iv align="justify"> Засим следовали высокие, но быстрыми облаками повитые вехи двенадцатого года: пламена смоленского пожара... отважный поручик, неукротимо стремившийся в пекло сражений, но фатально укрощенный внезапным недугом... бессловесная (тоже с внятным звуком "т") страсть к недосягаемой кузине Амалии... - все вместе составляло какую-то пародью, с нечаянной насмешливостью повторяющую изгибы Евгеньевой судьбы! Господи - и этот слог, этот пиитический энтузиазм поблеклого армейского говоруна, косолапо копирующего витийство устарелых столичных сочинителей!
Но все можно бы простить доброму капитану, кабы не стихи, внимая коим Баратынский едва удерживался от смеху:
Звучит призывно барабан,
Окончено служенье Фебу.
Певец взглянул прискорбно к небу -
И спрятал лиру в чемодан.
Бедный бард трогательно признавался, что плачет, посвящая свои стихи Вакху и Киприде, и отважно рифмовал слово "востоку" с "к потолоку", и читал строфы из новой поэмы, где участвовали зловещие мавры и полночные льды Америки, гусарский полковник Угаров и роскошная испанка, зверски умерщвляемая таинственным посетителем с кинжалом и чашей.
Но так пленительно сияло обширное северное небо, такая сочувственная тишина стояла вокруг и такой надеждой на родственный отзвук звучал сипловатый голос капитана, что Евгений устыдился высокомерной иронии, подымающейся в его сердце... Невольно поддавшись заданному собеседником тону, он яркими, но лишенными четкости чертами обрисовал свою тревожную младость, неутоленность раненой души, дружество с музами и Дельвигом.
Коншин внимал очарованно. На возвратном пути к дому полковника он признался, что уж год как вырезает из журналов элегии Баратынского наряду со стихами Шаликова и Пушкина.
И заодно признался Николай Михайлыч, конфузясь совершенно на кадетский манер, что без любви, как и без поэзии, решительно не представляет своего существования, что где он жил, там и любил, и что нынешнее его увлеченье - племянница полковника Аннет Лутковская.
...И он медленно погрузился в шерстисто-каменные объятья финляндской природы, в почти неподвижный круг несложных служебных обязанностей, в теплый дом седоусого ворчуна Лутковского и его супруги, усердно услаждающей молодого унтера пышными пирогами и хмельными наливками. Шелестели вечерами снега за промерзлыми окнами жаркой гостиной; шелестели тугие шелка круглоликой Анюты, поминутно вспыхивающей румянцем невинности под пронзающим взором влюбленного капитана; шелестели и жирно шлепались на стол карты, тасуемые полковником... Коншин, вдруг спохватившись, начинал усердно развлекать задумчивого петербуржца. Из интересных, хоть и монотонных рассказов капитана Евгению нравился один - о том, что хоть и нет в Финляндии вулканов, но весь полуостров медленно вздумается непрестанным действием подземных сил и что сей подспудный, ищущий выхода пламень удерживаем лишь властью поверхностных льдов и гранитов.
- Очень, очень поэтично,- поддакивал он. И обращался мыслью к Петербургу, тоже распираемому изнутри некой таинственной силой, - к Петербургу, исподволь копящему пламя бурных новостей и грядущих перемен.
Судьба словно дожидалась его отбытия!
Весною Дельвиг написал скупо о внезапной опале, постигшей Пушкина.
Потом растерянный Лутковский под секретом сообщил весть о мятеже в Семеновском полку - любимом полку государя! - и о расправе с бунтовщиками, восставшими противу полковника, назначенного самим Аракчеевым.
..."Вольность" перепархивала из рук в руки: автор и сам читал, и охотно давал списывать свою задорную оду. И шумно мелькал там и сям, шутливо объясняя это мельканье стремительностью лошадей, несущих сломя голову в надежде умчаться от горячего седока... И вдруг окутался мглой - смеркнулся, смолк. Слух о гневе государя, о ярости Аракчеева рос, ветвился - и зашелестели уже серьезные слова: Сибирь, ссылка, Соловки... Чаадаев кинулся к Карамзину; попечительный Николай Михайлович просил вдовствующую императрицу, и добрая старуха обещала заступничество... И Пушкин исчез, не простясь даже с высоким наперсником своим - Чаадаевым! Один Дельвиг провожал его, как татя, в сумерках до заставы...
И подымалась зависть: к Пушкину, подвергшемуся нешуточной опасности, к Чаадаеву, рыцарственно хлопочущему за друга, к ленивцу Дельвигу, рискнувшему провожать великолепного сумасброда...
Там, в Петербурге, неистово спешили жить; там строили дерзкие прожекты, затевали смелые журналы. Там, в Пажеском, в приснопамятном, блистательно учился Ираклий - живая укоризна старшему брату! В столицу с неясной, но упорной целью рвался и младший, Серж, ищущий уже в нежном отрочестве какой-то особой судьбы.
И в Петербург, в метельную, все убыстряющую гибельное свое вращенье воронку, стремилось его сердце, летели его письма, требовательные и умоляющие.
Но редкие отзывы добредали оттуда. Даже Дельвиг то и дело пропускал почту, откликаясь обидно краткими записочками.
...Шелестели и ныли предвесенние вьюги; поражало обилие снега, невиданное с тех счастливых зим, нетерпеливо изживаемых в отеческой Маре; шелестели чувствительные стихи преданного Коншина; шуршало и постанывало, освобождаясь от изрыхленных льдов, огромное апрельское озеро... И крепко, весело гудел под копытами гнедого подъездка выпуклый луг, упруго стянутый майским утренником. Земля, блистающая зальделыми лужицами и седыми курчавинами инея, приметно вздымалась тайным огнем творчества, еле сдерживаемым поверхностными льдами и гранитами. И прозрачный весенний простор повеял такой дикой самобытностью и восторг такой воли рванулся из груди, что он вдруг гикнул и опрометчиво привстал на стременах.
Коншин испуганно обернулся, но тотчас понимающе заулыбался:
- А уж каковы здесь белые ночи, Евгений Абрамович! Вот доживете, сами скажете. Пропадете тогда для Петербурга!
- Пропаду! - весело согласился он.- Непременно пропаду!
...Беловолосый мальчуган гнал стадо коренастых, отощавших за зиму коров, наигрывая на берестяном рожке. Лицо подпаска было изжелта-смугло, как заболонь молодой березы, голубые глаза серьезно глядели из-под нахлобученной ермолки.
"Светопоклонник",- подумал он и приятельски кивнул мальчику.
Мысль о долгой игре в бостон по копейке за фишку вдруг ужаснула его.
"Они считают меня гордецом, наверно,- виновато подумал он, любуясь небом и озером, широко сливающимися на горизонте.- Но я просто желаю принадлежать себе. Себе и этим дивным мгновеньям..."
Воздух плотнел, наполнялся льдистой прозрачностью. Становилось свежо. Он сбежал с холма и ступил на мостки, длинно чавкающие по тугой грязи.
- Весь вечер нынче пропадаете где-то,- дружелюбно проворчал Лутковский.
- Николай Михайлыч предрекал, что непременно пропаду, коль доживу до здешних белых вечеров,- отвечал он, целуя ручку полной полковницы и глубоко кланяясь Анюте, приседающей в старательном книксене.
"Ах, как похорошела! - отметил он почти с огорченьем.- Но глупенькая, глупенькая... Бедный Коншин".
Хмурая русая служанка поставила на стол жбан с темным пенистым напитком.
- Какая дивная тишина сейчас на озере, - сказал он. - Невозможно и вообразить, что эта кроткая окрестность - свидетельница столь страшных кровопролитий!
- О, крови здесь пролито богато! Прошу, господа, отведайте... - Полковник залпом опорожнил резвую деревянную кружку.- Уф, сатанинское пойло! Сколько я здесь, а не привыкну... Прейлике - еще по бокалу!
Бледная чухонка подала вино и бесшумно исчезла.
- Да, богато...- Лутковский отгреб усы и чмокнул губами, не то наслаждаясь грозным воспоминаньем, не то осуждая его.- Одно Оровайси чего стоило! Знатоки сравнивают его с битвой при Маренго.- Полковник ухмыльнулся.- Многим нашим офицерам ошибал я крылья, рассказывая о сем побоище.
Коншин конфузливо сморкнулся в линялый платок.
- Ах, ужели нельзя было избежать этих ужасов? - пролепетала Анюта и скосилась на задумавшегося унтера.
- Да,- подхватил он.- Я тоже размышлял об этом. Вторжение наших войск в мирную страну...
- Мы взошли в Финляндию для ее защиты и спокойствиям - прервал полковник.
- Помилуйте, но от кого было защищать сей край?
- Натурально, от шведов.
- Но дядюшка говорил мне, что судьба Финляндии решена была заране, еще в Тильзите...
- Оставьте, ради Христа, этот Тильзит! - Георгий Алексеич раздраженно хлебнул из бокала.- Россия велика и могущественна, но столица ее весьма угрожаема с северо-запада.- Лутковский пустил в воздух щелчка.- А что Финляндия? Фитюлька.
- Георгий Алексеич, а каков командир был граф Каменский? - проворно спросил Коншин. - Вы ведь служили под его началом...
- О! - благодарно ухватился растерявшийся было Лутковский.- Огненная, вчинательная {Предприимчивая.} натура!
- Он ведь, ежели не ошибаюсь, принадлежал к суворовским выученикам?
- Да! И, как все командиры суворовской школы,- никаких возражений! Ни-ка-ких!
- Полно вам все о войне да о войне,- ласково укорила полковница.- Евгений Абрамыч, что ж вы, голубчик? Чай простыл небось,..- Она придвинула блюдечко с брусничным вареньем.
- Конечно, ежели б он больше считался с нами, опытными офицерами,- благодушно продолжал полковник,- убитых было бы несравненно меньше. Но! - Он разгреб усы, высвобождая улыбающийся рот.- Но - блеск! Картинность! Опять же - Оровайси. Ведь гибелью пахло! Пораженьем... Скликаемся по батальонам - вечер, пришло отступать. И вдруг - как с неба - он! С четырьмя батальонами белозерцев! И по гати - чав-чав-чав! - егеря следом. Словно вихрь в пустыне.
Полковник приостановился и скомандовал молодецки:
- Прейлике! Еще по бокалу!
- Полно бы уж,- проворчала его жена.
Бледная чухонка бесшумно выросла на пороге. Запотевшие бокалы тихо вызванивали на подносе. Евгений впервые всмотрелся в ее лицо,- оно поразило его болезненной блеклостью, выражением какого-то предсмертного равнодушия.
Лутковский кивнул вслед служанке:
- Вам, как элегику. Пре-любо-пытная гисторья.
- Будет тебе, Жорж,- возразила жена, поправляя пышный чепец.- Ничего интересного.
- М-да... Прилетел наш орел - и, едва сошел с лошади: "Ребятушки,- на выручку уставшим товарищам нашим!"
- Дядюшка, вы очень громко рассказываете,- еле слышно, молвила Аннет. И, смущенная своей дерзостью, потупила гладкую головку, ровно разделенную ниточкой пробора.
- По-шла резня! - продолжал рдзгорячившийся служака. - В штыки! Хруст, стон - точь-в-точь валежник ломят!
- О господи, - вздохнула полковница и долила себе чаю.
- Но шведы и вооруженное ими чухонское мужичье - врассыпную! Ручьи были красны от их крови...
Раздался стук, зазвенело стекло - безгласная финка торопливо присела, собирая разбитые бокалы.
- Прейлике! - строго прикрикнул Лутковский и привстал.
Служанка подхватила стекло в подол и выбежала в сени.
- Ишь, каналья. Лет пятнадцать протекло, а память все свежа...
- Вы хотели о ней,- тихо напомнил Баратынский.
Полковник внушительно кашлянул и скосился на племянницу. Ниточка пробора так прилежно склонялась над мелькающими спицами, что казалось, они вот-вот вовлекут ее в свое стремительное движенье.
- Ну-с, вам, как элегику... Ульви шел тогда осьмнадцатый годок. Служил у нас в батальоне граф Толстой - этот, известный.
- Американец,- подсказал Коншин.
- Он и нынче-то лих, а уж тогда - ртуть в жилах! Ну и того девку-то.
- Анюта! - громко молвила полковница.
Светлая ниточка дернулась и оборвалась; Аннет, подхватив мотки с шерстью, поспешно прошелестела к дверям.
- Заняли мы Куопио. Мне и как раз графу Федору Иванычу поручили сменить шведский караул при тамошней тюрьме. Взошли в острог. И вдруг отделяется от толпы арестантов девица. Волоса растрепанные, взор блуждает. Бросается к злодею-поручику. Солдаты, натурально, ее удерживают; мы с графом выходим. Он бледен, кудри торчками... К счастью, на другой день перевели его в Ревель.
- А девушка? Почему ее заключили в острог?
Полковник громко чмокнул занавешенными губами.
- А девушка, оказывается, по-не-сла. М-да... Задолго до описанных событий. И родила где-то в заброшенной риге мертвенького младенца. Ни я, ни граф, разумеется, сего не ведали. Узнали только в Куопио, увидев несчастную. Родивши, она целый месяц скрывалась. Бог весть чем кормилась. Спасибо, старуха соседка доложила. Бедняжка топиться собралась, насилушки спасли.
Полковник зашелся грозным, бухающим кашлем.
- Спасли... Но в острог... В детоубийстве обвинили.
- Господи, совсем из "Фауста" Гётева,- подсказал, оборачиваясь к унтеру, Коншин.
- Уговорил я гарнизонного начальника - выпустили. А чрез полмесяца являюсь в тюрьму вдругорядь - как толкнуло что. И - на тебе! - опять она. Дома, на хуторе, житья, вишь, не стало. Никто не разговаривает, в воскресенье в кирку не пускают: ребеночка, дескать, погубила! Так она в тюрьму, назад: лучше за решеткой, чем на свободе так маяться.
- Да, да, разумеется...- подавленно прошептал унтер.
Коншин внимательно посмотрел на него. Вольно откинутый лоб Баратынского был влажен, выпуклые глаза мерцали неподвижно.
"Нет, он не гордец. Он романтик,- определил капитан. - Он слабый добряк. Но Аннет полюбила его!" Коншин вздрогнул и горестно поник головой.
- М-да. Отправился я к генералу. Доложил все, как есть. Старик растрогался. Приведен был пастор, отыскали соседку - под присягой подтвердила, что младенец родился мертвенький.
- О господи! - полковница вздохнула.- На ночь этакие страхи!
- Бедная жертва любострастия была оправдана. И порешили мы с дражайшей супругой моей взять несчастную девку к себе.- Полковник с грубоватой нежностью поправил чепец на макушке своей подруги.- Смышленая оказалась. Обучили русскому.
- Все, как видите, завершилось миром,- с успокоительной улыбкой заключила Лутковская.- Но, господа, поиграемте же! Николя, сдавайте! Куда вы, Евгений Абрамович?
- О, спасибо, спасибо! Вы так добры,- невпопад отвечал он, щеголевато шаркая и признательно целуя руки хозяйки. - Но я должен к себе; каторжно голова разболелась.
- Это вы черемухой надышались, - объяснил полковник. - Я упреждал: не ставьте черемуху в комнату.
Мать написала из Москвы.
...Все ее разлюбили, один Ираклий нежно и подробно пишет из корпуса. Зовет в Петербург, но жить в надменном дому Петра Андреича не хочется, да и недосуг ехать в столицу: Серж блестяще выдержал экзамен в Московский университетский пансион; мальчик весьма умен и начитан, но очень нуждается в неусыпном призоре. Доходы совершенно иссякли, нечем платить проценты в Опекунский совет. Софи бука и капризуля, Левушка - флегма, равнодушный ко всему: умри сейчас маменька, он не сразу и заметит, а заметив, и слезинки не сронит... Жизнь в Москве дешевле, нежели в Петербурге, но все же ужасно дорога... Развлечений никаких - лишь чтенье да Апраксинский театр, невыносимо тесный и душный... И недуги, недуги - загадочные и, как видно, неисцельные уже...
В каждой из упоминаемых матерью неприятностей содержалась неопределимая, но безусловная доля его вины.
От голубоватых, мелко исписанных листочков веяло слабым, жеманным запахом любимых маменькиных духов - и веяло неясной, как этот аромат, укоризной.
Надо было просить отпуск - ехать в Петербург, в Москву, хлопотать о делах, утешать, примирять.
Стоя на крыльце, он еще раз перечитал посланье родительницы и, рассеянно нюхая конверт, пошел со двора.
В окне полковничьей гостиной мелькнула гладкая головка. Он усмехнулся польщенно: Анюта следила за ним. Она полагает, конечно, что он взволнован письмом петербургской прелестницы. Глупенькая Аннет. Хорошенькая Анюта. Бедный Коншин...
Розовые облака, согретые притаившимся где-то неподалеку солнцем, очарованно стояли в небе. Светлое, белое озеро осторожно шелестело в темнеющих берегах. Отсюда, с холма, оно показалось огромным и внезапным окном в небо. И он невольно остановился и даже сделал шаг назад: представилось, что вся земля начнет сейчас редеть и расступаться перед ним.
Близилась ночь, но небо торжествовало явную победу. Мрачный гранит утесов приметно теплел в тихом упорном свете, не отбрасывающем теней. Он вспомнил: Коншин рассказывал, что в этом непрерывном, не сякнувшем даже ночью свете с изумительной быстротой развивается все живое.
- А душа? - рассеянно спросил он.- Но надо отпуск, отпуск. Петербург, Москва... Как похорошела Аннет!
Голенастая березка выскочила на бугор, нежно прошуршала новенькой листвой. Бархатно рыхлел у ее подножья можжевельник. Он не пахнул сейчас, но внятно вообразилось ладанное благовонье, витающее здесь в жаркий день.
Белесые и голубые камни высовывались меж ольховых стволов - великаньи черепа, безглазо следящие за одиноким путником... Ему стало не по себе от внимательной неподвижности древних валунов, от странной пристальности остановившегося неба.
- Вечность! - выкликнул он задорно.- Я принадлежу тебе, но и ты - моя!
Он сбежал к воде и пошел домой, перескакивая с камня на камень, оступаясь и шлепая сапогами по болотистой жиже.
- Да, вечность... Но как похорошела Аннет! Нет - Петербург, Петербург!
Кто-то крикнул слева, с высоты; он вздрогнул и замер. Вздрогнула и замерла рослая черемуха, жестом безграничного отчаянья раскинувшая белые рукава.
Он побрел дальше.
- Да, Петербург... Но как назвал ее полковник? Эту бедную чухонку. Эту... эту... А - назову Эдой!
И, не оглядываясь, зашагал по тугому песку.
Он хотел утешить мать рассужденьями о благе, часто превратно понимаемом нами, о блаженстве души, постигшей свое предназначенье; он хотел поделиться в ответном письме своими любимыми мыслями о вечности и мгновенности всего сущего; он вспомнил, как увлекала в детстве игра, изобретенная маменькой: дуэли на цитатах, почерпнутых у знаменитых авторов,- и начал было свое посланье- Вольтеровым изречением: "Tout vouloir est d'un fou" {Хотеть всего - свойство глупца (франц.).}... Но ветер ударил в открытое окно, занавеска взметнулась; белый листок письма покорно порхнул со стола, беспомощно заковылял в воздухе... Он грустно рассмеялся: представилось вдруг, как летит его письмо по светлым и хмурым просторам Финляндии, над царственными площадями Петербурга, вдоль пыльного Московского тракта, выложенного тесаными бревнами... Как оно запылится, как поблекнет! Как огорчит маменьку, близоруко склонившуюся над бледною сыновней мудростью! Обидный намек и холод почудятся ей в полинялых строчках, и раздражит собственное бессилие ответить бесконечно далекому сыну чем-то столь же мудреным...
Но ведь не вымыслил - сам пережил он все это! Но как понять усталой маменьке его корпус, его Финляндию, его томление...
И он написал детское письмо, в котором было нетерпение свидеться с маменькой, и перечисленье главных персонажей здешнего общества, и подробное изображение финляндской природы,- столь полное, что он даже извинился в конце за то, что говорит об окрестной природе - истинной и единственной своей подруге - так же много, как дома говорил о Дельвиге.
Исхудавшего Коншина можно было нынче описать кратким народным присловьем: щека щеку ест. Баратынский с жалостью глядел в опустошенное любовию и творческим энтузиазмом лицо товарища.
- Жизнь и опыт многое изменяют в нас - ты согласен, Эжен?
- О да.
- Изменения сии многоразличны. Они зависят от воздуха, какой кому по жребию достался.- Сиплый тенор капитана трагически пресекся; Николай Михайлыч прокашлялся и вздохнул протяжно. - Но к святому, что есть в нашем сердце, равнодушен станет лишь тот, кто имел несчастие попасть в воздух, окаменяющий душу!
В задебренных фразах капитана, как и в изящных французских периодах маменькиного посланья, внятно звучала неясная укоризна, беспомощная жалоба...
Александра Федоровна обожала сына, страдальчески ревнуя Бубиньку к его непонятной взрослей судьбе, к его задумчивости и поэзии; капитан Коншин благоговел перед своим талантливым конфидентом и безрассудно ревновал его к Анюте.
"Боже, но ведь я лишь любуюсь ею! Она как... как эта травка на камне, как тот дрозд! Могу ли я любить ее как женщину? Могу ли я вообще полюбить? Оледенело сердце... Но Коншин, Коншин,- бедный товарищ, посланный мне скаредною фортуной!"
- Вас любят все,- продолжал капитан, незаметно впадая в привычный тон угрюмой восторженности.- Вас любят, но вы не замечаете любви, равно как и несчастия своего.
Баратынский признательно улыбнулся:
- Милый, добрый Николай Михайлыч! Благодарю, от всей души благодарю! Кстати - как хороши твои последние стихи! Особливо это: так и просится на музыку!
И он пропел, меланхолически покачивая головой:
Век юный, пре-лестный,
Друзья, про-летит;
Нам все в под-небесной
Изменой грозит...
"В Петербург, в Петербург",- думал он, жадно дыша вечерним воздухом, таким свежим после прокуренной обители Коншина. "Как он сказал, чудак? "Равнодушен станет лишь тот, кто попал в окаменяющий душу воздух". Он поэт. Маленький, но несомненный... И несомненно мое нетерпенье - слава богу, несомненно!"
Он долго не мог уснуть. Восторженные, отрочески выспренние мысли бродили в голове... Аннет была прелестна; он мог бы любить ее, но он не изменит дружеству с бедным капитаном, как не изменит прихотливой своей музе. Коншин заслужил счастье, он будет счастлив - и счастье поможет ему стать поэтом подлинным... Петербург,- о, Петербург! Слава ждет в кипучем Петербурге, слава и великая деятельность. И великолепный Петербург, и печальная маменька, и странное детство - не состарились, не померкли в душе, а лишь примолкли, отодвинулись, терпеливо ожидая времени. И нетерпенья снова полно сердце, нимало не окаменевшее в строгом финляндском воздухе! Скорей, скорей обнять, защитить обожаемую маменьку, растормошить сонливца Антона! А маленькая Аннет прелестна, прелестна... Но, творец всемогущий, как она уже далека и мала, оставленная полетом уносящейся вперед мечты!
Дельвиг встретил на Выборгской дороге, в Парголове. Ввалился в накренившийся возок, обдав запахом петербургской оттепели и душистого вина, ворохом одышливо выговариваемых новостей... Тройка взяла в подхват; сани, словно играя, запрыгали по ухабам - и широко разметнулось в сырой мгле огнистое ожерелье набегающей столицы. Шлагбаум дрогнул, боднул небо, навис, точно раздумывая, опуститься иль нет.
- Вот наш дамоклов меч,- болтал Дельвиг,- вот судьба наша полосатая! Но что же ты молчишь, красота моя? Аль не рад?
- Рад, разумеется, рад,- быстро смеясь, отвечал Баратынский.
...Снежинки, сухие и веселые, как карнавальные конфетти, мельтешили в воздухе - и тесно было веселому воздуху, и трудно дышалось в открытых санях, поспешающих по пестрым столичным адресам.
Рябило в глазах от заснеженных решеток и колонн, от белых платьев, взвихренных бальным водоворотом, от журнальных страниц, листаемых с мальчишеским азартом. Мелькали лица, бледные и румяные; мелькали, прыгая, бонмо - округлые и колючие; мельтешили утра и вечера.
В заседаниях Вольного общества он прочел тщательно перебеленные им элегии Коншина; "Век юный, прелестный" понравился - капитан был заочно избран в сочлены славного товарищества. Собственную его поэму "Пиры" - по причине внезапного воспаленья в горле - огласил величавый Гнедич. Когда кривой декламатор дошел до строк:
Друзья мои, я видел свет,
На все взглянул я верным оком, -
единственный его глаз замигал, словно тревожимый ярким пламенником {Факел, светильник.}, и проказник Дельвиг скорчил такую гримасу, что Евгений едва удержался от смеху... Рослый плечистый Плетнев жарко жал его руку и, сентиментально подрагивая толстыми простонародными бровями, повторял восхитившие его стихи об аи, сравниваемом с пылким и свободным умом.
И точно из-под заснеженной земли явились отуманенные бутылки аи, и собравшиеся пили здоровье певца Финляндии Баратынского. Рылеев вспомнил изгнанника южного - и пили за новые созданья пушкинского гения... В голове шумело; все было одинаково интересно: стихи, новая роль Семеновой, анекдот о Шаликове, опасная меланхолия устранившегося от русских дел государя... И вдруг средь этой рыхлой звездящейся пены - выпуклая фраза, произнесенная седым осанистым хромцом Николаем Тургеневым:
- Самодержавие может усилить государство, но способно ли оно осчастливить народ?
И все смолкло - лишь Булгарин, озабоченно приставив палец к глянцевитому лбу, выбежал в соседнюю комнату.
- Деспот, сколь великодушен ни кажется он сперва, покажет себя деспотом, - отчеканил изжелта-бледный Рылеев.
- Ёжели правительство не бездействует, то оно делает глупости,- с широкой ребячливой улыбкой молвил кудрявый толстяк Александр Тургенев - и робко оглянулся на младшего брата, словно школьник, ищущий одобренья строгого наставника.
Дельвиг застенчиво засмеялся.
Как тиха показалась после Петербурга Москва!
Старенький по-деревенски занесенный домик в Огородниках живо напомнил теплые зимние вечера в Маре. Все, кроме брата Ираклия, собрались наконец в одном месте: толстый молчун Левушка; насмешливый вертун Серж, не дающий покою темной полоске над капризной губой; повзрослевшая Софи, недоверчиво улыбающаяся из-под нависшего лба глубокими глазами, и маменька, почти не постаревшая, но истонченная и словно иссякшая.
Все были вместе. Всех он нежно чувствовал истосковавшимся сердцем - но чувствовал будто сквозь какую-то прозрачную ткань. Он приготовился к долгому, на несколько ужинов, рассказу о _с_в_о_е_й_ Финляндии.
Но Финляндия его оказалась никому не интересна. Маменьку занимало его здоровье и нынешнее петербургское общество. Левушка, пышно краснея, полюбопытствовал о нащокинских забавах, фантастические слухи о коих докатились до Москвы. Серж хрипло осведомился, не слыхать ли в столице о какой-нибудь новой революции.
Евгений рассмеялся:
- Мало тебе Пьемонта и Сан-Доминго?
- Мало, - твердо сказал Серж.
Софи застенчиво улыбнулась - и вдруг спросила, пишет ли что-нибудь Крылов. Умиленный детским этим вопросом, он принялся было рассказывать о своем знакомстве с знаменитым баснописцем...
- Басня - уловка рабства, - сурово примолвил Серж.
Евгений грустно улыбнулся и погрузился в премудрости нового пасьянса, с величайшим искусством раскладываемого маменькой.
Мать сделалась мнительна и суеверна сверх всякой меры.
- Маман, головные боли происходят вследствие густоты крови, - убеждал Серж,- Тут не заговор нужен, а обыкновенные пьявки.
- Ah, mon pauvre garГon {Ах, мой бедный мальчик (франц.).}, - вздохнула Александра Федоровна, улыбаясь терпеливо и раздраженно.- Ах, я же знаю наверное! Надобно отыскать человека. Буби, сыщи ты, дружочек.- Она снисходительно кивнула в сторону надувшегося Сержа.-Ah, est-il enfant... {Ах, какой он еще ребенок... (франц.)} Съезди, дружок. Все, все болит! Особливо зубы...
И он поехал на извозчике на край света, в Лефортово, к какому-то кистеру лютеранской церкви.
Проезжали мимо недавно открытого доллгауза {Сумасшедший дом.} - охряного двухэтажного дома с ложными колоннами,- и он с неприятным самому любопытством вглядывался в строение, на вид такое мирное, даже сонное - ни дать ни взять тихий барский особняк. Лошади, беря подъем, скользили по талому снегу и сочно лязгали копытами по булыжнику; желто-серая стена военного гошпиталя с узкими, как в крепости или тюрьме, окнами круто шла вверх; паутина ветвей мешала рассмотреть фасад с колоннами. "Храм страданья",- подумалось ему. И вспомнились слова Туманского: "Большие мухи прорывают паутину, но мелкие гибнут от паука".
Он терпеливо дождался, пока сухопарый кистер кончит партию в роббер с обрюзглым чиновником,- и молча покатил с ним через всю Москву домой, страдая от запаха сала и селедки, источаемого целителем. Вежливо высадив пахучего чародея, он провел его в спальню матери. Кистер извлек из потертого баульчика желтую лошадиную челюсть, дотронулся ею до скул и подбородка Александры Федоровны - и матушке тотчас полегчало. Она спала покойно и наутро, а потом, признательно яснея блеклыми глазами, уверяла, что ни Мудров, ни Альбиони {Знаменитые московские врачи.} ни в какое сравнение не могут идти с достославным кистером.
Александра Федоровна не хотела, чтоб ее любимец скучал в Москве. Он съездил на бал в Благородное собрание. Там блистали три сестры Урусовы; все три чем-то напоминали Аннет Лутковскую, и в каждую хотелось влюбиться. Одна - Евгений забыл ее имя - на его вопрос, что она читает, отвечала: "Розовенькую книжку, а сестра - голубенькую",- это позабавило его от души.
В открывшейся итальянской опере он слушал "Торвальдо и Дорлиску". Прекрасна была музыка; трогательно пела костлявая итальянка - он не запомнил ее фамилии - арию прощания... Но впечатленья от доллгауза, от крутой и протяжной стены военного гошпиталя, от удушливого маменькиного врачевателя пересилили. Он с притворной грустью расцеловал родных и, посулив матери скорое новое свиданье, радостно умчался в Петербург.
Трех недель не прошло с его отъезда в Белокаменную, а Петербург уже успел измениться.
Чернявую мартовскую мостовую едко присаливала снежная крупа. Обоз вежливо прогромыхивал по улице; мужики в заляпанных грязью армяках шли озадь каждой телеги, придерживая тесаные каменные глыбы. Тяжкая митра строящегося Исаакия, казалось, важно кивала, поторапливая растянувшиеся подводы.
Он шагал с ненужной поспешностью по прямой, как палаш, улице; ветер бил и спереди и сзади и настигал путника, в какую бы сторону тот ни двигался.
И он думал, что на юге, у Пушкина, нынче полная весна, и поблизости от него, баловня бурливой судьбы, закипает славная горячка: князь Ипсиланти, отказавшийся от аксельбантов царского флигель-адъютанта ради жестких лавров Леонида Спартанского, отважно ввергается в воронку освободительной войны за возрождение Эллады.
Вскипал и Петербург; торопливей сновали по мокрым тротуарам прохожие; с завистью следил он подобранный, по-походному упругий шаг гвардейцев: счастливцы! - многим из них предстоит отправиться на выручку братьям-эллинам... А он должен возвращаться в свой скучный полк, в свою пленительную, но такую неподвижную Финляндию... Заезжим путником был он в Петербурге, с притворною деловитостью скользя мимо главных улиц и событий...
Дельвиг отшучивался и к серьезным людям не вез.
Арсений Андреич Закревский всю свою молодость положил на то, чтобы из бедности и ничтожности выбиться в знатные люди.
Природа наградила его даром прозорливости и осторожной дерзости. Ступая по самому краешку бездны искательства, он сохранил осанку благородства, не допускающую ни малейшего подозрения в подлости.
В Финляндии Арсений Андреич служил в дивизии пылкого генерала Каменского.
Опасности странной кампаньи и угрюмость северной природы поначалу весьма угнетали Закревского. По счастью, именно здесь полным цветом раскрылся его талант хладнокровного банкомета.
Карточные победы безродного капитана привлекли внимание генерала. Блистательный, но азартный игрок приблизил к себе осмотрительного офицера, взял его в адъютанты и заставил вместо себя метать банк.
Безвестный дворянин, непрестанно унижаемый судьбою, испытывал неодолимое влеченье к натурам широким и независимым. В дальнем уголку его души таилась вера в возвышение. Закревский зорко наблюдал повадки вельможного барства, он впрок усваивал приемы вольной горделивости, ловя фрондерские бонмо и запоминая смелые эпиграммы.
Фортуна свела его со знаменитым, хоть и небезгрешным игроком Федором Толстым. Закревский в совершенстве знал квинтич, гвальбе-цвельбе и русскую горку, обожаемые Американцем.
Напав на свежего партнера, Толстой засел с ним за партию гвальбе-цвельбе.
В избе было жарко. Обильно потеющий Федор Иваныч снял мундир и оседлал, как коня, колченогий табурет. Все последовали его примеру и остались в рубахах - лишь старательный прапорщик, бывший на отличном счету у начальства, да Закревский, на которого ни стужа, ни жара не оказывали видимого воздействия, не расстались с мундирами.
Закревский играл внимательно: Толстой внушал ему уваженье аристократической повадкой и дружеством с ярчайшими столичными звездами; чистюля прапорщик, слывший шпионом Аракчеева, был опасен и неприятен.
Толстой, теснимый опытным противником, тихо свирепел. Ероша толстые, как у негра, волосы, он мурлыкал что-то нежное; налитые кровью глаза смотрели меланхолично. Офицеры, знающие его, начали под разными предлогами расходиться по домам; некоторые из них делали знаки Закревскому. Но Арсений Андреич, казалось, не замечал примет надвигающейся грозы; лишь лицо его, покрытое кирпичным солдатским румянцем, несколько просветлело и губы прилежно шевелились.
- Заутра рекогносцировка, граф,- заметил прапорщик.- Возможно сраженье с неприятелем.
- Разве не видишь ты, mon ami {Мой друг (франц.).},- с вкрадчивой задушевностью отвечал Толстой,- что я давно вступил в сраженье с достойным противником? Игра полирует кровь - c'est autant de gagnИ sur l'ennemi {А это чистый выигрыш у неприятеля (франц.).}.
Он расстегнул перламутровые пуговки белоснежной батистовой рубашки и спросил, испытующе глядя на Закревского:
- Как вы полагаете, господин адъютант: император впрямь любит графа Аракчеева или же fait bonne mine Ю mauvais jeu? {Делает хорошую мину при скверной игре? (франц.)}
Закревский ненавидел Аракчеева, безродного и необразованного, как он сам, но взнесенного фортуной к высотам безграничной власти. Он кротко улыбнулся и пожал плечами. Этот шест можно было истолковать и как презренье к низкой особе временщика, и как высокомерное равнодушье к обстоятельствам, не связанным с игрой.
Прапорщик вспыхнул и привстал на стуле. Толстой остановил его манием руки и небрежно заметил:
- На мой взгляд, государь просто-напросто играет в дурачка.
- Mais... mais c'est impossible! {Но... но это невозможно! (франц.)} - крикнул прапорщик.
- Прикупайте, mon cher, - ласково молвил Толстой.
- Дайте мне туза,- выдавил прапорщик. Карты мелко дрожали в его пальцах.
- Извольте,- сказал Американец, ухмыльнувшись. Засучил рукава рубашки и выставил смуглые литые кулаки.
Прапорщик отшвырнул карты и выскочил из-за стола. У порога он обернулся и выкрикнул:
- Постойте же! И мы умеем оттузить кого надо!
Толстой добродушно засмеялся:
- Валяй, милый.- Оборотился к Закревскому и сказал: - Взыграло. Живой, оказывается. Я, знаете, когда рыбу покупаю, так обязательно чтоб в садке. И ту, что бьется сильнее.- Он зевнул.- Любезный капитан, не откажите быть мне секундантом.
Через два дня стрелялись. Прапорщик промазал. Толстой вскинул пистолет к небу, но противник крикнул запальчиво:
- Не шельмуйте - это вам не банк метать!
Американец нажал курок. Прапорщик повалился лицом в снег. Победитель развалисто, как на лыжах, подошел к поверженному, опустился на корточки и перевернул тело. Секундант убитого, такой же юнец, отшатнулся в ужасе. Толстой осклабился:
- Morte la bЙte, mort le venin. {Околевший пес не кусается (франц.).}
Широко перекрестился - и опять, как давеча, испытующе глянул на Закревского. Капитан выдержал взгляд и слегка наклонил голову.
- Спасибо, господин адъютант,- важно молвил Толстой. - За мною должок.
Дуэль наделала шуму, Федора Иваныча посадили на гауптвахту, ему грозили серьезные беды. Но Закревский, улучив удобную минутку, замолвил словечко перед Каменским. История ограничилась высылкою буйного озорника в отдаленный гарнизон. Там он вскорости отвоевал себе благосклонность начальства, совершив смелую рекогносцировку, благодаря которой Барклай де Толли во главе крупного отряда перешел по льду Ботнический залив и явился нежданно на берегах Швеции.
Удачливо протекала и дальнейшая карьера Закревского. Он быстро продвигался в чинах и получил множество военных наград. Для бранных подвигов вокруг Каменского находилось достаточно отважных молодцов. Закревский брал иным. Он по-прежнему выручал генерала за зеленым сукном и прилежно занимался его хозяйственными делами. Каменский души не чаял в преданном адъютанте, сопровождавшем его и в финской и в турецкой кампаниях. Он и скончался на руках своего Арсения, успев завещать ему триста душ крепостных.
Арсений Андреич, погоревав приличный срок после смерти Каменского, успел войти в расположение к суровому Барклаю - уже в чине полковника. Но возникли великие неудовольствия между Барклаем и Кутузовым. Барклай пожелал удалиться из армии. Закревский был единственным, кто поскакал за обиженным начальником в Петербург. Злые языки утверждали, что он поступил так, будучи оглушен ужасным громом Бородина. Однако император, благосклонный к Барклаю, увидел в поведении его адъютанта знак высокой преданности. Звезда вкрадчивого адъютанта воссияла ярким и уверенным блеском. Во время заграничного похода он неотлучно находился при императоре и воротился в Россию генерал-адъютантом в ленте.
Тут-то и пригодились Арсению Андреичу Закревскому его памятливая наблюдательность и опыт общения с людьми аристократической складки. Мизерабельный провинциальный дворянин, не успевший даже обучиться французскому разговору, вызывал уважение уменьем покровительственно поклониться, манерою веско ронять слова, искусством любезно улыбаться и важно помахивать головою. Умел он вовремя и поддакнуть вельможному вольнодумцу в орденах, умел и смолчать, верно истолковав усмешку государя. Он смекнул, что царь вернулся из-за границы совсем другим, нежели был ранее: молодое одушевление сменилось усталостью, юношеский пыл либеральных мечтаний вытеснила самовлюбленность постаревшего победителя. Закревский понял, что Александр с робостью вглядывается в грядущее и вряд ли захочет что-либо менять в настоящем. И еще понял он, что славный самодержец чувствует себя иноземцем в России, что Россия утомила его, как нравная жена. Не раз вспоминались вдумчивому генерал-адъютанту вскользь брошенные слова Федора Толстого о том, что государь делает добрую мину при дурной игре, что он играет в дурачка, прикры