчах, в пиджаках. Худые лица с запавшими скулами. Расширенные глаза горели неестественным огнем возбуждения. Они спорили о чем-то. Когда Федор Михайлович вошел в комнату - смолкли. Сильно курчавый еврей лет тридцати, с живыми глазами, черными усами, спускающимися вниз, и маленькой черной бородкой подошел к Федору Михайловичу. Лицо у него было холеное. Губы яркие, зубы белые. Не то молодой адвокат, зубной врач или парикмахер.
   - Позвольте спросить, товарищ, по какому вы делу? - преувеличенно вежливо обратился он к Федору Михайловичу.
   - Генерал Кусков, приехал на регистрацию... - твердо ответил Федор Михайлович.
   - Генерал Кусков... Генерал Кусков, - шорохом пронеслось по столам.
   Восемь пар темных глаз устремилось на Кускова.
   - Вам придется обождать немного, - сказал еврей. - Садитесь, пожалуйста...
   Федор Михайлович сел на стоявший в углу богатый золотой диванчик гостиничного номера с оборванной сапогами обивкой, выглядевший грязным, ненужным придатком комнаты-канцелярии.
   Не поднимая головы, Федор Михайлович оглядел комнату и находившихся в ней людей.
   "Где я? Кто эти люди?" - спросил он сам себя, и сам себе ответил.
   Он в одном из отделений военного комиссариата, он в главном штабе Красной армии, в управлении дежурного генерала, в отделении личного состава.
   И вспомнил... Когда, за год до войны, получил он полк, он поехал в Главный штаб. Дежурный писарь провел его по бесконечным коридорам в обширный, довольно темный, - окна упирались в стены, - кабинет, где стояли высокие шкафы и несколько столов. Старый, лет за шестьдесят, военный чиновник принял его. Кроме него, было два чиновника, один штабной офицер и два писаря.
   - Вас интересует личный состав вашего полка, - сказал старый чиновник. - Я вам сейчас доложу-с.
   Он подошел к одному из шкафов, не ища, быстро вынул узкую, длинную тетрадку в малиновой обложке. На обложке стояла надпись: "Nский Туркестанский полк".
   В пять минут Федор Михайлович был посвящен в состав полка. Ему были даны точные и подробные характеристики-аттестации на каждого офицера, указаны средства полка, способ его расположения. Он как бы побывал уже в полку. Эти шесть старых чиновников и писарей точно протянули нити по всей армии и всю ее собрали в темный кабинет Главного штаба. Федор Михайлович почувствовал веками продуманную и налаженную систему. Он увидал громадную экономию времени и людских сил. На каждом месте сидел человек, посвятивший долгие годы тому предмету, что был ему поручен.
   Здесь... Никаких шкафов... "дел", тетрадей, карт не было. Жидкие стопки бумаги разбросаны по столикам. У окна напудренная барышня бойко стучит на машинке. Создается здесь новое, или продолжается старое?
   Комната была забита людьми. Барышня-машинистка... Еще другая, в пенсне, курит, мечтательно глядя в окно.
   Там, в том штабе, куда ходил он перед войной, женщин можно было видеть в круглой приемной с портретами военных министров и начальников Главного штаба. Были они почти всегда в трауре. Вдовы офицеров, хлопочущие о пенсии или пособиях. Внутри женщин не было. Там была - тайна. Там шла работа. Шуршали листы бумаги, скрипели перья, и люди казались маленькими колесиками огромного и сложного механизма. Там не было гордых носатых профилей ни у офицеров, ни у чиновников, ни у писарей, ни у сторожей. Там была Россия. Висела она в каждом отделении - картой, испещренной значками и цветными полосами. Глядела портретами императоров. Сияла образами в ризах в углу. И волнующее спокойствие охватывало там посетителя. Волновало сознание своей ничтожности, и давала спокойствие уверенность, что судьбы армии находятся в надежных руках.
   Здесь ничто не волновало Федора Михайловича. И не было спокойствия.
   Что это за люди, кому новым правительством вверены судьбы армии?
