Главная » Книги

Краснов Петр Николаевич - Понять - простить, Страница 17

Краснов Петр Николаевич - Понять - простить


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26

  - Я, Николай Николаевич, спокойствию обучен за это время... Очень даже обучен. Если бы, скажем, я сейчас увидел, что пришли эстонские и английские солдаты и стали бы ловить наших жен и дочерей, убивать их, свежевать, как скотину, и мясом кормить собак, я бы не удивился. Убивают и свежуют на их глазах нашу Родину, и мясом ее кормят Польшу, Латвию, Эстонию, - это никого не удивляет. Россию надо уничтожить. Поняли?.. Не нужна она больше.
   - Не будем говорить о политике, - примирительно сказал гласный. - Я сейчас могу говорить только о личном. Вы понимаете, у меня сын в жару на морозе лежит. Вы посмотрите, какое небо. Вот-вот вьюга задует.
   - Им, Антон Павлович, - говорил толстый господин, - до вашего сына дела нет. Они о себе думают. Только о себе. Их картофельная республика жить хочет. Она вашу Северо-Западную армию, - спит и видит, как бы без остатка слопать. В ее командном составе чуть не на треть графы да бароны - местные землевладельцы. Чем круче с ними большевики поступят, тем глаже пройдет земельный закон. Да что их осуждать! Все так бы поступили, как они. Своя рубашка к телу ближе.
   - Все, но только не русские, - воскликнул Деканов.
   - А как же поступили бы, по-вашему, русские?
   - То есть?
   - Ну вот, положим, Россия...
   - Императорская Россия, - вставил Деканов.
   - Ну, хоть Императорская Россия... И на границе ее вот так же столпились бы беженцы, скажем, англичане и французы. Тоже голодные, озябшие... Уж я не знаю, что произошло, землетрясение, наводнение, все равно, - словом, некуда им деваться. Вы думаете, их пустили бы?
   - Полноте, полноте, - заговорил Деканов. - Они еще и подойти к границе не успели бы, как губернатор в золотом мундире и белых штанах на тройке примчался бы к границе. Из соседнего села принесли бы хлеб-соль... Антон Павлович надел бы цепь и во фраке и цилиндре приветствовал бы их речью. По городам и селам какая суета бы шла! В домах отворили бы лучшие покои, пекли бы пироги, закупали вино. Общественность организовала бы комитеты, и мы не знали бы, как и куда усадить наших братьев, попавших в несчастье.
   - Да, разве не так было? - раздались голоса от той группы, где сидел круглолицый. - Вспомните корабли с русским хлебом, плывшие помогать Америке.
   - Вспомните добровольцев Черняева, шедших умирать за сербов...
   - Русского императора Александра II в Шейнове, озабоченного спасением болгар.
   - Наших моряков в Мессине во время землетрясения.
   - Ну, русские, положим, - сдался толстый, - но я не понимаю, почему русские?
   - Потому русские, - с убеждением сказал Деканов, - что только русские - истинные христиане. Только в России в чистоте сохранилась основанная на любви православная христианская вера, и только русские умеют полагать души свои за други своя... А остальные... Их съел эгоизм. Под пышными соборами католиков и в Ватикане не любовь к ближнему, но эгоизм, а в реформатских, протестантских и лютеранских храмах давно вместо Христа философия и вместо богоискательства самый скучный атеизм. И прибавьте к этому все пожравший "бизнес".
   - И потому, папа, - сказала Верочка, подходя к отцу, - нас и преследуют и гонят все. Христова церковь была всегда гонима... Пойдем, папа, в лес. Маму надо устроить в каком-нибудь шалаше. Я хочу ей растереть ноги. Она как села, так встать не может... А посмотри, что там надвигается, - показала рукой на восток Верочка.
   С востока, низкие и темные, неслись тучи. Они краснели в верхах, точно за ними пылало пламя. Ледяной ветер задувал. Он разогнал эстонцев. Полами шинели окручивал он ноги часового. Беженцы пошли в лес. У проволоки, в канаве, осталась женщина с обледенелой, сухой, обнаженной грудью. Она пыталась кормить умирающего ребенка. Ветер развевал космы волос. Она качалась из стороны в сторону и казалась куклой. Большие выпуклые глаза светлели, ничего не выражая. Ни страдания, ни печали. Медленно, капля за каплей, катились из них по обледенелым щекам слезы и, падая, замерзали прозрачными кристаллами.
   И, когда она осталась одна, часовой вышел из-за закрытия и грубо, по-мужицки, ругаясь, погнал ее из канавы:
   - У, собачья дочь, пошла отсюда! Подыхай в сторонке, холера поганая, и со щенком своим! Прибирай тебя потом.
   Жалкими, как у побитой собаки, глазами она смотрела на эстонца. Он ударил ее прикладом в спину, схватил за руки и вытянул из канавы. Кротко смотрели на него печальные глаза. Он толкнул ее к лесу, поддал прикладом под ноги, и она пошла, спотыкаясь о замерзшие, песчаные борозды. Она прошла шагов триста, качнулась в сторону, остановилась, упала ничком и затихла, уткнувшись лицом в ледяную землю и закрывая своим телом ребенка.
   Ветер вздувал ее легкие юбки, обнажая ноги, укрученные серыми шерстяными чулками, и играл ее волосами, выбивая их из-под платка. Она не шевелилась.
   С востока от Ямбурга понеслись первые острые снежинки. Они катились по замерзшему шоссе, шелестели по траве и сухим листьям брусники. За ними точно белая стена надвинулась. Небо стало белым. Горизонт заслонили вихрями несущиеся снежные полосы, и все стало принимать зимний вид. Природа точно торопилась замести следы человеческого горя, покрыть низкие холмики могил, засыпать снегом женщину с ребенком.
   В лесу, сбившись стадом, стояли беженцы. Деканов, Разжившийся где-то топором, мастерил неумелыми, красными, потрескавшимися руками шалаш для Екатерины Петровны. Верочка у соседей на костре кипятила воду.
   Два дня шел снег. Два дня биваком стояли в лесу беженцы. Чем-то питались, чем-то согревались, одолжая друг другу... Хоронили умерших. Умер гимназист, сын павловского гласного. Деканов с толстым красным человеком копали ему на опушке в снегу могилу. Закопали мелко, без гроба, положив ставшее маленьким и легким белое тело. Отец тупо смотрел на него. Снег падал на его обнаженную голову, таял и тек на лоб и на пенсне, и Антон Павлович бессмысленно повторял:
   - Европа видит... А Бог не видит...
   На третий день приехала эстонская комиссия. Беженцев стали пропускать за проволоку и направлять в поездах и пешком по дачным местам. Явились американцы и организовали кормление детей и выдачу пайков взрослым.
   Декановы отыскали своего бывшего конторщика. Он служил на суконной фабрике, бывшей Штиглица, теперь эстонской государственной, в канцелярии, и имел квартиру и прислугу. Он радушно уступил две комнаты Декановым и прислал за Екатериной Петровной сани. Когда шли по шоссе, обсаженному деревьями, к заводским постройкам, снег лежал глубокий и рыхлый, было не больше трех градусов мороза, пасмурно и тихо... Вдали, под Ямбургом, гулко гремели пушки. Большевики наступали.

XI

   От Троцкого - приказ красным войскам: взять Нарву во что бы то ни стало. Эстонские позиции у Нарвы не были сильны, но они были укреплены и окружены проволокой. Взять их нужна хорошая артиллерия и много снарядов, а ни того, ни другого у красных нет. Эстонская позиция тянется от моря, замерзшего у берегов, к деревне Сала на петербургском шоссе, между Ямбургом и Нарвой, потом загибает широкой дугой к деревне Низы, подходит к реке Нарове и идет по Нарове до Чудского озера, уже замерзшего. Хорошо укреплена она только на участке, захватывающем шоссе и Балтийскую дорогу. Здесь окопы в рост человека, блиндажи, траверсы, пулеметные гнезда, проволока в две полосы, каждая в три ряда прочных кольев, здесь и толстый электрический провод. К флангам укрепления становятся ниже, мельче, делаются прерывчатыми, проволока не везде натянута, кое-где торчат одни колья, - позиция не настоящая, а партизанская, добровольческая. Надеялись на болота, - болота замерзли. Надеялись на реки Плюссу и Нарову, на Чудское озеро - ноябрьские морозы ледяными мостами покрыли их. Обойти нарвскую позицию можно где угодно, это знают эстонские и добровольческие части, занимающие позицию, и потому очень нервны. Эстонцы двумя дивизиями - 1-й и 4-й - занимают левый участок позиции от моря до Петербургского шоссе. На левом их фланге стоит 4-я дивизия, составленная из рабочих, зараженных коммунистическим духом. В ней - постоянные разговоры, что пора кончать войну, соединиться с большевиками и идти с ними в Нарву арестовывать русских офицеров. В Нарве толпа эстонских солдат напала на русского офицера и срезала у него револьвер. С русского офицера сорвали погоны... Там обругали... Там побили...
   В центре позиции - лучшая эстонская дивизия генерала Теннисона. Офицеры в ней эстонцы, бывшие офицеры, фельдфебеля и унтер-офицеры российской императорской армии. Она примыкает к русским частям Добровольческой армии. Здесь между эстонцами и русскими отношения добрососедские. От деревни Сала до деревни Низы стоят Талабский, Семеновский, Уральский и другие полки Северо-Западной армии. Талабцы - крестьяне рыбаки, жители Талабских островов на Чудском озере убежденные противобольшевики и отличные солдаты. Семеновцы летом в полном составе перешли от большевиков и желают смыть позорное революционное пятно легшее на их полк в дни мартовского бунта. Все это хорошие солдаты и доблестные офицеры. Трудно им не называть Эстонию "картофельной республикой", примириться с тем, что Иван-город и Нарва больше не русские города. Трудно воевать по приказу эстонского главнокомандующего, генерала Лайдонера, бывшего полковника русского генерального штаба, но стараются. Выбора нет - большевики или эстонцы.
   Нелегко и эстонцам. Им жутко видеть опять среди себя балтийских баронов и знать, что целая Ливенская дивизия составлена из немцев. Русское засилье они еще признали бы, но немецкого боятся, как огня. Соблазн велик. Большевики предлагают выгодный хороший мир, и мир был бы заключен, если бы не мешали этому англичане и французы, настаивающие на продолжении борьбы.
   У эстонцев нет настроения воевать, нет этого настроения и у большевиков. Они приканчивают Деникина. Они все бросили для занятия Харькова, Киева и Царицына, и на Нарвском фронте у них только мобилизованные рабочие, несколько дивизий Петроградского округа, бронепоезд "Товарищ Ленин", одна тяжелая батарея и почти нет конницы. И от этого большевики привязаны к железной дороге, малоподвижны и не рискуют овладеть Нарвой широким маневром на Корф и Иеве, движением на Ревель...
   И, тем не менее - от Троцкого приказ: взять Нарву во что бы то ни стало!..
   Федор Михайлович окончил обход окопов своего участка. Полк, где он служит, занимал позицию на стыке с эстонцами у деревни Сала. Только перейти шоссе, загороженное рогатками, и другой разговор, другое довольствие, другая служба.
   Федор Михайлович добросовестно проделал все то, что когда-то требовал, чтобы делали взводные командиры его бригады на Германском фронте. Только противогазов и средств противогазовой обороны не проверял. Не было противогазов, не было и средств противогазовой обороны. Да и многого не было. Винтовки были грубо вычищены: не выдавали смазки. Ходы не были отчищены от снега - не хватало лопат. О чем ни спрашивал Федор Михайлович, на все был один ответ: "Нет"... "Не было"... "Не выдавали"... "Не получали"... С грустью убеждался Федор Михайлович, что Белая армия была еще более импровизированная, чем Красная.
   На краю участка Федор Михайлович сел на берме траверса и достал спрятанный в окопной нише топор и обрубок дерева. Он со своим взводным унтер-офицером Дмитрием Куличкиным точили топором деревянные лопаты. Куличкин обучал Федора Михайловича. Лопаты были нужны. Снег засыпал неровности земли. Траншеи и ходы сообщений было необходимо откопать, пока при начавшейся оттепели их не залило водой.
   Шел мелкий надоедливый дождь и шуршал по снежным сугробам. День клонился к вечеру, и серыми туманами были закутаны дали. Серое небо сливалось с серой землей. Федор Михайлович и Куличкин были голодны. Хлеба не привозили, привозили муку, и солдаты пекли из нее в ведрах лепешки-опресноки. Когда пекли, а когда и просто ели ее, растворяя со снегом, не было хлебопекарных печей.
   - Завтра, Митя, нам надо непременно самим устроить хлебопекарную печь. Не так уж трудно это, - сказал Федор Михайлович.
   - Так точно, ваше благородие, печь устроить можно. В земле выкопаем славно. Кирпичи тут, на деревне, достать можно... А только ни бадей, муку месить, ни дрожжей... Ничего недостать, - отвечал Куличкин.
   - В Нарву пошлем. Купим.
   Куличкин бросил работу, достал из кармана кисет с табаком, свернул из газетной бумаги козью ножку и, раскурив ее, с наслаждением затянулся.
   - Довольствуют, ваше благородие, казалось бы, одни и те же англичане, что эстонцев, что нас, а вы поглядите: эстонцу табак везут, варенье, кофе, чай, галеты, каждый день у него щи с мясом, а нам - муку да сало. А с вареного сала у ребят животы болят. И почему такое?.. Помню: служил я в Красноярском пехотном полку. Да ежели порция меньше двадцати золотников потянет, что скандалу было... Или хлеба недостача? Почему же, когда царь был, - старались, а не стало царя - и все пошло прахом? Один у одного тянет, всякий себе берет, о другом не думая.
   - Не надо было Государя свергать, - сказал тихо Федор Михайлович. - Вот, Митя, не пойму, как тут изгиб сделать, боюсь расщепить доску.
   - Позвольте, ваше благородие... Да разве мы Государя свергали? Я в плену австрицком был в это время, ничего и не чуял. Приехал, значит, чудно все, красные флаги висят, музыка что-то нерусское играет. Ну, слыхали мы: перемена власти. Государь император отрекся. "Какая, - спрашиваем, - власть?" Нам говорят: "Большевики". А нам все одно. Лишь бы домой. А вишь ты, как обернулось. Два года в Красной армии отслужил, против казаков дрался, а теперь вот и сам не знаю, зачем деремся. За Эстию эту, что ли?
   - Отчего вы ушли от большевиков?
   - Помилуйте, ваше благородие. Да что там! Каждому видать: махинация, чтобы Россию скорее уничтожить. Я ведь Троцкого, как вас теперь, видал. Что же?.. Большая голова, рыжеватые волосы чуть вьются, бородка, стекла на носу, уши торчком, ноги кривые... И это после главнокомандующего великого князя Николая Николаевича, как я его последний раз видал!.. Совсем неподобное что-то. Срамота одна... Ротный командир - мальчишка-гимназист, школу кончил, а винтовку собрать не умеет. Разобрал затвор, - товарищам показывал, а собрать - бьется, и ничего у него не выйдет, напялит боевую личинку, вертит на бойке и не знает, куда свернуть. Соединительную планку не пригонит никак. Так и не собрал... Это ротный... Молитвы не поют, переклички не делают, солдаты в казарме с девками спят, а чуть что не так офицеру сказал, - сейчас либо в морду тычут, либо под арест. Летом, когда наступление было, я и подался сюда. Думал: царя найду. Услышу: может, жив. Вот, ребята под Ямбургом сказывали: жив, и наследник с им. В скиту старообрядском укрываются... Или другое какое имя объявят... А и тут... С кем ни поговоришь, только хмурятся. Не то солдата боятся, не то так неподобное что думают.
   - Что неподобное?
   - Да вот про эту самую республику.
   - А что? Не хотите ее?..
   - Нет, ваше благородие. Насмотремшись - довольно... "Товарищей" больше не надо. Я, ваше благородие, пленных казаков, пленных добровольцев со всех фронтов повидал. Нет уважения к вождю. Сегодня Колчак, завтра Болдырев, там опять Колчак, им это все равно, что портянки сменить. А при Государе императоре разве такое было? Была присяга, был закон... Был страх... И была, ваше благородие, честь. И все это было выше мук земных, выше смерти. Вот позвольте, ваше благородие, рассказать вам, что я в плену австрицком наблюдал и пережил. Солдата теперь захаяли. Известно, теперь солдат с толку сбит. Что у него? Ни Бога, ни царя, ни родины. Осталася, значит, одна добыча да сладость, чтобы натешиться кровушкой вволюшку, ну и стал солдат грубиян, разбойник... А ведь какой был... Это разве только что в сказке можно описать... желаете, расскажу вам?
   - Рассказывайте, Митя. Все равно надо сидеть здесь всю ночь. Опасаюсь наступления. Погода уже очень способствует. Утром крестьяне из-под Ямбурга говорили, что, слыхать, Нарву приказано взять во что бы то ни стало.
   - Коли сами не сдадим, никогда не возьмут, - сказал Куличкин и снова стал раскуривать козью ножку.
   Спичка, вспыхивая, освещала простое скуластое лицо с узкими серыми глазами, толстый широкий нос и мягкие губы под русыми усами. Бороду Куличкин брил, и она выступала на похудевших щеках темной щетиной. Обыкновенное русское было лицо. Такие лица бывают у городовых, у старых солдат-сторожей - с налетом какой-то культуры на грубом мужицком лице.
   - Был я с пятнадцатого года в плену, в Моравии. Работали мы на полях у помещика артелью. Тридцать человек была артель. Был в ней солдатик - так, маленький, невидный совсем солдатик, и не упомню, какого полка. "Михрютками" у нас таких солдат зовут. А имя ему было Петр Сорокин. Тоже обыкновенное русское имя, ничего не обозначающее, а был он с Пензенской губернии. Звали мы его Петрушей. У него на правой руке начисто были пальцы срублены, и была рука, как лопатка - один большой палец на сторону торчал. Работать много он, конечно, при таком убожестве не мог, ну все помогал, сколько мог. Мы его не обижали. Хороший был человек. Тихий. И про ранение свое необыкновенное рассказывать не любил.
   - Где же его так ранило? - спросил Федор Михайлович.
   - А вот как было дело. Как-то разговорил я его, и вот что он мне сказал. Был он взят в плен целым, безо всяких, значит, повреждениев. Поставили его австрийцы на завод, уголь в печку подбрасывать. Подбрасывает Петруша уголь день, подбрасывает другой и вдруг задумался. "А что, - думает, - этот завод производит? А ну как что-нибудь для войны? Тогда, значит, и я против Государя и Отечества работаю и против присяги иду". И стал он, значит, расспрашивать, разузнавать, что делают на заводе. И узнал: делают снаряды. Затосковал Петруша, и отказался работать - уголь подбрасывать. Повели его к начальству. Переводчик стоит: "А знаешь, - говорит, - тебя за это казнить могут". - "Что ж, - говорит Петруша, - казните. На то ваша власть. А против Государя и Родины работать не стану..." Повели его в карцер и стали там, по немецкому обычаю, пытать. Подвешивать к стенке. Кольца такие в стене сделаны, ременные петли, руки взденут в петли и подтянут так, что едва пальцами ног пола касаешься, все суставы выворачивает. Пяти минут не выдерживает человек...
   - А вы испытали это? - спросил Федор Михайлович.
   - Да, бывало... - как-то неохотно сказал Куличкин и продолжал рассказ. - А Петрушу, значит, подвесят да будто забудут, на час, а то и боле оставят. И признался мне Петруша, что, как два дня его подвешивали, почувствовал он, что, если на третий день повторять станут, не выдержит он и согласится идти на работы... "Повели - говорит, - меня третий раз подвешивать, и такая тоска меня охватила. Стану я изменником присяги и буду проклят во веки веков... И вижу, ведут меня через мастерскую, и на чурбане лежит топор. Тут словно меня осенило. Схватил я топор в левую руку, положил правую на чурбан, вытянул пальцы и раз - топором по руке. Ну, пальцы так, ровно щепки, во все стороны брызнули, зашуршали по стружкам, кровь фонтаном... Вот, ваше благородие: тело свое Петруша повредил, а душу спас. Не пошел против Государя и Родины работать.

XII

   Ночь надвинулась незаметно. Точно далекие туманы подошли вплотную к окопам. Чуть намечалась на снегу серая полоса проволочного заграждения. Дождевая вода шумела, и все казалось, что слышится какой-то шорох: не то шаги, не то разговор. Красной точкой попыхивала папироска у рта Куличкина, и не видно было всего лица, но освещались только усы да часть подбородка, и из темноты поблескивали глаза.
   - Было нас, ваше благородие, в Угарте, в пленном лагере поболее тысячи человек, - начал Куличкин другой рассказ. - И было среди нас сто, - цифру я точно запомнил, круглая была, - сто унтер-офицеров российской императорской армии. И потребовали, значит, австрийцы, чтобы мы поехали на итальянский фронт окопы рыть. Унтер-офицеры отказались. Заявили по начальству, что это против союзников, а союзники с нами. Им клятву давал Государь император, а мы ему клялись. Понаехал суд. Стали пытать, подвешивать. Тридцать пять человек соблазнилось, а шестьдесят пять остались тверды. Тогда повели нас на расстрел. Приехал австрийский генерал с переводчиком. Построили нас в ряд, выстроилась против нас рота с ружьями, и сказали нам, что, коли мы согласимся на работы ехать, ничего нам не будет, а не согласимся, сейчас нас всех расстреляют. Старший наш вышел с правого фланга и говорит переводчику: передайте его превосходительству, что мы, русские унтер-офицеры, рады умереть за Государя и Родину. После этого скомандовал нам: "Смирно!.. Боже, царя храни!" И мы стройно запели. И что же видим? Снял шапку австрийский генерал, и по лицу его слезы текут. Нам после переводчик рассказывал, что пришел он домой и ходит взад и вперед по комнате, а есть ничего не ест. А потом говорит: "Никогда мы не победим русских. Вся война понапрасну.
   Нельзя победить народа, где такие солдаты..." Пропели мы гимн... Раз, и другой, и третий". И отменили нам расстрел, заменили каторжной тюрьмой. С год мы просидели. Уже в шестнадцатом году приехала из России сестра милосердия Масленникова, хлопотала за нас, Божья душа. Освободили нас...
   - И вы там были?
   - Был и я... сподобился, - тихо, точно конфузясь, сказал Куличкин, бросил цигарку, встал и пошел по окопу...
   Когда Куличкин вернулся, Федор Михайлович спросил его:
   - Почему же вы служили у большевиков?
   Ничего не ответил Куличкин. Федор Михайлович сидел, опустив голову на ладони рук, и тяжелые думы ворочались у него в голове. Он вспомнил, как слушал речи Зиновьева и Троцкого, как в образе дьявола представилось ему на красной звезде лицо Троцкого, и понимал, что и епископ Феофан прав, и правы те, кто верит в силу бесовскую. Разве не бесовская сила замутила всю Россию? Как же пошли такие люди работать с Третьим Интернационалом на разрушение России? И Куличкин пошел, поди, и Петруша где-нибудь старается. Сильна была Россия верой православной, сильна была Государем, и это поняли Куличкины и Петруши, герои, не думавшие о том, что высокий подвиг их станет известен. Но как же этого не поняли те, кто кончил университет, кто мог читать и, может быть, и читал Достоевского, Соловьева и Аксакова! Как же после этого страшного опыта не поняли Керенские, Савинковы, Авксентьевы, Черновы, Львовы, что народная правда настоятельно требует царя? А нет, не поняли. Везут из Ревеля газету "Свобода России" - и что в ней? - все те же перепевы, все те же выходки против религии и Государя... Вчера ротный командир Федора Михайловича спорил с ним и говорил, что хорошо, что была революция, что Россия должна быть республикой и на настойчивый вопрос Федора Михайловича, - а кто же будет президентом, - долго мялся и, наконец, сказал: "Кого-нибудь выберут..." Да, кого-нибудь... На полчаса. Нет, без Богом помазанного царя ничего не будет. Все погибнет, и друг друга пожрут, пожрут эти великие герои, шестьдесят пять унтер-офицеров, и Петруша, тело свое загубивший, а душу сохранивший! И теперь они с таким же упорством, с такой же настойчивостью, губят свою душу, думая дать наслаждение телу, а тело погибает от голода, холода, от сыпного тифа...
   Страшный вопрос встал перед Федором Михайловичем.
   Сейчас, быть может, ему придется умирать и на смерть вести унтер-офицера Куличкина и других, доверившихся ему. За что умирать?..
   Они сражаются, помогая эстонцам. И они знают, что Иоффе, Радек, Красин и Литвинов приехали уже в Юрьев, и там находится эстонский представитель Поска, и вот-вот начнутся мирные переговоры, где никто не подумает о Северо-Западной армии.
   Наташу замучили большевики... Федор Михайлович получил об этом известие от вдовы Ипполита - Аглаи. Может быть, его сыновья Светик, Игрунька и Олег погибли уже. У Деникина так неблагополучно. О дочери Лизе вот уже два года ничего не слышно. Сколько страшных, кровавых жертв. Как опустошена, как до дна выпита душа! Ничего не осталось, никого не осталось. Липочка... Венедикт Венедиктович... Бедные, замученные люди... И даже сладости смерти не осталось! За что умирать?
   За Эстию!..
   Такого жуткого одиночества души никогда еще не испытывал, никогда не переживал Федор Михайлович... К чему его георгиевский крест и его, казалось, незабываемый подвиг на Бзуре! К чему подвиг скромного Петруши? В царское время о Петре Сорокине оповестили бы по всей России, и в полку о нем говорили бы и поминали, как поминали Архипа Осипова, погибшего в Михайловском укреплении на Кавкаве, или рядового Рябова, погибшего в японскую войну. На перекличке Осипова вызывали с лишком восемьдесят лет, и следующий за ним солдат говорил неизменно: "Погиб во славу русского оружия!" Восемьдесят лет была слава. И не стало славы. Более тысячи лет возносили на Руси святую чашу с Дарами и говорили священники от времен Владимира до наших дней: "Всегда, ныне и присно, и во веки веков..." Неужели не будет и этого? Неужели все, все растоптано на Руси? Растоптан царь - эмблема власти, растоптана слава, красота подвига, растоптана вера, и с нею растоптана - любовь!..
   И что же осталось?
   Торжествующий хам!
   И этому хаму поклонились Петруши, святые в своем великом служении Государю и Родине, поклонились Куличкины... И он, Федор Михайлович, поклонился тоже!
   Тяжела была хмурая дождливая ночь ноябрьской оттепели!
   Душа задавала вопросы. Душа хотела хоть что-нибудь понять и ничего не могла понять. Все было так нелепо, так несуразно и странно, как может быть несуразно и нелепо только самоубийство.
   Да самоубийство это и было. Самоубийство целого великого народа.
   И ни примириться, ни простить этого никак не могла душа Федора Михайловича.
   Слова Куличкина вывели Федора Михайловича из задумчивости.
   - Ваше благородие, глядите, - сказал он, показывая рукой на юго-восток.
   Далеко за лесом, точно зарницы, вспыхнули и огненным метанием озарились серые тучи.
   - Стреляют, - сказал Куличкин.
   Громы выстрелов донеслись, и далеко левее позиции их полка ярко вспыхнули огни разрывов.
   Притаившись, молчала позиция добровольцев. Выбегали из блиндажей люди и становились вдоль потаявшего и черневшего на южных скатах окопа. За насыпью железной дороги непрерывно, пучками огней, разрывались шрапнели, и небо светилось и гремело стальными тяжелыми громами.
   Рявкнули далеко за Нарвой наши пушки, и долго гудели снаряды. К артиллерийской стрельбе примешались стрекочущие, тревожные ночью, звуки пулеметов, затрещали винтовки, и в ночной тишине настороженное ухо едва улавливало, или это только казалось, что улавливало оно протяжное "ура" атакующих.
   - У Низов, должно быть, - прошептал Куличкин.
   - Да, у Низов, - сказал Федор Михайлович, и опытным ухом по вдруг утихшей ружейной стрельбе, по тому, что шрапнели стали рваться гораздо дальше, чем рвались раньше, по тому, что наши пушки дали несколько очередей беглого огня и замолчали, по нескольким резким залпам понял: у Низов неблагополучно. Наши отошли.
   Больно сжалось сердце. Такая безотрадность была крутом. Ждали атаки на свой участок. Послали разведку за проволоку. Федор Михайлович пошел с ней. Хотел опасности, хотел хотя чем-нибудь взвинтить нервы, заглушить боль отчаяния.
   По рыхлому, талому снегу прошли около пяти верст. Нигде не было неприятеля.
   Утром на грузовике приехал румяный толстогубый ротмистр Шпак, привез из штаба муку, сушеную рыбу, папиросы, газету "Приневский край" и красные листки прокламаций для разброски неприятелю.
   Рассказал, что ночью красные при поддержке ураганного огня густыми цепями атаковали Дубровку и Низы. Наши оставили Низы и отошли на переправы у реки Плюссы...
   - А в Нарве что? - спросил Федор Михайлович.
   - Тихий ужас!

XIII

   За Нарвой по Гунгербургской дороге, если идти к морю, с левой стороны находится православное кладбище. Большие деревья в инее. Сосны мягко шумят. На лапчатых ветвях белыми шапками налип снег. Заметенные снегом дорожки уходят между старых мраморных памятников, железных и деревянных крестов - все обитатели Нарвы или случайные дачники из Петербурга. Кладбище полого спускается в луговину. За луговиной - лес. Высокая каменная стена отделяет кладбище от луговины. На луговине следы саней, конский помет. Длинным беспорядочным рядом на снегу, без гробов, кто в рваном, грязном белье, кто в истертой, такой затасканной, что никто на нее не польстился, шинели, лежат мертвецы. Убитые, умершие от ран, с темными, в кровоподтеках, лицами, с опущенными вдоль тела руками. Умершие в госпиталях от сыпного тифа, с зеленовато-белыми лицами, с большими, в узлах, руками, сложенными на груди, и желтыми, в мозолях, пятками ног. Они лежат ненужные, всеми позабытые, и ждут очереди, когда сторож выкопает им могилу и придет священник наскоро отпеть убиенных... "Их же имена Ты, Господи, веси". Вороны кружатся над ними, не смея напасть. Лохматая собака, ощетинившись, отбежала, пугливо оглядываясь... Их хоронят, но число их не убывает. Тиф косит беженцев и солдат Северо-Западной армии, и некому и некогда заниматься мертвыми...
   "Тихий ужас" стоит над старой Нарвой.
   От кладбища шоссе с широкими песчаными обочинами идет, извиваясь, к городу. На окраине стоит заглохший завод, постройками сбегающий к реке Нарове. Кирпичное здание училища и город... Начинается каменная мостовая. По старым шведским укреплениям вдоль реки раскинулся городской сад с железным крестом на каменном цоколе и надписью, что здесь в братской могиле похоронены солдаты Петра I, бравшие штурмом Нарву и убитые на этом укреплении. За садом узкими уличками разбежался древний шведский город. Изъеденные временем стены, узкие стрельчатые окна в тяжелых каменных рамах, темные двери, гранитные ступени, архитектура XV и XVI веков, сложная немецко-шведская готика.
   Над дверями - гербы, иссеченные из гранита: львы на задних лапах, рыцарские шеломы с опущенным в чешуе забралом и страусовыми перьями, кресты с остроугольными концами и на вьющихся лентах готическими буквами, такими, что никто теперь прочесть не может, имена владельцев и рыцарские девизы.
   Деканов шел с Верочкой по этим тихим улочкам, и Верочке казалось, что она слышит странный, в нос, старинный певучий язык. Будто какими-то необычными словами переговариваются друг с другом дома.
   На городской площади с памятником у старого магистрата - дом, где жил Петр Великий. Там в узкую улицу вдалась гостиница "Москва" с холодными, неуютны ми номерами, занятыми чинами штаба Северо-Западной армии. На площади и в прилегающих улицах снег растоптан людьми. По городу ходят эстонские солдаты с грубы ми лицами, неряшливо одетые, старающиеся показать свою свободу и независимость. Толкаются офицеры и солдаты Северо-Западной армии: кто в старой военной шинели, кто в английском рыжем пальто, едва достигающем колен, кто в меховом полушубке, кто в штатском пальто? - все с углом, нашитым из национальных цветов ленточек.
   На углу баба-крестьянка с лотка торгует булками на эстонские деньги, напротив - кафе. Дверь открыта. Широкими прозрачными клубами идет на улицу пар, и кафе полно зычными и шумными голосами. Там можно скромно пообедать на "крылатки", деньги Северо-Западной армии.
   Солдат-эстонец схватил мальчишку, продавца газеты "Приневский край", отнял у него номера и дает ему подзатыльники. На шум и крики выбежали офицеры, дамы.
   - Вы не смеете бить мальчика, - взволнованно кричит раскрасневшаяся дама. - Господа, это возмутительно.
   - Оставьте, Нина Васильевна. С ними ничего не поделаешь, - останавливает ее молодой офицер.
   - Моя не смей? Моя не смей? Ти молчи, русски свинь.
   - Господи! И за что мы должны еще получать от них оскорбления!
   - Кошмар! - говорит ротмистр Шпак.
   В английском пальто и фуражке, с гусарскими погонами на плечах, в сапогах с розетками на голенище, он стоит в толпе спокойным, невозмутимым зрителем. В английском лагере Нью-Маркете, где он прожил год, он научился английскому хладнокровию и знает лучше, чем кто другой, что заступиться некому. Сила на их стороне. Кругом торчат эстонские шинели.
   Деканов искал квартиру. Было странно в осажденном городе искать помещения, но Екатерина Петровна так ознобила ноги, что должна некоторое время лежать. В Ревель не пускали эстонцы, а на той квартире, где они жили, устраивали сыпное отделение заводского лазарета. Деканов разжился деньгами, самыми настоящими эстонскими "вабарыками". Он нашел знакомых и под свое имущество в Петербурге получил ссуду на веру. В кафе ему сказали, что все дома заняты: лучшие - эстонскими солдатами 4-го полка, худшие - русскими лазаретами, тыловыми командами, штабом и его учреждениями. Искать не стоит. В комендантском управлении, куда он толкнулся, любезный комендант Кутковский, полуполяк, полурусский, нарвский старожил, знавший каждый уголок Нарвы, сказал:
   - Нигде, полковник, ничего нет свободного. Госпитали нас съели. Давно пора начать эвакуацию, да эстонцы не позволяют. Срам сказать - на одной квартире и хозяева, и сыпнотифозные. Попытайтесь: Остерская, семь. Фрау баронин Апфельстиерн.
   Остерская - самая старая улица города. Дома помнят времена Ивана III и дни рыцаря Магнуса. Темное гранитное здание с высокими, как у кирхи, воротами, в черной раме с гербом и был номер седьмой. Долго звонил Деканов в ржавый, тускло звеневший за дверью колокольчик. Он уже хотел уходить, когда за дверью раздался шелест, очень мало похожий на шаги. Заскрипел ржавый ключ, и дверь тяжело распахнулась. Плитный пол, высокая стена с камином, давно не видавшим огня, какие-то темные облупившиеся портреты в дубовых рамах, направо - лестница наверх, и стылый холод, еще более неприятный, чем уличный мороз. У дверей стояла худая, старомодно одетая дама в черном. Бледное и изможденное голодом и лишениями лицо ее было породисто. Черная траурная косынка покрывала волосы.
   - Баронесса Апфельстиерн? - сказал Деканов, приподнимая шляпу.
   - Да, я баронесса Апфельстиерн. Что вам угодно? - ответила дама.
   Верочка вздрогнула. Она говорила тем мелодичным голосом, чуть в нос, какой ей слышался все время, пока она ходила мимо старых домов Нарвы. Она говорила по-русски, но русские слова точно неслись из глубокой старины, от времен, когда шли на штурм петровские солдаты, гибла на Нарвской переправе конница Шереметева, или еще раньше, когда по одну сторону стояли рыцари Магнуса, а по другую - сермяжные латники царя Ивана в чешуйчатых кольчугах и шапках-иерихонках.
   - Мне сказали... Видите ли... Нас трое. У меня больная жена, у нее отморожены ноги, это моя дочь Верочка, и я - Николай Николаевич Деканов, петербургский домовладелец. Мы беженцы. Может быть, у вас можно иметь две комнаты?
   - Дом не отапливается, - тем же странным голосом мелодично сказала дама. - Очень холодно. Вот там... Посмотрите сами.
   Она повернулась и стала подниматься по лестнице. Ни одна ступенька не скрипнула под ней, и был слышен только легкий шорох ее платья. Под Декановым и Верочкой скрипели замерзшие ступени, покрытые толстым слоем пыли. Дама открыла дверь. За дверью стоял в тяжелых стальных латах рыцарь. Это было так неожиданно, что Верочка вздрогнула и крепко ухватилась за отца. Робко взглянула на рыцаря, - доспехи, вздетые на стойку... Пол штучного узорного паркета был покрыт пылью. Стулья и кресла старого фасона чинно стояли, и тлели на них вышитые шелками и бисером подушки. В окна с мелким свинцовым переплетом и толстыми стеклами тускло крался дневной свет. В них было видно голубое небо и зубчатые башни ивангородской крепости. Верочке показалось, что крепость была новая, только что отстроенная...
   По стенам висели портреты. Верочка запомнила портрет дамы в костюме позапрошлого века. Фижмы белого платья вздымали бока под очень тонкой, мыском спускающейся талией. Бледное, с выцветшими красками, лицо портрета было похоже на хозяйку.
   За комнатой шла анфилада пыльных комнат, старой мебели, картин, портретов и стылого мертвого холода.
   - Тут нет ничего для живых людей, - сказала дама возвращаясь к лестнице. - Хотите - живите.
   Верочка шла, прижавшись к отцу, и шептала: "Ни за что. Папа, милый папа, ни за что".
   - Как же вы сами живете? - спросил Деканов. Дама посмотрела на него большими, странно засверкавшими глазами и сказала:
   - Я всегда здесь живу. Я привыкла.
   Заскрипел ржавый ключ, раскрылась дверь на улицу, и Деканов с Верочкой вышли на крыльцо.
   - Постойте, - сказала дама, отходя в глубь громадного holl'a, - не идите... Подождите!
   Деканов в недоумении смотрел на нее.
   - Пойдем... пойдем, - шептала Верочка.
   Так, в нерешительности, прошло минуты полторы.
   - Теперь... идите! Прощайте, - сказала дама, и Верочке показалось, что она исчезла, растворилась в сумраке возле высокой стены.
   - Папа, папа, - говорила Верочка. - Какой ужас! Ты знаешь... Я уверена... Это привидение.
   - Какие глупости, Верочка. Просто несчастная, изголодавшаяся, старая аристократка, живущая воспоминаниями прошлого...
   Солнце ярко освещало высокое старое здание, бывшее против дома баронессы Апфельстиерн. Там помещались интендантство и военный суд Северо-Западной армии. Какой-то солдат в шинели шел от него вниз, по крутому спуску к Петербургскому шоссе. Деканов видел, как он вышел на шоссе и подходил к высокому каштану. - Что это?.. - спросила Верочка. - Аэроплан? В воздухе раздавался быстро приближающийся свист. В то же мгновение все стекла в здании интендантства посыпались на снег, а внизу, где шел солдат, поднялся высокий столб черного дыма, и секунду спустя густой, полный звук разорвавшегося тяжелого снаряда оглушил Деканова и Верочку. Со всех сторон бежали люди: одни к месту взрыва, другие - от него к мосту и наверх, к городу.
   Деканов с Верочкой спустились на шоссе. Кучка людей толпилась около большой черной воронки. Едко пахло газами.
   - Вот был солдат, и нет его.
   - Все под Богом ходим.
   - Только шинель и осталась.
   - Где шинель?
   - А на березе, вон, видите, у третьего дома отсюда. Его это шинель, тут не было шинели.
   Деканов посмотрел туда, куда все повернулись. На вершине старой березы была наброшена солдатская шинель с почерневшими, обожженными полами.
   - Папа, если бы она нас не задержала, это были бы мы, а не солдат.
   Деканов снял шапку и перекрестился.
   Над головами опять свистело и гудело, новый тяжелый снаряд несся над городом. Он разорвался наверху, у базара, и осколком его отбило ногу торговке папиросами.
   - Ой, матушки!.. Ой, что это! - кричала она, корчась в луже крови.
   Народ веером разбегался с базарной площадки, бросая лотки, лавки и подводы.
   Броневой поезд "Товарищ Ленин" обстреливал Нарву.

XIV

   Ночью Деканова разбудил тревожный стук в окно. У окна стоял ротмистр Шпак.
   - Николай Николаевич, выйдите на минутку, - сказал он.
   Когда Деканов вышел, Шпак повел его на фабричное шоссе.
   В морозной ночи шумел нарвский водопад, пробиваясь сквозь льдины. На шоссе Деканов различил частую трескотню пулеметов и ружейные выстрелы. В тишине ночи они казались близкими и как будто сзади Нарвы.
   - Я сейчас из штаба, - сказал Шпак. - Большевики идут на Корф. Если отрежут... вы понимаете? В 4-м Эстонском полку очень ненадежно. Был митинг. Решено всех русских офицеров арестовать и выдать большевикам. Наша позиция прорвана у Тербинки. Уральский полк отошел на две версты. Говорят, наши очень неохотно дерутся... Уезжайте, Николай Николаевич, в Ревель.
   - Как же я уеду, дорогой Евгений Павлович, когда у меня нет разрешения.
   - Все устроено. Идемте сейчас к коменданту. Я ему говорил. Утром пойдет поезд на Ревель, он обещал вам выдать документы и оставить места. Только бы вам удалось проскочить Корф до того, как его займут большевики. В крайности, идите на шоссе и вдоль моря обойдете.
   - Спасибо большое вам, Евгений Павлович, что подумали о нас. Вы ничего не слыхали о Кускове?
   - Сейчас их полк пошел восстановлять положение. Может быть, что-нибудь и выйдет. Будет ужасно, если возьмут Нарву. Тогда по мирному договору эстонцы выдадут всех нас большевикам.
   Ни один фонарь не горел в Нарве, ни одно окно не светилось. Повсюду был призрачный свет полной луны. Снег скрипел под ногами. Остерская улица, где помещалось управление коменданта, выглядела, как декорация оперы из средневековой жизни. Когда Деканов проходил мимо дома баронессы Апфельстиерн, ему показалось, что за мелким переплетом окна прильнуло к стеклам бледное лицо баронессы и светлые глаза следят за ним. Он вздрогнул. Мурашки пробежали по его спине, и он невольно ускорил шаг.
   - В этом доме никто не живет, - сказал Шпак. - Единственный дом в Нарве. Боятся. Там привидение.
   - Там живет баронесса Апфельстиерн, - сказал Деканов. - Я ее сам видел.
   - Ничего подобного. Уверяю вас, там никого нет. Смотрите: по этой улице все дома разрушены, а в этот дом ни один снаряд не попал. Дом, где я живу и где раньше жил генерал Юденич, двумя снарядами совершенно разбит, дом Зиновьева разрушен, дом Черноголовых поврежден, а этот стоит на самом пролете - и ничего.
   На конце улицы стояли сани без лошади. На санях - узлы и корзины. Три сестры милосердия топтались на морозе в тоненьких пальто. Одна плакала.
   - Евгений Павлович, - закричала она, увидав Шпака, - что же это? Надо раненых вывозить, а лошади нет. Эстонцы, говорят, позицию оставили. Сюда идут заодно с большевиками,

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 216 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа