Берта фон Зуттнер
Долой оружие!
Date: апрель 2008
Пер: с немецкого Л. Н. Линдегрен
Изд: Зутнер Б. "Долой оружие!", СПб., 2-е изд. Ф.Павленкова, 1903
REM: Старая орфография исправлена мною на современную, возможно, не всегда корректно
ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ.
Установилось почти общее мнение, что мир - величайшее благо, но вместе с тем не менее распространен взгляд, что война - зло неизбежное и что, следовательно, мир представляет собою недосягаемый идеал. Автор предлагаемой здесь читателям книги не разделяет этого взгляда. Напротив, он глубоко верит, что прочное умиротворение народов будет достигнуто, и успех, который имела его книга, шум, который она наделала в Европе, служат несомненным доказательством, что решительное отрицание войны, глубокая вера в возможность окончательного устранения встречают глубокое сочувствие, и что мало того - именно в настоящее время усилия, направленные к обеспечению мира, признаются особенно своевременными.
Действительно, все кажется заставляет европейские народы подумать именно в настоящее время о предотвращены войны. По мере, того, как Европа вступала в созвездие тройственного союза и его противовеса - франко-русского соглашения, все более и более упрочивалось убеждение, что она поставлена пред следующею альтернативою: сохранение мира при настоящих международных условиях вызывает страшное финансовое и экономическое истощение всех народов, следовательно, заключает в себе все усиливающуюся опасность, устранение которой заставляет желать развязки; но развязка, с соблюдением интересов всех участвующих сторон, предполагается невозможною помимо войны; война же, в свою очередь, достигнет по многочисленности народов, которые примут в ней участие (около 300 миллионов из 366 миллионов, составляющих все население Европы), и вследствие усовершенствования боевых средств, таких ужасных размеров, будет столь кровопролитна и разрушительна, что при одной мысли о ней даже жестокосердый человек невольно содрогается. Итак, либо ужасная, небывалая война, либо финансовое и экономическое разорение. Это - как бы заколдованный круг, из которого нет выхода. Единственный выход заключается в разоружении; разоружение же предполагает склонность заинтересованных сторон подчиниться в преследовании своих целей какому-нибудь высшему судилищу, а установление третейского суда признается на нашем материке несбыточною мечтою, недосягаемым идеалом.
Такова не теоретическая, а практическая постановка вопроса, придуманная главным образом берлинскими политиками. Надо ли указывать, как мало подобная постановка вопроса мирится с истинными интересами народов? Бремя налогов всюду возрастает, таможенная борьба между двумя группами государству на которые распадается Европа, достигает небывалых размеров к страшному вреду главных отраслей промышленности, кормящих население и питающих государственные казначейства; одним странам приходится покупать дорогой хлеб и оставлять многочисленных фабричных рабочих без заработков, другим - подрывать свое сельское хозяйство, - источник частного и государственного благополучия, задержкою в сбыте своих земледельческих продуктов. И благо бы все эти жертвы обеспечивали шансы прочного мира! Нет, разорение, ими вызываемое, ускоряет ту роковую развязку, о которой мы сказали, что и жестокосердый человек пред нею содрогается.
Понятно, что при таких обстоятельствах проповедь мира встречает подготовленную почву всюду, где живо сознание безысходности нынешнего международного положения и где жертвы, вызываемые так называемым вооруженным миром, ложатся тяжелым, почти непосильным бременем на народ. Этим отчасти объясняется тот живой отклик, который встретила книга г-жи Зутнер почти во всей Европе. Но "были погромче витии", чем писательница, впервые выступившая на литературное поприще с своею пламенною проповедью мира: и знаменитые ученые, и блестящие публицисты, и глубокие мыслители высказывались за последнее время в том же смысле, а "не сделали той пользы пером", какую несомненно принес "роман из жизни" австрийской баронессы. Как это объяснить? Мы думаем, что разрениение загадки заключается именно в том, что г-жа Зутнер написала только "роман из жизни", т. е. изложила те впечатления, которые она лично вынесла, из четырех войн, перенесенных Европою с 1859 по 1870 г. Отвлеченные рассуждения, как бы они ни были глубоки, с каким красноречием они бы ни были изложены, не производят на большинство людей такого глубокого впечатления, как простые факты, выхваченные прямо из жизни для подтверждения интересующего тезиса, особенно когда эти факты сообщаются глубоко чувствующим и хорошо осведомленным лицом.
Но есть и другие причины интереса, всюду возбужденного романом г-жи Зутнер. Соображения выдающихся публицистов и мыслителей относительно вреда войны вообще и в частности такой грандиозной, какая ныне грозит Европе, несмотря на всю свою убедительность, читаются сравнительно неохотно, потому что они страдают большим однообразием. Аргументы, как бы они ни были верны, теряют интерес, когда они вследствие частого повторения превращаются в общие места. Ту же участь разделяют и истины, в особенности нравственные; их приходится постоянно повторять, потому что большинство людей их постоянно нарушает. А что такое война, как не насилие, как не нарушение одной из вековечных нравственных истин? Когда еще было сказано, что кто меч поднимет, от меча же погибнет? Сколько раз оправдывалось в частной и народной жизни это глубокое изречение? А люди все продолжают вынимать меч из ножен, и когда им напоминаешь это изречение, когда им разъясняешь глубокое его значение, они испытывают только скуку: давно, дескать, знаем мы эту прописную мораль, - никто с ней не сообразуется и сообразоваться не будет. Поистине можно было бы опасаться, что если б не существовали другие средства упрочения нравственных истин в сознании людей и в самой жизни, кроме поучения, кроме проповеди, то человечество никогда не двинулось бы вперед и навсегда погрязло бы в том омуте слепых инстинктов и бесконечных страданий, сопутствующих их удовлетворению, из которого его старались вывести великие учители истинно-нравственной жизни.
Но, к счастью, существуют и другие средства нравственного просвещения. Сама жизнь является также великою учительницею человечества, и те, кто нам ее раскрывает, как она есть, без всяких прикрас, без тенденциозной лжи, должны также считаться, несмотря на безыскусственность их речи, людьми, содействующими торжеству нравственных истин. Можно порадоваться, что это средство их распространения не встречает такого равнодушия, как хотя бы и красноречивая, но голая проповедь морали. Жизнь, даже самая будничная и серенькая, всегда возбуждает в нас интерес, потому что мы тысячами нитей с ней связаны. Торжество вековечных нравственных истин представляется нам часто чем-то недосягаемым, осуществляется в жизни так медленно, с такими уклонениями в сторону или с таким явным движением назад, что человек, поставленный в водоворот жизни, испытывающий на себе лично, как мы еще далеки от осуществления даже элементарных нравственных истин, относится к ним равнодушно или даже с плохо скрываемою иронией. Но когда ему изображают жизненную картину тех ужасных последствий, к которым приводить нарушение этих истин, когда он, так сказать, воочию убеждается в том, что от этого нарушения страдают миллионы в сокровеннейших своих интересах, он опять начинает верить в торжество нравственных истин: слишком безотрадны жизнь при их несоблюдении, и человечество должно же наконец понять, что нет иного выхода, нет иного снасения, как подчиниться этим истинам, проникнуться ими, жить для них...
Такая жизненная картина и изображена в книге г-жи Зутнер. Роман ли это? Нет, не роман. Не всякий беллетрист решился бы переполнить свое произведение такими ужасами, какими изобилует книга г-жи Зутнер. И что это за ужасы? Они всем знакомы, и тем не менее мы содрогаемся, читая их описание в романе "Долой оружие!". Невольно спрашиваешь себя, может ли все это быть, и внутренний голос нам отвечает: это - не сочинительство, это - сама жизнь. Так отразилась война на благополучии одной семьи, а пострадавших столь же жестоко были десятки, сотни тысяч. Кто измерит море этих человеческих страданий, кто подведет итог этим проклятиям, стонам, крикам отчаяния? И подумаешь, все эти войны, изображенный нам г-жою Зутнер, были игрушкою сравнительно с тою войною, которая ныне угрожает нашему материку!
Но есть еще одно обстоятельство, придающее книге г-жи Зутнер особенный интерес. Автор ее не принадлежит к тому классу людей, которые посвятили себя всецело умственным интересам: он - не публицист, не ученый, не мыслитель. Г-жа Зутнер вступила в жизнь с миросозерцанием, ничем не отличавшимся от обычного миросозерцания "военных дам". Она бредила военными подвигами, ей хотелось даже самой в них участвовать. "Я увлекалась тем, - говорит она, - что выше всего ценилось окружавшими меня людьми. Все статские представлялись мне сравнительно с военными, как уродливые жуки сравнительно с красивыми бабочками". Отец ее, боевой генерал, бредил Радецким, военною славою и походами, и дочь невольно сожалела о всяком, у кого не было подобных воспоминаний. Но вот она выходит замуж за офицера, наступает первая война (1859 г.), и она теряет горячо любимого мужа: он погибает славною смертью воина, но именно эта смерть до известной степени подрывает миросозерцание его жены. Сила испытанных страданий впервые заставляет вдову серьезно призадуматься над смыслом жизни, над законностью и необходимостью войны. На столе у нее появляются исторические книги, преимущественно бывший тогда в ходу Бокль. Коренным ли однако образом изменяется ее миросозерцание? В одном пункте несомненно. Война уже не представляется ей чем-то заманчивым; напротив, она возбуждаешь в ней ужас, отвращение. Но тем не менее ее политическая и социальные воззрения, ее привычки остаются прежними, что и отражается более или менее на ее романе. Следовательно не строго продуманным миросозерцанием, - политическим и социальным, - объясняется сильное впечатление, которое производит книга г-жи Зутнер. Живой интерес, возбуждаемый ею, объясняется тем обстоятельством, что горячий протест против войны исходит в данном случае из общественного кружка, откуда он вообще реже всего слышится. Всякая война, как бы она ни казалась законною с точки зрения общих государственных интересов, отражается гибельнее всего на народе в тесном значении этого слова. Наиболее выигрывают от нее непосредственно те элементы населения, к которым принадлежит г-жа Зутнер. "В конце концов, что может быть для прусского дворянина приятнее и доблестнее, чем быть кавалерийским офицером", - говорится в одном месте романа. Война существует, до сих пор человечеству не удалось ее искоренить, а вместе с тем, как признает наш автор, необходимо подготовить население к этой всегда возможной случайности, иметь многочисленный класс людей, посвящающих всю свою жизнь военному ремеслу. Но существование этого класса составляет в свою очередь опасность для мира. В Австрии и Пруссии, как и в других государствах, мы встречаем так называемые военные партии, т. е. значительный контингента лиц, воспитавших в себе любовь к войне, добивающихся ее и в тех случаях, когда без нее можно обойтись, не нанося ущерба насущным интересам государства. Вот к этому-то классу людей принадлежат как отец нашей рассказчицы, так и ее первый и второй мужья, в этом классе она выросла, с ним связаны все ее интересы. А между тем она сама, как и второй ее муж, решительно высказываются против войны, даже становятся ревностными агитаторами в пользу установления вечного мира. Конечно, крайне любопытно и поучительно, что в среде этого класса постепенно происходить перемена настроения, что даже из него выходят люди, проникающиеся настолько гуманитарными соображениями, что сами начинают проповедовать вечный мир. В этом смысле выведенный в лице барона Тиллинга, второго мужа героини романа, тип видного военного деятеля, отрекающегося от военной деятельности после ужасных картин войны и превращающегося в апостола мира, представляет большой общественный интерес.
Интерес этот усиливается еще для нас, русских, вследствие того обстоятельства, что барон Тиллинг - офицер одной из тех армий, с которой нам пришлось бы сражаться, если б тройственный союз разрешился грандиозною войною. Само собою разумеется, что роман г-жи Зутнер до известной степени составляет плод фантазии, но, как очевидно, только в условном смысле: ни один факт не выдуман, сгруппированы факты только так, чтобы скрыть то, что автору было неудобно предавать гласности. В этом отношении г-жа Зутнер имела полное право, назвать свой роман "романом из жизни". И вот с русской точки зрения весьма любопытно убедиться, что и среди австрийской армии находятся лица, возмущающиеся перспективою общеевропейской войны. Как можно судить по многим другим фактам, г-жа Зутнер дала только красноречивое выражение миролюбивой тенденции, проявляющейся в влиятельных австрийских сферах и направленной к предотвращению грозного европейского конфликта. Нынешнее безотрадное международное положение, вызывающее такие значительный жертвы и подрывающее благосостояние всех народов, несколько смягчается сознанием, что даже в той среди, которая, по-видимому, наиболее расположена стяжать военные лавры, находятся воодушевленные и горячие деятели, ставящие себе целью жизни противодействовать вооруженному столкновению.
Независимо от этого, так сказать, специального интереса, возбуждаемого книгою г-жи Зутнер, мы находим в ней много страниц, имеющих общечеловеческий интерес. Война, говорят нам, необходимое зло: без нее-де нельзя обойтись. Наступают моменты в жизни народа, когда вдруг все мирные голоса смолкают, раздается воинственный клич по всей стране, и все население от мала до велика как бы воодушевлено одною мыслью, одним чувством. Вчерашние горячие защитники мира становится ревностными сторонниками войны. Это явление наблюдается даже среди самых цивилизованных наций. Сама г-жа Зутнер нам рассказывает об одном из таких моментов перед началом франко-прусской войны. На каждом театральном представлении в Париже публика требовала исполнения марсельезы. "Однажды вечером мы с Фридрихом (мужем) также были на таком представлении и должны были встать с наших мест, - должны были не потому, что кто-либо нас к тому принуждал - мы могли удалиться в глубину ложи, - а потому, что мы были наэлектризованы общим воодушевлением". Значит, даже такие горячие сторонники мира, как г-жа Зутнер и ее муж, подчинились общему восторженному настроению, и муж даже поясняет, что подобная электрическая искра, перебегающая от одного человека к другому, и есть любовь, потому что где несколько лиц действуют под влиянием одного общего чувства, они любят друг друга. В данном случае ими руководит не только дикая варварская страсть или ненависть, но и чувство более благородное: они готовы положить жизнь для защиты родины, т. е. ближнего. Если есть нападающая сторона, если родине действительно угрожает варварское нападете, насилие, отторжение той или другой ее части, то защищаться надо, и чем более население воодушевлено готовностью жертвовать собою, тем вернее будет достигнута защита. Но вот по мере того, как цивилизация распространяется и проникает в глубь народа, по мере того, как прежние варварские нападения одного народа на другой становятся все менее возможными, по мере того, как нравственные чувства подчиняют себе до известной степени даже международные отношения, - с каждым годом все сильнее и сильнее проявляются сомнения относительно неизбежности войн. Честолюбивые замыслы правителей далеко уже не играют той роли, какую они играли прежде, пламенная проповедь той или другой личности в пользу войны также уже не может воодушевить массы. К тому же всем известно, что этого рода проповедь иногда производит впечатление, иногда же встречается равнодушно или даже вызывает насмешки. Значит, не в ней сила, а в чем-то ином, в причине, лежащей значительно глубже.
К этой-то причине и старается подойти г-жа Зутнер, возмущенная, как жена и мать, ужасами войны. Если она не вполне знакома с политическими и социальными условиями, то с другой стороны она проявляет логический ум, способный сделать верный вывод из продиктованной жизнью посылки. Сколько жен, дочерей и матерей оплакивают во время войны потерю наиболее им близких существ. Этот горестный факт совершается всюду, значит, все народы заинтересованы в прекращении войн, нападающие и защищавшиеся, воинственные и миролюбивые. Пусть это убеждение всюду распространится, и нигде не проявится склонности обнажить меч: в момент какого-нибудь сильного пререкания все восстанут против войны и согласятся лучше пожертвовать частью своих интересов, чем навлечь на страну такое ужасное бедствие, как война. Поэтому основная задача всех людей, добивающихся установления вечного мира, должна заключаться в том, чтобы всевозможными средствами распространять убеждение, что даже успешная война не вознаграждает народ за принесенный им жертвы. "Если бы всякий, - говорить наш автор: - кто чувствует то, что чувствую я, громко бы это заявлял, то какой сильный протест против войны вознесся бы к небу... Когда миллионы людей, воодушевленных одною идеею (о необходимости отмены войны) будут стоять за нее, то вековечный бастион, покинутый всеми защитниками, неизбежно рухнет".
Таким образом, весь вопрос заключается в том, чтобы распространить среди народных масс убеждение в возможности вечного мира, желание и готовность делать взаимные уступки для избежания такого бедствия, как война. Менее всего эта цель достигается постоянным повторением избитой фразы о том, что война - неизбежное зло. Напротив, чем больше будет во всяком народе насчитываться деятелей, поставивших себе задачею всюду распространять убеждение в возможности предотвращения войн, тем больше будет шансов на действительное их предотвращение. Поэтому книги, в роде романа г-жи Зутнер, представляются нам крайне полезными и заслуживающими всевозможного сочувствия не только с точки зрения интересов той части населения, которая в случае войны лично пострадает, но и с точки зрения пользы государственной. Всем известно, какие государственные интересы защищают при настоящем международном положении народы, входящие в состав тройственного союза и франко-русского соглашения. Эти интересы вращаются вокруг восточного и западного вопросов, под которыми разумеют вопрос о разграничены сферы влияния на Балканском полуострове и вопрос о сохранении Эльзас-Лотарингии за Германией. Надо ли пояснять, что Россия вот уже около пятнадцати лет как утратила плоды своей последней войны с Турцией, или говорить о том, что Германия хотя и владеет Эльзас-Лотарингией теперь более тридцати лет, но что, тем не менее, это владение представляется весьма необеспеченным, или указывать на то, что существование этих двух вопросов, - западного и восточного, - налагает на европейские народы ужасные финансовые и экономически жертвы, в значительной степени подрывающие их благосостояние? И кто, наконец, может сомневаться, что в случае, если дело дойдет до войны, страшные бедствия, которые она вызовет, нисколько не окупятся даже для победителя равноценными выгодами? Казалось бы, что при таких совершенно очевидных условиях, каждая из заинтересованных сторон могла бы отказаться от части уже приобретенных или ожидаемых выгод, чтобы покончить с теперешним, почти невыносимым положением, которое приводит к верному истощению финансовых средств и в случае вооруженного конфликта даст победителю весьма сомнительные выгоды. Дело дипломатии выяснить, каково могло бы быть соглашение в видах устранения нынешнего кризиса и предотвращения войны. Мы же хотели только указать, что, независимо от личных интересов, и государственная польза заставляет все более останавливаться на мысли об этом соглашении, и что охота, желание приступить к нему с серьезными намерениями будет возрастать по мере того, как среди интеллигенции и народной массы во всех европейских государствах будет укрепляться мысль о возможности предотвращения войны и о том, что она составляет зло не неизбежное, а устранимое, зло великое, к искоренению которого должны быть направлены усилия всех просвещенных людей.
Эта сторона вопроса прекрасно, отмечена в книги г-жи Зутнер. Говоря о будущей войне, об этом ожидаемом "гигантском погроме", она совершенно верно замечает: "Помощь раненым и уход за ними будут почти невозможны; санитарные меры, доставка необходимого провианта будут казаться насмешкою в сравнении даже с самыми скромными требованиями. Будущая война, о которой многие говорят так спокойно, не может быть выигрышем для одних и потерею для других: она будет одинаково гибельна для всех". Теперь, когда результаты, к которым приводит тройственный союз, вполне выяснились, когда Европа разделилась на два враждебные лагеря и подсчитываешь миллионные армии (полная мобилизация поставит на ноги до 12 миллионов солдат), которые она выставит в поле в качестве пушечного мяса для усовершенствованных в небывалой степени орудий, на этот счет не может быть уже сомнения. Ознаменуется ли конец просвещенного девятнадцатого века или начало двадцатого таким поголовным истреблением цвета молодежи, лучших сил народа? Трудно этому поварить. Но, в таком случае, какой же смысл имеют все эти грандиозные вооружения, истощающие и в мирное время европейские народы? Если никто не решается принять на себя ответственность за "гигантский погром", если люди, даже жестокосердые, содрогаются при одной мысли о нем, то к чему же вооружаться, к чему тратить миллиарды (до 4 миллиардов в год) на бесконечные вооружения, совершенно бесцельные, если в конце концов не имеется в виду война? Говорят о взаимном устрашении. Но, как выяснил опыт, и эта цель не достигается: создаются только все новые союзы, возрастают только и так уже непосильные расходы на вооружение, а положение дел остается прежним. Никто не устрашается, никто не отказывается от своих требований, и в результате получаются только бесчисленные денежный жертвы, напряжение всех экономических сил для целей совершенно непроизводительных.
Таким образом надо во что бы то ни стало найти выход из теперешнего безотрадного международного положения. Но этот выход не будет найден раньше, чем во всех государствах не установится твердая решимость ни в каком случае не прибегать к оружию для устранения господствующего ныне кризиса. Мы еще далеки от этого, и все продолжающиеся вооружения служат тому печальным доказательством. Чтобы эти вооружения могли прекратиться, необходимо одновременное сознание всех народов об их бесцельности, и все, что способствует распространенно этого сознания, - великое благо. Пусть книга г-жи Зутнер будет протестом против войны преимущественно только с точки зрения гуманных чувств, но во всяком случай это - протест пламенный, красноречивый, много говорящий сердцу и даже уму. При том это протест человека, нисколько не склонного ниспровергать существующее для создания более светлого будущего. Не даром австрийские государственные люди рекомендовали книжку г-жи Зутнер, как назидательное чтение для всех, кто склонен увлекаться новою европейскою войною. Опыт, вынесенный народами из целого ряда войн в короткий промежуток каких-нибудь одиннадцати лет и столь рельефно отмеченный в книге г-жи Зутнер, не поощряет к новым военным подвигам, напротив удерживает от них всею силою бесчисленных человеческих страданий. Чем более широкое распространение получат такие книги, чем сильнее народы одновременно проникнутся теми чувствами, которыми они продиктованы, тем более будет вероятия, что даже самые воинственные элементы в западной Европе не решатся на войну.
Р. Сементковский.
В семнадцать лет я была очень экзальтированной девочкой. Конечно, мне было бы трудно судить об этом теперь, не будь передо мною моего старого дневника. Но в нем верно сохранились давно рассеявшиеся иллюзии, юношеские мысли, никогда больше не приходившие в голову, чувства, переставила волновать меня с тех пор, так что эти уцелевшие листки дают мне ясное понятие о незрелом восторженном миросозерцании, сложившемся в моей неразумной, хорошенькой головке. Порукой в моей красоте служат опять-таки прежние портреты, тогда как теперь зеркало очень мало рассказывает мне о былой прелести юношеских лет. Могу себе представить, какой счастливицей казалась многим молоденькая графиня Марта Альтгауз, окруженная блестящей роскошью и слывшая одною из самых обворожительных девушек в аристократическом кругу Вены! А между тем страницы ее дневника - в красной обложке - дышат чаще меланхолиией, чем светлым, жизнерадостным чувством счастливой юности. Интересно было бы знать, основывалось ли это, действительно, на моем неумении ценить редкие преимущества своего завидного положения, или же на том, что только одни меланхолические мысли казались мне благородными и достойными чести попасть в заветную красную тетрадку, куда я заносила их в самых витиеватых выражениях? Решить этот вопрос в настоящее время было бы трудно, но из дневника, по крайней мере, ясно видно, что моя участь не удовлетворяла меня. Между прочим, там говорится:
"О, Иоанна д'Арк, избранная небом героиня-девственница, как хотелось бы мне идти по твоим следам: со знаменем в руке водить на бой храбрые дружины, короновать своего короля, а потом умереть за дорогую отчизну!"
Однако мне решительно не представлялось случая удовлетворить таким скромным запросам от жизни. Точно так же недоступна была для меня и участь христианских мучениц, растерзанных львами в цирке (пламенное желание найти подобную смерть занесено в дневник 19-го сентября 1853 г.); значит, мне оставалось только изнывать под гнетом сознания, что великие подвиги, которых жаждала моя душа, так и останутся не совершенными, что моя жизнь в сущности - пропадет задаром. Ах, зачем я не явилась на свет мальчиком! (также часто повторявшийся в красной тетрадке бесплодный упрек судьбе). Тогда я могла бы избрать себе возвышенную цель и совершить много полезного. История приводить слишком мало примеров женского геройства. Как редко случается женщинам иметь сыновьями Гракхов, или вынести на плечах мужей из осажденного города, или вырвать у мадьяр, в пылу воинственного воодушевления, приветственный клик: "да здравствует Мария Терезия, наш король!" Но мужчине следует только препоясать меч и броситься на врага, чтобы добыть славу и лавры, завоевать себе трон, как Кромвель, или завладеть целым миром, как Бонапарт! Я помню, что высшее понятие о человеческом величии олицетворялось для меня в военном геройстве. Ученые, поэты, путешественники, открывшие неизвестные страны, конечно, внушали мне также некоторое почтение, но поклоняться я могла только одним завоевателям. Только они по преимуществу двигали историю, направляли судьбу народов; в моих глазах, эти люди, по своему важному значению, по своему благородству и величию, равнявшему их почти с богами, настолько превосходили прочих смертных, насколько вершины Альпов и Гималая выше цветов и трав долины.
Но изо всего этого еще не следует заключать, чтоб я обладала геройской натурой. Дело объяснялось гораздо проще: я была увлекающимся, пылким созданием, и, разумеется, поклонялась тому, что особенно превозносили мои учебники и близкие мне люди. Отец мой был генералом австрийской армии и сражался под Кустоццой под предводительством "старика Радецкого", которого боготворил. Каких только анекдотов из походной жизни не наслушалась я с младенческих лет! Добряк папа так гордился своими военными подвигами и с таким удовольствием рассказывал о кампаниях, в которых принимал участие, что я невольно стала относиться с сожалением ко всякому статскому. Как обидно для женского пола, что его не допускают до этих высоких подвигов чести, что из круга женских обязанностей исключен священный долг проливать кровь за отечество! Когда до меня доходили слухи о стремлениях женщин к равноправности, - а во время моей молодости об этом толковали обыкновенно с насмешкой и порицанием, - я понимала женскую эмансипацию только в одном направлении: мне хотелось, чтобы женщины имели право носить оружие и воевать. Ах, в какой восторг приводили меня страницы из всеобщей истории, где говорилось о Семирамиде или Екатерине II: "она вела войну с тем или другим из своих соседей и завоевала такую-то и такую-то страну!"
История, в том виде, как она преподается юношеству, внушает особенный энтузиазм к войне. Занимаясь этим предметом, ребенок рано привыкает думать, будто бы государи только и делают, что дают сражаются, что война необходима для развития государства, что она - неизбежный закон природы и непременно должна разгораться от времени до времени, потому что от нее нельзя уберечься, как от морских бурь и землетрясений. Конечно, с ней связаны различные ужасы и бедствия, но все это искупается вполне: для массы - важностью результатов, для отдельных личностей - блеском славы и сознанием исполненного долга. Где можно найти самую прекрасную смерть, как не на поле чести, и что может быть благороднее бессмертия героя? Все это выступает как нельзя более рельефно в каждом учебнике, в любой школьной книге для чтения, где, наряду собственно с историей, представленной в виде длинной вереницы войн, приведены рассказы и стихотворения, воспевавшие военную славу. Такова уж патриотическая система воспитания! Из каждого школьника должен выйти будущий защитник отечества, и потому необходимо возбуждать в ребенке восторженное чувство, говоря ему о первом долге гражданина; нужно закалить его дух против естественного отвращения, вызываемого ужасами войны. Вот с этой-то целью воспитатели и учебные книги толкуют о страшнейших кровопролитиях и бесчеловечной резне самым развязным тоном, как о чем-то вполне обыкновенном, неизбежном, выдвигая на первый план только идеальную сторону войны, этого древнейшего обычая народов. Таким путем нам удается воспитать храброе и воинственное поколение.
Девочки - хоть им и не предстоит воевать - обучаются по тем же книгам, приноровленным к солдатскому воспитанию мальчиков, вследствие чего юношество женского пола усваивает те же вкусы, а это выражается у нас завистью к участи мужчин и энтузиазмом перед военным сословием. Сердце радуется, когда яркие картины кровопролитных битв и всяких жестокостей развертывается перед нами, нежными девушками, от которых во всем остальном требуют кротости и мягкости! Начиная с библейских, македонских и пунических войн и кончая тридцатилетней и наполеоновскими походами, история представляет ряд кровавых страниц: города пылают, мирные жители, обращенные в бегство, принуждены "перепрыгивать через клинки мечей", побежденные подвергаются жестоким поруганиям... И, Боже мой, как все это действует на воображение, распаляет его! Чувство жалости невольно притупляется. Все, относящееся к войне, рассматривается уже не с точки зрения человеколюбия; оно освящено, увенчано мистико-историко-политическим ореолом и стоит выше критики. Так должно быть; война - источник высших почестей, арена грандиозных подвигов, и девушки отлично усваивают себе этот взгляд; недаром их заставляют затверживать наизусть стихотворения и прозаические отрывки, в которых превозносится война. Благодаря этому, среди нас являются матери-спартанки, "дочери полков" и придумывается множество фантастических котильонных орденов для раздачи душкам-офицерам во время "выбора дам".
Я была воспитана не в монастыре, как большая часть девушек моего круга, а дома, под руководством учителей и гувернанток. Мы рано лишились матери, и ее место заступила при осиротевших детях, - кроме меня у отца осталось еще две младших дочери и сын, - родная тетка, пожилая особа, состоявшая членом религиозной общины. Зиму наша семья проводила в Вене, а лето - в собственном поместье в Нижней Австрии.
Учителя и воспитательницы были безусловно довольны мною - это я отлично помню - и не мудрено: природа одарила меня прекрасной памятью, и я была прилежной, а главное - честолюбивой ученицей. Если мое честолюбие, как было замечено выше, не могло найти себе удовлетворения в подвигах военной доблести по примеру Орлеанской девы, то я хотела, по крайней мере, получать хорошие баллы за ученье и похвалы моей любознательности. Английский и французский языки были изучены мною почти в совершенстве; из географии и астрономии, из естественной истории и физики я усвоила все, что считают нужным включить в программу образования благородных девиц; что же касается всеобщей истории, то ее я изучала гораздо пространнее, чем требовалось. Все свободные от уроков часы посвящались мною чтению многотомных исторических сочинений из библиотеки отца. Я искренно верила, что становлюсь чуточку умнее всякий раз, когда мне удавалось запечатлеть в своей памяти какое-нибудь событие, имя или число из прошедших времен. Зато игра на фортепиано - также входившая в план моего воспитания - была мне ненавистна. Не имея ни таланта, ни охоты к музыке, я отлично видела, что не найду здесь удовлетворения своему честолюбию, и до того энергически противилась всем попыткам принудить меня к бездельному брянчанию, что отец отменил в конце концов эти уроки, и мне не приходилось более терять понапрасну дорогое время, которое я отдавала любимым занятиям. Тетке пришлось это очень не по сердцу; она утверждала, что без уменья играть на рояле светская девушка не может назваться образованной в полном смысле слова.
Десятого марта 1857 года, я праздновала семнадцатый раз день своего рождения. "Уже семнадцать!" записано под этим числом в моем дневнике. Это "уже", право, заключает в себе целую поэму! Хотя лаконическая заметка не снабжена никаким комментарием, но очевидно, я хотела добавить: "а мною ничего еще не сделано для бессмертия". Эти красные тетрадки оказывают мне неоцененную услугу в настоящее время, когда я принялась писать историю моей жизни. Они дают мне полную возможность воспроизвести во всех подробностях минувшие события, которые сохранились в моей памяти только в виде туманных, расплывчатых образов; они напоминают мне и прежние мысли, и давно забытые разговоры, так что я в состоянии привести их дословно.
В предстоящий зимний сезон я должна была начать свои выезды в свет. Эта перспектива не приводила меня однако в особенный восторг, как других девушек. Моя душа стремилась к чему-то высшему, и бальные триумфы не кружили мне головы. Но чего мне собственно хотелось? Я не могла бы ответить определенно на этот вопрос. Вероятно, мое сердце жаждало любви... только я не отдавала себе отчета в моих смутных желаниях. Все эти порывания куда-то, в неведомую даль, искание идеала, пылкие мечты, волнующие нас в годы юности, честолюбивые затеи, в какой бы форме они ни проявлялись - под видом ли особенной любознательности, страсти к путешествиям или жажды подвигов, - в большинстве случаев не что иное, как скрытые симптомы пробуждающегося любовного влечения.
В то лето врачи послали мою тетку на воды в Мариенбад. Она решила взять меня с собою. Хотя мое официальное вступление в так называемый "свет" должно было совершиться только зимою, однако родные нашли возможным вывозить меня на маленькие балы в кургаузе, чтоб я научилась держать себя в большом обществе и не слишком робела при первых выездах в столице. Но что произошло на первом же "собрании", где я появилась дебютанткой? Мое неопытное юное сердечко немедленно попало в плен! Пленил его, само собою разумеется, молодой гусарский офицер. Бывшие в зале статские казались мне, в сравнении с военными, неуклюжими майскими жуками возле нарядных мотыльков. Из всех присутствовавших военных самыми блестящими были гусары, а между всеми гусарами самым обворожительным оказался граф Арно Доцки. Высокий рост, курчавые черные волосы, закрученные усики, белые зубы, темные глаза, умевшие смотреть так нежно, проникавшие в самую душу, вот что поражало в нем с первого взгляда. Одним словом, когда он спросил меня: "Вы еще никому не обещали котильон, графиня?" - я почувствовала, что существуют на свете другие, не менее восхитительные триумфы, кроме тех, которые выпали на долю Орлеанской деве или Екатерине Великой. Граф Арно, двадцатидвухлетний юноша, вероятно, испытывал также нечто подобное, кружась по зале в вихре вальса с самой хорошенькой девушкой из всех присутствовавших (тридцать лет спустя, я могу это высказать без малейшего стеснения). И, вероятно, у него вертелось в голове: "Обладание тобою, прелестное существо, стоит всевозможных маршальских жезлов!"
- Марта, Марта, опомнись! - с упреком шепнула мне тетка, когда я, запыхавшись, опустилась на стуле возле нее, так что тюлевые воланы моего бального платья чуть-чуть не закрыли голову доброй старушки.
- Простите, ради Бога, тетя! - взмолилась я, усаживаясь, как слтедует, и оправляясь. - Я, право, нечаянно!..
- Ах, я вовсе не про то. Но твое обращение с этим гусаром было неприлично. Разве можно так прижиматься к своему кавалеру во время танцев и заглядывать прямо в глаза мужчине?
Мои щеки зарделись ярким румянцем. Неужели я вела себя нескромно? Неужели "несравненный" получил обо мне дурное мнение?
Однако я имела случай успокоиться на этот счет еще во время бала. После ужина, граф пригласил меня на вальс и шепнул мне на ухо:
- Выслушайте меня... я не могу иначе... вы должны узнать... непременно сегодня же: я люблю вас.
Эти слова звучали очень приятно в своем роде, и сладко взволновали меня, не хуже знаменитых "голосов" Иоанны д'Арк... Но, продолжая танцевать, я, разумеется, не могла ничего ответить. Он, вероятно, понял это, потому что остановился. Теперь мы стояли с ним в пустом углу залы, где нас никто не мог слышать.
- Скажите, графиня, на что я могу надеяться?
- Я вас не понимаю, - схитрила я.
- Пожалуй, вы не верите "в любовь с первого взгляда?" Я сам до настоящей минуты считал ее вздором, но сегодня убедился на деле, что она действительно существуете.
Как шибко билось у меня сердце. Однако я молчала.
- Будь, что будет, - продолжал Доцки, - я ставлю на карту все, что мне дорого... Вы или никто! От вас зависит решение моей судьбы, в ваших руках мое счастье или смерть... потому что без вас я не могу и не хочу жить... Говорите же: согласны вы быть моею?
На такой прямой вопрос было необходимо что-нибудь сказать. Я придумывала уклончивый ответь, который, не отнимая надежды у графа, все-таки поддержал бы мое достоинство, но, вместо того, только могла прошептать дрожащим голосом еле слышное: "да".
- Следовательно, я могу иметь честь завтра же просить вашей руки у вашей тетушки, а потом написать графу Альтгаузу?
Снова последовало лаконическое "да", однако на этот раз уже несколько тверже.
- О, я счастливец! Значит, тоже с первого взгляда? Ты любишь меня?
Тут я ответила только глазами, но они, наверно, как нельзя понятнее сказали: "люблю!"
Наша свадьба была отпразднована в тот день, когда мне минуло восемнадцать лет, но предварительно состоялось мое вступление в свет, и я была представлена императрице в качестве "невесты". После обряда венчания мы отправились путешествовать по Италии, так как Арно выхлопотал себе продолжительный отпуск. О его выходе в отставку у нас не было и речи. Хотя мы оба имели порядочные средства, но мой муж любил свое военное звание, и я сочувствовала ему. Я гордилась моим красивым гусаром и с удовольствием думала о том времени, когда его произведут в ротмистры, потом в полковники, а там сделают и генералом. Кто знает, может быть, ему предстоит выдающаяся карьера, и он сделается великим полководцем, обессмертит свое имя на славных страницах отечественной истории.
Теперь мне очень жаль, что в красных тетрадках не говорится ничего о счастливом времени со дня помолвки до свадьбы и о первых неделях моего супружества. Конечно, блаженство и радости тех дней пронеслись бы так же быстро, развеялись прахом и канули в вечность, если б я и занесла их на страницы моего дневника, но тогда между заветными листами сохранилось бы, но крайней мере, их светлое отражение. Но, нет, для своих горестей я не находила достаточно жалоб, многоточий и восклицательных знаков; печальные эпизоды, грустные чувства я считала нужным тщательно поведать как современникам, так и потомству, но счастливыми часами наслаждалась молча. Счастье не внушало мне гордости, и потому я не поверяла его никому, даже своему дневнику; только в страданьях и тоске видела я нечто в роде заслуги и носилась с ними. Все тяжелые периоды моей жизни описаны мною с удивительной яркостью, тогда как в счастливые времена я не заглядывала в красные тетрадки. Ужасно глупо! Я поступала как человек, который, желая принести что-нибудь домой на память об интересной экскурсии, собирал бы по дороге только одно некрасивое и наполнял бы свою жестянку для ботанизирования - репейником, колючками, червями, жабами, оставив без внимания цветы и мотыльков.
Тем не менее, я помню, что то было чудное, время, просто какой-то волшебный сон. Судьба наделила меня всем, чего только может пожелать юное женское сердце: любовью, богатством, высоким положением, свободой. И многое в жизни было для меня еще так ново, увлекательно! Мы с Арно до безумия любили друг друга, любили со всем пылом, со всей полнотою свежих юношеских сил, сознавая, что мы красивы, молоды и имеем все права на счастье. Мой блестящий гусар оказался честным, добрым, благородным юношей, светски образованным, да еще вдобавок с веселым характером. Это уж была чистая случайность в мою пользу. Ведь он мог точно так же оказаться грубым и злым. Какой порукой в его нравственных достоинствах служила наша первая встреча на балу в мариенбадском курзале? Точно так же и я совершенно случайно оказалась довольно благоразумной, покладистой женой. Ведь и Арно рисковал в свою очередь, увлекшись хорошеньким личиком, связать свою жизнь с пустой, капризной женщиной! Таким образом вышло, что мы оба были совершенно счастливы, вследствие чего книжка в красном переплете наполненная моими иеремиадами, долго лежала нетронутой.
Впрочем, нет, позвольте, здесь я нахожу несколько веселых строк - излияния восторга по поводу того, что я сделалась матерью. Первого января 1859 г. (отличный новогодний подарок!) у нас родился сын. Такое событие, разумеется, ужасно обрадовало меня и Арно; оно показалось нам чем-то феноменальным, точно мы были первою супружескою четою, с которою произошло такое диво. Меня крайне занимало мое новое звание матери, и очень естественно, что я опять вспомнила свой дневник. Надо же было увековечить для потомства такое замечательное происшествие! Кроме того, самая тема: "молодая мать" представляет особенно благодарный материал для искусства и литературы. Недаром в ней почерпали вдохновение все поэты и художники. Она так легко настраивает и на мистический, и на религиозный лад, затрагивает такие чувствительные струны сердца. Одним словом, в ней можно найти столько возвышенного и вместе с тем столько наивного, милого, что это настоящая поэзия. Как школьные учебники способствуют развитию воинственного духа в учащихся, так и это восторженное отношение к материнству, воплощенному в молодой женщине, поддерживают по мере сил всевозможные сборники стихотворений, иллюстрированные журналы, картинные галлереи и избитые фразы под рубрикою: "материнская любовь", "материнское счастье", "материнская гордость". Как люди почитают героев (см. "Герои и героическое в истории" Карлейля), доходя в данном случае до боготворения смертных, в такую же крайность ударяются они и в поклонении перед собственными детьми в младенческом возрасте. Разумеется, я не отставала в этой слабости от других матерей. Мой крошечный, ненаглядный Руру был для меня первым чудом света. Ах, мой дорогой сын, мой взрослый славный Рудольф, перед моим настоящим чувством к тебе мое прежнее ребяческое восхищение тобою кажется таким ничтожным! Между этой слепой, глупой, обезьяньей любовью молодой матери и теперешней зрелой привязанностью - такая же бездна, как между беспомощным младенцем и вполне сложившимся человеком.
Молодой отец не меньше меня гордился своим наследником, и строил самые заманчивые планы насчет его будущности. "Что же мы из него сделаем?" Этот несколько преждевременный вопрос часто задавался у колыбели Руру, и мы всегда единогласно решали: "Конечно, солдата!" Впрочем, со стороны матери слышался порою слабый протест: "Ну, а что, если его убьют на войне?" - "Вот вздор какой! - возражал Арно. - Всякий из нас умрет, когда и где ему назначено. Кроме того, ведь Руру не останется же единственным сыном: Бог даст, у него будут еще и младшие братья; тогда одного из них мы подготовим к дипломатическому поприщу, другого сделаем сельским хозяином, а третий пусть идет в духовное звание; но старший должен идти по стопам отца и деда, поступить в военную службу, - это самое лучшее призвание".
Так мы на том и порешили. Двух месяцев от роду Руру был произведен нами в ефрейторы. Ведь назначают же всех крон-принцев, тотчас по рождении, шефами полков, почему же и нам было не наградить своего крошку воображаемым чином? Такая игра "в солдатики" с нашим карапузиком сделалась для нас любимой забавой. Арно отдавал ему честь, когда мамка вносила его в комнату. Кормилицу мы прозвали маркитанткой; что же подразумевалось у нее под именем провиантского магазина, предоста