   У окна подле машинистки - рослый широкоплечий молодой человек. Волнистые каштановые волосы зачесаны назад. Тонкий нос, нижняя губа капризно оттопырена вперед. Не надо и говорить, кто он. Что он знает в организации армии?
   У другого окна, развалясь на стуле, сидит юноша. На затылке - мятая фуражка с мягким козырьком. Черный френч стягивает серебряная портупея с дорогой любительской офицерской шашкой с георгиевским темляком, обвитым красными лентами. На упругой ляжке в серо-синих рейтузах тяжело лежит маузер в деревянном футляре. Безбровое, безусое лицо бледно. Узкие светлые глаза напряженно смотрят на Федора Михайловича. В них мечтательная жестокость и что-то еще детское. Кто он? Не русский, а латыш или чухонец... Вероятно, еще вчера ученик какой-нибудь школы, с холодной улыбкой мучивший малышей и наслаждавшийся их слезами. Или балованный сын фермера, дико скакавший в телеге и хлеставший веревочными вожжами лошадей по глазам... Теперь - какое-то начальство. На сапогах - длинные, тяжелые шпоры. Осанка важная. Он играет какую-то персону. Тоже - устроитель армии. Что ему Россия и ее судьбы?
   У двери - матрос. Молодое, без растительности, лицо, рябое и нечистое. Узкие косые глаза бегают по комнате. Взглянет недобрым взглядом на Федора Михайловича и косит в сторону, на стену. Нос уточкой. Широкая голая шея напудрена. На пальцах перстни с камнями. А морда хулиганская...
   И все остальное такое же. Они строят народно-крестьянскую Красную армию. Они призваны созидать опору государства.
   Созидать!
   Они умеют только разрушать. И они явились сюда, чтобы с корнем вырвать и самое место затоптать того, что носило наименование Российской императорской армии и что так боготворил всегда Федор Михайлович. И он пришел им в этом помогать...
   Федор Михайлович хотел встать и уйти, но вспомнил слова Тома: "И свет во тьме светит, и тьма его не объят".
   В номер гостиницы врывались лучи осеннего солнца. А казалось темно. Скучно...
   Высокая резная дверь открылась. Нарядно одетый, затянутый во френч юноша появился в ней и сказал:
   - Товарищ Кусков, пожалуйте!
   Федор Михайлович поднялся, ни о чем, не думая, обдернул рубашку и пошел в кабинет.
   Было такое чувство, точно он глубоко, в самую середину уха, вложил холодное дуло револьвера и нажал на спусковой крючок.

XXIII

   Три часа в Париже. Дождь перестал. Где-то прорвало серые тучи, и солнце заливает мокрый асфальт и торцы. На place de l'Opera толчея. Посередине площади, между площадок со спусками в метро, на рослой, нарядной, кровной, караковой лошади, слепой на один глаз, сидит коренастый усатый унтер-офицер garde-nationale (Национальной гвардии (фр.)) в низкой черной каске, украшенной серебром, в синем мундире и кожаных высоких крагах и короткими свистками останавливает на мгновение непрерывное движение черных такси и громадных зеленых автобусов.
   С boulevard des Capucines на boulevard des Ilaliens, покрытый пестрыми кричащими вывесками кинематогра фов, где на углу rue Laffitte приютилось бюро поездок на места позиций и в окнах выставлены большие модели местности, сплошь изрытой снарядами, где праздные люди могут за деньги смотреть страшное кладбище людской бойни, где магазины полны дорогих вещей, а выставки - съестных соблазнов, текли шумные людские толпы. Другие толпы шли им наперерез по rue de l'Opera и по rue de la Paix. Они сходились, темными массами стояли на углу, ожидая свистка, и устремлялись мимо дрожащих, готовых ринуться вперед такси и грозных автобусов. Женщины бежали, размахивая зонтиками. Над толпой звенели счастливый смех и звучный французский говор.
   Из метро и в метро лились людские потоки. Под землей светили электрические лампочки. Сырость ползла узорами по стенам и полу. У входа, подле каменных балюстрад цвета creme сохла дождевая вода на ступенях.
   Светик Кусков шел от "Larue" no rue de la Paix к метро. Он мог сесть сразу у Madeleine, но ему хотелось пройтись, привести мысли в порядок, продумать все сказанное и недосказанное в ресторане... Князь Алик на что-то надеется, на что-то рассчитывает.
   Обманывает.
   Серега слыхал что-то про отца и полон злобы. Теперь достаточно сказать: "Большевик". Отец - большевик... брат, сын - большевик, и кончено. Человек заклеймен позором. Выброшен за борт.
   Бриллианты, сапфиры, кружева, старинные вещи, фарфор, хрусталь, objets de luxe (Предметы роскоши (фр.)), опять брильянты, какие-то коробочки, золото, пудреницы, зеркальца, веера, дорогие бинокли... Одной этой улицей можно содержать всю армию Врангеля, вооружить ее и повести на большевиков. Спасти Россию ценой блестящих безделушек.
   Кому это нужно? Кто может теперь покупать эти безумно дорогие вещи? Все рассчитано на человеческую похоть, на разврат. Эти камушки - цена девичьей невинности, женского стыда. На них покупается наслаждение страсти. Это - суррогат красоты, ума, блеска остроумия, таланта, здоровья и силы. Слюнявый старик дополняет дарами улицы de la Paix свои немощи и становится выше и краше Аполлона. Это - людское безумие. Так было всегда, и так будет. Похоть мужчины и каприз женщины - вот два рычага, заставляющие работать, страдать, умирать человеческие массы...
   От непривычки пить вино, пиво и водку в голове шумело. Мысли сбивались. Не было в них той напряженной стройности, что была на работах в Югославии, когда были молитва, стремление к Родине, мысль - сохранить себя для жертвы России. Там Россия была все и казалась необходимо нужной. Без России - мир не мог существовать.
   Здесь свободно обходились без России. Россия была досадным недоразумением. Не платит долгов, дружит с бошами. Ces sales russes... Ces traitres... (Эти грязные русские... Предатели... (фр.)) И как объяснить, что это та Россия, большевицкая, советская. И в той России - мой отец...
   Мучили воспоминания об Аре.
   Нитка жемчугов на шее. Графиня Пустова... Когда она стала графиней?
   Купить эту брошь. Большой продолговатый темный сапфир, окруженный крупными брильянтами и обделанный в платину... Какая красота! Или этот подвесок из розового опала, таинственно переливающего огнями... Или кольцо с рубином и подарить ей... И опять пошло бы по-старому, и было бы это жгучее чувство восторга, счастья, стыда. После него долго ходишь с высоко поднятой голо вой, и какое-то самодовольство на душе. Да... купить... Там это не покупалось...
   Какие отношения у нее с Муратовым? И почему, как только она подошла к нему, Серега обрушился на него и напомнил о несчастном отце?
   Муратов?.. Муратов?.. Да, верно... Когда в Ростове на подъезде "Palace Hotels" был убит Рябовол, член Кубанской Рады, самостийник, что-то говорили о Муратове. Он ходил в черкеске и гозырях, и темно-малиновая черкеска шла к его лысому черепу - можно было думать, что он обрит по кавказскому обычаю. Потом, когда казнили за сношения с Грузией Калабухова, по Екатеринодару носилась в автомобиле стройная фигура гладко выбритого Муратова. На войне он был адъютантом, потом - в Дикой дивизии. Сколько ему лет? Откуда у него деньги?
   Но, если в "Palace Holele" был неистовый кутеж или пьяные голоса орали "Боже, Царя храни", - дирижером был Муратов. Женщины липли к нему.
   В Севастополе... В те страшные дни, когда говорили о том, что вечный позор тому, кто сдаст Крым... и укладывали чемоданы, запасаясь местами на пароходах, Светик помнит: приехал за патронами. Голодный, оборванный, ходил, изнемогая от усталости, по пыльным улицам, переполненным встревоженной толпой.
   Пришлось остаться ночевать. Была теплая ночь. Луна отражалась в море, и картонными казались светлые холмы северной бухты. Из беседки в саду, со спускавшимися на нее темными стручьями акаций, неслись звуки пианино, и чей-то хриповатый мужской баритон пел, прерываемый женским смехом, песенки Вертинского.
   Светик заглянул в беседку. Он увидел лысый череп, малиновую черкеску с широкими рукавами и цветник добровольческих барышень и милосердных сестер. Теперь Муратов в Париже. Он опять при деньгах, играет какую-то роль. При нем графиня Ара.
   Светик дождался свистка национального гвардейца и с толпой сбежал к метро.
   - Un second (Второй (билет второго класса) (фр.)), - сказал он, проталкивая тридцать сантимов в окошечко кассы.
   Толпа на перроне. Снова темные своды туннеля, мерцающие тусклым светом лампочки и большие черные буквы на желтом фоне:
   - Dubonnet... Dubonnet... Dubonnet... Chaussee d'Antin... Le Peletier... Cadet... Poissonniere... ( Названия станций подземной дороги между Opera и Gare de l'Est.)
   Светик стал протискиваться к дверям. Следующая остановка - Gare de l'Est - ему выходить.
   Когда он вышел, косой дождь хлестал по улицам. Гарсоны в кафе на boulevard de Strassbourg переворачивали столики.
   Светик прошел за угол, вошел в подъезд "Grand Hotel de France et de Suisse" и, взяв ключ у консьержки, стал подыматься по узкой крутой белой мраморной лестнице, устланной потертым красным ковром.

XXIV

  
   Крошечный номер в одно окно. Половину его занимала громадная двуспальная кровать с двумя подушками и малиновым стеганым одеялом. На одеяле у ног - темное пятно, точно от запекшейся крови. Может быть, кто-нибудь застрелился в этом номере? Странно волновала и неприятна была Светику эта мысль. Пыльный мохнатый старый ковер во всю комнату. У стены, между окном и кроватью, - зеркальный шкаф. Против него - фарфоровая раковина умывальника с проведенной горячей и холодной водой. Крошечный столик под пестрой красной скатертью, два простых стула - все. Между мебелью так мало пространства, что трудно повернуться, особенно такому большому человеку, как Светик. Окно почти до полу. Наружу - железная решетка и старая створчатая ставня. Все старо, очень старо. Может быть, помнит времена первой Империи, а уже Наполеона III - наверно. Номер был полон уличного шума и сотрясался от грохота поездов подземной дороги, городского трамвая и автобусов. Ночью от ветра старая ставня скрипела. Точно стонала.
   Светик подошел к окну. В серой дождевой сетке хмурился громадный восточный вокзал с множеством стекол наверху и бесчисленными входами и выходами. Его двор, отделенный от улицы высокой решеткой, был пуст. У таможни нахохлились черные фиакры с лошадьми, накрытыми попонами. Площадь под окном гудела и ревела автобусами, трамваями и такси. Пара сытых холеных першеронов заворачивала на rue du Faubourg saint Martin платформу с высокой деревянной клеткой, где неистово визжало штук тридцать розовых свиней. Эти, когда их везли на казнь, имели мужество протестовать. По панели мимо отеля зонтики пешеходов образовали непрерывную вереницу, и, казалось, черная река текла на rue de Chabrol и заворачивала на бульвары.
   На сером небе, над вокзалом, точно купы гигантских белых рощ, поднимались дымы паровозов.
   Дали, исчезали в туманах, и везде был людный шумный город. Стремились люди, неслись такси, гремели автобусы. Везде было черно от раскрытых зонтиков. Сотен, тысяч зонтиков.
   Стоя у окна, Светик чувствовал биение городского пульса. Он как бы охватывал его весь от le pres Saint Gervais до Courbevoie, чувствовал его сзади, кругом себя, с бесчисленными предместьями, парками, улицами и переулками. Город-эгоист, город-развратник, город-безбожник, Вавилон двадцатого века кипел и волновался, думая только о себе.
