Главная » Книги

Зуттнер Берта,фон - Долой оружие!, Страница 20

Зуттнер Берта,фон - Долой оружие!


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

гической мере - ведь бомбардирование в сущности пустяки. Таким образом, 28 декабря я заносила в свой дневник дрожащей рукой: "Вот и дождались!" Опять глу­хой удар... пауза и опять".
   Дальше я ничего не писала, но отлично помню ощущения того дня. В этих словах, "вот и дождались", наряду с испугом сказывалось чувство облегчения, которое мы испытываем в те моменты, когда наконец разрешится невыносимое напряжение нервов. То, чего мы так долго ждали и боялись, что отчасти считали нравственно невозможным, все-таки наступило. Мы си­дели за холодным завтраком (состоящим из хлеба и сыра: в жизненных припасах стал уже ощущаться недостаток), Фридрих, Рудольф, гофмейстер и я, как загрохотал первый выстрел. Мы все в недоумении подняли головы и посмотрели друг на друга. Неужели это...?
   Но нет, может быть, по соседству обрушились ворота или что-нибудь в этом роде. Потом опять все стихло. Мы стали продолжать прерванный разговор, не договаривая мысли, вы­званной у нас зловещим звуком. Вдруг, через три, четыре минуты опять то же самое. Фридрих вскочил.
   - Это бомбардировка - сказам, он и бросился к окну.
   Я пошла за ним. С улицы доносился говор; там соста­влялись группы: люди стояли и прислушивались или обменива­лись словами в большом волнении. Вдруг в комнату вбежал наш камердинер, и сейчас же грянул новый залп.
   "Oh, monsieur et madame - c'est le bombardement!" В отворенных дверях столпилась вся наша прислуга - до последнего поваренка. При таких обстоятельствах, как война, пожар или наводнение, исчезают все сословные разграничения, и, забы­вая о них, люди в опасности теснее жмутся друг к другу. Гораздо более, чем перед смертью - так как при погребальных церемониях различие общественных положений очень резко выступает на вид - все чувствуют себя равными перед опасно­стью. "C'est le bombardement - c'est le bombardement!" Каждый из вбежавших к нам в комнату в испуге кричал эти слова. Это было ужасно и все-таки в душе пробуждался какой то смут­ный волнующий восторг, чувство удовольствия при мысли о том, что ты переживаешь нечто великое, выходящее из ряда обыкновенного, решительное, роковое, и не дрожишь при этом. Действи­тельно, я чувствовала, что сердце бьется у меня сильнее, что мне так хорошо и страшно, и я гордилась своим мужеством.
  

VIII.

  
   Впрочем, бомбардировка оказалась не так ужасною, как представилось нам в первую минуту. Ни пылающих зданий, ни кричащей от страха толпы, ни беспрестанного града бомб, свистящих в воздухе, а только эти глухие, отдаленные, не осо­бенно частые раскаты. Спустя некоторое время, мы стали почти привыкать к выстрелам. Парижане даже ходили прогуливаться в те места, откуда была слышнее музыка канонады. Там и сям снаряд падал посредине улицы и разрывался. Но очень редко случалось видеть это вблизи. Хотя некоторые бомбы уби­вали людей, но в городе с миллионным населением о таких случаях приходилось слышать довольно редко. Ведь и в обык­новенное время постоянно читаешь в газетах о несчастных происшествиях, но не принимаешь их близко к сердцу: "Каменщик упал с лесов с четвертого этажа и разбился" или "прилично одетая дама бросилась через перила моста в реку" и т. п. Осажденных пугало и печалило не бомбардирование: их сторожили голод, холод, нищета. Впрочем, у меня врезалось в памяти одно объявление, отпечатанное в черной рамке и присланное к нам в дом:
   "Господин и госпожа N. извещают о смерти своих детей: Франсуа (восьми лет) и Амелии (четырех лет), убитых бом­бой, влетевшей в окно. Родители просят о немом сочувствии их горю".
   "Немое" сочувствие! Я громко вскрикнула, пробежав гла­зами этот листок. Точно молния осветила предо мною безот­радную картину горя, заключавшуюся в этих немногих строках... Мне представились наши собственные дети, Рудольф и Сильвия... Нет, я не могла даже думать о таком ужасе! Получаемые нами известия крайне скудны; всякое почтовое сообщение, конечно, прервано: только с помощью почтовых голубей и воздушных шаров сообщаемся мы с внешним миром. Постоянно появлявшиеся слухи носят самый противоречивый характер. Сейчас толкуют об удачных вылазках, а тут говорят, что неприятель готовится к штурму Парижа, хочет зажечь его с четырех концов и сравнять с землею. Или уверяют, будто бы прежде, чем хотя один из немцев прорвется через укрепления, коменданты фортов взорвут самих себя и весь Париж на воздух. Рассказывают, что все население страны, именно с юга (le midi se leve) заходит в тыл неприятелю, чтобы отрезать ему отступление и уничтожить немецкие войска, все до единого че­ловека. Однако, на ряду с ложными вестями приходят и спра­ведливые, достоверность которых подтверждается впоследствии. Так, между прочим, оказался верным слух о том, как на дороге из Гран-Люса, возле самого Ле-Манса, войском овла­дела паника, что сопровождалось ужасными последствиями: обезумевшие от страха, солдаты побросали раненых из железнодорожных вагонов, готовых к отъезду, чтоб занять их места.
   Со дня на день становится труднее добывать провизию. Запасы говядины истощились; в парках для убойного скота уже давно истреблены все быки и овцы. Потом дошла очередь до лошадей, который были также все перерезаны, и наступил период, когда стали употреблять в пищу собак и кошек, крыс и мышей, а, наконец, добрались и до животных в "Jardin des Plantes"; даже общий любимец слон был заколот и съеден. Хлеба почти совсем нельзя достать. По целым часам люди должны дожидаться против булочных, пока им выдадут скуд­ную порцию, но большинство уходит с пустыми руками. Истощение и болезни доставляют богатую жатву смерти. Тогда как обыкновенно в Париже умирало по 1,100 человек в неделю, теперь эта цифра возросла до 4 - 5,000. Ежедневно происходит по 400 случаев насильственной смерти - следовательно убийств! Если убийца и не был единичною личностью, а безличным предметом, т. е. войною, тем не менее это были убийства. Но на кого же должна пасть ответственность за них? Не на тех ли парламентских витий, которые в своих речах, полных под­стрекательства, заявляли с гордым пафосом - как Жирарден на заседании 15-го июля - что они берут на себя ответственность за войну перед историей? Да разве плечи одного человека могут снести такую тяжесть преступности? Разумеется, нет. И ни­кому не придет в голову ловить хвастунов на слове. Однажды, так около 20-го января, Фридрих вернулся с прогулки по го­роду и вошел в мою комнату, сильно взволнованный.
   - Возьми свою записную книгу, мой ревностный летописец! - воскликнул он. - Сегодня пришли важные вести.
   И муж бросился в кресло.
   - Которую из моих записных книг? - спросила я. - Протокол мира?
   Фридрих покачал головою.
   - Ну, нет, он долго не понадобится. Настоящая война разгорелась слишком жарко, чтобы не возбуждать повсюду воинственного духа. В побежденных накопилось столько ненависти и озлобления, что они будут стараться отомстить за себя если не теперь, так после. А с другой стороны, победители достигли таких колоссальных успехов, вызвали такой благоприятный переворот в свою пользу, что не могут не гордиться своей военной славой.
   - Что же такое случилось?
   - Король Вильгельм провозглашен в Версале императором германским. Теперь у нас единая Германия! единое госу­дарство, и притом могущественное! С этим наступает новая эпоха в так называемой мировой истории. И ты понимаешь, что в новом государстве, созданном силою оружия, эта сила будет в большом почете. Таким образом, две наиболее образованных, культурных страны европейского континента бу­дут с этих пор стремиться к развитию у себя военного духа; одна - ради того, чтобы расквитаться с врагом за свое поражение; другая - ради поддержки приобретенного могущества; здесь - из ненависти, там - из любви; здесь - для расплаты за прошлое, там - из благодарности; но это все равно: закрой наш протокол мира. Нам теперь придется долго стоять под кровавыми и железными знаками Марса!
   - Германский император! - воскликнула я, - это в самом деле великий переворот.
   И я стала просить Фридриха рассказать мне все подробно, причем однако прибавила:
   - Как ни говори, а в этой новости мало отрадного. Значит, военная работа не пропала даром, если ей удалось соз­дать новое, сильное государство.
   - Для французов она не только пропала, но нанесла им двойной ущерб. А мы с тобою были правы, когда не хотели смотреть на эту войну односторонне - с точки зрения немцев. Не только как люди, но и в более узком национальном смысле, мы имели основание сожалеть об успехах наших врагов и победителей в 1866 году. И все же я должен со­знаться, что достигнутое воссоединение раздробленной Германии - прекрасная вещь, что эта готовность остальных германских государей преподнести императорскую корону маститому победи­телю действительно благородна и заслуживает удивления. Жаль только, что такому важному акту послужили основой не мирные условия, а война. Значит, если б Наполеон III не послал вызова 19 июля, у немцев не хватило бы достаточно любви к отечеству, достаточно национальной силы и единодушия, чтобы создать то, чем они будут с этих пор гордиться: "единый братский народ". Теперь они станут ликовать, - желание поэта исполнилось. А то, что им четыре года назад вздумалось вце­питься друг другу в волосы, что для ганноверцев, саксонцев, франкфуртцев и нассауцев не было более ненавистного имени, как "пруссак", об этом, к счастью, будет позабыто. Но зато ненависть к немцам во Франции возрастет еще более.
   Я содрогнулась.
   - Для меня уж одно слово: "ненависть"... - начала я.
   - Ненавистно? Ты права; пока это чувство не признают бесправным и бесчестным, до тех пор не будет человечного человечества. Религиозная ненависть побеждена, но народ­ная ненависть входит еще в состав гражданского воспитания. А между тем, на земле существует только одно чувство, облагораживающее и приносящее людям счастье - это любовь. Не правда ли, Марта, нам это хорошо известно?
   Я прильнула головой к плечу мужа и подняла на него глаза; он нежно погладил мне волосы и продолжал:
   - Мы знаем, как бывает сладко, когда в сердце так много любви друг к другу, к нашим детям, ко всем братьям великой человеческой семьи, которых так хотелось бы избавить от всякого напрасного горя! Но они не хотят...
   - Нет, мой Фридрих, мое сердце не так широко. Я не логу любить ненавистников.
   - Ну, а жалить их можешь?
   Мы еще долго разговаривали на эту тему. Я помню эти раз­говоры, потому что нередко заносила их в красные тетради наравне с военными событиями. В тот день мы опять гово­рили о будущем: теперь Париж, вероятно, принудят к капитуляции, война окончится, и тогда мы можем по совести насла­ждаться своим счастьем. И мы стали перебирать все то, что служит ему порукой. В восемь лет супружества между нами не было произнесено ни одного жесткого, неласкового слова и так много выстрадано вместе, так много пережито хорошего, а теперь наша любовь, наш тесный союз до того окрепли, что стали ненарушимыми. Напротив, мы будем все больше сжи­ваться между собою, каждое новое событие в нашей жизни послужит для нас только новым связующим звеном. А когда мы сделаемся седыми стариками, как приятно будет оглянуться на это безоблачное прошлое, какой ясный, тихий вечер жизни ожидает нас впереди! Этот образ счастливой старческой парочки, в какую мы обратимся со временем, представлялся мне так часто и с такою живостью, что твердо запечатлелся в моей памяти и даже снился мне, как ничто действительно ви­денное. Мирная картина, ласкавшая мое воображение, являлась мне в различных вариантах: я видела перед собою Фридриха в бархатной шапочке, с садовыми ножницами в руках... сама не знаю, почему, - у него никогда не было пристрастия к садоводству, да и о стариковской шапочке у нас не было по­мину; сама я представлялась себе в кокетливо-заколотой чер­ной кружевной косынке на серебристо-белых волосах, а рамкой для наших фигур служила часть парка, мягко освещенная лучами заходящего солнца. Мы улыбались, обмениваясь ласко­выми взглядами и словами: "А помнишь ты?"... "Ты не забыла еще, как в то время?"...
  

IX.

  
   Многие из предшествующих страниц этой книги писала я с содроганием и насилуя себя. Меня охватывал ужас, когда я рисовала картину моего путешествия в Богемию и холерной недели в Грумиц. Но это надо было сделать, повинуясь велению долга. Из дорогих уст получила я некогда торжествен­ный завет: "если мне придется умереть первым, ты должна взять на себя мою задачу и трудиться для дела мира". Если б не этот священный завет, я никогда не смогла бы так бесстрашно пережить своих старых душевных ран. Теперь же дошла очередь до такого события, которое я могу только пере­дать, но описывать его не хочу и не могу...
   Нет, не могу, не могу!
   Я пробовала взяться за это: десяток на половину исписанных и разорванных листков бумаги валяется на полу у моего письменного стола... Наконец, у меня стеснилось сердце, мысли то останавливались, то кружились в голове каким-то диким вихрем: я была принуждена положить перо и зарыдала горько, отчаянно, жалобно, как ребенок. Теперь, наплакавшись вволю, я принимаюсь опять за свою работу, несколько часов спустя. Но от описания подробностей события, о котором предстоит мне упомянуть, и того, что я перечувствовала при этом, надо поневоле отказаться. Достаточно одного голого факта: Фридрих - мой единственный! - был заподозрен в шпионстве по поводу найденного при нем письма из Берлина... окружен фанатической ватагой черни. "A mort, a mort le Prussien!" - он притащен на суд патриотов и... 1 февраля 1871 года расстрелян по приговору военного полевого суда...
  

Эпилог. 1889 год.

I.

  
   Когда я в первый раз пришла в сознание, мир был уже заключен, коммуна побеждена. Целые месяцы провела я в болезни - на попечении моей преданной Анны, - не сознавая, что живу; какого рода была эта болезнь, мне до сих пор не­известно. Мои близкие деликатно называли ее тифом, но я по­лагаю, что это было просто умопомешательство. Смутно, смутно вспоминается мне треск выстрелов и зарево пожаров; веро­ятно, эти картины разыгрывались в моем воображении, когда при мне упоминали о действительно происходивших событиях, именно о битвах между версальцами и коммунарами и о поджогах петролейщиков.
   Если я, придя в разум и вернувшись к сознанию своего страшного несчастья, ничего не сделала над собою или не умерла от горя, этим я обязана своим детям. Ими и для них я должна была жить. Еще перед своей болезнью, в тот самый день, когда на меня обрушился жестокий удар, Рудольф спас мне жизнь. Я с громким воплем упала на колени, повторяя: "умереть, умереть!.. я должна умереть". Но тут меня охватили детские объятья, и я увидала перед собой умоляющее, милое, серьезно-скорбное личико сына.
   - Мать!
   До сих пор малютка не звал меня иначе, как "мамой", и то, что он в такую минуту впервые употребил слово: "мать", заставило меня опомниться. Я почувствовала, что он хочет сказать этим: "ты не одна, у тебя есть сын, который разделяет твою скорбь; он любит и почитает тебя выше всего. У него нет близкой души на этом свете, кроме тебя; не по­кидай дитя свое, мать!" Я прижала к сердцу дорогое существо и, чтоб показать ему, что я поняла его мысль, проговорила:
   - Сын мой, сын мой!
   В то же время я вспомнила мою девочку - его девочку, и решилась жить.
   Но горе было слишком невыносимо: мой рассудок затмился. И не на один только раз. В течение года, все с большими промежутками - ко мне возвращались припадки меланхолии, о которых я совершенно не помнила по выздоровлении. Теперь уже много лет, как я совсем от них освободилась, т. е. осво­бодилась от бессознательной меланхолии, а не от сознательных приступов тяжкой душевной боли. Восемнадцать лет прошло с 1 февраля 1871 г. Но глубокое негодованье и глубокую печаль, в которые повергла меня трагедия того дня, не может сгладить никакое время, проживи я хоть сто лет. Правда, в последние годы все чаще выпадают дни, когда я, рассеиваясь событьями настоящего, не думаю о минувшем несчастии, когда я до того отдаюсь радостям своих детей, что нахожу сама отраду в жизни. Зато не проходит ни одной ночи, решительно ни одной, чтобы мне не представлялся весь ужас моей потери. Это ничто совершенно особенное, что мне трудно описать и что поймет только тот, кто испытал ничто подобное на, себе. Это как будто двойственная жизнь души. Если одно сознанье, во время бодр­ствования, до того рассеивается предметами внешнего мира, что забываешь, то в глубине моего "я" скрывается еще другое сознание, в котором вечно жива память о моем неисходном горе. И это "я", когда первое заснет, громко заявляет о себе и будит второе, чтоб передать ему свое мучение. Каждую ночь - вероятно, в один и тот же час - я неожиданно просыпаюсь с ощущеньем невыразимой боли... Сердце судорожно сжимается; я хочу плакать, рыдать. Это длится несколько секунд, и разбуженное "я" пока не сознаёт, почему несчастное другое "я" так несчастно... Потом меня охватывает болезненная жалость ко всему свету, глубокое сострадание ко всем. "О бедные, бедные люди!" - бессознательно вздыхаю я, и вдруг вижу перед собой человеческие фигуры, которые вскрикивают под градом ружейных пуль и валятся на землю. Тут я вспоминаю, что и мой нена­глядный так же упал, обливаясь кровью...
   Но странно: во сне я совсем не сознаю своей потери. Мне часто снится, что я разговариваю с Фридрихом, что он сидит возле меня, как живой. Передо мной разыгрываются целые сцены прошлого - но всегда одни отрадные: свиданье после шлезвиг-гольштинской кампании, игры у колыбели Сильвии, наши прогулки пешком в швейцарских горах, наши занятья над любимыми книгами и, нет-нет, мелькнет передо мной знакомая картина в лучах заходящего солнца: мой поседелый муж подравнивает садовыми ножницами ветви розового куста. "Не правда ли - шепчет он мне, улыбаясь, - ведь мы с тобой пресчастливая старческая парочка?" Своего траура я никогда не снимала, даже в день свадьбы сына. Кто любил такого человека, как любила я, обладал им и потерял его, да еще таким образом, у того любовь должна быть "сильнее смерти", а его гнев и жажда мщенья никогда не должны остыть. Но на кого же обрушится этот гнев? Кому я отомщу? Люди, люди совершившие злодей­ство, не виновны в нем. Единственный виновник, это дух войны, и его-то именно я хочу преследовать по мере слабых сил. Мой сын Рудольф разделяет мои убеждения, что не препятствует, ему, конечно, ежегодно участвовать в воинских упражнениях и не мешает двинуться к границе, если завтра разразится грозящая нам общеевропейская колоссальная война. И тогда его матери, пожалуй, еще раз придется увидать, как ее лучшее сокровище на земли будет принесено в жертву Молоху, как будет разрушен счастливый семейный очаг, обещающий ей приют и успокоение на старости.
   Предстоит ли мне еще пережить и это горе, а затем впасть в неизлечимое умопомешательство, или я еще увижу торжество справедливости и человеколюбия, что может осуществиться именно теперь, когда стремленье к миру проникло во все слои общества и когда благое дело поддерживается целой системой далеко распространившихся союзов? Красные тетради - мой дневник - не содержать в себе более никаких заметок. Под 1-м февраля 1871 года я поставила большой крест и заключила тем историю своей жизни. Только так называемый протокол - синяя тетрадь, которую мы начали с Фридрихом и куда внесли все фазы идеи мира - обогатился с тех пор некоторыми добавлениями.
   В первые годы, следовавшие за франко-прусской войной, я почти не имела случаев записывать что-нибудь, касавшееся идеи мира, не говоря уже о том, что моя душевная болезнь мешала мне следить за ходом общественных дел. А дела эти были в таком положении: две самые влиятельные нации континента были поглощены помыслами о войне; одна гордо оглядывалась на свои недавние победы, другая нетерпеливо ждала минуты отмщения. Только понемногу улеглись волны бурных чувств. По эту сторону Рейна, статуи Германии стали чествоваться не­много менее; по ту сторону статуи города Страсбурга менее укра­шались траурным флером. Таким образом, десять лет спустя, можно было снова заговорить о мире. Блунчли, великий ученый по отрасли народного права - тот самый, с которым мой покойный муж вошел в переписку - обращался к высокопоставленным лицам и правительствам, узнавая их мнения насчет народного мира. В то время у молчаливого "боевого мыслителя" вырвалось известное изречение: "Вечный мир есть мечта, и даже нисколько не заманчивая".
   "Ну, конечно, если б Лютер спросил папу, что он думает об отпадении от Рима, ответ получился бы неблагоприятный для реформации", написала я тогда в синей тетради рядом с вышеприведенными словами Мольтке.
   Теперь, пожалуй, нет ни одного человека, который не лелеял бы этой мечты или, по крайней мере, не сознавался бы, что она прекрасна. Да, есть, наконец, и не мечтатели, а люди совершенно трезвого рассудка, которые стараются разбудить че­ловечество от продолжительного сна варварской дикости и созна­тельно, дружно сплотиться вместе, чтобы водрузить белое знамя. Их военный клич: "война войне", а их лозунга - единствен­ное слово, которое могло бы еще спасти Европу, стремящуюся к своей погибели путем бесконечных вооружений - это маги­ческое слово: "Долой оружие!" Повсеместно - в Англии и во Франции, в Италии, в северных странах, в Германии, Швейцарии и Америке, - образовались союзы, старавшиеся путем общественного мнения и неодолимого давления народной воли склонить пра­вительства к тому, чтобы они в своих будущих несогласиях обращались к третейскому суду других правительств, чтобы таким образом раз навсегда поставить на место грубого про­извола - святое право. Что это не мечта, не бред, доказывают факты: спорные вопросы насчет Алабамы, Каролинских островов, а также и многие другие были уже улажены по этому способу. И не только люди без влияния и общественного положения - как некогда бедный американский кузнец - присоединяются к делу мира, нет, в списке его сторонников стоят имена членов парламента, епископов, ученых, сенаторов и министров. Сюда же надо причислить партии, приверженцы которой считаются миллионами, - партии рабочих, народа; в их програм­му, в числе важнейших требований, слово: "народный мир" внесено прежде всех других. Мне известно все это (большинство людей не слышит о том), потому что я поддерживала сношения с теми личностями, с которыми познакомился Фридрих в своей благородной цели. Что я узнала от них об успехах и планах общества мира, тщательно занесено мною в протокол:
   Последнюю из этих записей представляет следующее письмо, присланное, в ответ на мой запрос, председателем лиги, имею­щей главную квартиру в Лондоне:
  
   "Ассоциация международного третейского суда и мира".

Лондон 41, Аутер Темпль, июль 1889 г.

   "Милостивая государыня.
   "Вы почтили меня запросом о настоящем положении великого дела, которому посвятили свою жизнь. Вот мой ответь: ни в какую эпоху мировой истории дело мира не находилось в таких благоприятных условиях, как теперь. Надо полагать, что долгая ночь человекоубийства и разрушения скоро кончится, и мы, стояние на вершине человечества, кажется, видим зарю небесного царствия на земле. Многим может показаться странным, что мы говорим это в эпоху, когда свет, как никогда еще, переполнен вооруженными людьми и страшными машинами, готовыми начать свою проклятую работу; однако, если зло достигает высшего предела, всегда начинается поворот к добру. В самом деле, колоссальное разрушение, которым грозят эти колоссальные войска, вызывает всеобщее смущение, и вскоре удрученные народы должны подняться, чтобы в один голос воскликнуть своим руководителям: "Спасите нас и наших детей от голода, который нам угрожает, если настоящее положение вещей будет продолжаться; спасите цивилизацию и все приобретения, совершенные во имя ее великими и мудрыми людьми; спасите мир от возврата к варварству, хищничеству и зверству".
   "Но какие же признаки того, спросите вы, что скоро наступят лучшие времена?" Я сам спрошу вас вместо ответа: - не служит ли только что происходивший в Париже съезд делегатов более чем от сотни обществ, имевший целью разъяснение международного согласия и установление такого порядка вещей, при котором справедливость и законы заменят грубый произвол, не служит ли он таким знамением и не представляет ли беспримерного события в истории? Не собрались ли там на наших глазах люди всех наций, с энтузиазмом и единодушием вырабатывавшие практические пути к великой цели? Не видали ли мы также в первый раз в истории - конгресса членов парламентов различных государств, которые высказались в пользу договоров, обязывающих все цивилизованные страны подчиняться при политических спорах - третейскому приговору облеченного высшею властью суда, вместо того, чтобы прибегать к массовому убийству? Кроме того, эти парламентские деятели обязались ежегодно устраивать съезды в одном из европейских городов для рассмотрения каждого случая, подающего повод к недоразумениям или конфликтам, чтобы потом склонять правительства к справедливому и мир­ному решению спорных вопросов. Все это, - с чем должен согласиться даже самый ярый пессимист - есть знамение того будущего, когда на войну станут смотреть, как на самую пре­ступную глупость, какую только знает история человечества. Примите, милостивая государыня, уверение в моем глубочайшем почтении. Преданный вам Годжсон-Пратт".
  
   Междупарламентская конференция, о которой упоминает Годжсон-Пратт - беспримерная в истории - происходила под председательством Жюля Симона. Привожу отрывок из его речи, произнесенной при открытии съезда:
  
   "Я счастлив видеть, в настоящее время, в этих местах уполномоченных представителей друзей мира различных наций. Вы собрались здесь в небольшом числе. Я желал бы, чтоб вас было множество, но, пожалуй, предпочел бы даже, чтоб ваше чи­сло было и меньше, только бы настоящий конгресс, вместо вольного, был официально-дипломатическим. Но чего мы не можем достичь силою закона, тому можем содействовать личными усилиями. В качеств представителей различных наций, мы отлично можем пу­стить в ход величайшую силу, какая только существует, - именно ту, которая нам вручена нашими избирателями. Вам должно быть известно, милостивые государи, что большинство в нашей стране настроено миролюбиво. Позвольте же мне от лица всех французов приветствовать вас от глубины души и т. д.".
  
   Присутствовавшие на конференции члены датского, испанского и итальянского парламентов решили в течение следующей сессии ходатайствовать перед своими правительствами об учреждении международного третейского суда. Следующая междупарла­ментская конференция должна собраться в Лондоне в июле 1890 года. В мою синюю тетрадь внесен, между прочим, манифест одного государя, обнародованный в марте 1888 года. - Этот манифест - разрывая со старым порядком - проникнут уже не духом войны, а духом мира. Но благороднейший госу­дарь, обратившийся с этими знаменательными словами к своему народу, был умирающий. Собрав последние силы, он взялся за императорский скипетр, который хотел обратить в своих руках в пальмовую ветвь, но не успел ничего совершить, прикованный к одру болезни, и вскоре скончался...
   Будет ли сочувствовать идеалу мира его преемник - юный государь, проникнутый энтузиазмом, стремящийся к великому? Все может быть.
  

II.

  
   - Мать, неужели ты не снимешь послезавтра своего траура? С этими словами вошел сегодня поутру ко мне в комнату мой сын, Рудольф. Через день - именно 30-го июля 1889 года - назначены крестины его первого сына.
   - Нет, дитя мое, - отвечала я.
   - Но подумай: на таком радостном празднестве ты ведь не будешь печальной - зачем же тогда сохранять внешние знаки печали?
   - А ты конечно не будешь суеверен и не вообразишь, будто бы черное платье бабушки может принести несчастье внуку?
   - Конечно, нет, но это не согласуется с общим радостным настроением. Разве ты дала клятву?
   - Нет, это только принятое намерение. Но намерение, относящееся к такому воспоминанию, - ты знаешь, о чем я го­ворю, - получает непреложность клятвы.
   Мой сын склонил голову и не настаивал более.
   - Я помешал тебе в занятиях... Ты пишешь?
   - Да, историю своей жизни. Теперь, слава Богу, работа кон­чена... Это была последняя глава.
   - Как же ты хочешь заключить свою автобиографию? Ведь ты еще живешь и должна прожить долгие счастливые годы вместе с нами, милая мать! С рождением моего малютки Фридриха, которого я научу обожать свою бабушку, для тебя опять начи­нается новая глава.
   - Ты добрый сын, мой Рудольф. Я была бы неблагодарна, если б не гордилась тобою и не радовалась на тебя... и такую же гордую радость доставляет мне моя ненаглядная Сильвия. Да, мне предстоит благословенная старость, тихий, ясный вечер... но история дня все-таки окончена, когда солнце закати­лось, не так, ли?
   Сын ответил мне только взглядом, полным глубокого со­страдания.
   - Да, слово: "конец" под моей автобиографией поставлено совершенно основательно. Когда я вздумала написать ее, то решила в то же время и прервать на 1-м февраля 1871 г. Вот если б еще ты был отнят у меня войною, что могло легко случиться - к счастью, во время боснийского похода ты был еще слишком молод для отбывания воинской повинности - тогда я сочла бы своим долгом продолжать свою книгу. Однако и без того мне было достаточно больно описывать все пережитое.
   - Твою рукопись будут читать конечно? - заметил Рудольф, перелистывая ее.
   - Надеюсь, да. И если эта жгучая жалость пробудит хотя в некоторых сердцах отвращение к источнику описанных здесь бедствий, я скажу, что мучила себя недаром.
   - Но осветила ли ты все стороны вопроса, исчерпала ли все аргументы, подвергла ли анализу коренной состав воинственного духа, достаточно ли подкрепила свои тезисы на основании научных данных? Удалось ли тебе...
   - Бог с тобой, мой милый! Я могла рассказать лишь то, что было в моей жизни, что произошло в ограниченных сферах моего личного опыта и моих личных чувств. Осветить все стороны вопроса - легко сказать! Разумеется, я не сделала этого. Что, например, известно мне, богатой, высокопоставлен­ной женщине, о страданиях, которые приносит война массам простого народа? Что знаю я о муках и вредном влиянии ка­зарменной жизни? А научные основы? Как сумела бы я разобраться в политико-экономических вопросах, которыми - это уж, положим, я понимаю - обусловливаются все общественные преобразования?.. Эти страницы не представляют истории прошедшего и будущего народного права, а просто биографию частного лица.
   - А ты не боишься, что твоя тенденциозность будет заме­чена, и тогда...
   - Неприятно поражает только угаданная преднамеренность, которую автор хотел искусно замаскировать. Моя же тенденция ясна - я прямо выразила ее в двух словах на заголовке книги.
  

III.

  
   Крестины состоялись вчера, и наш семейный праздник получил двойное значение: моя дочь Сильвия сделалась невестой крестного отца своего малютки-племянника, графа Антона Дельницкого, которого мы давно полюбили, как родного. Таким образом, я окружена атмосферой счастья в лице моих детей. Рудольф, получивши шесть лет назад в свое владение богатейший майорат графов Доцки, вот уже четыре года женат на предназначенной ему с колыбели Беатрисе, урожденной Грисбах. Моя невестка - прелестнейшее создание, какое только можно себе представить; они любят друг друга, и теперь рождение наследника увенчало их супружеское счастье. Мой сын давно и пламенно желал этого. Одним словом, и моему Рудольфу, и Сильвии выпал самый завидный жребий в жизни.
   Парадный обед после крестин был сервирован в зале, выходящей в сад. Стеклянные двери на террасу были отворены, и в комнаты струился чистый воздух прекрасного летнего ве­чера, напоенный благоуханием роз. Рядом со мною сидела за столом графиня Лори Грисбах, мать Беатрисы. Она теперь вдова; ее муж пал в боснийской экспедиции. Впрочем, моя приятельница приняла не особенно близко к сердцу эту потерю и уж, конечно, не налагала на себя вечного траура. Напротив, ради торжественного случая, на ней было надето роскошное платье из тяжелой шелковой материи красно-гранатового цвета и брильянтовые украшения. Лори осталась такой же поверхност­ной, как и в дни своей юности. Заботы о туалете, два-три французских и английских романа, светская болтовня совер­шенно достаточны, чтобы заполнить круг ее интересов. Даже от былого кокетства она не совсем еще отстала и хотя не кружит больше головы молодым людям, но не прочь пленить какого-нибудь пожилого господина в крупных чинах или с громким титулом. В настоящее время ее стрелы, по-видимому, направлены против министра "Конечно". Впрочем, мы пере­менили ему прежнюю кличку и зовем его между собою министр "С другой стороны", с тех пор как он принял привычку беспрестанно повторить это выражение.
   - Я должна, покаяться перед тобою - сказала мне Лори, после того как мы чокнулись с нею за здоровье новорожденного. - При таком торжественном случае, как крестины на­шего общего внука, мне хочется облегчить свою совесть откровенным признанием. Знаешь: ведь я не на шутку была влю­блена в твоего покойного мужа.
   - Ты уж не раз сознавалась мне в том, дорогая Лори.
   - Но он всегда оставался ко мне равнодушным.
   - И это мне также известно.
   - У тебя был неизменно-верный муж, Марта, редкий человек... Не могу сказать того же о моем, а только все-таки ужасно жаль мне своего Грисбаха! Положим, это утешительно, что умер он такою славной смертью, но скучно жить вдовою... особенно когда дело идет к старости. Пока есть еще женихи и поклонники, вдовство не лишено некоторой... приятности, ну, а теперь, уверяю тебя, я не на шутку начинаю тосковать в одино­честве... Ты - другое дело, при тебе живет сын, я же вовсе не собираюсь поселиться с Беатрисой. Да и она этого не добивается: теща в доме - лишняя обуза; каждой молоденькой женщине хо­чется быть у себя хозяйкой... Конечно, с прислугой много хлопот и возни, но опять-таки приятно распоряжаться ею по-своему. Поверь, я была бы не прочь вторично выйти замуж, конечно, по благоразумному выбору, этак за какого-нибудь степенного...
   - Министра, или в этом роде... - перебила я, улыбаясь.
   - Ах ты, плутовка! От тебя ничего не скроешь... А посмотри-ка вон туда... как Тони Дельницкий ухаживает за твоей Сильвией! Это, право, неловко...
   - Оставь, милая Лори. По дороге из церкви они успели объясниться. Сильвия призналась мне; а завтра молодой человек будет просить у меня ее руки.
   - Чего же ты молчала до сих пор? Позволь тебя поздра­вить! Правда, что красавец Тони был до сих пор изрядным повесой... но ведь они все такие - один не лучше другого, а если принять в соображение, какой это завидный жених... бле­стящая партия...
   - Ну, Сильвия не думает о том: она его любит.
   - Тем лучше: любовь хорошее добавление в супружестве.
   - Добавление? Да это все!
   Тут один из гостей, отставной полковник, постучал о стакан. "О, Боже, тост!..." вероятно, подумало про себя боль­шинство присутствующих. Пришлось оставить разговоры и при­готовиться, вздыхая, слушать оратора. Да и было от чего вздох­нуть: несчастный долго собирался с духом, три раза начинал говорить, сбивался и был не менее несчастлив в выборе своей здравицы. Новорожденного поздравили с тем, что он родился в такую эпоху, когда отечеству скоро понадобятся самоотвер­женные сыны... "Пускай он так же славно владеет оружием, как некогда его прадед с материнской стороны, его дед с отцовской... Да ниспошлет ему самому Господь многих сыновей, которые со своей стороны сделают честь отцу и дедам и мно­жеству предков, павших на поле чести... И желаю ему во славу земли отцов своих... отцов своих и дедов победить или... Одним словом, да здравствует Фридрих Доцки!"
   Стаканы зазвенели, но застольная речь не воодушевила об­щества. Никому не понравилось, что крохотный виновник тор­жества, едва увидавший свет, попал уже в список жертв, обреченных на убой в предстоящих сражениях.
   Чтоб разогнать неприятное впечатление, один из присут­ствующих нашел нужным заметить, что при настоящем положении дел можно ручаться за продолжительный мир, что тройственный союз...
   Этим общий разговор был удачно перенесен на полити­ческую почву, и министр "С другой стороны" заговорил:
   - В самом деле (Лори Грисбах впилась в него глазами) теперь очевидно, что наши средства обороны достигли колоссальных размеров и должны испугать всякого нарушителя мира. Устав ландштурма, обязывающий к военной службе всех граждан, способных носить оружие, от 19 до 42 лет, а бывших офицеров до 60-летнего возраста, позволяет нам по первому знаку выставить в поле 4.800.000 солдат. С другой же стороны, нельзя отрицать, что возрастающие требования военного управления тяжело ложатся на народ и что мероприятия для разорительной готовности государства к войне стоят в обратном отношении к вопросу о регулировании финансов. Но, с другой стороны, отрадно видеть, с каким самоотверженным патриотизмом всегда и всюду представители народа одобряют требуемое военным министерством увеличение налогов; они сознают признанную всеми дальновидными полити­ками и обусловленную увеличением воинской повинности в соседних государствах, - равно как и политическим положением, - настоятельную необходимость подчинить все прочие инте­ресы железному гнету обстоятельств...
   - Настоящая передовая статья в газете! - заметил кто-то вполголоса.
   Нисколько не смущаясь, "С другой стороны" продолжал:
   - Тем более, что увеличение военных сил служит к охранению мира. Подражая с нашим традиционным патриотизмом беспрерывному увеличению оборонительных средств в соседних государствах, для защиты своих границ, мы исполняем высший долг и надеемся устранить грозящие нам опасности. Итак, поднимаю этот бокал за принцип, который, как мне известно, ближе всего сердцу нашей баронессы Марты - принцип, который ставят высоко и среднеевропейские державы, вошедшие в состав лиги мира - предлагаю вам, господа, чок­нуться со мною: да, здравствует мир! Дай Бог нам как можно дольше пользоваться его благами.
   - Не принимаю вашего тоста, - возразила я. - Вооруженный мир не есть благо... и не надолго, а навсегда должны мы быть гарантированы от войны. Кто пускается в путешествие по морю, тот не может довольствоваться уверением, что его корабль еще долго не разобьется о подводные камни. Чтобы все путешествие совершилось благополучно, - вот о чем должен заботиться добросовестный капитан.
   Доктор Брессер, по-прежнему оставшийся нашим другом, поспешил мне на выручку.
   - В самом деле, ваше превосходительство, неужели вы верите честному, искреннему желанно мира со стороны тех лю­дей, которые кладут всю душу в военную службу, которые не хотят слышать ни о чем, что угрожает войне, как-то разоружение, союз между государствами и третейский суд? Разве можно тщеславиться арсеналами, крепостями, маневрами и т. п., если во всех этих вещах будут видеть только то, за что их выдают: именно птичьи пугалы? Значит, все расходы на них пропадают напрасно и все эти вещи заводятся, чтоб ни­когда их не употреблять? Народ должен отдавать последний грош, чтоб возводить крепости на границах с единственною целью посылать оттуда воздушные поцелуи соседям? Нет, военное сословие не позволить низвести себя на степень простых жандармов, блюстителей мира, да и царственный предводитель войска не захочет стоять во главе военных сил, которые только на то и существуют, чтоб уклоняться от войны. Из-за этой маски - которая обозначается словами: "Si vis pacem"... - люди втихомолку перемигиваются между собою, да и депутаты, одобряющие всякий военный бюджет, перемигиваются с ними заодно.
   - Как, представители народа? - перебил министр. - Можно только похвалить их самоотвержение, в котором у них нико­гда не бывает недостатка в трудные времена и которое явно доказывается единодушным голосованием соответствующих законопроектов.
   - Простите, ваше превосходительство, но я желал бы крик­нуть каждому из этих единодушных подавателей голосов поочередно: твое "да" отнимет вон у той матери единственного сына, выколет глаза вон тому малому, сожжет драгоценную библиотеку с незаменимыми сокровищами. Твое "да" растопчет мозг поэта, которому предстояло прославить наше оте­чество... Вы подали голос за войну, чтобы не показаться трусами, как будто людям следует дрожать только за себя. - Ведь вы пришли сюда за тем, чтоб заявить волю народа? А народ желает: производительного труда, освобождения от тягостных налогов, желает мира...
   - Надеюсь, любезный доктор, - с колкостью заметил полковник, - что вы никогда не будете депутатом. Вся палата осви­стала бы вас.
   - Подвергнуть себя свисткам - значит доказать, что я не трус. Чтобы плыть против течения, нужна железная сила.
   - Ну, а если наступит критический момент, а мы будем не готовы?
   - Надо поставить право таким образом, чтобы наступление "критического момента" было невозможно. Каков будет этот момент, г. полковник, о том в настоящее время ни единый человек не имеет ясного понятия. Техника орудий войны достигла теперь высокого совершенства и совершенствуется с каждым годом все более и более; а численность военных сил во всех европейских странах дошла до такой ошеломляющей цифры, что следующая война будет не "серьезной", а такой, что уж и названия ей не придумаешь - это будет повальное всенародное бедствие. Всякая врачебная помощь и уход за боль­ными окажутся делом невозможным... Все, что могут сделать санитарные корпуса и интендантства, будет чистой иронией в виду колоссальности требований; следующая война, о которой люди толкуют так развязно и хладнокровно, не принесет выгоды одной стороне и ущерба другой, а послужить гибелью для всех. Кто же здесь из нас подаст за нее голос?
   - Уж, конечно, не я, - сказал министр, - и не вы, лю­безный доктор, но люди в общем... И наше правительство - тоже нет; за это я могу ручаться, но другие государства...
   - По какому праву считаете вы людей хуже и неразумнее себя и меня. Вот я расскажу вам сейчас маленькую сказку на эту тему. Перед запертыми воротами прекрасного сада, с любопытством заглядывая туда, стояла толпа в тысячу и один человек. Привратнику было приказано впустить желающих, если большинство захочет этого. - Он подозвал к себе одного из них: "говори только откровенно - хотел бы ты войти в этот сад"? - "О, да, я-то бы хотел, но остальные - тысяча человек - наверно не хотят". Этот ответ умный привратник внес в свою записную книжку. Потом он вызвал другого. Тот сказал то же самое. Опять умный человек записал под рубрикою "да" цифру 1, а под рубрикой "нет" цифру 1000. Так продолжалось от первого до последнего. Потом он сложил числи. В результате вышло 1001 "да" на миллион "нет". Таким образом, ворота остались запертыми, потому что на стороне отрицательного ответа оказалось подавляющее большин­ство. А это произошло только оттого, что каждый, не ограничи­ваясь ответом за себя, считал нужным отвечать еще и за других.
   - Разумеется - задумчиво заговорил министр (Лори Грисбах опять впилась в него восхищенными глазами) - разумеется, это было бы отлично, если б все подали голос за разоружение, но, с другой

Другие авторы
  • Лякидэ Ананий Гаврилович
  • Данилевский Николай Яковлевич
  • Бересфорд Джон Девис
  • Ермолов Алексей Петрович
  • Теплов Владимир Александрович
  • Апухтин Алексей Николаевич
  • Маклакова Лидия Филипповна
  • Грот Яков Карлович
  • Каронин-Петропавловский Николай Елпидифорович
  • Иванов Вячеслав Иванович
  • Другие произведения
  • Диковский Сергей Владимирович - На тихой заставе
  • Эмин Федор Александрович - Д. Д. Шамрай. Ф. Эмин и судьба рукописного наследия М. В. Ломоносова
  • Федотов Павел Андреевич - Стихотворения
  • Клюев Николай Алексеевич - Клюев Н. А.: Биобиблиографическая справка
  • Пнин Иван Петрович - Стихотворения
  • Замятин Евгений Иванович - Землемер
  • Замакойс Эдуардо - Висенте Бласко Ибаньес
  • Козачинский Александр Владимирович - Могучее средство
  • Венгеров Семен Афанасьевич - Минский Н. М.
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Русский театр в Петербурге. Ломоносов, или Жизнь и поэзия... соч. Н. А. Полевого
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
    Просмотров: 409 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа