единение. Исключая часов, посвящаемых нами служебным обязанностям, - т. е. когда Фридрих возился со своими драгунами, а я исполняла материнские обязанности относительно моего Рудольфа, - мы с мужем вполне принадлежали друг другу. Я обменялась с полковыми дамами необходимыми церемонными визитами, но от более короткого знакомства решительно уклонилась. Меня нисколько не прельщали интимный собрания за чашкой кофе, где провинциальные дамы передают одна другой домашние дрязги с прислугой и перемывают косточки знакомым. А моего мужа не тянула к себе ни картежная игра у полкового командира, ни попойки с товарищами. Мы нашли для себя несравненно лучшее препровождение времени. Сфера, в которой вращались наши интересы - когда мы с Фридрихом сидели по вечерам перед дымящимся чайным котелком - была очень удалена от мирка ольмюцкого общества. Жителям этого захолустья было до нее "как до звезды небесной далеко" и в переносном, да отчасти и в буквальном смысле, потому что нам более всего нравилось направлять свои умственные экскурсии в область небесных светил. Мы читали вместе научные сочинения и знакомились из них с чудесами вселенной. Тут нам приходилось спускаться в глубины земного шара и возноситься к небу, проникать в тайны бесконечно малых микроорганизмов и блуждать в бесконечно далеких пространствах, доступных глазу, только вооруженному телескопом. И чем величественнее развертывалась перед нашими взорами вселенная во всем ее необъятном разнообразии, тем ничтожнее казались интересы, поглощайте жителей Ольмюца. Однако в выборе чтения мы не ограничивались одной областью естествознания, но брались и за другие отрасли научных исследований и мышления. Так я принялась в третий раз перечитывать своего любезного Бокля, чтобы познакомить Фридриха с этим автором, которым он восхищался не меньше меня. При этом мы не пренебрегали ни поэтами, ни романистами, так что наши литературные вечера были настоящими праздниками ума, между тем как остальное существование было непрерывным праздником сердца. Наша любовь крепла с каждым днем, и если страсть понемногу утрачивала свой прежний пыл, зато узы привязанности становились теснее, взаимное уважение возрастало. Но что меня особенно радовало, так это отношение Фридриха к Рудольфу. Они были самыми лучшими товарищами, каких только можно себе представить; смотреть на их игры и возню была настоящая потеха. Фридрих, пожалуй, дурачился еще хуже маленького. Тогда к ним спешила присоединиться и я. Какие глупости проделывались и говорились нами втроем, невозможно передать. Да простят нам это мудрецы и ученые, которых мы читали, уложив Рудольфа спать, Хотя Фридрих уверял, что прежде не особенно любил детей, но маленький пасынок, во-первых, был ребенком его Марты, во-вторых, действительно заслуживал любви милым характером и обращением, да и сам искренно привязался к отчиму. Мы часто строили планы насчет будущности мальчика. Неужели сделать его солдатом?.. Нет. Он не подойдет к этой роли, потому что в нашу программу воспитания не входило искусственное развитие любви к военной славе. Чем же он будет, - дипломатом? Пожалуй, но вернее всего - сельским хозяином. Как будущему наследнику майората фамилии Доцки, - который должен был перейти к нему от дяди Арно, в то время уже шестидесяти-шестилетнего старика, - Рудольфу найдется достаточно дела и в своих обширных поместьях: если управлять ими, как следует. Тогда он введет к себе в дом свою маленькую невесту, Беатрису, и сделается счастливым человеком. Мы с Фридрихом сами были до того счастливы, что искренно желали наделить счастьем всех своих современников, да и за грядущим потомством упрочить побольше жизненных благ. Но это радужное мировоззрение не мешало нам, однако, видеть горе и бедствия, которые удручают большую часть человечества и вероятно будут удручать его еще в нескольких поколениях. Я говорю о бедности, невежестве, рабстве, подвергающих человека такому множеству опасностей и зол, между которыми самое ужасное - война. "Ах, если б можно было способствовать ее уничтожению". Это горячее желание часто срывалось у нас с языка, но, вникнув в существующий порядок вещей и принимая в соображение современные взгляды общества, приходилось сознаться, что это недостижимо. К несчастью, прекрасная мечта о том: "да благо всем будет и да долголетни будут все на земли", не хочет осуществиться, по крайней мере, в настоящем. Однако учение пессимистов, будто бы жизнь есть зло и что для всех было бы лучше не родиться, вполне опровергалось нашим собственным существованием.
На Рождество мы поехали в Вену, чтобы провести праздники в кругу моих родных. Теперь отец окончательно примирился с Фридрихом. То обстоятельство, что мой муж не захотел оставить военной службы, разоряло прежнюю неприязнь старика. Хотя они с тетей Мари остались при своем мнении, что я сделала "плохую партию", но они видели также, сколько счастья нашла я в новом замужестве, и оценили это. Роза и Лили горевали, что в предстоящий карнавальный сезон им придется выезжать не со мною, а под несравненно более строгим надзором тетки. Конрад Альтгауз по-прежнему был постоянным гостем нашего дома, и мне показалось даже, будто бы он встречал несколько более расположения со стороны Лили.
Вечер сочельника прошел очень весело. Зажгли громадную елку; все дарили друг другу различные вещи. Моего сынишку засыпали подарками, и он, разумеется, был королем праздника; но и другие не остались в накладе. Так, Фридрих получил от меня вещицу, при виде которой не мог удержаться от радостного восклицания. Я преподнесла ему серебряное пресс-папье в виде аиста. Птица держала в клюве билетик с надписью моей рукою: "Летом 1864 года я принесу вам подарок".
Фридрих бросился обнимать меня, и если б не присутствие посторонних, то, пожалуй, пустился бы вальсировать со мною.
В первый день Рождества, вся семья снова собралась к моему отцу на обед. Из посторонних, были только: превосходительный "Конечно" и доктор Брессер. Когда мы уселись в знакомой столовой, мне живо припомнился знаменательный вечер, сблизивший нас с Фридрихом на всю жизнь. Доктору Брессеру пришла та же самая мысль.
- А помните, баронесса, как мы играли с вашим батюшкой в пикет, а вы разговаривали с бароном Тиллингом у камина? - спросил он меня. - Не правда ли, я очень искусно притворялся, будто бы совершенно поглощен игрой, на самом же деле чутко прислушивался к вашей беседе, и хотя не мог уловить в ней отдельных слов, но по тону ваших речей заключил, что между вами происходит что-то. И тут же у меня явилось убеждение: "эти двое скоро составят парочку". Теперь же, глядя на вас, я прихожу к новому убеждению: "из двоих вышла счастливая парочка, которая всегда останется такою".
- Ваша проницательность, доктор, изумительна. Да, мы счастливы. Но будет ли наше счастье прочно? Это зависит, к сожалению, не от нас, а от судьбы... Над каждым счастьем витает опасность, и чем оно искренние, тем она грознее...
- Но чего же вы можете опасаться?
- Смерти.
- Ах, вот что! Признаться, мне не пришло это в голову. Хотя по своей профессии я очень часто встречаюсь с нею лицом к лицу, но не думаю об этом пугале. К тому же смерть слишком далека от двоих здоровых молодых людей, составляющих вышеупомянутую парочку.
- Молодость и здоровье не служат гарантией солдату...
- Гоните прочь подобные мысли, любезная баронесса. У нас в виду нет никакой войны. Не так ли, ваше превосходительство, - обратился он к министру, - ведь в настоящее время на политическом горизонте не замечается пока пресловутой "черной точки?"
- Какая там точка! - отвечал министр. - Скажите лучше - мрачная грозовая туча.
- Как? что? - с живостью воскликнула я. - Что вы хотите этим сказать?
- Да уж Дания-то очень зазналась...
- Ах, Дания! - У меня отлегло от сердца. - Значить, туча грозит не нам? Хотя меня ужасно волнуют слухи о всякой войне, но если драться будут датчане, а не австрийцы, это все же лучше. Я стану сожалеть их, но бояться мне нечего.
- Тебе нечего пугаться, если и Австрия примет участие в этой - горячо вступился мой отец. - Когда нам придется защищать права Шлезвиг-Гольштинии против незаконного захвата, мы не рискуем ничем. Тут дело идет не об австрийской территории, которую можно потерять вследствие неудачного похода...
- Неужели ты думаешь, папа, что - если нашим войскам придется выступить - я буду интересоваться такими вещами, как австрийская территория, шлезвиг-гольштинские права и незаконный захват их со стороны Дании? Для меня важно одно: опасность для жизни моих близких, а она не уменьшится от того, но какому поводу будет затеяна война.
- Судьбы отдельных лиц не берутся в расчет при мировых событиях, милое дитя. Если вспыхнет война, все вопросы о том, кому пришлось пасть, кому остаться невредимым, должны умолкнуть перед одним вопросом великой важности: что может выиграть, или потерять при этом родная страна? Если мы подеремся с датчанами, нам нечего терять; за то мы можем расширить нашу власть в германском союзе. Вот кабы Габсбургам отвоевать себе никогда принадлежавшее им достоинство германских императоров! И это было бы вполне справедливо: Австрия - самое значительное государство в союзе; гегемония за нами обеспечена, но этого мало... Я приветствовал бы войну с Данией, как весьма благоприятный случай не только смыть позор наших поражений в 59-м году, но и добиться такого положения в германском союзе, которое щедро вознаградило бы нас за потерю Ломбарды - и кто знает? - настолько расширило бы наше могущество, чтобы Австрия без труда отняла назад эту провинцию.
Я взглянула на Фридриха. Он не принимал участия в нашем разговоре, а шутил с моей сестрою Лили, заставляя ее смеяться до упаду. Сердце у меня мучительно заныло, в голове проносились отрывочные, горькие мысли и каждая из них по своему терзала душу: война... и вдруг он, мой ненаглядный, жизнь моя, идет в поход... пожалуй, его искалечат, застрелят... Пожалуй, мой ребенок, появление которого Фридрих приветствовал с таким восторгом, родится на свет сиротою. Разрушено, разбито наше едва расцветшее счастье, обещавшее так много в будущем! Опасность лишиться его - на одной чаше весов, а на другой? Возвышение Австрии в германском союзе, освобождение Шлезвиг-Гольштинии - "свежие лавры в венце нашего победоносного войска", т. е. несколько трескучих фраз в училищных лекциях и прокламациях, обращенных, к армии... да еще и то сомнительно: ведь если мы имеем шансы одержать победу, точно так же может постичь нас и поражение... И ради сомнительного блага отечества придется страдать не мне одной, а многим тысячам других людей в нашей и вражеской земли. Ах, зачем подвергать себя этому, нельзя ли как-нибудь отклонить грозящую беду? Что, если б все разумные, добрые, справедливые люди сплотились вместе и устранили страшное бедствие соединенными усилиями?
- Скажите, пожалуйста, - обратилась я к министру, - неужели дела так плохи? Разве вы, министры и дипломаты, не сумели уладить недоразумений мирным путем и помешать раздору?
- Неужели вы полагаете, баронесса, что на нашей обязанности лежит поддерживать вечный мир? Конечно, это была бы прекрасная миссия, но, к сожалению, неисполнимая. Мы призваны только поддерживать интересы государства, которому служим, и царствующей династии; признаны препятствовать уменьшению их могущества и добиваться возможного преобладания, зорко охранять честь страны и мстить за причиненный обиды...
- Иными словами, - перебила я: - действовать по правилам войны: как можно больше вредить врагу, т. е. всякому иноземному государству, а когда начнется раздор, все время настойчиво утверждать, что правда на вашей стороне, хотя бы сами вы были убеждены в противном, не так ли?
- Ну, конечно...
- И стоять на своем до тех пор, пока разъяренные противники не потеряют терпения и не начнут драки? - дополнила я. - Но ведь это отвратительно!
- Да какой же иной исход найдете вы? Как же иначе решать международные споры?
- А как решаются процессы частных лиц в благоустроенном обществе.
- Путем суда. Только народы ему не подчиняются.
- Как и дикари, - подоспел мне на выручку доктор Брессер. - Ergo народы еще недостаточно цивилизованы и своих взаимных отношениях и, разумеется, пройдет еще много времени, прежде чем будет учрежден международный третейский суд.
- До этого никогда не дойдет, - вмешался мой отец. - Есть вещи, которые можно решить лишь с оружием в руках, но никак не с помощью судебного кодекса. Да если б и можно было учредить такой третейский суд, то сильнейшие государства не станут прибегать к нему, как делают и дворяне, получив личное оскорбление. Они ведь не затевают между собою процесса, а прямо шлют друг другу секундантов и дерутся на честном поединке.
- Но ведь и дуэль - варварский, безнравственный обычай.
- Однако вам не удастся отменить его, доктор.
- По крайней мере, я не стану одобрять его, генерал.
- А что скажешь ты, Фридрих, - продолжал отец, обращаясь к своему зятю. - Пожалуй, ты также держишься того мнения, что, получив пощечину, следует подать жалобу в суд и взять с обидчика пять флоринов штрафа за оскорбление действием?
- Я не сделал бы этого.
- А вызвал бы противника на дуэль?
- Само собою разумеется.
- Ага, доктор! Ага, Марта! - с торжествующим видом воскликнул мой отец. - Что, слышали? Даже Тиллинг, хотя он не любит войны, стоит за дуэль.
- Стою за дуэль? Этого я не говорил. Я сказал только, что в данном случай прибегнул бы к дуэли - как мне и довелось уже два раза в жизни, ведь ходил же я много раз на войну и пойду опять, как только представится случай. Я подчиняюсь законам чести, но отсюда еще не следует, чтобы они соответствовали моему нравственному идеалу в том виде, в каком существуют у нас в настоящее время. Мало по малу, когда этот идеал сделается господствующим, и законы чести изменятся; во-первых, оскорбление, полученное незаслуженно, будет пятнать не обиженного, но обидчика; во-вторых, и делах чести люди перестанут прибегать к кровавому мщению; этот обычай так же уничтожится, как фактически уничтожен теперь в цивилизованном обществе всякий самосуд за другие преступления. Но до тех пор...
- Вам придется долго ждать, - перебил мой отец. - Пока существует дворянство...
- Оно также не вечно, - заметил доктор.
- Ого, вы мечтаете об уничтожении знати, г-н радикал? - воскликнул мой отец.
- Феодальной? Конечно, "феодалы" не нужны будущему. Но тем более нужны благородные люди, - подтвердил Фридрих.
- И эта новая порода людей будет молча глотать пощечины?
- Она совсем не будет давать их.
- И не станет защищаться, когда соседнее государство пойдет войною?
- Тогда государства не подумают нападать на своих соседей, как теперь соседние помещики не думают делать набегов на наши усадьбы. И как теперь владелец замка не имеет надобности содержать шайки вооруженных слуг...
- Так и государство будущего станет обходиться без регулярного войска? Но куда же тогда денетесь вы, господа подполковники.
- А куда девались рыцари и латники?
Таким образом, у нас опять возник старинный спор и продолжался некоторое время. Я жадно ловила каждое слово Фридриха. Мне было бесконечно отрадно слушать, как он твердо и уверенно отстаивал принцип высшей нравственности. Я восхищалась своим мужем и мысленно дала ему самому почетный титул, которым он в начал, разговора заменил звание дворянина - "благородный человек!"
Мы пробыли в Вене еще две недели. Однако, для меня святки утратили всякую прелесть. Эта "война в виду", о которой теперь шли толки и в прессе, и в салонах, отравляла мне все. Едва только я вспоминала о чем-нибудь отрадном, что входило в состав моего личного счастья, - а первую роль в нем играло обладание любимым человеком, который с каждым днем становился мне дороже, - как тут же немедленно являлась мысль о непрочности этого блага, о непосредственной опасности, которой угрожала предстоящая война моим счастливым дням. И я не могла наслаждаться настоящим. Конечно, как всегда грозит множество роковых случайностей со стороны сил природы в их внутренних и внешних проявлениях: болезнь, смерть, пожары, наводнения, но мы привыкли о них не думать и живем в сознании сравнительной безопасности. Зачем же люди добровольно навлекают на себя жестокие бедствия, нарочно, с дерзкой отвагой вызывая искусственный колебания и без того предательской зыбкой почвы, на которой построено наше земное счастье? Впрочем, они привыкли смотреть на войну, как на неизбежное естественное зло, ставить ее на одну линию с землетрясением и наводнением, а потому и стараются думать о ней как можно меньше. Но я не могла более разделять этого взгляда. Однажды возникшее у меня сомнение: "должно ли так быть?" этот мучительный вопрос, поднятый и Фридрихом в нашем первом разговоре, вечно тревожил меня, и относительно войны я часто отвечала на него про себя отрицательно. Вместо покорности судьбе, у меня поднималось негодование, и в порыве безысходной тоски я хотела бы крикнуть им всем: "Не делайте этого, не делайте!" Шлезвиг-гольштинское герцогство, датская конституция, да что нам за дело до них? И что нам за печаль, отменены или утверждены "протокольным принцем" постановления 13-го ноября 1803 года? Но все передовые статьи газетных листков и все разговоры вертелись около шлезвиг-гольштинского вопроса, точно это было самое важное, самое необходимое для всех нас и угрожало перевернуть целый Мир, так что другой вопрос: "придется ли нашим мужьям и сыновьям идти под пули?" не мог даже иметь здесь места. Только минутами могла я примириться с таким положением вещей, именно когда передо мною ясно выступало понятие: "долг". Ну да, мы принадлежали к германскому союзу и должны были сообща с союзными немецкими братьями отстоять права угнетенных немцев. Принцип братства, пожалуй, был достаточным стимулом для выполнения этой задачи с помощью грубой силы; значит, с настоящей точки зрения, война необходима. Уцепившись за эту идею, я почувствовала, как боль и досада немножко стихают в моей душе. Если б, однако, я могла предвидеть, что, два года спустя, пресловутая братская любовь между немцами перейдет в непримиримую вражду; что ненависть к пруссакам вспыхнет в Австрии с еще большей силой, чем ненависть к датчанам, - я убедилась бы еще тогда, как убеждена теперь, что доводы, приводимые в оправдание враждебности между народами, не более как пустые фразы, фразы и дипломатическая уловки.
Сильвестров вечер, т. е. канун Нового года, мы проводили опять-таки в доме моего отца. Когда пробило полночь, старик поднялся с заздравным бокалом в руках:
- Выпьем, - торжественно заговорил он, - за то, чтобы поход, предстоящий нам в новорожденном году, покрыл новою славою наше оружие! - Тут я поспешила поставить свой поднятый бокал обратно на стол. - И чтобы судьба пощадила наших близких, - добавил отец.
Только тогда я чокнулась с ним.
- Почему ты не присоединилась к нам при первой половине моего тоста, Марта?
- Потому что относительно всякого похода я могу пожелать только одного: чтобы он не состоялся.
Когда мы с мужем вернулись в гостиницу и прошли к себе в спальню, я бросилась на шею Фридриху.
- Единственный мой! Фридрих, Фридрих!
Он тихо прижал меня к себе.
- Что с тобою? Ты плачешь... и это в новогоднюю ночь! Зачем встречать слезами юный 1864 год, дорогая? Разве ты несчастлива или я оскорбил тебя чем-нибудь?
- Ты? О, нет, нет, - напротив, ты сделал меня слишком, чересчур счастливой, и потому мне страшно.
- Неужели моя Марта суеверна? Уж не думаешь ли ты о зависти богов, которые спешат разбить слишком завидное людское счастье?
- Нет, на него покушаются не боги. Безрассудные люди сами навлекают на себя горе.
- Ты намекаешь на близкую возможность войны? Но ведь это пока не решено; к чему же понапрасну печалиться раньше времени? Кто знает, дойдет ли еще дело до похода. Кто знает, двинут ли на театр военных действий наш полк? Поди сюда, моя ненаглядная, присядем здесь, - и он привлек меня рядом с собою на софу, - не трать своих драгоценных слез из-за одного только страха перед возможностью несчастья.
- И этой возможности довольно, чтобы мое сердце обливалось кровью. Если б она обратилась в уверенность, я не плакала бы так тихо у тебя на плече, а рвалась бы и кричала с отчаяния. Но возможность, вероятность, что в этом году приказом по армии ты будешь насильно вырван из моих объятий, совершенно достаточна, чтобы отравить мне всю радость жизни.
- Вспомни однако, Марта: ведь тебе самой грозит большая опасность по причине того, о чем мне так мило сообщил твой рождественский подарок. Между тем, мы оба не думаем об ужасной перспективе рокового исхода, хотя шансы умереть так же велики для каждой женщины во время родов, как и для мужчины на поле сражения. Станем же наслаждаться жизнью, пока все благополучно, и не будем думать о смерти, которая витает над головами у всех.
- Ты говоришь, мой дорогой, точно тетя Мари, как будто наша судьба зависит от предопределения, а не от неосторожности, жестокости, дикости и глупости окружающих нас людей. Ну скажи, ради бога, в чем заключается неотвратимая необходимость этой войны с Данией?
- Но ведь она пока не объявлена; пока еще...
- Знаю, знаю: пока еще обстоятельства могут случайно сложиться в пользу мира. Но такой вопрос но настоящему должен решать не случай, не политические интриги и капризы, а твердая, прямая воля человека. Впрочем, что толку в моих рассуждениях о том, должно ли или не должно этому быть; я не в силах изменить порядка вещей и мне остается только жаловаться на него. Но тебе, Фридрих, следует поддержать меня в этом; не старайся утешить свою жену избитыми, пустыми отговорками! Ведь ты сам в них не веришь, видь и твоя душа кипит тем же благородным негодованием. Если я нахожу в чем-нибудь отраду, так это в сознании, что ты заодно со мною проклинаешь и осуждаешь зло, которое делает и меня, и бесчисленное множество других глубоко несчастными.
- Да, мое сокровище, если беда разразится, я буду чувствовать за одно с тобою; я не стану скрывать ужаса и отвращения, которые внушает мне человеческая бойня... Но сегодня будем наслаждаться жизнью. Ведь мы пока еще принадлежим друг другу, ничто не разлучает нас... между нашими сердцами нет ни малейшей преграды! Станем наслаждаться этим счастьем, пока оно у нас не отнято, - наслаждаться ото всей души. Не будем думать о грозящей нам беде. Никакая радость не может длиться вечно. Через сто лет будет решительно все равно: долог ли, короток ли был наш век. Число счастливых дней в сущности не важно, гораздо важнее степень их блаженства. Пускай же будущее приносит нам, что угодно: наше настоящее до того прекрасно, что я способен в настоящую минуту чувствовать только один блаженный восторг.
Говоря таким образом, он обвил меня своими руками и поцеловал в голову, покоившуюся на его груди. Тут призрак грозного будущего стушевался и в моем сознании, и я отдалась мирной отраде настоящей минуты.
Десятого января мы вернулись обратно в Ольмюц. Никто не сомневался более, что война будет объявлена. В Вене еще раздавались отдельные голоса, опровергавшее это; находились люди, которые верили, что датско-гольштинский вопрос может быть решен дипломатическим путем, но в военных кружках нашего крепостного гарнизона никто не допускал возможности мирного исхода политических осложнений. В среде офицеров с их женами замечалось необычайное и по большей части радостное оживление: ведь война давала случай отличиться и повыситься по службе; одного увлекала жажда деятельности, другого честолюбие, третий мечтал об увеличении оклада.
- У нас подготовляется великолепная война, - сказал полковой командир на своем званом обеде, на котором присутствовали и мы в числе прочих офицеров с их супругами, - и эта война будет необыкновенно популярна. Территориальными потерями мы не рискуем, да и населению не будет никакого убытка, потому что театр военных действий лежит в чужих владениях. При таких условиях, вдвое приятнее воевать.
- Что меня воодушевляет в данном случае, - заметил один молодой штаб-ротмистр: - так это благородный повод предстоящего похода - защита попранных прав наших братьев. Что пруссаки присоединяются к нам или, скорее, мы к ним, это, во-первых, служит ручательством успеха, а, во-вторых, обещает еще теснее скрепить национальные узы. Идее национального единства...
- Ах, перестаньте лучше толковать о ней, - перебил командир несколько строгим тоном. - Вся эта белиберда не по плечу австрийцу. Это все она навлекла на нас кампанию 59 года, потому что служила любимым коньком Луи-Наполеону. Вспомните его "итальянскую Италию". Вообще этот принцип сам по себе не годится для Австрии: чехи, венгры, немцы, кроаты - где же тут национальная связь? Мы знаем только один принцип, соединяющей нас - неподкупную любовь к царствующей династии. Следовательно, если мы выступим в поход, нас должно воодушевлять не то, что мы сражаемся вместе с немцами и за немцев, а перспектива послужить верой и правдой нашему августейшему возлюбленному вождю. Да здравствует император!
Все поднялись с мест и чокались стоя. Искра воодушевления запала в сердце и мне; она вспыхнула на мгновение ярким пламенем и согрела меня отрадной теплотой. Когда разделяешь с тысячами людей любовь к одному и тому же лицу, это сознание невольно вызывает глубоки порыв безграничной преданности. Оно-то и заставляет сильнее биться сердца под видом верности престолу, патриотизма и духа единства. Это не что иное, как любовь, и она до того могуча, что даже предпринятое во имя ее дело ненависти - отвратительнейшее исчадие смертельной ненависти - война начинает казаться исполнением священного долга любви. Но это возвышенное чувство вспыхнуло в моем сердце лишь на одну минуту, потому что в глубине его таилась любовь, перед которой бледнила всякая преданность к всевозможным фатерландам, - то была любовь к моему мужу. Его жизнь представляла, для меня величайшее благо, и если ее поставят на карту, я могу только проклинать эту новою кампанию, начнется ли она из-за Шлезвиг-Гольштинии или Японии. С тех пор я не знала покоя. 16-го января союзные державы предъявили Данни требование отменить один закон, против которого политический сейм и местное дворянство просили защиты германского союза, причем эта отмена должна была последовать в двадцать четыре часа. Дания отклонила посланную ей ноту, да и кто позволит так командовать собою? Ее отказ предвидели, конечно, заранее, так как прусские и австрийские войска давно были двинуты на границу и 1-го февраля перешли Эйдер.
Таким образом, кровавый жребий был брошен, кампания началась. Это дало повод моему отцу прислать нам поздравительное письмо.
"Радуйтесь, дети", - писал он. - "Наконец-то мы имеем возможность загладить свои неудачи 59 года, поколотив датчан. Если мы воротимся со славой с севера, нам можно будет снова обратиться к югу. Пруссаки останутся нашими союзниками, и тогда берегитесь оборвыши-итальянцы со своим интриганом Луи-Наполеоном: уж не отвертитесь вы от нас".
Полк Фридриха, к немалому разочарованию командира и корпуса офицеров, не был послан за границу. Это обстоятельство вызвало новое соболезнующее письмо от папа.
"Искренно сожалею, что Тиллинг имеет несчастие служить в полку, которому не пришлось открыть такого славного похода; впрочем, есть еще надежда, что их потребуюсь позднее. Марта, конечно, очень довольна этим; она так боится за своего горячо любимого мужа, да и сам Фридрих не особенно долюбливает войну; впрочем я уверен, что он только в принципе против нее, т. е. ему было бы приятнее, лишь ради так называемой "гуманности", чтобы люди не воевали, но если раз дело пошло на то, он, конечно, предпочел бы драться заодно с товарищами; бьюсь об заклад, что у него теперь сердце не на месте. По моему, следовало бы всегда посылать против неприятеля всю армию; в такие времена тяжело солдату сидеть дома".
- И тебе, мой Фридрих, тяжело оставаться возле меня? - спросила я, прочитав письмо.
Он прижал меня к сердцу. Этого ответа без слов было совершенно достаточно.
Но что за толк в отсрочке на неопределенное время? Все равно, я не знала ни минуты покоя. Каждый день мог прийти приказ о выступлении. Хотя бы уж эта злополучная война скорее кончалась! С величайшим вниманием прочитывала я газетные известия и горячо желала, чтобы союзные войска одерживали быстрые и решительные победы. Сознаюсь откровенно: это желание было подсказано вовсе не патриотизмом. Для меня, разумеется, было приятнее, чтобы победа клонилась на нашу сторону, но я имела тут в виду, прежде всего, скорейшее окончание войны. Если она не затянется, то мое бесценное сокровище, мой Фридрих, не будет потребован на эту резню. Триумф моих соотечественников стоял для меня уже на втором плане, а на самом последнем - интересы "опоясанного морем" клочка земли. Ну, что мне из того: будет ли принадлежать Шлезвиг-Гольштиния Дании, или нет? Да, наконец, для самих датчан и шлезвиг-гольштинцев какой был прок в решении этого вопроса? И, действительно, не казалось ли со стороны, что обе эти нации только пассивно подчинялись воле своих государей, оспаривавших друг у друга территорию и верховную власть; что здесь дело шло не о их благе или бедствии, но о притязаниях "протокольного принца" Аугустенбурга? Когда собаки грызутся за кость, то рвут только одна другую; в истории же народов, в большинства случаев, сами глупые кости - предмет раздора - дерутся между собою и наносят друг другу взаимный вред, отстаивая права тех, кто точит на них зубы. "Меня хочет сгрызть Азорка!" "А на меня имеет притязание Плутон". "Я протестую против нападений Каро". "А я считаю за честь, чтоб меня сожрала Минка", кричать кости. "Дания до Эйдера!" вопияли датские патриоты. "Хотим Фридриха Аугустенбурга своим герцогом!" твердили верноподданные гольштинцы. Наши газеты, как и разговоры наших политиканов, вертелись, разумеется, на том, что дело, за, которое иступились "мы", и есть единственное правое дело, единственное "исторически обоснованное", единственно необходимое для поддержания "европейского равновесия". Конечно, в передовых статьях и политических разговорах в Копенгагене противоположный принцип защищался с тою же настойчивостью. Но не лучше ли было бы хладнокровно взвесить права обеих сторон, чтобы прийти ко взаимному соглашению, а если это не удастся, пригласить третейским судьей постороннюю державу? К чему только без устали кричать: "я - я один прав?" Кричать даже против собственного убеждения до тех пор, пока охрипнешь и дойдешь до драки, предоставляя решение спора грубой силе? Ну, разве это не дикость? А когда третья держава вмешается в пререкания двух враждующих сторон, она тоже не взвешивает их прав, не судит их действия по справедливости, а прямо поднимает оружие. И это люди называют "внешней политикой?" Нет, это внешняя и внутренняя грубость, тупоумие под видом государственной мудрости, международное варварство.
Конечно, текущие события не представлялись мне еще в то время в их настоящем свете, а мои взгляды на политику не отличались теперешней определенностью. Только минутами на меня находили сомнения, которые я спешила отогнать. Я старалась убедить себя, что таинственное нечто, насыпаемое "государственными соображениями", недоступно пониманию непосвященных, а моему небольшому разуму и подавно; что этот принцип обусловливает гражданскую жизнь народов. Это заставило меня ревностно приняться за изучение истории Шлезвиг-Гольштинии, с целью составить себе ясное понятие об "историческом праве", которое германский союз принялся подтверждать в настоящее время огнем и мечом.
Тут я, во-первых, вычитала, что спорная полоса земли отошла к Дании еще в 1027 году. Значит, датчане в сущности правы, и их король законно владеет соединенными герцогствами.
Между тем, двести лет спустя, они отошли к младшей линии королевского дома и остались только в некоторой зависимости от Дании, как ленные владения, обязанный выставлять войско на ее защиту. В 1326 году Шлезвиг был уступлен графу Гергарду Гольштинскому, и "вольдемаровская конституция" постановила, чтобы с этих пор "герцогства никогда не соединялись под одним скипетром". Ах, вот что! Значит, германский союз прав: мы сражаемся за "вольдемаровскую конституцию". Это совершенно правильно, потому что зачем же издавать постановления, если они потом нарушаются?
В 1448 году "вольдемаровская конституция" подтверждена еще раз королем Христианом I. Какое же тут еще сомнение: герцогства никогда больше не должны быть соединены под одним скипетром. Об чем же хлопочет "протокольный принц"? Двенадцать лет спустя, умирает владелец Шлезвига, не оставив наследников; тут в Рицене собирается сейм (как это, право, хорошо, что всегда в точности известно, где и когда собирался сейм: итак, дело происходило в 1460 году в Рицене); сейм провозглашает датского короля герцогом Шлезвига; король в свою очередь дает обязательство, что отныне оба государства "вечно будут составлять одно нераздельное целое". Вот тебе раз! Я снова становлюсь в тупик. Единственной точкой опоры остается теперь для меня это: "вечно останутся нераздельными". Но мое недоумение возрастает по мере того, как я подвигаюсь дальше. Несмотря на формулу: "вечно нераздельны" (слово "вечно" вообще играет в политических договорах премилую роль!) происходит постоянное дробление страны между сыновьями короля, затем она опять соединяется под одним королевским скипетром, возникают новые линии - Гольштейн-Готторп и Гольштейн-Зондербург, - которые, путем взаимных захватов и уступок отдельных провинций страны, подразделяются на линии: Зондербург-Аугустенбург, Бек-Глюксбург, Зондербург-Глюкштадт, Гольштейн-Глюкштадт, - одним словом, я окончательно запутываюсь в них и ничего больше не понимаю.
Впрочем, подвигаюсь дальше. Может быть, историческое право, за которое сыны нашей родины проливают кровь, подтвердится позднейшими данными?
Христиан IV вмешивается в тридцатилетнюю войну. Имперские войска и шведы нападают на герцогства. Тогда опять (в Копенгагене в 1658 году) подписывается договор, по которому владение Шлезвигом закрепляется за Готторп-Гольштинским домом, и герцогства становятся окончательно независимыми от Дании.
Наконец-то! Слава Богу! У меня стало легче на душе.
Но что же происходить вследствие патента, данного 22 августа 1721 года? А вот что, ни больше, ни меньше: готторпская часть в Шлезвиге снова сливается с датской монархией, а 1 июня 1737 г. и Гольштиния переходит к королевскому дому; с этого момента герцогства становятся простою датскою провинцией.
Ну, это совсем иное дело: теперь я вижу - датчане правы.
Правы, да не вполне, потому что на венском конгрессе 1815 года Гольштиния вошла в состав германского союза. Но это обстоятельство грызет датчан, оно им не по нутру. И вот они выдумывают пароль: "Дания до Эйдера" и стремятся присвоить себе весь Шлезвиг, прозванный ими Южной Ютландией". Шлезвиг же выбирает своим лозунгом: "наследственное право Аугустенбурга" и взывает к национальному чувству немцев. В 1846 году король Христиан обнародывает прокламацию, заявляя в ней, что он стремится к сохранению целости своего государства, против чего "германские земли" протестуют. Два года спустя, полное воссоединение объявляется с высоты трона уже не целью, а совершившимся фактом; в ответа на это, в "германских землях" вспыхивает восстание. Начинается война. Победа клонится попеременно то на сторону датчан, то на сторону шлезвиг-гольштинцев. Тут происходит вмешательство германского союза. Пруссаки "берут" дюппельские высоты, но это не решает дела. Пруссаки заключают мир с Данией; Шлезвиг-Гольштиния принуждена теперь драться с датчанами без союзников и терпит решительное поражение под Идштедтом.
Союз требует от "восставших", чтобы они прекратили войну; они соглашаются. Австрийские войска занимают Гольштинию и вот герцогства разделены. Где же тут обеспеченное королевской грамотой "воссоединение на вечные времена?"
Но дела Дании с герцогствами все еще не приходят в норму. Тут я нахожу лондонский протокол от 8 мая 1852 г. (хорошо, что всегда, по крайней мере, в точности известно, какого числа пишутся так легко нарушаемые политически договоры); трактат этот утверждает престолонаследие за принцем Христианом Глюксбургским. ("Утверждает" - отлично). Теперь я также знаю, откуда взялось название "протокольный принц".
В 1854 году, после получения каждым герцогством своей особой конституции, оба они "данизируются". Однако, в 1858 году "данизирование" Голштинии приходится прекратить. Таким образом я дошла до событий, близких к настоящему, но все же не могу отдать себе ясного отчета, куда нужно причислить обе эти "страны" и что собственно послужило поводом к настоящей войне.
18-го ноября 1858 года был принят государственным советом знаменитый коренной закон, регулировавший общие дела Дании и Шлезвига. Два дня спустя, умирает король. С его смертью опять-таки прекращается одна линия царствующего дома, именно: Гольштейн-Глюкштадтская, и когда преемник монарха утвердил закон, существовавший всего два дня, выступает на сцену Фридрих Аугустенбургский (об этой линии я почти совсем забыла), заявляет свои права на владение герцогствами и вместе с дворянством обращается к содействию германского союза. Германский союз тотчас посылает саксонцев и ганноверцев занять Гольштинию; Аугустенбурга провозглашают герцогом. Почему? Но пруссаки и австрийцы с этим несогласны. Почему? Этого мне и до сих пор не удалось понять. Оказывается, что лондонский протокол должен быть уважен. Почему? Неужели протоколы, относящееся к абсолютно безразличному для нас предмету, до того важны, что мы должны отстаивать их кровью своих братьев? Нет, вероятно, за этим скрывается опять какое-нибудь "государственное соображение". Нужно возвести в догмат следующее: что решат господа дипломаты у себя за письменным столом, то свято: их решения - образец высшей мудрости; что придумано ими, то непременно служит к упрочению могущества страны. Лондонский протокол от 8 мая 1852 года необходимо признать, а копенгагенский закон 13 января 1863 года нужно отменить и притом в двадцать четыре часа. От этого зависели честь и благо Австрии. Конечно, в приведенный догмат было немножко трудно уверовать, но в политических вопросах масса подчиняется принципу: "quia absurdum", пожалуй, еще охотнее, чем в религиозных; тут не вникают и не рассуждают. Если меч обнажен, не требуется ничего больше, кроме молодецкого "ура!" и кипучей отваги, ведущей к победам. Сверх того, испрашивается благословение неба на борьбу с неприятелем. Как же иначе? Ведь Господу Богу нужно, чтобы протокол 8 мая был уважен, а закон 13 января отменен; он должен устроить так, чтобы именно столько людей погибло и столько деревень было сожжено, сколько требуется для восстановления прав Глюкштадтской или Аугустенбургской линии, которой предстоит управлять известным клочком земли. О, неразумный, жестокий, бессмысленный мир, позволяющей водить себя на помочах! Таков был вывод из моего знакомства с историческим развитием шлезвиг-гольштинского вопроса.
С театра войны между тем приходили благоприятные вести. Союзники выигрывали битву за битвой. Сейчас же после первых сражений датчане были принуждены очистить весь Даневерк; Шлезвиг и Ютландия до Лимфорда были заняты нашими войсками, и неприятель утвердился только на дюппельских высотах и на Альзене. Все это я знала в точности, потому что у нас опять были разложены на столах утыканные булавками географические карты, на которых отмечались движения и позиции войск, согласно газетным известиям.
- Если мы возьмем теперь еще дюппельские высоты, да пожалуй захватим и весь Альзен, - толковали граждане Ольмюца (потому что никто не говорит так охотно о военных подвигах, прибегая к местоимению "мы", как люди никогда не принимавшие в них участия), тогда и конец делу. Наши австрийцы дали себя знать. Молодцы пруссаки тоже дерутся великолепно; двое таких союзников, конечно, непобедимы. Кончится тем, что Дания будет завоевана и присоединена к германскому союзу. Славная война, обещающая нам очень многое!
Я со своей стороны тоже ничего не желала так пламенно, как взятия дюппельских высот - чем скорее, тем лучше - потому что это дело решило бы участь войны и положило конец резне. Вероятно, так и случится, прежде чем полк Фридриха получит приказ выступить в поход.
О, этот дамоклов меч! Каждый день при пробуждении я боялась услышать: "мы выступаем в поход". Муж был готов на это. Не желая такой развязки, он тем не менее видел, что она приближается.
- Приучи себя к мысли о разлуке, мое дитя, - говорил он мне. - Бесполезно восставать против неумолимой необходимости. Я не верю, чтобы, даже в случае падения Дюппеля, война пришла к концу. Выставленная против неприятеля союзная армия слишком мала, чтобы разбить датчан, и нам придется послать значительное подкрепление, а тогда нашему полку не миновать похода.
Поход продолжался уже два месяца и все без толку. Хорошо, если б кампания могла решаться одною битвой, как дуэль, так ведь нет: проиграют одно сражение, дают другое; отдадут неприятелю одну позицию, сейчас укрепятся на другой, и так продолжается, пока не будет разбито на голову, почти уничтожено одно из войск, или обе воюющие стороны окажутся не в силах вести борьбу...
Наконец, 14 апреля дюппельские высоты были взяты.
Весть об этом вызвала такое ликованье, как будто за стенами дюппельских укреплений находился обетованный рай. От радости люди обнимались на улицах: "Слышали? Дюппель-то!.. О, наше храброе войско. Неслыханное геройство!.. Теперь надо благодарить Бога". И по церквам шли благодарственные молебствия, а полковые капельмейстеры прилежно сочиняли марши и галопы под названием: "Дюппельская твердыня", "Штурм Дюппеля" и т. д. Впрочем, товарищи Фридриха и их жены не особенно радовались: им было досадно, что такой триумф обошелся без них. "Этакая ведь неудача!" повторялось на все лады между этими людьми.
Мне дюппельская победа доставила большую радость, потому что вслед затем в Лондоне собралась конференция для обсуждения условий мира и добилась перемирия. Ах, при одном этом слове: "перемирие" уже начинаешь дышать свободнее! А с каким облегчением вздохнула бы вселенная - впервые подумала я тогда - если б со всех сторон послышалось: "Долой оружие! долой навсегда!" Я занесла эту заметку в свой дневник, но тут же, охваченная унынием, прибавила в скобках: "утопия".
Что лондонский конгресс положит конец шлезвиг-гольштинской войне, в том я нисколько не сомневалась. Союзники победили, дюппельские укрепления были взяты - в последнее время они играли такую важную роль, что их взятие казалось мне последней ступенью к решительному поражению - как же после этого будет Дания защищаться? Переговоры затянулись на очень долгое время; для меня такое промедление было бы сущей пыткой, если б я не была с самого начала убеждена, что они приведут к счастливым результатам. Если представители могущественных держав и к тому же люди благоразумные, благомыслящие собираются вместе ради достижения такой цели, как заклю