   Как нигде, Светик понял, что Франция никогда не поможет, что франко-русский союз был и пропал. Сегодня он узнал, что французы переименовали avenue de Nikolas II. За что? За неизменную верность императора Николая II союзу, за то, что он жизнью своей и своей горячо любимой семьи заплатил за свое слово... Франция была скинута со счета еще тогда, когда он видел, как сингалезы, руководимые французскими офицерами, прикладами осаживали русских генералов и офицеров в Константинополе и на Лемносе. Сытый голодного не понимает. Здесь от каждого рабочего, солдата, крестьянина перло сытостью, здесь без бутылки petit vin (Слабое вино (фр.)) не садились за стол. Светик вспомнил их скудные обеды на работах. Бобы - картофель, бобы - вода составляли основу их пищи. Скверный кукурузный хлеб. Там считали на гроши, там за день работы получали копейки и ничего не могли купить. Там двигались, как тени, и в праздник, сбившись подле священника, тихо пели родные напевы Божественной литургии. Там смотрели на старые знамена и молились на символы. Там был Бог. Здесь миром правил диавол.
   Светик окончил 1-й кадетский корпус и 1-е военное Павловское училище. Он шел по следам отца. Училище его времени мало походило на училище времени его отца, но дух был тот же. Крепкий дух дисциплины и исполнения долга. Война, революция, пребывание в Добровольческой армии его пошатнули, но не сломили. Для Светика радости жизни были в духовном, в исполнении долга, в любви к полку, к армии, к Государю и Родине. Он про нес их через все испытания. Полка не было, он растаял, развалился, исчезла армия, Государь был зверски замучен. Родина изгнала его, - но он не терял силы духа, не изменял убеждениям.
   Городской шум раздражал его. Светик закрыл окно. Стало тише. Можно было сосредоточиться и продумать то, что было утром.
   "Они не понимают отца... Они его никогда не поймут", - подумал Светик.
   Он отстегнул ремни маленького чемодана и щелкнул замком ключа. Старый, заслуженный чемодан был раскрыт. На нем еще сохранилась на внутренней крышке маленькая наклейка в виде удлиненного ромба: "Мюллер. Петербург. Морская". Таких чемоданов заграница не знает. Он перенес все испытания и тревоги кочевой жизни Светика. На дне его, под смятыми рабочими штанами и грязным бельем, лежал тщательно завернутый в газетную бумагу пакет. Это были записки, дневник его отца. Их передал ему во время боев под Юзовкой, ранней весной 1919 года, какой-то капитан, перешедший со своей ротой на сторону добровольцев. Светик не знает, что сталось с этим капитаном. Кажется, контрразведка его расстреляла. Это были сумбурные страшные дни. Немцы покинули Украину. Союзники то соглашались занять ее, то отказывались, а, в общем, ушли даже из Одессы. Гетман уехал из Киева. В Киеве был Петлюра и большевики. Донской фронт, разлагаясь, катился к югу. Казаки ослабели, и на помощь им была двинута армия Май - Маевского.
   Под Юзовкой, под Екатеринославом, были бои. То мобилизованные Деникиным солдаты целыми ротами, взяв под руки своих офицеров, уходили к большевикам, то оттуда являлись отдельные офицеры, солдаты, целые части. Их принимали, но им не доверяли. Контрразведка, руководимая молодыми людьми, разбирала их прошлое, копалась в совести этих людей и решала, кто может служить с "белыми".
   В хмурый февральский день, когда над серым ноздреватым снегом поднималась голубеющая дымка, а в степи пахло горелой соломой, и на южных пристенах балок жирная чернела земля, Светика вызвали с нарочным в контрразведку, в Луганск, и там ему передали этот пакет, кем-то небрежно вскрытый.
   - Это вам, капитан Кусков, один "товарищ" просил передать.
   - Какой "товарищ"? - спросил Светик.
   - Третьего дня к нам с ротой перешел. Сидел здесь. Пререкался с нами за то, что мы республиканцы. Монархист, подумаешь! Большевикам служил. Ленину и Троцкому лапы лобызал.
   - Кто же он такой?
   - Капитан Руднев, - отозвался с другого конца хаты юноша-контрразведчик с университетским значком на рубашке. - Как видно, кадровый старший офицер. Из солдат. Говорит, как простой народ. Мы ему говорим, что у нас воля народа прежде всего, что мы по старому пути не пойдем. Он вскипел: "Вы знаете, что такое воля народа? Это-грабь помещичьи усадьбы, громи жидов, режь племенной скот и одурманивай себя самогоном. Вот она - воля народа!"
   - Что с таким разговаривать, - сказал передавший Светику пакет. - Видна птица по полету. Едва ли не провокатор.
   - Где же он теперь? - спросил Светик.
   - Не знаю. Послали в суд. Очень он подозрителен нам показался. Обличал наши тыловые порядки. Говорил, что никогда бы не перешел к нам, если бы знал, что мы не за царя идем.
   - Психопат какой-то! - сказал контрразведчик с университетским значком. - Разве возможна теперь где-нибудь монархия?.. Абсурд. А? Как по-вашему?
   - По-моему, - твердо выговорил Светик, - пока вы не напишете на своем знамени это великое, святое слово, у вас не будет победы.
   - Ну что вы, Кусков! С Деникиным только потому и идут, что он без царя идет. Англичане и французы ни за что помогать не станут, если он выкинет на знамени монархические лозунги. А теперь - вся общественность с ним.
   - Вы посмотрите, какой махровый букет русской мысли собрался подле него в особом совещании. Профессора, думцы, ученые!
   - Да, именно, махровый, - сказал Светик и вышел из хаты.
   Он хотел разыскать капитана Руднева, но то, что он нашел в пакете, так его взволновало, что он до поздней ночи читал. А потом надо было торопиться в полк, на позицию.
   С этим пакетом он никогда не расставался. Светик развернул его, сел за стол и стал перечитывать страницы, исписанные четким почерком отца.

XXV

ДНЕВНИК ФЕДОРА МИХАЙЛОВИЧА

  
   ...28 сентября 1918 года, в шестом часу вечера, я пришел к сестре Липочке из военного комиссариата и сказал, что я поступил на службу в Красную армию. Вся семья Липочки: ее муж, Венедикт Венедиктович, она сама, моя жена Наташа, дочери Липочки, Маша и Лена, и сын Андрей - сидели, сбившись, в столовой. Пробовали только что поставленную в комнату железную печку "буржуйку". Они ее будут топить и на ней готовить пищу, так как топить настоящие печи не хватает дров. Печка дымила и чадила, но было тепло.
   Липочка обрадовалась моему решению. Она протянула мне руки и сказала:
   - Ты это хорошо сделал! Я понимаю всю величину твоей жертвы и ценю ее.
   Наташа встала. Несколько мгновений она смотрела мне в глаза своими прекрасными серыми глазами. Точно высмотреть хотела все затаенные уголки моего сердца и, наконец, тихо сказала:
   - Нет, Федя, ты этого не сделал! Ты никогда туда не пойдешь... Ты не способен на такую гнусность.
   Венедикт Венедиктович обиделся:
   - Что же, Наташа, - сказал он, - ты считаешь, меня и Машу людьми, делающими гнусности?
   Наташа долго молчала. Потом коротко сказала:
   - Ах, не то!.. Это совсем не то...
   И ушла в другую комнату.
   С этого дня Наташа молчит. Она не отвечает на мои вопросы, ко всему безучастна, делает все, что ей скажешь, но ни с кем не разговаривает. В семье разлад. Ужасный гнет на душе.
   10 октября мы с Наташей переехали на реквизированную для меня квартиру. Я назначен в военный совет, и мне приказано жить в Москве. Квартира приличная. Три комнаты. В одной - спальня Наташи, в другой - мой кабинет, где сплю на диване. Конечно, все чужое, от кого-то отнятое. В третьей - общая столовая, в ней помещается комиссар, назначенный ко мне, приличный молодой человек, член коммунистической партии. В прихожей - мой вестовой, расторопный солдат, со смышленой наглой рожей. Дело в квартире поставлено так, что я никогда не могу переговорить с Наташей наедине. Стены тонкие, если же я начинаю говорить с ней шепотом, сейчас же в дверь раздается стук и входят или вестовой, или комиссар и начинают что-то искать.
   Один я никуда не хожу. При мне или комиссар, или вестовой. Я не могу на них пожаловаться. Оба вежливы. С ними, особенно с комиссаром, интересно говорить. Он отлично видит промахи и ошибки советской власти, метко ее критикует, но я всегда с ними настороже. Писать тогда я ничего не мог. Я пишу теперь, на фронте. Раньше все, что я писал или что писали мне, попадало в руки комиссара... Я был под непрерывным контролем.
   Наташа молчит. К комиссару она не выходит, когда встречается с ним, не подает ему руки и смотрит на него, как на пустое место.
   Она следит за собой, не распускается.
   Презирает она меня? Ненавидит? Жалеет?
   Мне кажется, ни то, ни другое, ни третье. Она не понимает меня. Мы стоим на разных берегах и не можем перекликнуться. У нее - Бог и Христос, там, где я - дьявол. В этом у нее нет сомнения.
   Она молится. Поет первую партию в той маленькой церкви на Арбате, где я был прошлой зимою. Я там не был. Меня просили, - очень вежливо просили, - пока в церковь не ходить. Чтобы не было соблазна.
   Чем им досадила церковь?
   Мне так хочется рассказать все Наташе. Но как рассказать? Рассказать надо главное. Ради нее пошел. Она никогда не допустит этого. Будет скандал. Она погибнет. Да и поздно уже... Часто вспоминаю Тома. "И свет во тьме светит, и тьма его не объят". Надо добиться своего - и светить! Христос сходил в ад... Но я не Христос! Как мало Христа во мне. Становится все меньше и меньше... Надо разобраться. Все самому надо понять...
   Я думаю, что если бы Наташа все выслушала, все усвоила, и тогда она меня не поняла бы и не простила. Она видит глубже меня.
   Как не поняла бы и не простила меня моя мать. Мама потребовала когда-то от меня подвига, и сама себя принесла в жертву. Наташа тоже потребует подвига... На подвиг готов... Принести ее в жертву не могу...
   Можно не верить.
   Когда-то мальчиком, на даче в Мурино (Роман "Опавшие листья". Часть первая. Глава XXXII.), я издевался над своей старой няней. Я смеялся над ее верой в чертей. Я говорил ей: "Какие же черти? С рогами и хвостами?"
   Я тогда верил, что чертей нет. И потом я не верил в диавола. Все эти изыскания теософов, исследования астрала казались мне праздными измышлениями зарвавшегося ума. Я был материалистом. Я отдался военной службе и, не мудрствуя лукаво, учил солдат, потом был в Академии, командовал ротой, батальоном и полком. Был на войне. Были в моей жизни какие-то явления в пустыне... Над ними я не задумывался.
   Но в Бога я верил?
   Я верую в творческую силу Бога, в Его милосердие и всемогущество. Я верую в светлые силы ангельские, и столько раз я убеждался в их невидимой помощи.
   Но если Бог есть со всеми Его силами ангельскими, - есть и противоборство Богу, есть диавол со всеми его темными силами.
   В Бога верую... В диавола - нет.
   Странно. Двадцатый век, электричество, беспроволочный телеграф, бешеная техника, громадные знания. Я генерал генерального штаба, отец многочисленного семейства и вдруг верую в черта, как старая баба... Как няня Клуша...
   Но почему они так борются с церковью, со священниками? Так боятся ее? Почему на шапки и на рукава вводят они пятиконечную кровавую звезду - ту самую опрокинутую пентаграмму, заключающую в себе голову козла-человека, так похожего на жида? Почему так тщательно прививают они народу хулу на Бога и наняли целую свору заборных поэтиков и писателей, чтобы творить всенародно богохульство?
   Потому что они жиды?
   Нет... Там далеко не все жиды... Потому что... Но расскажу все по порядку...
   Мне трудно рассказать все по порядку. Мысли путаются. Чтобы все было ясно, приходится отвлечься в сторону.
   В Москву с фронта приезжал товарищ Заболотный. Я его помню лихим взводным 2-го эскадрона. Видел его незадолго до революции в Турции, в Малой Азии.
   Я командовал полком на Турецком фронте, когда получилось известие об убийстве Распутина, а вскоре за тем к нам из Питера прибыло одно высокое лицо. Его встретили радушно, местами даже торжественно, как бы желая показать протест против не заслуженного им тяжелого наказания. Помню вечер в одном из кавалерийских полков. Январское малоазиатское солнце садилось за лиловые горы. В пустыне дрожало холодеющее марево. Красной краской были залиты пески. "Ханы" - маленькие каменные хижины - стояли какими-то первобытными постройками. Неподалеку, сбившись в кучу за каменной оградой, блеяли овцы. Жалобно стонали козы. Стариной Ассирии и Вавилона, жизнью первого человека веяло от куртинских одежд, от глиняных кувшинов и от того, как местные женщины носили их на плече, придерживая их красиво согнутой рукой. Мы сидели на окраине селения в раскрытой палатке. Зимняя ночь, борясь с уходящим солнцем, дышала морозом. На низком, восточном столе горели шандалы со свечами. Пламя было тихое. Сзади слышалось довольное ржание лошадей. На коновязях драгуны навешивали торбы с ячменем.
   Мы сидели полукругом, любуясь закатным небом, клубящимися далями и прозрачным фиолетом гор, куда спускалось огненное солнце.
   Пришли песенники. Громадный полковой хор, человек восемьдесят, руководимый бравым взводным с четырьмя георгиевскими крестами. Взводный лихо вытянулся, скомандовал песенникам: "Смирно!" и впился глазами в высокого гостя.
   Командир полка приказал начинать.
   Заиграла зурна, ударил тулумбас. Под небом Востока, среди азиатских песков, полилась восточная тягучая мелодия, наигрываемая русским солдатом. Музыка сливалась с природой. И чудилось, что пески пустыни пели песню старины, идущую от Адама, все одну и ту же, через целые века. Мелодия чуть изменила свой характер, - одна, другая, русские ноты появились в ней, выросли, стали сильнее, зазвучали явственно, к ним пристал голос, нежный тенор, он пел некоторое время один, потом стал слышен баритон, и кавказская песня, то, разрастаясь и гремя всеми восемьюдесятью голосами, то, затихая, понеслась над широкой долиной Евфрата.
   Взводный стоял впереди хора и пел, как будто сам захваченный мощной волной хора:

 

   Когда же гость - отец державный,
   Земному солнцу кто не рад,
   Подвинутся на тост заздравный,
   Эльбрус, Казбек и Арарат...
    
   Мы говорили о славе и величии России. О великой русской культуре, о том, что таких песен, такой музыки, такого слияния культур азиатской и европейской, как та, что несут с собою русские, нет нигде. Говорили о подвиге нашего гостя. Мы говорили громко, оживленно, не стесняясь. Солдаты и взводный прислушивались к нам и больше не пели.
   Сзади, в серебряных просторах, красная, как бы закоптелая в дымчатом облаке, вставала полная луна.
   - Ну, что же примолкли, родные, пойте, - сказал командир полка.
   Взводный встрепенулся, вытянулся и, уставившись глазами в высокого гостя, начал кавказскую казачью песню:
    
   С краев полуночи на полдень далекий
   Могучий, державный орел прилетел...
    
   Звонкий подголосок по-казачьи залился колокольчиком и завел рулады, струной зазвенел, запел, что твоя скрипка.
   Незабвенная ночь! Тогда все казалось так прочно. И взводный прочнее всего.
   Когда уходили песенники, луна стояла высоко, и таинственные тени тянулись от предметов. Какой-то солдат сзади пошел не в ногу, и звон его шпоры вперебой шел с мерным звоном шпор солдат.
   - Левой, сукин сын! Я т-тебя толкону, аспид! - крикнул ему в ухо взводный.
   И я подумал: "Славный взводный, хороший унтер-офицер. Строевик, молодчага, лихач..."
   Я спросил у кого-то из офицеров, как его фамилия.
   - Это Семен Петрович Заболотный - гордость полка. Герой, рубака! Таких унтеров днем с огнем поискать. Отец солдатам. За ним эскадронный командир может спать спокойно.
   Теперь Заболотный приехал в Москву как верный слуга III Интернационала, раб диа

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 151 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа