дания с мужем, Венедиктом Венедиктовичем Лисенко.
- Ну?
- И меня не пускают.
- Вполне понятно.
- То есть... почему это понятно?
Кожаная куртка порылась в груде бумаг, лежавших на столе, и достала лист. Это было "Дознание по делу товарища Архипа Лисенко". Внизу длинного показания, написанного чужим, незнакомым почерком, было напечатано: "заключение следователя" и каракулями написано: "белай расхот".
Липочка в недоумении посмотрела на кожаную куртку.
- Простите, - сказала она, - я не понимаю.
- Это значит, что вашего мужа приговорили к расстрелу.
- Моего мужа зовут Венедиктом, а не Архипом, - дрожа всем телом, сказала Липочка.
- Журинский, - крикнула кожаная куртка в соседнюю комнату, - к Панкратову кого отправили вчера?
- Венедикта Лисенко из "Почтеля".
Кожаная куртка посмотрела на бумагу, изобразила на лице своем крайнее недоумение и сказала самым любезным тоном:
- Простите, товарищ, тут вышло недоразумение. Венедикта Лисенко из "Почтеля" расстреляли вместо пленного деникинского офицера Архипа Лисенко. Довольно досадное, знаете, недоразумение.
Несколько мгновений Липочка ничего не соображала. От голода и усталости у нее шумело в ушах. Она не могла сообразить всей непоправимости происшедшего. В ее голове не вмещалась мысль, что ее Дики, такого дорогого и нежно любимого, нет. Она внимательно, не мигая, смотрела на холеное бритое лицо кожаной куртки. Наконец, какая-то мысль промелькнула в ее глазах. Она сделала шаг вперед, подошла к столу, положила на него свои покупки и, опираясь на стол концами пальцев, нагнулась к лицу кожаной куртки.
- Вы говорите, - отчетливо и громко сказала она, -недоразумение. Как же это так можно по недоразумению убить человека? Да вы знаете, кого вы убили? Вы убили того, кто во всю свою жизнь никому не сделал зла. Кто сам вышел из народа и всю жизнь работал для народа. Всю жизнь разбирал письма, рассылал их по трактам, всю жизнь думал, как бы какое мужицкое, неграмотное письмо не пропало, дошло бы по адресу. Он никогда никакой политикой не занимался. Он служил всегда делу, не спрашивая о рабочих часах, не думая о плате. Вы его убили! Его сын убит эсерами во время усмирения июльского восстания... Он сыном своим пожертвовал для вас, а вы его убили.
- Сударыня, - сказал, вставая, молодой человек, - я же вам сказал, что он расстрелян по недоразумению. Ошибка всегда возможна. Нам самим это очень досадно.
- Нет, такая ошибка никогда не возможна, - с трясущейся головой сказала Липочка. - Вы не воскресите и не вернете мне его! При царском правительстве такой ошибки быть не могло. Тогда казнили, а не убивали.
- Я попрошу вас, товарищ, без сравнений, - воскликнула кожаная куртка.
Из соседней комнаты выглядывали любопытные лица писцов и советских чиновников. Красноармеец, приведший Липочку, топтался у дверей.
- А я вам скажу, - звонко, повысив голос, продолжала Липочка, - что незачем вам было браться за власть, когда вы ничего сделать не умеете. Вы ненавидимы и презираемы всеми. Вы палачи и убийцы русского народа, и ваш Ленин - архимерзавец и подлец...
- Как вы смеете! - забормотал молодой человек. - Да вы знаете, что за это вам будет! Вы оскорбляете народную власть!
- Оскорбление величества! Ха-ха! Слово и дело! Ну казните и меня, несчастную, голодную и затравленную женщину. Вам с такими только и бороться!
- Уб-бир-райтесь вон! Пока сами целы! Вон! Сию же минуту вон...
- Что уж, где уж нам уж проповедовать. Я говорю правду! Мерзавцы вы все, и со своим Лениным поганым, мерзавцы!
- Уберите вон ее, товарищи! - взвизгнула кожаная куртка и с силой через стол кулаком толкнула Липочку в грудь.
Липочка пошатнулась. Солдат подошел к ней и взял ее за локоть.
- Идем, - сказал он. - Все одно не переделаешь.
Подталкивая Липочку перед собой, он вывел ее в коридор. За ними выбежала кожаная куртка. Она была вне себя от ярости.
- Товарищи! - завопила она, и несколько красноармейцев особого отряда подошли, волоча по каменным плитам коридора винтовки. - Выгоните эту безумную женщину за ворота! Чтобы и духу ее здесь не было. Она оскорбляла рабоче-крестьянскую власть. Она вас оскорбляла!
Человек пять красноармейцев окружили Липочку. У нее так, что она и заметить не успела, выхватили ее свертки с хлебом и провизией для Венедикта Венедиктовича. Усталая, разбитая, ничего не видя перед собой от горя и внутреннего волнения, она машинально шла по Длинному коридору, толкаемая грубыми людьми.
- Ишь ты, контрреволюция какая выискалась! - шипел ей в уши рослый белобрысый солдат с белым опухшим лицом и маленькими косыми, желтыми глазами в белесых противных ресницах. У него во рту не было зубов, как у старика, и он шепелявил. - В чем душа держится, а туды же, бунты заводить. Прокламации пущать.
Его сосед, маленький, плотный, с круглым веснушчатым лицом, с полными щеками, бритый, круглолицый, схватив ружье наперевес, подталкивал Липочку прикладом под поясницу, и от этих ударов было больно, противно и гнусно, и Липочка, вздрагивая при каждом ударе, все более теряла сознание.
С визгом распахнулась на блоке дверь. Стоявшие у двери сторожа и служители выбежали вперед на двор, чтобы посмотреть, что будет дальше. Какая-то женщина-арестантка в коридоре диким голосом кричала:
- Товарищи! Опять женщину бьют! Опять насилие в тюрьме! Товарищи, протестуйте! Не дайте совершиться беззаконию!..
Яркий солнечный свет, игравший на белом снегу двора миллионом искорок, ослепил Липочку. Она увидала ясное небо, хотела вздохнуть полной грудью, набрать воздуху, схватилась руками за грудь и без чувств свалилась на снег.
В коридоре тюрьмы, не унимаясь, кричали женщины:
- Мучители!.. Кровопийцы!.. Скоро ли перестанете вы пить нашу кровь! Житья от вас, проклятых, нет. Мы задыхаемся!.. Кровопийцы!..
- Товарищи! Нас берут силой.
Покрывая женские голоса, ревел чей-то начальнический бас:
- Я вам покажу! Я с тебя, стеррь-вы, сшибу спесь. В карцый упрячу! Лишаю прогулки на неделю!
Красноармейцы и служители окружили лежавшую на снегу Липочку.
- Что же, товарищи, окочурилась, что ли? Не вынесла нашего красноармейского духу?
- Ничего. Отойдет... Вишь, шевелится.
Липочка вздохнула и подняла голову.
- Что с ей делать? - сказал маленький круглолицый. - В больницу, что ли, нясти?
- Зачиво в больницу! Нет таких больницов, чтобы контрреволюционеров таскать, - сказал высокий с белыми ресницами.
- Эва, хлопот не оберешься с ею, - хмуро сказал старый смотритель.
- Да и доктор не примет, - добавил другой. - Ее кормить надоть. Чуть душа в теле держится.
- А то стукануть ее, - раздумчиво сказал круглолицый. - И вся недолга.
Никто ничего не сказал. Наступило тяжелое молчание. Люди топтались на снегу, не зная, что делать с Липочкой. Она лежала, подогнув ноги и положив под голову руку.
- Стукануть, что ль?- сказал круглолицый, берясь руками за цевье винтовки подле штыковой трубки и сонными глазами оглядывая толпу.
Никто ничего не сказал, только сильнее вздыхали в толпе.
Круглолицый легким размахом винтовки нацелил углом приклада в висок Липочки и ударил ее по виску. Раздался короткий глухой стук. Липочка дернулась, хватилась руками за голову и застонала.
- Что зря мучаешь! - сказал высокий с белыми ресницами. - Бей как следовает!
Круглолицый опять так же легонько ударил, таким ударом, как бьют в крокет молотком по шару. И звук вышел похожим на удар по деревянному шару.
Липочка вскрикнула и села на снегу.
- А и живуча, сука! - сказал белобрысый.
- Бей, скотина, как следовает. Жива будет. Смотри, в ответ через нее попадешь!
-Я думал, так толеки... побаловацца да и пустить, - сказал смущенно круглолицый.
- Бей, скотина! - крикнул сзади чей-то громкий голос.
Круглолицый словчился, изогнулся и тяпнул прикладом по переносице. Липочка качнулась. Лицо ее залилось кровью, она упала ничком на снег, дернулась несколько раз ногами и затихла.
- Воропанов, - начальническим голосом распорядился один из тюремных сторожей. - Покличь-ка кого из арестантов уголовных посмирнее, отнести женщину в мертвецкую. А вы, товарищи, снег разгребите, ишь накровянила, сука. Нехорошо! Политические на прогулку выйдут, увидят.
- Пусть видют и понимают, - злобно сказал белобрысый, - это им не царизм, а рабоче-крестьянская власть.
Тело Наташи умерло. Ее глаза видели в светлом видении лестницу, ангелов и Богоматерь, склонившуюся к ней и простиравшую руки навстречу. И это было последнее, что видели ее земные глаза. Они плотно сомкнулись, и тело ее, прекрасное и истерзанное, лежало неподвижно на смятых загрязненных простынях. И Наташа уже не чувствовала его. Она не знала, где оно. Но свое "я" она чувствовала, сначала неясно, как бы в забытьи, потом яснее.
В необъятном просторе, в голубом эфире точно колыхалась она, уносимая к свету незримому. Несла с собой она мысли о земле. Не оторвалась еще. Не забыла земли. Знала, что к Богу несется она, и боялась предстать перед Ним.
"Как предстану я, недостойная, греховная, земными мыслями и заботами долимая, перед Господом Сил? Отринет Он меня", - проносилось в ее существе.
"Как явлюсь перед Христом Всеблагим, недостойная Его, Сына Божия?
Как покаюсь я Духу Святому, когда не могу позабыть все то, что любила на земле?"
И молила увлекавшие ее невидимые силы:
- Дайте мне вновь увидать Божию Матерь. Человек Она, и по-человечески поймет меня. Матерь Она, и поймет мои мысли о детях, поймет мои скорби и печали. Жена Она, и не осудит женские помыслы мои. Дайте мне прильнуть к Ее стопам, дайте мне спросить и умолить Ее о всех моих близких. Кто же скажет Ей о них, как не я, жена и мать?
Колыхались эфирные волны бесконечности, сознавала кругом себя иные существа Наташа и не могла оторваться от земного беспокойства.
И тут ощутила подле себя Богоматерь. Светом неописуемым, нежным и теплым, прониклось все ее существо. Только тут познала Наташа, что такое истинная доброта и любовь. Поняла, что слушает ее Божия матерь, Дева непорочная, сирых защитница. Поняла Наташа, что стоит перед ней светлая сила, и прострет руку, и остановит смерть, и скажет - и так будет.
И склонилась благоговейно перед этим светом радостным Наташа.
Ощутила она миллионы миллионов голосов, страстные мольбы людские, что неслись отовсюду, просили Владычицу, молили Заступницу.
Страшно стало Наташе. Как ей обременять Ее, уже и так обремененную столькими мольбами? И молчала Наташа, притаившись в Свете Радости.
Повеяло благоухание лилий, запах ландыша коснулся ее, и пахнуло белой сиренью. Белым стал свет, заблистал, как первый снег в голубом небе.
Услышала она слова, звону арфы подобные, как небесная музыка, как журчание тихого ручейка в лесной глуши, как пение птиц ранним утром в цветущих яблонях:
- Что хочешь от Меня, жено? Что ищешь? О чем скорбишь?
И подумала Наташа: "Что-то мой Федор Михайлович? Добрался ли он до спасения?" И услышала голос:
- Муж твой много еще свершить должен. Кроток он и смирен сердцем. Не по воле своей погрешил он и должен покаяться. И когда покается и когда скажет его устами Господь правду свою, тогда разрешен он будет от земной суеты. Возьмет его Господь к Себе, и соединитесь вы у Престола Господа Сил, и тогда познаете счастие.
"Матушка, Царица Небесная, - подумала Наташа, - успокой мою душу. Что с сыном моим Светиком?"
- Много страдал сын твой Святослав, - услышала Наташа. - Пусть и еще пострадает. Голод и холод... Оскорбления и тоску... Страшное разочарование во всем... Смерть постыдную... Муки самоубийства даны ему Господом!..
"Матушка! Да за что же? Чем прогневил мой Светик Господа Сил? Он молодой и невинный. Или муки его за меня, или за отца, или за деда, или еще за кого?"
- Так хочет Господь.
Склонилась Наташа. Не посмела роптать на Господа. Подумала: "Что же ждет моего Игруньку?" - и услышала голос:
- Возлюбил сын твой, Игорь, радости земные. Но возрадовался о нем Господь. Чист он сердцем, и от любви его счастье людям. Показал ему Господь весь мир Свой, во всей красе. Дал ему испить полную чашу радости. И не даст Господь ожесточиться его сердцу, не даст слову осуждения вырваться из его души, не даст печали и тоски овладеть им. Светлый ангел почиет над ним, доколе не отзовет ангела к Себе Господь.
- А Олег?
- Благодать Господня на Олеге. Блаженни миротворцы, яко те сынове Божий нарекутся. Долог путь сына твоего Олега. Послужит он Господу Сил и увидит Правду и Справедливость Господню. На нем почиет благословение Господа. - А Лиза?
Ничего не ответила Божия Матерь, но пахнуло нежным запахом роз, свет несказанной близости Матери Бога растаял и сменился иным светом, нежным и тихим, и ощутила Наташа ласковую близость иного существа, и поняла, что Лиза коснулась ее.
И сейчас же за Лизой кто-то робко коснулся Наташи. И услышала она тихое слово: "Прости"! В призрачном свете, тихо реющем, ощутила Наташа просящее прикосновение и поняла, что Липочка с Венедиктом приблизились к ней. Робким блаженством дышали их существа.
В ликующем гимне вознесла Наташа хвалу Господу Сил, и к ее голосу примкнули новые и новые голоса, и стала она узнавать их... Лизин нежный, девичий голос, мягкий голос ее отца, Николая Федоровича, и голоса всех тех, кого знала, кого любила. Все они были тут.
И в этом гимне, тихо паря, стало ее существо сливаться с небесным эфиром, двигаться вместе с другими, дорогими и близкими, подниматься вверх, к свету незримому, к Господу Сил.
И позабыла Наташа все земные печали, позабыла все, что свершилось на земле.
И, позабыв, стала готовиться к новому существованию.
Теплый сумрак окутал ее, и забылась она в сладком небытии, предвидении иного бытия.
Форт "Генерал Дельгадо" находился на правом берегу реки Пилькомая в глухой "чако", на границе Аргентины и Парагвая. На левом берегу - Аргентина, на правом - Парагвай. От небольшой пристани, где причалил "El Treumpfo", тропинка шла наверх, где на зеленом холме стояла длинная одноэтажная казарма под соломенной крышей. Она замыкала вырубленную и расчищенную среди леса площадку. Немного пониже стоял небольшой домик, штаб поста и канцелярия, и еще ниже, у самой реки, был выкопан подковообразный окоп, окруженный высоким бруствером, накрытым накатником и землей.
Красно-бело-синий с коричневой пятиконечной звездой - в венке из парагвайского чая - флаг безжизненно висел на шпице над казармой. Одинокая проволока на пальмовом стволе спускалась к штабному домику и здесь кончалась. Этим постом замыкался цивилизованный мир. Дальше шли бесконечные "чако", перемежаемые "estero" или "belesa de muerte" - "красавицами смерти", живописными лужайками, поросшими прекрасными цветами.
Это были непроходимые болотные топи, ужас парагвайской "чако". Нога европейца не проникала в эти леса. В них, в полной от века неприкосновенности, жили индейские племена гвараны и инка.
Пароход поджидал высокий смуглый человек в широкополой ковбойской шляпе и в рубахе с открытым воротом, заправленной в длинные широкие штаны.
Прикрыв ладонью руку, он всматривался в пассажиров. Увидав Монтес де Око, он побежал к маленькому домику. Сейчас же с террасы спустился среднего роста офицер в пробковом, обтянутом белой парусиной шлеме, с круглой кокардой и во френче с глухим стоячим воротником при ременной амуниции. На плечах были узкие погоны лейтенанта.
Он приветливо улыбнулся и протянул руку навстречу Монтес де Око. Застопорили машину. Спустили сходни. Монтес де Око сбежал на пристань и поздоровался с лейтенантом.
- Лейтенант Кусков, - представил он Игруньку.
- Лейтенант Моринаго, комендант поста, - назвался смуглый офицер. - Прошу, господа. "Мте" нас ожидает.
Штабной домик была окружен грубо сделанной террасой.
Кривые столбы из стволов пальм и сучьев красного железного дерева поддерживали деревянную, сложенную из мелких досок крышу. Виноград и пышно цветущая розовым цветом роза Помпон обвивали террасу с трех сторон и давали желанную тень.
Небольшой дощатый стол, ничем не покрытый, и три грубых соломенных стула ждали гостей. Убога была обстановка испанской военной гациенды, но манила она Игруньку охотничьей прелестью. На кривых, гнущихся под ногами досках пола лежали пестрые шкуры диких коз, антилоп и газелей. Темно-серые с серебристым отливом, оранжево-желтые в белых овальных крапинках, буро-черные с черными пятнами, скользким ковром закрывали они щели пола. И пахло от них терпким охотничьим запахом свежего меха. На стене между окнами была растянута шкура ягуара. Хитрый рисунок черных кольцеобразных пятен на красноватом меху и длинный хвост были нарядно-пушисты. Подле двери, насторожившись, висел изящный маузер с никелированным затвором в приборе из морского американского ореха, и казался он здесь деловым и значительным. На столе стояли грушевидные чашки: две выдолбленные из бычачьего рога и одна из какого-то темного дерева, и подле них были положены серебряные трубочки. В чашечках был приготовлен "мте", ковбойский чай, горький и невкусный, но освежающий и восстанавливающий силы. От деревянной чашечки терпко пахло сандалом, серебряная трубочка почернела от употребления, но все было так оригинально, так "по-ковбойски" хорошо, а кругом были прерии, и на сто миль кругом не было ни одного европейца. Игрунька с наслаждением потягивал "мте" через трубку, стараясь в манерах подражать своим новым сослуживцам.
- Вы охотник? - спросил он у лейтенанта Моринаго.
- Здесь нельзя им не быть, - отвечал лейтенант.
- Как прекрасны, должно быть, эти леса? - сказал Игрунька.
- Да, но и губительны. Здесь лежат капиталы на миллионы долларов, но достать их невозможно. Каучуковое дерево растет здесь сплошными лесами, но для того, чтобы добраться до него, нужно работать по пояс в болотной жиже, облепленному мухами, и завоевывать каждый шаг топором. С уничтожением рабства негров европейская цивилизация в Южной Америке остановилась.
- Это звучит парадоксом, - сказал Игрунька. Моринаго не понял его. Он говорил серьезно о деле, как говорят простые люди, далекие от пустой игры словами.
- Нужно много дешевого людского материала, готового умереть за доллар, чтобы расчищать здесь почву, добираться до каучука или разделывать сады и пашни. Негр теперь стал равноправным. Негр пропитан социалистическими бреднями, и его не заставишь работать. Работают индейцы, за ром и водку, но они плохие работники. У Аргентины, - кивнул на ту сторону желтеющей внизу Пилькомаи Моринаго, - большие надежды на белых рабов - русских. Им, говорят, некуда деваться, и они остались в мире бесправными, как рабы.
- Это временное, - вспыхнув, сказал Игрунька. - Большевизм скоро будет сброшен. И мы опять станем тем, чем были: любимыми и уважаемыми членами народной семьи.
Ковбой в неопрятной рубахе с расстегнутым на черной волосатой груди воротом подал жаренную в кокосовом масле антилопу и принес бутылку рома и стаканы.
Моринаго раскурил тоненькую сигарку, разложил куски мяса по оловянным тарелкам, налил пахучий ром по стаканам и сказал, попыхивая сизым дымком:
- Тут на посту у меня три месяца жил русский офицер: el tenente Svatoslao Goluvinzew...
- Боже мой! - воскликнул Игрунька. - Да это, вероятно, мой товарищ по Николаевскому училищу Голубинцев, донской казак! Где он теперь?
- Не знаю!.. Кажется, он поехал надсмотрщиком на танинную фабрику в Puero Sastre rio Alto Paraguay, он тоже мечтал - regresa a Rusia, su pais, dentro de poco (Как можно скорее вернуться в Россию, свою родину (исп.)). He так скоро, однако... Он мне много рассказывал про ваш русский большевизм. Тут, в Аргентине, сто лет тому назад было совершенно то же.
- Большевики были в Аргентине? - воскликнул Игрунька.
- И еще как, - сказал, прихлебывая из стакана ром, Моринаго.
- Расскажите Кускову про аргентинского красного диктатора Хуана Розаса, вы так хорошо это рассказываете, - сказал лейтенант Монтес де Око.
- Мой дед юношей сражался против "Colorados" (Красных (исп.)). Мы потеряли там все имущество, и мой отец, дедушка и бабушка бежали в Парагвай, - сказал Моринаго.
- Вы были аргентинцем? - спросил Игрунька.
- Мы все испанцы, - сказал Моринаго и подлил темного, отливающего ясным гранатовым соком рома в стакан Игруньке. - Сыты ли вы, мой новый помощник?
- Я совершенно сыт. Благодарю вас. Я жду вашего рассказа. Большевики в Аргентине! Кто мог бы думать!?
"В далекой, знойной Аргентине, где небо так безумно сине..." - напел Игрунька.
- Что это такое?
-Ах, это танго. Это такая легкая музыка, красивая. Она очень в моде была на юге России года два тому назад. Я слыхал ее в Ростове... "Где женщины, как на картине". Аргентина - страна богачей - и большевики! Кто мог думать!
- Это и показывает нам, что социализм и капитализм - два родных, но вечно воюющих друг с другом брата, - сказал Моринаго.
- Но расскажите! Расскажите же про аргентинский большевизм.
- Сейчас принесут мороженое, мы разбавим его ромом, и я с удовольствием расскажу вам про страшные годы красного диктатора, Калигулы XIX века.
Ковбой поставил мороженое в глубокой оловянной чашке, сверкавшее, как глыба тающего ноздреватого снега. Моринаго разложил его по стаканам с ромом, отодвинул свой стул, уселся боком, заложил ногу на ногу, расстегнул ремень амуниции и пуговицы френча.
- Расстегнитесь, господа, - сказал он. - Рассказ будет длинен.
Он пыхнул сигарой и начал рассказывать.
- Это было, если память не изменяет мне, в 1829 году, - сказал Моринаго и задумался, глядя на гаснущие за густым лесом "чако" дали. В вечерней тишине отчетливее был слышен лай обезьян и громкие настойчивые крики попугаев.
Дневной жар спадал, наступало тепло, воздух был неподвижен, и тихо плескали волны Пилькомаи, набегая на густо заросшие травой и камышами берега.
На миноносце "El Treumfo" звонко пробили склянки. В казарме стихали голоса солдат, и таинственная дрема сгущалась над лесом.
- Да, именно... Дед говорил: в 1829 году... В Аргентине было слабое, безвольное правительство. Было увлечение свободами. Так, недавно по Франции пронеслась революция, бонапартизм, наполеонизм, и отголоски этого нашли отклик и в Аргентине. И мистицизму было место, и в "вольные каменщики" записывались, и мужи совета, вместо того чтобы править, говорили речи, разговаривали, убеждали, боялись арестовать, посадить в тюрьму, послать на каторгу. Это были дни идеальных устремлений, мечтаний создать какую-то новую, сладкую жизнь, где всем было бы хорошо.
- Маниловщина, - сказал Игрунька.
- Что? Я не понимаю вас, - спросил Моринаго.
- Простите, что перебил вас. Я вспомнил нашего писателя Гоголя, изобразившего этот мягкотелый идеализм и давшего его образец в виде помещика Манилова.
- Да... я не знаю... Не слыхал... Только вдруг на горизонте Аргентины появился некто Хуан Розас. Молодость он провел в тюрьме, потом жил за границей, бывал в Аргентине как вождь полуанархической, полубандитской группы, и где кончалась проповедь коммунизма и анархии и начинались разбои и грабежи, и наоборот, трудно было определить. Он бы, вероятно, так всю жизнь и скитался по прериям, укрываясь у индейцев, грабя фермы и почтовые кареты, если бы в Аргентине не вспыхнула революция. У нас, - улыбнулся Моринаго, - в южноамериканских республиках, революции и смены правительств так же часты, как весенние грозы в горах. Мы уже в школах не учим имен президентов, потому что это невозможно: их так много. Розас воспользовался беспорядками в Буэнос-Айресе, с шайкой приверженцев захватил власть и объявил себя "диктатором волей революции".
- Совсем как Ленин, - вставил Игрунька.
- Да, так мне и el tenente Svatoslao рассказывал, было у вас в ноябре 1917 года... Розас объявил себя главой революционеров, создателей новой свободной Аргентины, главой "Colorados". Он называл себя хранителем революционного закона, защитником трудящихся масс, глашатаем свободы для всех униженных и угнетенных. Хорошо был подвешен язык у этого негодля, и все бездельники, рыцари большой дороги, повалили к нему в правительство. Аргентинская интеллигенция и остатки старого правительства удалились в прерии, не признав Розаса. Их партия получила наименование белых - "Blancos".
- Совсем как у нас, - сказал Игрунька, - недостает только петлюровцев, махновцев и зеленых.
- Начались невероятные казни. Правление Розаса было для Аргентины одной кошмарной ночью, сплошь залитой слезами и кровью. Восстания, руководимые интеллигенцией, не прекращались. Интеллигенция гибла на плахе при их подавлении, массами эмигрировала за границу, остаток ее голодом и силой был вынужден подчиниться красному диктатору и поступить к нему на службу. Розас окружил себя негрскими батальонами, уголовными преступниками, подонками городской черни и полудикими "гаучосами", безграмотными полуразбойниками-полупастухами.
- Можно подумать, - сказал Игрунька, - что вы рассказываете про русский большевизм и про Ленина. У нас тоже китайские и латышские полки, уголовные преступники, городские хулиганы и отбросы и полудикие крестьяне, взятые из деревенской молодежи, развращенной последними годами войны.
- Да... Я потому и рассказываю вам, что все, что мне рассказывал el tenente Svatoslao, казалось мне повторением рассказа моего деда про страшное время аргентинского Калигулы. Все, кто носил сапоги и имел постоянную квартиру, назывались "господами". И "господа" были отданы во власть свиты Розаса. Розас приказал выжигать "белых" каленым железом. Независимая печать была задушена. Выпускались только казенные газеты самого Розаса. Для преследования "врагов народа и революции" повсеместно были учреждены революционные трибуналы, судившие не на основании законов, а по революционной совести. А судьями были каторжники, негры, метисы и бродяги. Да, tenente Кусков, история повторяется. Осужденных казнили. Для продления мучений жертвы палачей вооружали тупыми зазубренными ножами, "чтобы белый чувствовал, что его убивают". Впрочем, в разных провинциях Аргентины были и различные способы казни. Это зависело от революционного вкуса и революционной изобретательности. Так, комиссар провинции Сант-Яго Ибарра, по профессии пастух, лучший друг Розаса, обшивал осужденных кожей. Осужденных сгибали живыми так, что голова приходилась к ногам, связывали в этом положении, завертывали в только что снятую воловью шкуру и оставляли на солнце. Кожа, высыхая, сжималась и медленно ломала надвое осужденного. Такой тюк с еще живым осужденным привязывали к хвосту дикого коня и пускали коня на волю. Жен и детей blancos брали заложниками, секли и жгли каленым железом, если революционер убегал. По всей Аргентине были развешены красные флаги. Ношение национального аргентинского цвета, белого с голубым, считалось преступлением, достойным казни. Десять лет борьба шла неорганизованными восстаниями, легко подавляемыми сильной и преданной Розасу красной армией. В 1839 году аргентинская молодежь составила под предводительством поэта Эгеварио тайное общество "Майская ассоциация". Заговор был раскрыт, и все участники замучены насмерть. Другое общество, "Южная лига", поднявшее восстание, было разбито при Гаскомусе. Аргентинские патриоты ушли за границу, и центром их стал город Монтевидео. В 1842 году Марко Абельянедо составил "Северную лигу". Членам этого патриотического общества удалось поднять восстание в Тукумане, Сальта, Хуху, Катамарке, Риохе и Кордове. Восстание было подавлено, а Абельянедо отпилили голову. Розас правил декретами. Количество декретов, им изданных за долгие годы его правления, исчисляется тысячами. Он отменил религию, он приказывал насаждать материалистическое просвещение, свободное от "клерикальных суеверий", он создавал "революционный" театр, отменял брак и семью. Он писал декреты о принудительном назначении жен и детей blancos для надобностей солдат, для очистки нечистот, для уборки улиц и казарм.
- Можно подумать, - вставил Игрунька, - что Ленин списывал с Розаса его декреты.
- А может быть, - раздумчиво сказал Моринаго, - и Розас, и Ленин списывают из одного и того же источника, нам неизвестного.
- Какого? - насторожившись, спросил Игрунька.
Моринаго не отвечал. Он сидел, помешивая серебряной трубочкой ром и мороженое в стакане, и смотрел в сумрак ночи. Над просторами дремучего леса парчовым пологом опускалось темное небо. Луна рогом с остриями, поднятыми кверху, медленно выплывала из-за леса, и серебрились перистые вершины пальм и ветки деревьев с мелкими, блестящими, точно покрытыми лаком, листочками. Лес затих. Теплая ночь излучала тяжелые и душные ароматы. Лес стоял, полный угрозы, насторожившись под луной. Ярко, враз, блеснули круглыми глазами иллюминаторы на миноносце и отразились полосами серебряного света в темной воде. На "El Treumfo" зажгли электричество.
Ковбой принес на террасу свечу в стеклянном лампионе, и обаяние ночи померкло. Кругом все погрузилось во мрак, и только луна серебряным рогом плыла, ускоряя свой бег и поднимаясь над лесом.
- Вы спросили меня, охотник ли я? - сказал тихим голосом лейтенант Моринаго. - Я охотник потому, что я ненавижу человечество. Рассказы деда в детстве положили на меня печать разочарования в людях... Как могли люди, зная все это, так повторять кровавые события? Вашу революцию делала интеллигенция?
- Да.
- Не могла же она не знать про события в Аргентине сто лет тому назад! Чья-то сильная, подлая и мерзкая рука руководит человечеством, и человечество ей повинуется. Я четвертый год живу на этом посту и рад, что я далек от людей.
Долго длилось молчание. Наконец Игрунька прервал его.
- Как же и чем это все кончилось? - спросил он.
- Что? - вздрогнув, воскликнул задумавшийся Моринаго.
Он точно ушел в какой-то иной мир и забыл, о чем он рассказывал.
- Правление Розаса в Аргентине.
- Ах, да, - Моринаго встал, прошелся по террасе и остановился, прислонившись спиной к столбу. - Кончилось... Все кончается на свете. Это, кажется, еще царь Соломон сказал.
- Кончится и ваш большевизм, - сказал лейтенант Монтес де Око.
- Да, конечно, кончится и ваш большевизм, - повторил Моринаго. - Только я бы хотел, чтобы не так благополучно для ваших негодяев, как он кончился для аргентинских. Прощать и миловать их нечего. Видите, Розас писал о том, что пламя аргентинской революции освободит все народы мира от власти "господ", и задача аргентинской красной республики стать во главе этого широкого освободительного движения. Народ верил этому. На деле все шло по-иному. Европейские державы подвергли Аргентину блокаде, соседние государства прекратили с ней сношения, потому что под управлением Розаса Аргентинская республика обратилась в кровавый сумасшедший дом. Хозяйство, промышленность и торговля страны были разрушены до основания. Бумажные аргентинские деньги потеряли ценность. Того, что собирали от жителей натурой, едва хватало на содержание правительства и красной армии. Население плодороднейшей страны вымирало от голода. Розас всеми мерами добивался кредита от иностранных государств и признания своего правительства. Обещаниями концессий в стране он надеялся купить их милость. И так же, как теперь у вас, - первой на эти предложения откликнулась Англия. Бизнес (business) для нее всегда бизнес, и золото не пахнет кровью растерзанных жертв. Снаружи страна джентльменов - внутри страна торгашей. Наверху несколько пышных львов, а под ними громадное алчное стадо гиен, это было всегда, это осталось и теперь. Моринаго остановился в задумчивости.
- Вы, однако, не любите Англии, - сказал Монтес де Око.
- Гроб покрашенный, как сказано в Евангелии, внутри же полный костей и всякой мерзости. Алчность масс, прикрываемая милосердием лордов, жестокость и холодное зверство. Они завели теперь сношения с русскими коммунистами. Тогда они заключили торговый договор с Розасом. В те годы лицемерие Англии не имело пределов. В английских газетах писали: "Когда к нам в лавку приходит покупатель, мы не просим у него доказательств, что он не бьет своей жены". "Мы не имеем права вмешиваться во внутренние дела чужого государства", - писали те самые газеты, которые открывали подписку для сбора денег на помощь отрядам итальянского революционера Гарибальди.
- Видно, одно - восставать против королевской власти, а другое - бороться с проходимцами, вышедшими из толпы, - сказал Монтес де Око.
- Впрочем, - продолжал свой рассказ Моринаго, - и своя печать не отставала от английской в восхвалении кровавого диктатора. Его называли "красным преобразователем мира", "блюстителем революционной совести", писали, что его власть "тверда, как скала", что народ любит "своего" Розаса и что бесчисленные восстания - это дело рук белых из Монтевидео. Чтобы развратить эмигрантов, Розас заводит там большую газету "Диарио". Эта газета проповедовала среди аргентинской эмиграции возвращение домой, признание красного правительства и покаяние. Льстецы, или "adulatores", расхваливали в этой газете Розаса, рисуя его убежденным гуманистом, антимилитаристом и защитником "народа". Они оправдывали террор, указывая на то, что Розас как народный диктатор должен быть беспощаден с врагами народа. "Embusteros", или врали, - описывали процветание и богатство Аргентины под управлением Розаса. "Alcahuetas", или сводни, разъезжали по соседним странам, сманивая и покупая приверженцев Розасу. И так продолжалось более двадцати лет. Мой дед родился в дни царствования кровавого диктатора и вырос при нем и в ненависти к нему. В 1852 году восстание началось в красной армии. Несколько красных полков объединились около военного помощника Розаса генерала Хозе Уркиса. Народ примкнул к восставшим. Толпы молодежи стремились в ряды blancos, в их числе был и мой восемнадцатилетний дед. Красные части стали переходить на сторону восставших, Дружно поддержанных эмиграцией. 2 февраля 1852 года в буэнос-айресских газетах писали, что правительство быстро справится с "белыми бандами" и жестоко расправится с "врагами народа", а 3 февраля войска Розаса были разбиты генералом Уркисом. Розас со своими министрами сел на корабль и уехал в Англию, где спустя много лет умер в сказочной роскоши, созданной на награбленные и заблаговременно переведенные в Англию деньги. 15 февраля армия генерала Уркиса вступила в Буэнос-Айрес. Мой дед рассказывал, как у него дрожало сердце от восторга и градом текли слезы при виде ликования освобожденного народа. Их осыпали цветами, они были окружены самым нежным вниманием. Женщины и девушки целовали стремена всадников и руки пехотинцев. Тогда и женился мой дед на влюбившейся в него девушке-испанке. Англия первая признала правительство генерала Уркиса.
- Но почему же, - вставая, в волнении воскликнул Игрунька, - Уркис не потребовал от Англии выдачи Розаса и награбленного имущества и не учинил над ним настоящего народного суда?
Моринаго повернулся лицом к реке и долго ничего не отвечал. Месяц высоко стоял над водой, отражаясь в ее зеркале. Глубокая ночь была кругом, и лес застыл в неподвижном сне.
- Почему? - наконец, сказал он. - Blancos - христиане, "Colorados" - атеисты, и что можно одним, того нельзя другим.
- Нет!.. Я!.. - задыхаясь и дрожа, воскликнул Игрунька. - Я бы всех их!.. Всех живыми бы сжег!.. Я бы всю сумму мучений, которым они подвергали белых, заставил бы каждого испытать...
- Даже если бы среди них были ваши братья... ваш отец? - тихо сказал Моринаго.
Игрунька вздрогнул.
- Почему вы это спрашиваете?.. Что это значит? - порывисто сказал он.
- Потому что отец моего деда, мой прадед, был в правительстве Розаса, - ответил Моринаго и опустил на грудь свою красивую голову.
- Какой ужас!.. - воскликнул Игрунька и стал спускаться с террасы. - Какой ужас на этой земле! И Бог видит это, и Бог это допускает!
- Не забывайте, - сказал Монтес де Око, и его лицо стало мрачным и суровым в красных отблесках свечей, - что, кроме Бога, есть дьявол, и его работа направлена непрестанно к тому, чтобы разрушить тот прекрасный мир, что создан великим Архитектором.
- Как страшно, как страшно, - содрогаясь внутренней дрожью, прошептал Игрунька и быстрыми шагами пошел по площадке к лесу.
- Tenente Кускоу! - услышал он голос Моринаго. - Вернитесь! У нас приказ часовым стрелять по каждому, кто подходит из леса к посту, не окликая.
Игрунька остановился, подумал и пошел к гациенде, откуда приветливо светила свеча и где казались прекрасными ажурные листы винограда и роз, освещенные изнутри. Когда он поднялся на крыльцо, Моринаго и Монтес де Око сидели рядом за столом. При виде Игруньки Монтео де Око воскликнул:
- Да здравствует наш молодой друг!
- Да здравствует! - воскликнул и Моринаго.
Хлопнул в ладоши и зычным голосом, так что лес содрогнулся и эхо прокатилось по реке и ответило ему далеким откликом, крикнул:
Потекли дни странной, лихой, но однообразной жизни. Игрунька у ковбоев учился в широкой степи за лесом накидывать лассо на диких мустангов, повалив их, седлать, вскакивать в седло и сидеть при их безумных прыжках. Его радовало, что он оказался ловче и смелее природных ковбоев, и лошади покорялись ему скорее. Подле чучела, набитого соломой, он учился работать навахой, кривым ножом, а иногда вечером он становился, согнув ноги и нагнув корпус, против кого-нибудь из солдат. У обоих сверкали в руках ножи. Кругом толпились люди поста, и лейтенант Моринаго стоял в широких шассерах с розовым лампасом, расставив ноги и заложив руки в карманы. Как угли, горели глаза у солдата. И он, и Игрунька делали ловкие прыжки, осторожно и мягко касались друг друга левыми руками и стремились нанести ножом примерный удар.
- Туше! - вскрикивал унтер-офицер и отскакивал от Игруньки.
- Плечо не считается, - говорил Моринаго.
- Они меня, господин лейтенант, по груди задели, - заявлял, выпрямляясь, унтер-офицер и показывал маленькую царапину на обнаженной коже, где чуть показалась кровь.
Он снова становился в позицию. Горящие глаза стерегли движения Игруньки, и они оба, - испанец, сын парагвайских прерий, и Игрунька, воспитанник 1-го кадетского корпуса и Николаевского училища, казались двумя ловкими играющими котятами.
- Туше, - говорил Игрунька и опускал нож. - Ваша победа, сержант де Валеро.
- Завтра рассчитаетесь, господин лейтенант, - улыбаясь, отвечал унтер-офицер.
На посту любили Игруньку и любовались им, как любили и любовались им и в Асунционе, где остались покоренные им сердца. И женщины, и товарищи любили его всегда за отчаянность, за смелость - как в будуарных подвигах, так и под огнем вражеских батарей. Игрунька был молод, красив и силен. Он мог потерять только жизнь, больше ничего, а про жизнь под звон гитары он часто пел своим товарищам по посту, пел по-русски и переводил на испанский язык старую песнь червонных чернобыльских гусар:
Жизнь