Главная » Книги

Зуттнер Берта,фон - Долой оружие!, Страница 2

Зуттнер Берта,фон - Долой оружие!


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

вляю отгадать читателю.
   Когда Руру плакал, мы говорили: "тревога!" А что обозначало: "Руру сидит на плац-параде", также не трудно понять.
   Первого апреля, когда ему минуло три месяца (праздновать день его рождения только раз в год капалось нам неудобным: это давало бы слишком мало поводов к торжествам), наш мальчик был произведешь из ефрейторов в капралы. Но этот день неожиданно омрачился неприятной вестью; сердце у меня заныло, и я опять излила свое грустное настроение на листках красной тетрадки. На политическом горизонте с некоторых пор появилась пресловутая "черная точка", угрожав­шая разрастись в грозовую тучу, что вызывало много толков и в прессе, и в салонах. Но я не обращала на это ника­кого внимания. Когда мой муж и отец говаривали в кружке военных: "с Италией у нас скоро что-нибудь да выйдет", мне и в голову не приходило, что тут дело пахнет бедой. Думать о политике, вот еще! На это у меня не хватало ни времени, ни охоты. Окружающие с жаром толковали об отношениях Сардинии к Австрии, обсуждали поведение Наполеона III, содействием которого заручился Кавур путем участия в крым­ской кампании; говорили и о натянутости, вызванной между нами и итальянцами этим союзом; однако я ничего не брала в толк. Между тем 1 апреля мой муж объявил мне самым серьезным тоном:
   - А знаешь, дорогая, ведь нам не миновать...
   - Чего не миновать, мой милый?..
   - Войны с Сардинией.
   Я испугалась.
   - Господи, но ведь это было бы ужасно! И тебе придется выступить в поход?
   - Надеюсь.
   - Как ты можешь это говорить: "надеюсь"! Тебе приятно кинуть жену с ребенком?
   - Но если долг велит...
   - Тогда можно покориться неизбежному, но надеяться - значит желать, чтобы у тебя явился такой печальный долг.
   - Печальный! Да этой войне следует радоваться. Этот по­ход прелесть что такое! Молодецкая, славная кампания! Будет чем потешить свою удаль. Ты - жена солдата, не забывай этого!
   Я бросилась ему на шею.
   - О, мой дорогой Арно, будь покоить: я могу быть и храб­рой... Как часто герои и героини прежних времен внушали, мне зависть своими подвигами. Какое возвышенное чувство должно наполнять сердце воина перед битвой. О, если б мне можно было последовать за тобою, сражаться рядом с своим возлюбленным мужем, победить или умереть!
   - Славно сказано, милая женочка, только все это нелепость. Твое место здесь, у колыбели нашего малютки, из которого также надо воспитать защитника отечества. Ты должна оста­ваться у нашего домашнего очага. Вот для того, чтобы защищать его от неприятельского нашествия, чтобы обеспечить безо­пасное существование своим женам и детям, нам, мужчинам, и приходится воевать.
   Не знаю, почему эти слова, которые я не раз слышала прежде, встречала в книгах и даже сочувствовала им, пока­ялись мне теперь пустою фразой... Видь никто в сущности не грозил безопасности нашего домашнего очага и перед воротами города не стояли дикие полчища варваров, было одно полити­ческое недоразумение между двумя кабинетами... Значить, если мой муж с таким восторгом стремился на войну, то не ради неотложной необходимости защищать жену, ребенка и отечество; скорее его тянуло к интересным приключениям во время по­хода, наконец, он хотел отличиться, повыситься в чинах... Ну да, конечно, - мысленно решила я, - это честолюбие, понятное, законное честолюбие, жажда подвигов храбрости.
   С его стороны похвально радоваться предстоящему походу, но ведь еще Бог знает, будет ли война. Может быть, все уладится мирным образом, да и в случае войны, пожалуй, моему Арно не придется выступить с своим полком. Не всю же армию двинут разом против неприятеля. Нет, судьба не может поступить со мной так жестоко и разрушить мое безоблачное, молодое счастье, которое сама же устроила на зависть всем. - О, мой милый Арно, мой бесценный муж, каково мне было бы отпустить тебя туда, где ты поминутно подвергался бы смертельной опасности. Нет, это слишком ужасно, этого не мо­жет быть. Такими и подобными излияниями наполнены страницы красных тетрадок в те дни.
   Но к ним присоединяются немного позднее рассуждения иного рода: "Луи Наполеон - низкий интриган... Австрия не может долее равнодушно выносить... дело идет к войне... Сардиния не посмеет выступить против неприятеля, с которым она не в силах бороться, и непременно уступить... Мир не будет нарушен"... Очевидно, несмотря на мое восхищение битвами прежних времен, я все-таки пламенно желала мира, зато мой муж несомненно мечтал о другом. Хотя он не высказывался прямо, но всякие слухи об увеличении "черной точки" на политическом горизонте радовали его; Арно сообщал их с веселым блеском глаз, тогда как все увеличивавшиеся виды на мирный исход заставляли его хмуриться.
   Отец также горячо стоял за войну. Победить пьемонтцев - да это сущие пустяки! И, в подтверждение своих слов, старик принимался сыпать анекдотами о своем излюбленном ге­рое - Радецком. При мне о предстоящем походе рассуждали только со стратегической точки зрения; наши политики хладно­кровно взвешивали шансы, толковали о том, где легче побить врага и какие выгоды произойдут от этого "для нас". Но никто не думал принимать в расчет, что всякая битва, про­игранная или выигранная нами, будет стоить целого моря крови и слез. Интересы, выдвинутые здесь вперед, казалось, стояли настолько выше судеб отдельных личностей, что я стыдилась мелочности моего миросозерцания, когда у меня порою мелькала горькая мысль: "Ах, что толку в победе бедным убитым или изуродованным воинам и их несчастным вдовам? Однако на эти робкие вопросы тотчас являлись в ответ избитые дифирамбы из учебников: "все потери вознаграждаются славой". Ну, а если победа останется на стороне врага? Я сделала, од­нажды это замечание в кружке моих знакомых из военного сословия. Меня, разумеется, тотчас подняли на смех. Даже предполагать возможность поражения, допускать тень сомнения на счет славного исхода кампании было предосудительно для истой патриотки. Одна из священных обязанностей солдата заклю­чается в уверенности, что его войско непобедимо. Того же убеждения должна держаться всякая порядочная полковая дама.
   Полк моего мужа стоял в Вене. Из нашей квартиры открывался великолепный вид на Пратер; стоило подойти к окну, чтобы вас охватило радостное чувство приволья. В том году весна выдалась великолепная. В теплом, воздухе носился запах фиалок; деревья раньше обыкновенного оделись свежей зеленью. Я радовалась продолжительным прогулкам в экипаже по аллеям Пратера, который устраиваются здесь в майские дни. С этой целью мы запаслись кокетливой коляской с четверкой венгерских рысаков. Уже и теперь в хорошую погоду мы объ­езжали их в обширном парке, но главное удовольствие пред­стояло впереди. Ах, только бы до тех пор не вздумали объ­явить войну!
   - Ну, слава Богу, настал конец нашим колебаниям! - воскликнул мой муж, возвратясь девятнадцатая апреля с пол­кового ученья. - Ультиматум поставлен!
   Я перепугалась.
   - Как... что... что это значит?
   - Это значит, что произнесено последнее слово дипломатических переговоров, которое предшествует, объявлению войны.. Наш ультиматум требует от Сардинии разоружения; она ко­нечно не примет подобного условия, и мы перейдем границу.
   - Великий Боже! Но, пожалуй, разоружение последует, они согласятся?
   - Ну, тогда мир не будет нарушен.
   Я упала на колени, и не могла иначе. Из глубины моей души вырвалась немая, но порывистая, как крик больного сердца, мольба к Всевышнему. "Пошли нам, Господи, мир!"
   Арно поднял меня с колен.
   - Что ты делаешь, глупенькая?
   Я охватила руками его шею и расплакалась. Это не был еще взрыв личного горя, потому что несчастие пока не разразилось, но известие, принесенное мужем, до того потрясло меня, что мои нервы не выдержали, и неожиданный испуг разразился обиль­ными слезами.
   - Марта, Марта, ты право рассердишь меня, - заметил Арно тоном порицания. - Я хочу, чтобы ты была по-прежнему моей милой, храброй женочкой, какую нужно военному. Разве ты за­была, что отец у тебя генерал, муж поручик, да и сын в капральском чине? - прибавил он с улыбкой.
   - Нет, нет, мой Арно... Я не понимаю, что со мной тво­рится... Это так, вдруг... Я сама люблю военную славу... Но не знаю, почему... когда ты сказал, что все зависит от одною слова, которое должно быть теперь произнесено в ответ на этот ультиматум, и это "да" или "нет" должно обречь на му­ченья и смерть тысячи людей... - подумай, каково умирать в эти ясные весенние дни!.. - мне сейчас же пришло в голову, что надо непременно добиться мира, и я упала с молитвой на ко­лени.
   - Ах ты, глупенькая, глупенькая! Господь знает без тебя, что Ему надо делать.
   В прихожей раздался звонок. Я поспешила отереть глаза. Кто мог бы это быть так рано?
   Это был мой отец. Он просто влетел в гостиную.
   - Ну, дети, - заговорил старик, запыхавшись и спеша усесться в кресло, - знаете ли великую новость?.. Ультиматум...
   - Я только, что сообщил об нем жене.
   - Скажи, папа, как ты думаешь, - несмело допытывалась и, - это может еще предотвратить войну?
   - Никогда от роду не слыхивал, чтоб ультиматум предотвращал войну. Конечно, со стороны этих итальянских обор­ванцев было бы гораздо благоразумнее, если б они покорились и не подвергали себя неприятности наткнуться на новую Новару... Ах, не умри старик Радецкий в прошлом году, я полагаю, он пошел бы на войну во главе наших войск, несмотря на свои девяносто лет, да и сам-то я двинулся бы с ним, ей Богу!.. Уж показали бы мы тогда вдвоем, как нужно справляться с таким паршивым сбродом! Но эти льстивые крики еще недовольны полученным уроком, им хочется, чтобы их еще проучили. Ну, ладно: Пьемонтская область очень кстати расширит границы нашего Ломбардо-Венецианского королевства. Я так и вижу перед собою, как наши войска вступают в Турин.
   - Однако, папа, ты говоришь таким тоном, точно война уже объявлена и ты радуешься этому. А что, если моему Арно также придется выступить со своим полком? - добавила я со слезами в голосе.
   - Ну, конечно, он отправится в поход, счастливец!
   - Ах, я так боюсь... эта опасность...
   - Вот вздор какой! Заладила одно: опасность, опасность! Возвращаются же люди домой с войны жимы и невредимы. Я не одну кампанию сделал, слава Тебе Господи, и ранен был не раз, да вот уцелел же и дожил до старости, когда мне на роду было так написано.
   Избитые фразы фаталистов! Но не то же ли самое говорили мы с моим мужем, выбирая военную карьеру для нашего пер­венца Руру? И в данную минуту слова отца показались мне отголоском житейской мудрости.
   - Но если мой полк не будет назначен в поход... - начал Арно.
   - Ах, да, - радостно перебила я, - вот еще надежда на хороший исход!
   - Тогда я переведусь в другой, если окажется возможным... - добавил он.
   - Чего-ж тут - невозможного? - с живостью подхватил отец. - Гесс назначается главным командиром, а он мне близкий приятель.
   Сердце трепетало у меня от страха, и все же я не могла не восторгаться этими двумя храбрецами. Они так весело тол­ковали о предстоящем походе, точно дело шло о каком-нибудь пикнике. Мой отважный Арно желал выступить против неприя­теля даже в том случай, когда того не требовал долг службы. Он шел на войну добровольно, а мой отец, при всем возвышенном взгляде на вещи, находил это вполне естественным. Я собралась с духом. Прочь моя ребяческая трусость слабо­нервной женщины! Я должна выказать себя достойной моих близких, подавить свои эгоистические опасения и помнить одно: "мой муж - герой!"
   Я вскочила с места и протянула ему руки.
   - Арно, я горжусь тобою!
   Он прижал мои пальцы к своим губам и, обернувшись к отцу, произнес с сияющим видом:
   - Ты отлично воспитал свою девочку, дорогой тесть!
  

* * *

  
   Отклонен! Ультиматум отклонен! Это произошло в Турине 26-го апреля. Жребий брошен, война объявлена!
   Еще за неделю я приготовилась к катастрофе, но мне было не легче от этого. Когда Арно принес роковую весть, я с горькими рыданиями бросилась на софу и зарыла голову в по­душки.
   Он подсел ко мне, принимаясь кротко уговаривать меня, точно обиженного ребенка.
   - Дорогая моя, успокойся! Ободрись! Ведь тут нет ничего дурного... Скоро мы вернемся победителями... Тогда мы будем с тобой вдвое счастливее после разлуки. Не плачь; твои слезы разрывают мне сердце. Я почти раскаиваюсь, что обещался не­пременно поступить в действующую армию... Впрочем, нет! Подумай: если мои товарищи пойдут драться, по какому праву останусь я дома? Тогда ты сама стала бы стыдиться своего мужа... Надо же мне понюхать порохового дыму, побывать в настоящем огне! До тех пор я, право, не могу чувствовать себя настоящим мужчиной и солдатом. Представь себе, как славно будет, когда я возвращусь с третьей звездочкой на воротнике, а, пожалуй, и с крестом на груди? - Я положила голову ему на плечо и плакала по-прежнему. Меня обуяло малодушие: все кресты и звездочки показались мне ничего не стоящей мишу­рой... Даже целый десяток большущих крестов на этой доро­гой груди не стоят жестокого риска, что она, пожалуй, будет пробита пулей... Арно поцеловал меня в лоб, легонько отстранил от себя и поднялся.
   - Теперь мне нужно идти по делам, милое дитя... явиться по начальству. Проплачься хорошенько, а к моему приходу я надеюсь найти тебя веселой и твердой... Ты должна успокаивать своего мужа, иначе меня одолеют мрачные предчувствия. Не­ужели теперь, в такое решительное время, моя дорогая женочка станет отнимать у меня всякое мужество, охлаждать мой пыл? До свидания, голубка!
   И он ушел. Я подавила рыдания. Его последние слова еще звучали у меня в ушах. Да, несомненно, долг повелевает мне не только не мешать ему, но по возможности поддерживать его отвагу. Только этим путем мы, бедные женщины, имеем право выказывать свой патриотизм, чтобы и нас коснулся отголосок славы, которую заслуживают, наши мужья на поле битвы.... "Поле битвы"... удивительно, как поразили меня своим значением в данную минуту эти два слова! На страницах истории, в патетических тирадах, они приводили меня в экстаз, но теперь я поняла, что под ними подразумевается отвратительная человеческая бойня. "Да, на этих полях битв они будут лежать зарезанными, заколотыми, пронизанными пулями, бедные, насильно выгнанные на безобразную резню, разумные существа с кровавыми зияющими ранами, и, пожалуй, в числе их..." Эту мысль закончить отчаянный вопль, невольно вырвавшийся у меня из груди.
   Моя горничная Бетти вбежала в комнату с перепуганным лицом.
   - Ради Бога, что с вами, ваше сиятельство?! - спросила она, дрожа.
   Я взглянула на нее; глаза у ней были сильно заплаканы. Мне все стало ясно: она узнала печальную новость, а ее воз­любленный также служил в полку. Я была готова прижать ее к груди: мы обе страдали одинаково.
   - Ничего, дитя мое... - мягко отвечала я. Люди уходят в поход, но и возвращаются обратно...
   - Ах, ваше сиятельство, но нет... не все!..
   И она снова залилась слезами.
   Тут ко мне приехала тетка; Бетти удалилась.
   - Я поспешила к тебе, Марта, чтобы утешить тебя, - ска­зала старушка, бросаясь мне на шею, - а также, чтобы, напо­мнить о покорности воли Божией в часы испытаний.
   - Так ты уже знаешь?
   - Весь город знает, душа моя... Везде идет громкое ли­кованье: эта война ужасно популярна.
   - Ликование, тетя?
   - Ну да, конечно, в тех семьях., которые не провожают в поход никого из своих близких. Я знала, что тебе тя­жело, и поспешила сюда. Твой папа тоже сейчас приедет, но не для того, чтоб утешать, а чтобы поздравить: он вне себя от радости. По его мнению, Арно представляется прекрасный случай отличиться. В сущности это, разумеется, справедливо... для солдата война - первое дело. И тебе следует смотреть на вещи теми же глазами; долг службы - прежде всего, мое милое дитя. Чему быть...
   - Того не миновать. Знаю, дорогая тетя. От судьбы не уйдешь...
   - От воли Божией... - поправила меня старушка тоном легкого упрека.
   - И человек должен переносить неизбежное с твердостью и покорностью судьбе.
   - Отлично, Марта. Помни, что все предопределено заранее мудрым и всеблагим Промыслом; пути Господни неисповедимы. Час смерти каждого человека записан в час его рождения. Мы же с тобой станем горячо молиться за наших дорогих воинов...
   Я не стала указывать ей на вопиющее противоречие между двумя убеждениями: будто бы смерть человека назначена заранее и будто бы ее в то же время можно отвратить молитвой. Я сама не понимала этого хорошенько, да к тому же меня приучили с детства не мудрствовать лукаво в вопросах веры. Коли б я высказала мое замечание, оно сильно обидело бы тетку. Она не могла выносить, чтоб кто-нибудь выражал сомнение в известных истинах. Да и вообще ко всему непостижимому при­нято относиться с благоговением, считая его недоступным на­шему слабому разумению. Как придворный этикета запрещает обращаться с вопросами к государю, так же не допускается и критическое отношение к установленным догматам. Да и самая заповедь: "не мудрствуй понапрасну" очень легка для каж­дого. Опираясь на нее, я не стала спорить с теткой, а, напротив, ухватилась за утешение в молитве, о котором она мне напомнила. В самом деле, во все время отсутствия Арно я буду горячо молиться, за него, так горячо, что моя мольба отвратит от него вражеские пули... Отвратит? Но куда? В грудь дру­гого воина, за которого также молятся его близкие?.. А то, что я проходила в курсе физики о законах движения тел? Ну, вот опять несносные сомнения! Нет, нет, прочь эти неотвязные мысли!
   - Да, тетя Мари, - громко сказала я, желая положить конец противоречиям, осаждавшим мою голову, - будем усердно молиться, и Господь услышит нас: Арно останется невредим.
   - Вот видишь, дитя, как в тяжелые минуты наша душа обращается к религии... Может быть, милосердый Создатель посылает тебе такое испытание с тем, чтобы ты сделалась набожнее.
   Тут опять, как на зло, я сейчас же усомнилась, чтобы возникшие с крымской войны недоразумения между Австрией и Сардинией, продолжительные дипломатические переговоры между кабинетами, постановка ультиматума и его отклонение могли про­исходить с единственною целью исправить меня от равнодушия к религии.
   Но я опять воздержалась и не высказала ничего. Когда человек примется уснащать свою речь ссылками на священное Писание, его слова невольно проливают бальзам на больную душу. Их надо слушать, а не критиковать. Что же касается упрека в моей холодности к вере, то он был отчасти справедлив. Тетя Мари была женщина истинно набожная, тогда как я придерживалась больше внешней обрядности. Ни мой отец, ни муж не были людьми религиозными, а потому и не требовали от меня богомольности. Кроме того, я никогда не могла с жаром углубиться в церковные учения, так как, вникая в них, мне вечно приходилось придерживаться принципа: "не рассуждать". Впрочем, я каждое воскресенье посе­щала церковь и раз в год бывала на исповеди, серьезно и с благоговением исполняя священные обряды. Но все это со­вершалось мною скорее из приличия, потому что так требова­лось, а не из усердия. Как выдержанная светская женщина, я привыкла во всем подчиняться обычаю и так же неукосни­тельно посещала церковь в положенные дни, как появлялась на придворных балах и делала низкие реверансы при входе импе­ратрицы в залу. Капеллан нашего замка в нижней Австрии и нунций в Вене не могли ни в чем меня упрекнуть, но обвинение тетки все-таки было основательно.
   - Да, дитя мое, - продолжала она, - в счастье и благополучии человек легко забывает Бога; - но когда нас посетить болезнь или наступит опасность для нас самих, или еще хуже - для наших близких, когда мы удручены горем и за­ботой...
   Старушка, вероятно, долго распространялась бы на эту тему, но тут шумно распахнулась дверь, и в комнату влетел мой отец, весело крича:
   - Ура! Наконец-то дождались! Льстивым кривлякам за­хотелось, чтоб их еще раз вздули хорошенько? Ну, что ж, и вздуем, и вздуем!
  

IV.

  
   Наступило тревожное время. Война была объявлена. При таких обстоятельствах обыкновенно забывают, что две партии людей ополчаются друг против друга; все смотрят на это событие так, как будто бы, кроме двоих неприятелей, суще­ствовало еще нечто третье, нечто таинственное, возвышенное, могучее; оно-то и заставляет обе противный стороны вступать в битву. Таким образом, вся ответственность падает на эту, стоящую вне воли отдельных личностей, силу, которая уже сама решает судьбы народов. Именно такое туманное понятие о войне сложилось у большинства; я думала точно так же, и война внушала мне священный трепет. О том, чтобы восставать против нее, не было и речи; я страдала только за своего дорогого мужа и мучилась сознанием, что мне надо оставаться дома и проводить в страхе и одиночестве, тяжелые дни, пока он будет со всех сторон окружен опасностями. Я при­помнила все свои старые впечатления, волновавшие меня, во время занятий историей, старалась воодушевиться, укрепить себя в той мысли, что моего мужа призывает на войну высочайший человеческий долг, который вместе с тем дает ему возмож­ность приобрести славу и почести. Теперь и я переживала историческую эпоху: эта мысль также сильно способствовала поднятию духа. Еще бы: если все историки, начиная с Геродота и Та­цита и кончая новейшими, всегда придавали величайшую важность войнам, то - думалось мне - и настоящая война, вероятно, составляет мировое событие, которое придает известный колорит нашему времени и займет почетное место на страницах истории.
   Этот подъем духа и серьезно-торжественное настроение гос­подствовали повсюду. И в гостиных, и на улицах положи­тельно не говорили ни о чем другом; газеты также толковали только о войне; в церквах молились об успехах нашего оружия; куда ни придешь, везде взволнованный лица, оживленные разговоры о том же предмете. Все прочее, обыкновенно интере­сующее людей: театр, дела, искусство, было отодвинуто на вто­рой план. Каждому казалось, что он не имеет права думать о чем-нибудь постороннем, пока разыгрывается мировое со­бытие великой важности. Что ни день, то обнародование указов по армии, пересыпанных избитыми фразами о несомненной по­беде, о новых лаврах; выступление полков с музыкой и развевающимися знаменами; передовые статьи в самом лояльном духе, проникнутый пламенным патриотизмом, и такие же публичные речи; неизменные воззвания к добродетели, чести, долгу, мужеству, самопожертвованию; взаимные уверения в том, что мы, австрийцы, составляем самую храбрую, самую лучшую, благороднейшую нацию, известную своей непобедимостью и пред­назначенную к широкому могуществу. Все это, вместе взятое, распространяло героическую атмосферу, возбуждало гордость населения и внушало каждому отдельному лицу, что он великий гражданин и живет в великую эпоху.
   Дурные свойства, как-то: стремление к захвату чужих зе­мель, запальчивость, неосмотрительность, жестокость, коварство, разумеется, также обнаруживаются при войне, но исключительно со стороны "врага". Его низость ясна, как Божий день. Совер­шенно независимо от политической неизбежности только что предпринятого похода, а также и от несомненно проистекающих из него выгод для отечества, победа над противником выставляется делом морали и справедливой карой, применить которую взялся сам гений культуры... Ах, эти итальянцы, что за ленивый, лукавый, чувственный, ветреный, тщеславный народ! А их защитник, Луи-Наполеон - адское воплощение тщеславия и интриганства! Когда 29 апреля появился его манифест с девизом: "Свободная Италия вплоть до Адриатики", какую бурю негодования вызвало это у нас! Я позволила себе робко заметить, что в основу наполеоновского манифеста поло­жена только бескорыстная и прекрасная сама по себе идее, которая непременно, воодушевит итальянских патриотов, но меня тотчас заставили замолчать. Слова: "Луи-Наполеон - злодей" обратились в догмат, и подрывать его было преступно до тех пор, пока Бонапарт оставался нашим "врагом"; все исхо­дившее от него также обязательно считалось "злодейским". Однако у меня возникло еще одно слабое сомнение. Во всех исторических описаниях различных войн, симпатии повество­вателя обыкновенно остаются за той из воюющих сторон, которая стремится сбросить с себя чужеземное иго и борется за свободу. Хотя оба понятия: "иго" и "свобода" представлялись не совсем определенно моему уму, в особенности последнее, но одно было мне совершенно ясно: не австрийцы, а итальянцы стремились в данном случае к благородной цели, достойной общего сочувствия. Но и за эти робко возникшие в моей голове и еще более робко выраженные недоразумения на меня обруши­лись страшные громы. Это вышло опять-таки с моей стороны дерзновенным посягательством на нерушимый, священнейший принцип, гласящий, что наш образ правления, т. е. тот, под которым мы случайно родились, никак не может счи­таться "игом" для подвластных нам народов, а, напротив, представляет для них сущую благодать; следовательно, люди, желающие избавиться от австрийской опеки, являются уже не бойцами за свободу, а бунтовщиками. Вообще, "мы", при всех обстоятельствах, всегда и во всем были правы.
   В начале мая, - к счастью, наступили холодные, дождливые дни; ясная весенняя погода еще сильнее обострила бы мою пе­чаль, - выступил в поход тот полк, в который добровольно перевелся Арно. Настал канун отъезда. Завтра в семь часов утра... ах, до чего ужасна была предшествующая ночь! Если бы моему милому приходилось уезжать даже куда-нибудь просто по делам, разлука с ним была бы мне очень тяжела. Оторваться от близкого человека всегда так больно... Но отпу­стить его на войну, навстречу неприятельским пулям и бом-бам!.. Почему в ту ночь война не представлялась мне больше в своем грозном величии, а только внушала ужас, как бесчеловечная бойня? Арно заснул. Его дыхание было спокойно; черты хранили веселое выражение. Я зажгла целую свечу и поставила ее за ширму; в темноте мне становилось слишком жутко. О сне в эту "последнюю" ночь, с моей стороны, конечно, не могло быть и речи. Я хотела, по крайней мере, досыта насмотреться на дорогое лицо. Завернувшись в утренний капот, я прилегла на нашу кровать, опершись локтем на по­душку, а подбородком на ладонь, чтобы мне было удобнее лю­боваться спящим. Горькие слезы катились у меня по щекам... "О, как ты мне мил, как дорог, - и я должна отпустить тебя навстречу неизвестному!.. Зачем так жестока судьба? Как стану я жить без тебя, мой Арно? Ах, только бы ты поскорее возвратился! Милосердый Боже, отец мой небесный, возврати мне его невредимым, его и других! Ниспошли нам желанный мир. Почему не могут быть у нас постоянно мир­ным времена?.. Мы были так счастливы с Арно... даже слишком счастливы, а на свете не может быть полного счастья. Но если он благополучно вернется, какое это будет блаженство! И мы оба будем опять лежать рядом, как теперь, без боязни, что на утро наступит разлука... Как спокойно он спит! О, мой храбрый возлюбленный! Но каково-то будет спать тебе там? Ведь в походе у тебя не будет мягкой постели, драпированной шелком и кружевами... уснешь, пожалуй, и на голой мокрой земле. А не то будешь лежать где-нибудь во рву... беспомощный... раненый..."
   При этой мысли мне представился Арно с широкой зияющей раной во лбу от сабельного удара; из нее сочилась кровь. Или, может быть, вражья пуля пронижет ему грудь... Тут я почувствовала такую жалость и нестерпимую муку, что не могла совладать со своим горем. Мне хотелось схватить его в объятья, осыпать поцелуями, но я боялась разбудить своего ненаглядного; ему было нужно подкрепить себя сном. Еще шесть часов пробудем вместе... тик-так, тик-так... время летит с неумолимой быстротой и неуклонно ведет нас к неизбеж­ному. Равнодушное тиканье маятника, отсчитывавшего секунды, терзало меня. Свеча так же безучастно горела за ширмой, а, часы, украшенные немым, неподвижным бронзовым амуром, все продолжали тикать... Разве окружающие меня неоду­шевленные предметы не понимали, что ведь это последняя ночь? Мои заплаканные веки невольно смыкались, сознание постепенно терялось; в изнеможении я опускала голову на подушку и за­сыпала, но всякий раз лишь на короткое время. Едва мои чув­ства начинали бродить в тумане неуловимых сновидений, как сердце судорожно сжималось и я вскакивала от его учащенных ударов в испуге и смятении, точно меня будил отчаян­ный крик о помощи при внезапно вспыхнувшем пожаре.
   ..."Разлука, разлука!" шептал мне кто-то на ухо.
   Когда я пробудилась таким образом от дремоты в де­сятый или двенадцатый раз, было уже светло, но догоревшая свеча еще мерцала неровным пламенем. Кто-то стучался в дверь.
   - Шесть часов, ваше благородие, - доложил денщик, ко­торому было приказано своевременно разбудить барина.
   Арно вскочил с подушек. Итак настал час, когда нам предстояло сказать друг другу: "прости".
   О, сколько разрывающей сердце муки в одном этом слове! Между нами было заранее решено, что я не поеду на железную дорогу. Расстанемся ли мы четвертью часа раньше или позже, это являлось уже безразличным. Мне же не хотелось прощаться с ним при посторонних. Я желала получить от него про­щальный поцелуй в тиши своей комнаты, чтобы потом бро­ситься на пол и излить свое горе громкими воплями. Арно быстро оделся и во время одеванья утешал меня.
   - Ну, Марта, будь молодцом. Вся эта история затянется на каких-нибудь два месяца, и мы опять будем вместе. Черт побери! Из тысячи пуль попадает в цель всего одна, неужели же она так вот сейчас меня и зацепит?.. Посмотри, сколько народу благополучно приходить с войны; твой папа, живой тому пример. Ведь надо же когда-нибудь попасть в огонь. Конечно, выходя за гусарского офицера, ты не воображала, что его призвание - растить гиацинты? Я стану часто тебе писать, как можно чаще! Из моих писем ты увидишь, как весело в походе, какую молодецкую кампанию поведем мы с неприятелем и как скоро его отделаем. Если б меня ожидало что-нибудь худое, я не был бы так спокоен. Но у меня легко на душе. Я отправляюсь заслужить орден, ничего более!.. Бе­реги хорошенько себя и нашего Руру; при моем повышении можешь наградить и его следующим чином. Кланяйся ему от меня... Мы вчера ужо простились... Через несколько лет ему будет приятно слушать рассказы отца о походе 59 года и о нашей славной победе над итальянцами.
   Я жадно прислушивалась к его словам. Эта веселая бол­товня ободрила меня. Муж охотно и радостно шел на войну, значить, мое горе было эгоистичным, а, потому и несправедливым. Эта мысль, по крайней мере, дает мне преодолеть себя.
   Снова раздался стук в дверь
   - Пора уж, ваше благородие, пожалуйте...
   - Я готов, сейчас иду. - Он открыл объятия. - И - так, Марта, дорогая жена моя, возлюбленная...
   Я бросилась к нему на грудь, в немом порыве отчаяния. Слово: "прощай" не шло у меня с языка; я чувствовала, что не выдержу, если произнесу его, a мне не следовало смущать веселости и спокойствия Арно в минуту расставанья. Я хотела, дать волю своему горю, когда останусь одна, чтобы вознаградить себя хоть этим.
   Однако он сам, наконец, выговорил ужасное слово:
   - Прощай, моя ненаглядная, жизнь моя, прощай!.. И Арно прижался губами к моим губам.
   Мы не могли оторваться друг от друга, - ведь это были наши последние прощальные ласки. Но тут я вдруг почувствовала, как его губы дрожат, как его грудь судорожно подни­мается... Он выпустил меня из объятий, закрыл лицо руками и громко зарыдал.
   Я не выдержала; мне казалось, что рассудок мой помутился.
   - Арно, Арно! - крикнула я, цепляясь за него, - останься!
   Я сознавала, что требую невозможного, и все-таки упрямо твердила: "не уходи, останься!"
   - Ваше благородие, - послышался в третий раз голос за дверью, - не опоздать бы...
   Еще один поцелуй - самый последний - и Арно бросился вон из комнаты.
  

V.

  
   С тех пор, как я, так и мои родные и знакомые, только и делали, что щипали корпию, прочитывали газетные известия и обозначали булавками на географической карте дви­жение наших и неприятельских войск, точно следя за решением шахматной задачи на тему: "Австрия начинает и в че­тыре хода делает мат". По церквам происходили молебствия за успех нашего оружия, и каждый молился за своих близких, ушедших в поход. Общественное внимание приковывали только известия с театра войны. Жизнь с ее прочими интересами ушла куда-то далеко; все, что не касалось вопроса: "Как и когда кончится война?" потеряло всякую важность и даже как будто перестало существовать. Люди пили, ели, читали, занима­лись своими делами, но точно мимоходом, словно это не шло в счет, и только одно являлось существенно важным: теле­граммы из Италии. Проблески счастья среди мрачного уныния приносили мне только письма Арно. Они были очень кратки - он никогда не любил писать, - но все же эти строки, полученные от мужа, служили мне порукой, что он пока жив и не ранен. О своевременной доставке корреспонденции и депеш, конечно, нечего было и думать; сообщения между нами и действующей армией часто прерывались на более или менее короткий срок, смотря по ходу военных действий.
   И вот, если таким образом проходило несколько дней без известий о муже, а в газетах появлялся список убитых, в каком ужасном волнении прочитывала я тогда эти имена!.. Тут вы с такой же лихорадочной поспешностью пробегаете глазами столбцы, как обладатель выигрышного билета пробегает таблицу выигравших нумеров, но в обратном смысле: там жадно ищешь своего нумера, хорошо сознавая, что шансов в твою пользу очень мало, здесь же смертельно боишься наткнуться на дорогое имя...
   В первый раз, просмотрев фамилии павших воинов и убедившись, что в числе их не упомянут: "Арно Доцки" - между тем до меня уже целых четыре дня не доходило от него писем - я сложила руки и громко произнесла: "О, Господи, благодарю тебя!" Но едва эти слова были высказаны, как я почувствовала резкий диссонанс, и вторично взяла газету в руки... Значит, если на поле битвы остались Адольф Шмит, Карл Мюллер и много других, но не Арно Доцки, я благо­дарила Бога? Но такая же благодарственная молитва вознеслась бы к небу - и вполне основательно - со стороны тех, кто дрожал за жизнь Адольфа Шмита и Карла Мюллера, если б они прочли в этом списке убитых фамилию "Доцки". Почему же именно моя благодарность должна быть приятнее Богу, чем ихняя? Да, вот в чем заключался диссонанс моей молитвы: в основе ее лежало эгоистическое чувство и надменная мысль, будто бы Провидение в угоду мне пощадило Доцки, и я спе­шила излить перед ним свою благодарность за то, что не мне, а матери злополучного Шмита или невесте Мюллера и пяти­десяти другим суждено обезуметь от горя, прочитав роковой газетный листок.
   В тот же день я получила от Арно новое письмо.
   "Вчера у нас была жаркая битва, к несчастно, окончив­шаяся новым поражением. Но утешься, дорогая Марта, следующш раз мы наверстаем потерянное. Это было мое первое крупное дело. Я стоял под самым градом пуль - необыкно­венное ощущение! Однако, это надо передать словесно. Но как ужасно видеть, что кругом тебя ежеминутно падают раненые и ты не можешь подать им помощи, несмотря на их жалобные стоны. "C est la guerre!" До скорого свидания, моя радость! Когда мы станем диктовать условия мира в Турине, я выпишу тебя к себе. Тетя Мари, по своей всегдашней доброте, не отка­жется, конечно, присмотреть в твое отсутствие за нашим капралом".
   Но если получение таких писем служило проблеском солнца в моем существовали, то самыми мрачными тенями в нем были мои ночи. Пробуждаясь от сна, приносившего мне забвение, и возвращаясь к ужасной действительности, которая ежеминутно грозила мне бедствием, я впадала в отчаяние и не могла опять заснуть целыми часами. Меня, то и дело, преследовала неотвяз­ная мысль, что в данную минуту бедный Арно, может быть, валяется раненый где-нибудь во рву, стонет от боли и на­прасно зовет на помощь, напрасно молит дать ему каплю воды и в томлении смертного часа повторяет мое имя. Я успокаивалась понемногу только после того, как мне удавалось нари­совать в своем воображении самыми яркими красками картину возвращения мужа. Ведь это было так же вероятно, даже вероятнее того, что он умрет на поле битвы, покинутый всеми. И вот я усиливалась представить себе, как он торопливо вбегает в комнату, как я бросаюсь к нему на грудь, а потом веду его к колыбели Руру и мы снова вместе, снова счастливы и довольны. Мой отец сильно приуныл. Из Италии приходили все недобрые вести. Сперва Монтебелло, потом Маджента!.. И не он один, вся Вена погрузилась в уныние. С начала войны мы были так уверены, что она принесет нам только ряд побед, которые мы будем праздновать, расцвечивая наши дома пестрыми флагами, совершая торжественные молебствия по церквам. Но, вместо того, пестрые флаги развевались в Турине, и итальянское духовенство возносило к небу благодарственные гимны. Там говорили: "Господи Боже, славим Тебя за то, что ты явил нам милость свою и помог разбить злодеев тедески".
   - Как ты полагаешь, папа - спросила я однажды, - если мы потерпим еще одно поражение, тогда, пожалуй, будет заключен мир? Если так, то я готова пожелать...
   - Опомнись, Марта! Как тебе не стыдно? Да пусть будет у нас семилетняя, а не то хоть тридцатилетняя война, только бы в конце концов победило наше оружие и мы сами про­диктовали условия мира. Зачем же люди идут на войну? Уж, конечно, не затем, чтоб как можно скорее ее покончить! Тогда лучше просто сидеть дома.
   - И это было бы, действительно, самое благоразумное, - со вздохом подтвердила я.
   - Ах, бабы, бабы, что вы за малодушный народ! Даже ты никуда не годишься в этом отношении, а уж ведь, кажется, воспитана в строгих правилах чести и в любви к отечеству. Но для тебя личное спокойствие выше благоденствия и славы родной земли.
   - Да, если б я не любила так горячо своего Арно!..
   - Супружеская и семейная любовь - вещи безусловно прекрасные... но в данном случае их следует отодвигать на второй план...
   - Полно - так ли?

VI.

  
   В списки убитых попало уже много имен лично знакомых мне людей. Между прочим, я нашла там фамилию единственного сына одной почтенной старушки, пользовавшейся моим искренним расположетем. Вскоре после того, я собралась ее навестить. Для меня этот визит был очень тяжел. Утешать в невозвратной потере невозможно и потому остается только плакать вместе с оставшимися. Но это был долг искренней дружбы, и я заставила себя идти. Однако у дверей квартиры г-жи фон-Ульсман на меня снова напала нерешительность. В последний раз мы приезжали сюда на вечеринку с танцами и веселились от души. Сама почтенная хозяйка, радушная и при­ветливая, не отставала от гостей. "Знаешь, Марта, - сказала она мне самым веселым тоном, - мы с тобой две счастливейших женщины в Вене. У тебя муж красавец, какого не сыскать, а у меня великолепнейший сын". А теперь? Конечно, мой Арно еще жив... но впрочем, кто знает? Ведь бомбы и гранаты летают там ежеминутно: может быть, одна из них не дальше, как сегодня, сделала меня вдовою... И я расплака­лась у чужого порога, не смее позвонить. Как раз подходящее вступление для печального визита. Наконец, я дернула ручку звонка. За дверьми тихо. Я звоню вторично. Опять ничего.
   Но тут из соседней двери, выходившей на ту же площадку, высунулась чья-то голова.
   - Вы напрасно звоните, фрейлейн: квартира пуста.
   - Как? Разве г-жа фон-Ульсман переехала?
   - Три дня назад ее отвезли в сумасшедший дом.
   И дверь захлопнулась. Минуты две я не двигалась с места, точно оцепенелая; мне представлялись сцены, которыя, может быть, происходили здесь. До какой степени должна была стра­дать эта несчастная женщина, пока дошла до потери разеудка!
   А моему отцу еще хочется, чтобы война продолжалась хоть тридцать лет... для блага страны. Да сколько матерей тогда сойдет с ума от горя?
   Глубоко потрясенная случившимся, спустилась я с лестницы и решила навестить другую приятельницу, молодую женщину, муж которой, как и мой Арно, находился в действующей армии. Мой путь лежал через Герренскую улицу, мимо так называемого "Ландгауза", большого здания, где помещалась кон­тора "Патриотического общества подания помощи на войне". В то время не существовало еще ни Женевского Союза, ни "Красного Креста"; означенное общество предшествовало основанию этих гуманных учреждений. Оно принимало пожертвования в пользу раненых деньгами, бельем, корпией, перевязочными материалами и заведовало пересылкой всего этого на театр военных действий. Приношения стекались в изобилии со всех сторон; пришлось устроить обширные склады в особых магазинах; едва служащие в комитете успевали запаковать и ото­слать по назначению один транспорт этих припасов, как они накапливались снова целыми грудами.
   Я вошла в контору; мне хотелось поскорее внести сюда и свою лепту. Может быть, она послужит в пользу какому-нибудь больному солдату и спасет страдальца от смерти, а его мать избавит от умопомешательства.
   Председатель общества был мне знаком.
   - Князь К. находится здесь? - спросила я швейцара.
   - В настоящую минуту нет, но вице-председатель, барон С., наверху.
   Он указал мне отделение для приема денежных пожертвований. Идти туда нужно было через несколько зал, где на длинных столах лежали рядами толстые тюки: груды белья, табак, сигары, но больше всего корпии; она была навалена це­лыми горами... У меня забегали мурашки по телу. Сколько же там должно быть ран, если на них требуются центнеры расщипанного полотна? "А еще моему отцу хотелось продлить эту войну для блага страны хоть на тридцать лет!" - опять мельк­нула у меня горькая мысль. "Скольким же сынам отчизны при­шлось бы тогда умереть от ран?" Барон С. с благодарностью принял мое пожертвование и охотно отвечал на расспросы о деятельности общества. Приятно и утешительно было слышать, сколько пользы получала от него наша действующая армия. Тут же артельщик принес вице-председателю письма с почты и доложил, что им доставлено две тележки, нагруженных посылками из провинции. Я присела на диван в глубине ком­наты, намереваясь переждать, пока внесут привезенные вещи. Однако их стали принимать в другой комнате. К нам же в залу вошел господин преклонных лет, осанка которого обличала в нем военного.
   - Позвольте мне, г-н барон, - сказал он, вынимая свой бумажник и опускаясь в кресло у стола, - принести вам и свою скромную лепту на доброе дело, затеянное вами. - И он подал билет в сто гульденов. - Я смотрю на всех вас, уч

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 405 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа