Главная » Книги

Зуттнер Берта,фон - Долой оружие!, Страница 17

Зуттнер Берта,фон - Долой оружие!


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

ть слуга Божий и мститель творящим беззаконие.
   - В таком случае, в самом Священном Писании заклю­чается противоречие, на которое я указываю. Если то же самое, по вашим словам, находится и в Библии, то вы не можете его отрицать.
   - Вот как виден сейчас поверхностный и вместе с тем надменный способ суждения, который хочет поставить наш собственный слабый разум выше слова Божия! Всякое противоречие носит на себе печать несовершенства, а потому несвойственно божественному: если уж я доказываю, что какое-нибудь мнение высказано в Библии, значит в нем не может быть противоречия, хотя бы оно и казалось непонятным человеческому уму.
   Я хотела возразить, что в Библии могут быть места, искаженные передачей или вообще несогласные с духом христианства, но воздержалась, чтобы не удалиться от главного пред­мета спора.
   - Позвольте, г. советник консистории, - вмешался Фридрих, - я приведу вам в примерь слова одного оберстштюкгауптмана XVII столетия, который еще убедительнее вас дока­зывает позволительность ужасов войны, ссылаясь на Библию. Я приберег интересный документ и прочитал уже его моей жене, но она не соглашается с духом этого сочинения; сознаюсь, что и мне самому оно кажется немножко... резким... Желательно было бы выслушать ваше мнение о нем. Если позволите, я при­несу сюда рукопись.
   Он вынул из ящика письменного стола бумагу, развернул ее и стал читать:
   "Дело ратное есть от Бога; ему научил людей сам Го­сподь. Первый воин был поставлен Им с обоюдуострым мечом во вратах райских, дабы преградить туда путь первому бунтовщику - Адаму. Во второзаконии читаем, как Иегова ободрял народ свой обетованием победы и дал рати израиль­ской авангард из священников своих.
   "Первый правильный бой происходил под городом Гаем. В сию войну иудейскую, солнце стояло на тверди небесной не­движимо, дабы сыны израилевы успели одержать победу, истре­бить многие тысячи врагов и казнить царей вражеских.
   "Всякое кровопролитие и всяческая казнь врагу и ярость на войне одобряются Богом, ибо Святое Писание переполнено повествованиями о них, и сие довольно подтверждает, что война праведная есть от Бога, и посему всяк муж благочестен, ничто же сумняшеся, может служить во вся дни живота своего и умереть в военном звании. Врагов же своих может он жечь и опалять, и кожу с них сдирать, закалывать их и на куски разрубать, - все это праведно есть; аще же умствует кто о сем лукаво, грех творит. В ратном деле не наложил Господь ни на что запрета людям своим, ибо указаны Им самим наижесточайшие способы изводить врага.
   "Так, пророчица Девора пригвоздила к земле деревянным колом голову военачальника, царя хананейского Сисары. Гедеон, вождь народа, поставленный Богом, разделался по-солдатски со старейшинами в Сокхофе, не получив от них провианта для рати своей: виселица и колесо, меч и огонь были ему не­достаточны для наказания; колючим терновником повелел он сечь виновных и молотить зубчатыми молотильными досками. И все это было праведно перед очами Божиими. Царственный пророк Давид, муж по сердцу Господню, подверг жесточай­шей казни побежденных им уже детей Аммона в Раббаофе. Мечами приказал он рубить их, проехать по ним железными колесницами, резать их на куски и месить, яко глину для кирпичей. И так поступал он во всех городах Аммона. Далее, он..."
   - Это мерзко, отвратительно! - перебил возмущенный пастор, - только грубому наемному солдату одичалых времен тридцатилетней войны могло прийти в голову приводить такие примеры из Библии в оправдание возмутительных жестокостей против врага. Мы возвещаем теперь совсем иное учение: на войне нужно стремиться только к тому, чтобы сделать безвредным противника, при чем позволяется конечно его уби­вать, однако безо всякого злого умысла против жизни отдельного лица. Если ж такое намерение или жажда убийства и же­стокости обнаружится по отношению к беззащитным существам, тогда убийство на войне становится таким же безнравственным и непозволительным, как и в мирное время. Да, в предшествующих столетиях, когда вражда и распри были преобладающим явлением, когда предводители ландскнехтов и бродячий люд обратили войну в ремесло, какой-нибудь оберстштюкгауптман мог писать подобные вещи. Теперь же никто не вступает в ряды войск по найму и ради добычи, не зная, против кого и зачем идет он воевать; теперь люди сражаются за высшие, идеальные блага человечества, за свободу, самостоятельность, национальность, за право, за свою веру, честь, порядок и нравственность...
   - Вы, г. советник консистории - перебила я - судите во всяком случае снисходительнее и человечнее того оберстштюкгауптмана и потому не приводите из Библии доказательств в пользу жестокостей, составлявших наслаждение наших предков в средние века, а вероятно еще более древних евреев; но ведь это - та же самая книга, тот же самый Иегова, только каждый черпает из нее примеры, подходящие к его собственному миросозерцанию.
   Это возражение вызвало маленькую филиппику со стороны пастора; он упрекнул меня в недостатке почтения к слову Божию и в неумении понять его изложение.
   Мне удалось однако вернуть разговор на прежнюю тему, и тут мой оппонент пустился в пространные, на этот раз непрерываемые никем, рассуждения о тесной связи между духом военного сословия и христианским. Он говорил о религиозном значении присяги, когда штандарты с музыкой торже­ственно вносятся в церковь при почетном карауле двоих офицеров с саблями наголо; тут рекрут в первый раз является публично в военной форме и при оружии, и впервые, следует за знаменем своего полка, которое развертывается перед алтарем Господним, обветшалое в битвах и украшен­ное почетными знаками... Он говорил о молитве, произносимой каждое воскресенье в церкви: "Помилуй, Господи, королевское войско и всех верных слуг короля и отечества. Научи их помнить смертный час, как подобает всем христианам, благо­слови их бранные труды во славу имени Твоего и на пользу отече­ства". - "С нами Бог", - продолжал он дальше, - эта надпись вырезана на пряжке пояса, на котором у пехотинца привешено сбоку оружие, и этот лозунг должен ободрять его. Если с нами Бог, кто может быть против нас? Кроме того, при начале войны назначаются всеобщие дни покаяния и молитвы, чтобы народ молил у Господа помощи, надеялся на Его за­щиту и был уверен, что от этого зависит счастливый исход борьбы с неприятелем. Какая святость заключается во всем этом для каждого воина, выступающего в поход, как сильно говорит в нем радостная готовность сражаться и умереть! Он может с отрадою в сердце вступить в ряды войска по призыву короля и рассчитывать на победу и благословение в правом деле: Господь Бог не отнимет их от нашего народа, как не отнимал некогда от народа израильского, если мы будем смиренно нести наши бранные труды. Тесная связь между молитвой и победой, между набожностью и храбростью познается легко, так как что может принести более отрады перед лицом смерти, как не уверенность найти оправдание перед Всевышним Судьею, если для воина пробьет последний час в пылу сражения? Верность и вера в связи с мужеством и воинскими доблестями принадлежали к старейшим преданиям нашего народа.
   Долго еще ораторствовал в этом духе пастор Мельзер. То с елейной мягкостью, поникнув головою, кротко понижая голос, толковал он о любви, небе, смирении, о младенце Иисусе, спасении и "высочайших радостях", то его речь гремела от­рывисто, как военная команда, а сам он выпрямлялся по-солдатски, выпячивая грудь. Тут у него сыпались слова о строгой нравственности, неуклонной дисциплине, и все это звучало так резко, повелительно; на сцену выступили "меч" и "оборона". Слово: "радость" он употреблял только в связи со словами: "смерть", "битва" и т. п., и т. п. С точки зрения старшего свя­щенника при армии, убийство врага и смерть от его руки оказывались величайшими наслаждениями жизни. Все остальное было греховной суетою, расслабляющей ум и сердце. Между прочим, он декламировал стихи. Прежде всего отрывок из Кернера:
  
   Отец небесный, мой путеводитель,
   Веди меня к победе, к смерти славной.
   Я познаю твои заветы, Боже,
   Веди меня, куда тебе угодно,
   Я познаю тебя, о, Боже сил.
  
   Потом старинную народную песню из тридцатилетней войны:
  
   То ли дело погибнуть от вражьей руки
   В жаркой схватке средь лютого боя!
   Там без стонов и воплей предсмертной тоски
   Час последний пробьет для героя.
   Что за радость болезнью томиться, встречать
   На постели конец одинокий?
   Нет, с бойцами на поле сраженья лежать
   Я хочу, на привольи широком!
  
   Затем песню Ленау о воинственном оружейнике:
  
   Убаюкал жизнь людскую
   Мир своею тихой ленью,
   И отвагу удалую
   Усыпил он в запустеньи.
   Но опять грозой примчится
   К нам война, и мы воспрянем,
   Свет заснувший освежится,
   Как с врагом мы драться станем!
  
   Наконец, он привел изречение Лютера: "Когда я смотрю на войну, как на подвиге в защиту детей, дома, села, иму­щества и чести, как на средство к достижению и ограждению мира, то я должен сознаться, что это великолепная вещь".
   - Ну да, если я буду видеть в пантере голубку, то должна признать пантеру самим кротким животным, - пробормотала я про себя.
   Точно так же меня сильно подмывало ответить на поэтические излияния пастора стихами Боденштедта, где поэт упрекает в религиозном лицемерии "воинственных назарян".
   Однако, наш воинственный "назарянин" не догадывался о том, что происходить в моей душе; его речь лилась плавным потоком, и он закончил ее в приятном сознании, что убедил меня в двух вещах: именно в том, что война с христианской точки зрения вполне позволительна, а сама по себе она "превосходнейшая вещь". Очевидно, Мельзер был крайне доволен, что через свою риторическую победу исполнил пасторский долг и вместе с тем оказал услугу иностранному офицеру; по крайней мере, когда наш гость поднялся с места и мы поблагодарили его за любезность, он возразил:
   - Это мне следует благодарить вас за доставленный слу­чай разрешить моим слабым словом, - убедительность которого следует приписать многократным ссылкам на слово Божие, - тягостные сомнения в вашей душе; они вероятно мучили вас, как христианку и жену солдата. Мир вам!
   - Ах, - простонала я, когда он ушел: - как это было мучительно!
   - Согласен с тобою, - подтвердил Фридрих: - для меня была особенно тяжела наша неискренность, ложный повод, которым мы вызвали его на беседу. Одну минуту я чуть было не сказал ему: "Замолчите, почтеннейший г. пастор, я сам раз­деляю взгляды своей жены, и ваша проповедь послужит мне лишь к тому, чтобы хорошенько узнать слабые стороны вашей аргументации". Но я промолчал; зачем оскорблять убеждения честного человека, да притом еще убеждения, составляющие основу его призвания?
   - Убеждения? да уверен ли ты в этом? Неужели он верит в истину своих слов, а не обманывает людей, обе­щая им победу при содействии Бога, которого, как известно почтенному священнослужителю, молит о том же и неприятель? Эти ссылки на "наш народ", на "наше дело", как на един­ственно правое и вместе с тем богоугодное дело, были воз­можны только в те времена, когда один народ жил особняком ото всех других народов и считал себя единственным имеющим право на существование, единственно угодным Богу. А потому эти фразы о небе, обещание высшей награды, с тем, чтобы заставить людей охотнее жертвовать собственной жизнью, все эти церемонии: освящение, присяга, молебны, которые должны возбуждать в сердцах идущих на войну пресловутую радостную "готовность к смерти" (у меня мороз подирает по кожи при этом слове!), не правда ли, что все подобный вещи...
   - Всякая вещь имеет две стороны, Марта, - перебил Фридрих. - Так как мы ненавидим войну, то нам кажется ненавистным все, что ее поддерживает и скрашивает, что маскирует ее ужасы.
   - Да, конечно, потому что этим поддерживается ненавистное нам положение дел.
   - Не этим одним... старые установления укоренились и твердо держатся тысячами нитей, а пока они существовали, то это было к лучшему, что в людях жили чувства и понятая, которые красили их и сделали не только выносимыми, но даже внушили к ним любовь. Скольких несчастных поддержала, в тяжкий час кончины, хотя бы эта привитая воспитанием идея радостной готовности умереть; сколько набожных душ уповали на Божественную помощь, обещанную проповедником; сколько невинного тщеславия и гордого сознания чести возбужда­лось и удовлетворялось теми церемониями; сколько сердец билось сильнее при пений молебнов за успех войны? - Война тяжелое бремя, и хорошо еще, что бардам, воспевавшим воинские доблести, и полковым священникам с их проповедями удалось сколько-нибудь облегчить его, хотя бы с помощью иллюзии.
  

III.

  
   Мы совершенно неожиданно были вызваны из Берлина, получив по телеграфу известие, что тетя Мари сильно расхворалась и желает нас видеть.
   Я нашла старушку в безнадежном состоянии.
   - Вот наступила и моя очередь - сказала она. - В сущно­сти, я этому рада... со смертью моего дорогого брата и его троих детей, жизнь потеряла для меня всякую цену. От этого удара я не могла больше оправиться... мы встретимся там, за гробом... Конрад и Лили также соединились между собой на том свете, а здесь им было не суждено заключить брачного союза.
   - Да, если б разоружение последовало своевременно... - хотела было я сказать, но удержалась.
   К чему затевать спор с умирающей и стараться пошат­нуть ее теорию о предопределении.
   - Меня утешает одно - продолжала больная, - что, по край­ней мере, ты живешь счастливо, дорогая Марта... Твой муж благополучно возвратился из двух походов; холера вас по­щадила; по всему видно, что вам назначено дожить вместе до старости... Старайся только сделать из маленького Рудольфа доброго христианина и хорошего солдата, чтобы дедушка радо­вался на него в горнем мире...
   И на эти слова я промолчала, хотя мною было твердо решено воспитать Рудольфа никак не для военной службы.
   - Я буду постоянно молиться за вас... чтобы вы жили долго и счастливо...
   Конечно, и тут я не стала спорить о том, может ли не­изменное предопределение быть направлено в хорошую сторону непрестанной молитвой; я попросила только бедную тетю Мари не утруждать себя разговором и, чтоб развлечь ее, рассказала ей о нашем пребывании в Швейцарии и Берлине. Между прочим, она узнала от меня, что мы встретились с принцем Генрихом, который велел поставить в парке своего замка мраморный монумент в память невесты, так неожиданно най­денной и так скоро потерянной им.
   Три дня спустя, старушка скончалась, сохранив присутствие духа и ясное спокойствие до последней минуты. Перед смертью, по желанию больной, ее приобщили святых Тайн. Таким образом, я схоронила всех своих близких, среди которых вы­росла...
   В своем завещании тетя Мари назначила своим единственным наследником моего сына Рудольфа; к нему пере­ходило все ее крошечное состояние, при чем опекуном был назначен министр "Конечно".
   Последнее обстоятельство привело меня в частое соприкосновение с бывшим другом покойного отца. Да и он почти один посещал наш дом. Глубокий траур, в который повергла меня ужасная катастрофа в Грумице, само собою разумеется, требовал, чтоб я вела уединенный образ жизни. Наше намерение поехать в Париж могло осуществиться только после приведения в порядок моих дел, что, во всяком случае, должно было занять несколько месяцев времени.
   Наш друг министр, оставшейся, как я уже сказала, почти единственным посетителем нашего дома, недавно вышел в отставку, а может быть и получил ее против своего желания - этого мне так и не удалось хорошенько разузнать. Одним словом, он сделался частным лицом, но любил по-прежнему заниматься политикой и постоянно направлял разговор на эту тему, при чем мы охотно поддерживали его. Так как Фридрих ревностно занимался теперь изучением народного права, то всякий диспут, затрагивающий эту область, имел большой интерес в его глазах. После обеда (почтеннейший "Конечно" - мы по-прежнему называли его этой кличкой - обедал у нас непре­менно два раза в неделю) мужчины углублялись в продолжительный разговор о политике, причем Фридрих избегал однако обращать его в ненавистное толчение воды, но старался свести беседу к широким обобщениям. Почтенный гость, разумеется, не всегда мог следовать за ним по этому пути, потому что, в качестве закоренелого дипломата и бюрократа, привык заниматься "практической" или "реальной" политикой - предметом, как известно, направленным, на ближайшие частные интересы и чуждающимся теоретических вопросов социологии.
   Обыкновенно я усаживалась тут же возле беседующих, со своим рукоделием, но не вмешивалась в разговор, что министр находил вполне естественным, так как политику принято считать совершенно недоступной для женского ума; он был убежден, что я думаю о посторонних вещах, тогда как я, напротив, слушала очень внимательно, чтобы по возможности запомнить все сказанное обоими и занести потом в красные тетрадки. Фридрих не скрывал своих убеждений, хотя ему было хорошо известно, как трудно восставать против того, что признается громадным большинством, и проводить идеи, стоящие пока на той точке, когда они, если и не совсем предаются анафеме, то во всяком случае считаются утопиями и вызывают насмешки.
   - Сегодня я могу сообщить вам интересную новость, лю­безный Тиллинг, - сказал однажды министр с важной миной: - в правительственных сферах, т. е. собственно в военном министерстве, проводят идею о всеобщей воинской повинности.
   - Как, неужели у нас хотят принять систему, на кото­рую смотрели перед войной с таким презрением и насмеш­кой? - Помните "вооруженных портняжных подмастерьев?"
   - Конечно, еще недавно мы были предубеждены против этого, но в Пруссии система всесословной воинской повинности дала хорошие результаты, с чем вы также должны согласиться. И собственно с нравственной точки зрения, даже с демокра­тической и либеральной, которой вы так сочувствуете, это дело хорошее, возвышающее дух; по крайней мере, каждый сын отечества, не взирая на состояние и образовательный ценз, должен нести военную службу наравне с другими. Опять же, если взять вопрос со стратегической точки зрения, - разве маленькая Пруссия могла бы остаться победительницей, если б не ландвер? А если б он был у нас введен, то разве бы мы так оплошали?
   - Значит, если б у нас было больше военных сил, то неприятель остался бы в накладе? Ergo, если ландвер будет введен повсеместно, от этого проку не выйдет никому. Увеличится только число фигур в военной шахматной игре, а исход парии по-прежнему будет зависеть от счастья и от уменья игрока. Предположим, что все европейские державы введут всесословную воинскую повинность; тогда процентное отношение военных сил останется то же самое, и разница между прежними и новыми условиями войны будет только в том, что для ее решения понадобится убить, вместо сотен, миллион народу.
   - Но разве вы находите справедливым и разумным, чтобы только часть населения жертвовала собою для защиты имущества других, и чтоб эти другие, если они притом богаты, могли спокойно сидеть дома? Нет, нет, новый закон прекратит такие порядки. Тогда уж нельзя будет откупаться от военной службы; каждый должен нести ее. И вот именно образованные люди, студенты, которые чему-нибудь учились, дадут мыслящий, а следовательно и победоносный контингента войска.
   - И у противника будут те же элементы в войске; зна­чит, он воспользуется теми же преимуществами при содействии образованных унтер-офицеров. Между тем, с обеих сторон последует также ущерб неоценимого умственного материала, который будет отнят у страны при новых порядках, когда люди с высшим образованием, способные подвинуть культуру своими изобретениями, художественными произведениями или научными исследованиями, будет стоять в рядах армии, служа мишенью неприятельским выстрелам.
   - Ах, что за пустяки! на изобретательство, художество да рассматривание человеческих черепов, т. е. на такие вещи, которые не могут увеличить могущества страны ни на йоту...
   - Гм!
   - Что?
   - Ничего, продолжайте.
   - ...На это у людей всегда хватит времени. Ведь им не надо служить целую жизнь; а между тем годика два строгой вы­держки несомненно принесут каждому большую пользу и сделают молодежь только способнее к выполнению прочих обя­занностей гражданина. Дань крови, как ни вертись, придется когда-нибудь заплатить; поэтому она должна быть распределена равномерно между всеми.
   - Да, если б такое распределение облегчало бремя отдельного человека, это было бы еще хорошо. В противном же слу­чае, дань крови не была бы разделена, а только увеличена. На­деюсь, что этот проект не пройдет. Трудно предвидеть, куда это может нас завести. Одна держава захотела бы тогда пре­взойти другую количеством военных сил и, наконец, не стало бы вовсе армий, а явились бы одни вооруженные народы. Все большее и большее число людей призывалось бы к службе, сроки ее все удлинялись бы, а соразмерно с ними увеличивались бы расходы на войну и вооружение... Не сражаясь между собою, нации доводили бы до конечной гибели самих себя одной готовностью к войне.
   - Однако, любезный Тиллинг, вы заглядываете слишком далеко.
   - Никогда нельзя заглянуть слишком далеко. Всякое предприятие нужно обдумать до его крайних последствий, насколько это доступно человеческому разуму. Мы сравнили войну с шах­матной игрой; политика - та же шахматная игра, ваше превосхо­дительство, и слабы те игроки, которые обдумывают ее не дальше одного хода, и радуются, если им удалось поставить фи­гуру так, чтоб она угрожала пешке. Я хочу развить вопрос о постоянно возрастающей воинской повинности еще дальше, я разовью его до крайней границы, где эта система уже переступит меру. Что будет, если численность войска доведут до громадных цифр, когда границы возраста будут брать уже самые крайние, и вдруг еще какой-нибудь нации вздумается сформировать полки из женщин? Другим придется сделать то же. Или детские батальоны? Другие будут принуждены подра­жать и этому примеру. А в деле вооружения и придумывания разрушительных средств, где будет положен предел? О, это дикая, слепая скачка прямо в пропасть!
   - Успокойтесь, любезный Тиллинг, вы настоящий фантазер; укажите мне средство уничтожить войну, тогда конечно все было бы хорошо. Но раз - это невозможно, каждая нация должна ста­раться быть к ней готовой по мере сил, чтоб обеспечить за собой возможно большие шансы успеха в "борьбе за существование" (ведь, кажется, я верно употребил модное словечко Дар­вина?).
   - Если я предложу вам средство для уничтожения войны, вы назовете меня еще худшим фантазером, сентиментальным мечтателем, одержимым манией гуманности (ведь, кажется, это излюбленное словечко сторонников войны?).
   - Для достижения такого идеала недостает фундамента. Нужно считаться с существующими фактами. Сюда относятся человеческие страсти, соперничество, неодинаковость интересов, невозможность прийти к соглашение по всем вопросам.
   - Да это и не требуется: где возникнуть разногласия, их решит третейский суд, вместо насилия.
   - Первостепенные державы и народы не захотят покоряться суду.
   - Народы? Нет, правители и дипломаты не захотят этого. Но народ? Стоит только спросить его: он так пламенно и искренно желает мира, тогда как уверения в мирных намерениях, исходящие от правительств часто бывают ложью, лицемернейшею ложью или, по крайней мере, непременно счи­таются таковою со стороны других правительств. Это собственно и называется дипломатией. А народы все громче и громче требуют мира. Если бы всеобщая воинская повинность приняла большие размеры, то в одинаковой мере увеличилось бы отвращение к войне. Класс военных, одушевленных любовью к своему призванию, еще мыслим: исключительное положение, ко­торое они считают почетным, уравновешивает для них свя­занную с этим жертву; но когда исключительность прекратится, прекратится вместе с нею и отличие. Исчезнет восторженная благодарность, питаемая остающимися дома к своим защитникам, потому что остающихся дома вообще не будет. Любовь к военному делу, о которой постоянно твердят солдату и ко­торую часто удается ему привить, станет ослабевать, потому что кто больше всего восторгается геройством, воинскими по­двигами и опасностями войны? Те, кто от нее далек на деле: профессора, политики, политиканы в портерных, одним словом: "хор старцев", как в Фаусте. Утратив же сознание собственной безопасности от призыва к войне, этот хор умолкнет. Далее: если в военную службу будут поступать не только те, кто ее любит и прославляет, то она сделается обя­зательной против воли и для других, которым противна; тогда это отвращение получит право гражданства. Поэты, мыслители, филантропы, кроткие люди, трусливые люди, все будут осуждать со своей точки зрения навязанное им ремесло.
   - Да, но только втихомолку, чтоб не прослыть трусами и не навлечь на себя немилости правительства.
   - Втихомолку? Ну, нет, не всегда. Так, как говорю я - хоть я сам долгое время молчал - заговорят и другие. Когда убеждение созреет, оно обращается в слово. Я, например, единичная личность, дожил до сорока лет, прежде чем мое убеждение достигло такой силы, чтобы выразиться в слове и деле. И как мне понадобилось на это два или три десятилетия, так массе понадобится, пожалуй, два или три поколения, но все-таки она в конце концов заговорит.
  

IV.

  
   Новый год! Мы отпраздновали наступление 1867 года совер­шенно одни. Когда пробило двенадцать часов, я тяжело вздох­нула и сказала Фридриху:
   - Помнишь ли ты последний тост, предложенный моим бедным отцом в этот час? Я даже не решаюсь пожелать тебе счастья. Будущее часто готовить нам столько ужасного впереди, и никому из людей не удавалось до сих пор предотвратить неизбежное.
   - В таком случае, Марта, при наступившей перемене года, вместо того, чтоб заглядывать вперед, оглянемся назад, на прошлое. Сколько пришлось тебе выстрадать в минувшем году, моя бедная, храбрая жена! Сколько ты похоронила своих близких; а те ужасные дни, на богемских полях сражения!..
   - Я не жалею о том, что видела тамошние ужасы; по край­ней мере, я могу с этих пор предаться всей душой избран­ному тобою делу.
   - Нам следует воспитать твоего... нашего Рудольфа таким образом, чтоб он мог продолжать начатое мною; в его время на горизонте, пожалуй, взойдет ясно видимая цель, а в наше - едва ли. Какой шум на улице! Люди опять радостно встречают новый год, несмотря на страдания, принесенные им минувшим годом, который был встречен таким же ликованием. О, забывчивый людской род!
   - Не упрекай людей с такою горечью за эту забывчивость, Фридрих! Вот и мне пережитое горе начинает казаться каким-то сном, понемногу улетучивается из моей памяти, и в настоящую минуту я испытываю глубокое счастье, сознавая, что ты со мною, мой несравненный! Я верю также - хотя мы не хотели говорить о будущем, - но я верю, что впереди нас ждет еще много прекрасного... Между нами полное согласие, горячая любовь, мы самостоятельны, богаты; сколько несравненных наслаждений может дать нам еще жизнь; мы станем путеше­ствовать, знакомиться с прекрасной вселенной... Прекрасной, пока господствует мир, а он может продлиться долгие годы... Да, если бы и опять вспыхнула война, тебе не придется больше идти в поход, да и Рудольфу не грозит эта перспектива: он не будет военным...
   - А что, если, как говорить министр "Конечно", военная служба сделается обязательной для всякого?
   - Ах, глупости! Так, что я хотела сказать? Мы воспитаем Рудольфа образцовым человеком, будем преследовать свою благородную цель пропагандой и будем... будем любить друг друга!
   - О, моя обожаемая жена!..
   Фридрих привлек меня к себе и поцеловал в губы. В первый раз после тяжелых дней, когда нам приходилось пере­живать то разлуку, то разные ужасы и несчастия, к кроткой нежности его ласк снова примешалось пламя страсти, зажегшее во мне сладостный пыл любви. В эту счастливую сильвестрову ночь нами были забыты и война, и холера, и поминовение усопших, и осеннее ненастье на полях Богемии... Когда же, 1 ок­тября 1867 года, у нас родилась дочь, мы назвали ее Сильвией...
   Карнавал этого года опять принес с собою вереницу балов и всяких развлечений. Конечно, не для нас - мой траур исключал все подобные вещи. Меня очень удивляло, что нахо­дились еще люди, принимавшее участие в шумных удовольствиях. Ведь почти каждая семья понесла какую-нибудь потерю, но по-видимому на это не обращали внимания. Хотя некоторые дома оставались закрытыми, именно из среды аристократии, однако на танцевальных вечерах не было недостатка в моло­дежи, и конечно первыми танцорами были участники последних походов. Особенным почетом пользовались моряки и преиму­щественно бывшие под Лиссой; в Тегетгофа, молодого адми­рала, была влюблена добрая половина дам, как в красавца генерала Габленца после шлезвиг-гольштинского похода: Кустоцца и Лисса были два козыря, которые выставлялись на вид в каждом разговоре о минувшей войне. После них, главный интерес сосредоточивался на игольчатых ружьях и ландвере, двух нововведениях, которые должны были осуществиться в кратчайший срок и послужить нам верным залогом побед. Побед - когда и над кем? Об этом умалчивалось, но мысль о реванше, являющаяся после каждой проигранной партии, хотя бы даже в картах, сказывалась во всех речах и поступках наших политиков. Да если, наконец, мы сами не выступим против Пруссии, пожалуй другие возьмут на себя отомстить за нас. Судя по всему, Франция собиралась напасть на наших по­бедителей, а тогда конечно их ожидает расплата за многое. Это предполагаемое столкновение даже так и стало называться в дипломатических кружках: "La revanche de Sadowa", о чем сообщил нам министр "Конечно" с весьма довольной миной.
   К началу весны, действительно, явилась "черная точка" на горизонте: возник так называемый "вопрос". Известия о вооружениях Франции снова подали повод политикам поднять горячие толки на их излюбленную тему - "война в виду". Вопрос на этот раз именовался "люксембургским".
   Люксембург? Какое же он имел мировое значение? Мне пришлось опять рыться в исторических летописях, как во время шлезвиг-гольштинской войны. Название Люксембург в сущности было мне знакомо только по веселой оперетке Зуппе: "Лихой парень", где, как известно, поется про некоего графа Люксембургского, просадившего все свои деньги... Из летописей я вычитала, следующее: Люксембург по трактатам 1814 и 1816 годов (отлично: опять трактаты, подающие повод к народным распрям - славное учреждение эти трактаты и договоры!) принадлежал королю нидерландскому и вместе с тем Германскому союзу; Пруссия при этом имела право держать в столице гер­цогства свой гарнизон. Но так как она в июне 1866 года вышла из старинного союза, как же теперь быть с ее правом на занятие города? Вот по этому-то поводу и возник вопрос. Пражский мир ввел новую систему в Германии, и с ее введением прекратилась солидарность Люксембурга с немцами; к чему же тогда пруссаки удержали за собой право иметь в столице гарнизон? Конечно, тут опять возникала путаница, которую выгоднее и справедливее всего было распутать обречением на убой новых сотен тысяч солдат - это не предста­вляло никакого сомнения для всякого "основательного" политика. Голландский народ никогда не дорожил обладанием великим герцогством Люксембургским; не дорожил им и король Вильгельм III, который охотно уступил бы этот клочок земли Франции за некоторую сумму, положенную в его собственную шкатулку. И вот начались тайные переговоры между королем нидерландским и французским кабинетом. Так и следует: тайна есть корень дипломатии. Народы не должны ничего знать о политических вопросах; если же дело дойдет до драки, за ними остается право проливать свою кровь из-за этих недоразумений. Но почему и за что они воюют - это дело второстепенное.
   Только в конце марта король высказывается официально, и в тот же день, когда он телеграфирует о своем согласии во Франции, об этом уведомляет прусского посланника в Гаге. Затем начинаются переговоры с Пруссией; последняя ссы­лается на гарантии договоров 1859 года, на которые опиралось и нидерландское королевство. Общественное мнение (кто олицетворяет его, это общественное мнение? вероятно, авторы передовых статей?) в Пруссии негодует по поводу отторжения исконной гер­манской имперской земли; на северо-германском рейхстаге - 1 ап­реля - делаются по этому предмету пылкие возражения. Бисмарк хотя и остается равнодушным к люксембургскому вопросу, но, пользуясь удобным случаем, приступает к вооружениям против Франции, что естественно вызывает и у французов то же самое.
   Ах, как мне отлично знакома эта мелодия. В то время я сильно боялась, что в Европе вспыхнет пожар. Раздувать эту искру нашлось много охотников: в Париже - Кассаньяк и Эмиль де-Жирарден, в Берлине - Генцель и Генрих Лео. Имели ли эти увлекавшиеся подстрекатели хотя слабое понятие о колоссальных размерах своей преступности? Полагаю, что едва ли. В то время - об этом мне рассказывали несколько лет спустя - профессор Симон заметил кронпринцу прусскому в разговоре о люксембургском вопросе:
   - Если Франция войдет в соглашение с Голландией, война неминуема.
   На что кронпринц отвечал с большим волнением:
   - Вы не видали войны... а если б вы ее видели, то не могли бы так хладнокровно произносить это слово... Я же видел ее, и говорю вам, что наш первый долг избегать по воз­можности этих ужасов.
   И на этот раз война была устранена. В Лондоне собра­лась конференция, приведшая, 11 мая, к желанным мирным результатам. Люксембурга был объявлен нейтральным, и Пруссия отозвала оттуда войска. Сторонники мира вздохнули с облегчением, но было много и недовольных. Император фран­цузов не принадлежал к их числу, но французская партия войны сильно хорохорилась; в Германии также поднялись голоса, осуждавшие поведение Пруссии: "как можно было пожертвовать своим оплотом!" "Уступчивость, граничащая с трусостью", и т. д. в том же роде. - Но ведь и каждое частное лицо, когда оно, покоряясь приговору суда, отказывается от своих прав на владение, обнаруживает такую же уступчивость? Неужели было бы лучше, если б оно, не подчиняясь никакому суду, при­бегло к насилию? То, чего достигла лондонская конференция, может быть достигнуто во всех спорных вопросах, и пра­вители государств всегда могли бы избегать войн, что составляет их важнейший долг, по изречению тогдашнего кронпринца прусского, впоследствии германского императора Фридриха III, прозванного "Благородным".
  

V.

  
   В мае мы отправились в Париж на выставку.
   Я еще не видала мировой столицы и была совершенно осле­плена ее пышностью и блеском. Особенно в то время - империя стояла в апогее своей славы, и все венценосцы Европы устроили при французском дворе блестящий съезд. Париж представлял картину веселья, мира, великолепия. Тогда он по­казался мне столицею не одной страны, а всех народов, что, однако, не помешало его восточному соседу бомбардировать этот дивный город, три года спустя. Все народы земли собрались в колоссальном дворце на Марсовом поле для мирного - един­ственно полезного по своей созидающей, а не разрушающей силе - соревнования и сфере промышленности и искусства. Такое мно­жество чудесь по всем отраслям ремесленного и художественного производства было выставлено здесь, что каждый зритель должен был гордиться тем, что он живет во время такого пышного расцвета культуры, которая обещает развиться еще более. Наряду с этой гордостью, у каждого должно было явиться намерение - не тормозить грубым варварством войны хода этой пышно развивающейся культуры, дающей столько утонченных наслаждений человечеству. Собравшиеся здесь, в качестве гостей императора и императрицы, короли, князья и дипломаты не мо­гли же, при обмане учтивостями, любезностями и поздравлениями, помышлять о том, чтобы обменяться, в ближайшем будущем, с гостеприимными хозяевами или между собою смертельными выстрелами?... Конечно - нет, и я вздохнула свободнее. Весь этот ослепительный праздник выставки казался мне порукой, что теперь наступила длинная эра мирных годов. Разве только новое нашествие монголов или что-нибудь подобное заставить еще раз обнажить свой меч этих цивилизованных людей. Но друг против друга? - нет, вероятно, этого никогда не может случиться. Что еще больше утвердило меня в такой счастливой уверенности, так это любимая мысль императора о всеобщем разоружении. Да, Наполеон III был твердо намерен - о чем я слышала от его ближайшего родственника и поверенного - воспользоваться первым удобным случаем, чтоб пред­ложить всем европейским правительствам свести до минимума численность их войск. Без сомнения это была более разумная и светлая идея, чем повсеместное увеличение военных сил. Это удовлетворяло бы известному требованию Канта, формулированному следующим образом в параграфе 3-м "Прелиминарного устава вечного мира":
   "Постоянные войска со временем должны быть совершенно упразднены: они беспрестанно угрожают войною другим государствам чрез свою готовность к ней, всегда как будто собираются начать военные действия, постоянно подстрекают соседей превзойти друг друга количеством военной силы, кото­рая не знает границ (о, пророчески! взгляд мудреца!), и так как, по причине громадных расходов, мир при таких условиях становится еще тягостнее кратковременной войны, то боль­шое количество войска само по себе делается поводом к наступательным войнам, к которым прибегают, чтобы изба­виться от этой обузы".
   Какое правительство могло отклонить предложение французского императора, не рискуя обнаружить своих завоевательных стремлений? Какой народ не возмутился бы против такого от­каза? План Наполеона должен был удаться.
   Фридрих однако не разделял моей уверенности.
   - Прежде всего, я сомневаюсь, - говорить он, - чтобы На­полеон имел такое намерение. Да если бы и так, то давление партии войны помешает ему осуществить свой план. Обыкно­венно приближенные препятствуют государям выходить из известных рамок и слишком смело проявлять свою волю. Во-вторых, живому существу нельзя, ни с того, ни с сего, при­казать, чтобы оно прекратило свое существование. Оно непре­менно станет защищаться.
   - О каком живом существе ты говоришь?
   - Об армии. Она есть живой организм, способный и к дальнейшей жизнедеятельности, и к самосохранению. В данное время этот организм находится как раз в самом расцвете и, как ты видишь, всеобщая воинская повинность вводится и в других странах, - следовательно, военное сословие должно еще более расшириться.
   - А все-таки ты сам собираешься восстать против него?
   - Да, но я не намерен прямо выступить и сказать ему: "умри, чудовище!", потому что едва ли вышеупомянутый организм в угоду мне растянется и испустит дух; я воюю с ним, за­щищая другое, только что зарождающееся жизнеобразование, ко­торое, по мере своего роста и дальнейшего развитая, должно вытеснить первое. Если я прибегаю к таким метафорам из естественной истории, то в этом виновата ты, милая Марта. По твоей инициативе принялся я за сочинения новейших натуралистов, и эти занятая внушили мне мысль, что и явления социальной жизни подчиняются тем же вечным законам, как и явления животного или растительного царства. Чтобы понять, каким образом они возникли, и предвидеть их дальнейший ход, нужно смотреть на них с этой точки зрения. Между тем, большинство политиков, и высокопоставленных лиц не имеет о том ни малейшего понятая, а уж настоящие военные слу­жаки и подавно. Несколько лет назад ведь и мне не пришло бы этого в голову.
   Мы жили в Grand-Hotel на бульваре Капуцинов; наш отель был преимущественно наполнен англичанами и амери­канцами. Соотечественники встречались нам редко: австрийцы не любили путешествовать. Да мы и не искали общества: я еще не сняла своего траура и не стремилась к общественным развлечениям. Рудольф, конечно, был с нами; ему минуло уже восемь лет, и юный граф Доцки был уже замечательно рассудительным маленьким мужчиной. Мы взяли к нему мо­лодого англичанина, и он заменял для моего сынишки на по­ловину гофмейстера, на половину няньку. Нам, разумеется, не всегда было удобно брать мальчика с собою, так как мы нередко оставались целые часы на выставке и совершали отдаленные прогулки но окрестностями. Кроме того, для ребенка насту­пила пора учения.
   В этом открывшемся передо мною мире для меня все было так ново и интересно. Люди, собравшиеся со всех концов света; все, что есть самого богатого и знатного, праздники, рос­кошь, суета... Я была совершенно ошеломлена. Но как ни инте­ресны и ни увлекательны были новые впечатления с их не­ожиданностью и бесконечным разнообразием, меня часто влекло отсюда, из этого шума и оживления, в тишину, в какое-нибудь мирное местечко, где я могла бы спокойно жить вдали от всех со своим мужем и ребенком, т. е., вернее сказать, со своими "детьми", так как меня ожидали в недалеком будущем но­вые материнские радости. Странно, я часто нахожу в своих красных тетрадках указание на тот факт, что в уединении меня влекло к кипучей деятельности, к разнообразно жизни, к шумным удовольствиям и обществу, тогда как в шуме света являлась жажда покоя и уединения.
   Впрочем, от большого света мы держались в стороне и ограничились только визитом к нашему посланнику Меттерниху, где заявили, что по случаю семейного траура не желаем представляться ко двору и делать визиты. Однако, мы познако­мились с некоторыми выдающимися личностями в политическом и литературном мире, частью из личного интереса, ради умственной пищи, частью в видах новой "службы" Фридриха. Несмотря на то, что мой муж имел мало надежды достичь значительных результатов, он все-таки не терял из виду избранной цели и сошелся со многими влиятельными лицами, которые могли принести пользу его делу или, по крайней мере, могли доставлять ему сведения о теперешнем состоянии вопроса, интересовавшего Фридриха. В то время мы начали составлять для себя книгу, названную нами "Протоколом мира", куда за­писывали все документы по этому предмету, заметки, статьи и т. д. Самая история идеи мира, насколько нам удалось собрать о ней сведения, была занесена в наш протокол. Наряду с этим, книга обогащалась изречениями различных философов, юристов, писателей о "войне и мире". Скоро у нас составился порядочный томик, а с течением времени - я продолжаю вести эти записки до нынешнего дня - вышло даже несколько томиков. Если сравнить это с библиотеками, наполненными сочинениями по стратегии, бесчисленными тысячами томов, обнимающих историю войны, военное искусство и превозносящих войну; с массою учебников по военным наукам и военной технике, с руководствами к обучению рекрут, с бесчисленными хрониками сражений и отчетами генеральных штабов, со сборниками солдатских и военных песен, то, конечно, мои скромный тетрадки, посвященные литературе мира, покажутся каплей в море, и при этом сравнении невольно упадет сердце, предполагая конечно, что сила и плодотворность - именно будущая плодотворность дела - измеряется его обширностью. Но если вспомнишь опять, что в одной семенной коробочке заключается достат

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 354 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа