ольшой версальской площади и немного отдышавшись, путешественники, вместо того чтоб любоваться фонтанами, бьющими во всех садах, отправились на поиски съестного. Все рестораны были битком набиты; Настасья Львовна, побледневшая от духоты и голода, готовилась, казалось, тут же упасть в обморок, но Левушка с ликующим воплем повлек домочадцев в простонародную гарготу, обнаруженную им.
В углу темного дощатого барака сыскался свободный грязный стол, к которому были цепочками прикованы медные полуженные приборы. Кривая толстуха в сальном фартуке подала жидкую похлебку и зайца, отведав которого Левушка пресерьезно заявил, что, по всем признакам, зверь этот не столько заяц, сколько хорошо ощипанный кот, чем вызвал гнев маменьки и радостный смех отца.
- Ах, жаль, нет с нами Дельвига,- приговаривал он, смеясь и вытирая глаза краешком платка.- То-то повеселился бы, что и здесь, в вольной Франции, ложки и вилки на цепях, как лесные звери! Ну, разве не прелесть, Настенька?
Все в преприятном расположеньи духа вернулись поздно вечером в Париж. Даже небольшой сердечный припадок, случившийся с ним ночью, не омрачил праздничного настроенья, ровным светом озарившего все оставшиеся недели парижской жизни.
Француз-журналист, короткий знакомец Вяземского и Соболевского, атаковал славного русского поэта просьбами сделать перевод самых заветных его стихотворений. Предложение было лестно; чернявый энергичный француз чем-то напомнил Пушкина; они разговорились дружественно, почти фамильярно.
Едва лишь закрылась за гостем дверь, как в комнату ворвался Николенька, сопровождаемый матерью, и с бесцеремонным упоеньем принялся рассказывать об аквариуме:
- Маленькие, ну совсем крошечные рыбки, папа! И у каждой четыре ножки и золотые, совершенно золотые глаза! Их зовут сирены... И при нас морских крабов кормили говядиной!
- Там есть крабы, и раки совершенно прозрачные, - с детским воодушевленьем подхватила Настенька, любуясь в зеркале новой соломенной шляпкой.- Совершенно прозрачные, точно они из воды!
- Да, да, совершенно золотые глаза и совершенно прозрачные раки, точно из воды,- вторил он усмешливо и умиленно.- Прелесть, прелесть все...
И полный этим улыбчивым умиленьем, этим щебетом и нежной яркостью впечатлений, он притворил за собой дверь и уселся за тяжелым столом, украшенным бронзовыми веночками и резными медальонами.
Он решил перевести на французский свои любимые стихи: "На смерть Гёте", "Рифма", "На посев леса...". Деловитый стук кабриолетов, несущихся по мостовой, развлек его; душистый запах повеял в открытую форточку - он удивился: откуда об эту пору фиалки? Проворный гамен прогремел деревянными сабо, простуженно и задорно выкрикивая заголовки вечерних газет... Он вспомнил содержанье статей, прочитанных поутру: одни были чрезмерно осторожны и приторно благонамеренны, авторы других высказывались с хлесткой резкостью, в которой, однако ж, чувствовалось сознание своей неуязвимости и безнаказанности. Поражало обилие партий и задорных группок, каждая из которых провозглашала себя хранительницей государственной чести и старалась прельстить красноречием и самоотверженностью. Все вместе производило впечатленье модного магазина, клиенты которого тщились переговорить приказчиков, в то время как элегантный chevalier d'industrie {Проходимец (франц.).} вытаскивал кошелек из заднего кармана зазевавшегося щеголя.
А что творилось днем в предместье - творец всемогущий! Какое множество католических священников озабоченно сновало в праздничной толпе, не смешиваясь, но располагаясь в ней отдельными слоями, как начинка в бисквитном рулете! Бедного суеверного. Дельвига туда б - то-то поработал бы, по русскому обычаю отплевываясь от каждого попа! Но Чаадаев восторгался католичеством. Бедный Чаадаев...
И вдруг он понял: Париж уже скучен ему. Скучны и бездарны газеты. Никчемна и утомительна борьба враждующих партий, еженедельно меняющих принципы и словно бы щеголяющих своей ветреностью. Не нужен суетный журналист, кощунственно, хоть и мимовольно, напомнивший великого Пушкина. Смешон своей важностью лжеромантик Ламартин, надменно вскидывающий сухую голову монаха-францисканца и величаво разглядывающий собеседника напряженно-светлыми глазами выуженного судака. Интересен, пожалуй, лишь один Мериме, хрупкий и томный парижанин, проведший детство в Далмации и навсегда заразившийся любовью к славянским народам и русской литературе - легкий и мудрый Мериме, объявленный Ампером после публикации своей сыном Шекспира...
А всего привлекательней здешний народ - приветливый, умный и веселый. Но сколько потребовалось бы времени и уменья, чтобы узнать его душу!
Рыхлая рыжеватая мгла заволакивала небо, гасила оранжевый сверк черепичных крыш. Накрапывал мелкий дымящийся дождь.
- А у нас нынче снежно, морозно,- сказал он себе - и с удовольствием поежился.
- Но это очаровательно! - убеждала Настасья Львовна, как веером, обмахиваясь бисерно исписанными ею листками.- Мериме в восторге от твоих стихов! Сиркур требует их немедленного печатания! Он удивлен только, отчего ты не переложил их на рифмы.
- Нет, ангел мой. Цветок, лишенный родного запаха, уже не цветок. Я решительно отказываюсь их печатать. Это лишь бледные и мало похожие копии мыслей моих и чувств. Переводя себя, я чувствовал, что раздеваюсь голый и напоказ зевакам расписываю себя желтой краской.
- Но отчего желтой?
Он рассмеялся:
- Оттого, что это любимый твой колер. И еще потому, что, как уверяет наш камердинер, это цвет измены.
Улица, стиснутая старинными домами, похожими на рундуки и шкатулки, взрывалась, треском петард и ликующими кликами толпы. В форточку тянуло тревожным запахом горящей серы и теплым туманом.
Он писал разгонисто, вольно, не промокая клякс и не ставя точек:
"Поздравляю вас, милые Путяты, с новым годом, обнимаю всех; желаю вам его лучше парижского, который не что иное, как привидение прошлого, в морщинах и праздничном платье..."
Огненная шутиха взвилась к карнизу, озарила комнату лихорадочно-ярким светом. Он задернул штофную гардину. Стало тихо, темно.
"Поздравляю вас с будущим, ибо у нас его больше, чем где-либо; поздравляю вас с нашими степями, ибо это простор, который ничем не заменят здешние науки; поздравляю вас с нашей зимой, ибо она бодра и блистательна и красноречием мороза зовет нас к движению лучше здешних ораторов; поздравляю вас с тем, что мы в самом деле моложе двенадцатью днями других народов и посему переживем их, может быть, двенадцатью столетьями".
Он позвонил. Вошел долгоногий камердинер. В Париже он обучился щегольству и завел серые перчатки: одну носил на левой руке, а вторую держал в правой - для придания себе контенансу. Белое холеное лицо, обвязанное русой полоской бакенов, было безмятежно, глаза голубели зимней снежной скукой.
- Трубку, любезный друг. И огня.
Камердинер набил трубку, поднес свечу.
- Спасибо. Спасибо, милый.
И, с удовольствием глядя в степные глаза малого, сказал по-французски:
- Comme il est bЙte. Comme il est admirablement bЙte... {Как глуп. Как восхитительно глуп...
(франц.)}
Встреченный в Cabinet de lecture {Кабинет для чтения, читальня (франц.).} Александр Иванович Тургенев был прежний, совершенно питерский и московский: франтоватый, усердно молодящийся, весело говорливый.
- Так вы, мон шер, всерьез насчет брата моего? Боже, как он будет счастлив! Наши любезнейшие соотечественники бегут его в Париже пуще холеры! Николенька не может даже посещать русскую посольскую церковь... Неужто не убоитесь? - Александр Иваныч встряхнул пышной, изрядно поседелой буклей и прищурил бирюзовый глазок, отчего лицо его приняло слегка лукавое выражение,- словно у женщины, которая собирается вкусить нечто сладкое.
- Ей-богу, не убоюсь,- смеясь, подтвердил Баратынский.
Николай Иванович, человек гораздо менее светский и симпатичный, нежели его брат Александр, гостя встретил с пасмурною ласковостью. Впрочем, когда его жена, горбоносая француженка, благоговеющая перед строгим мужем, но страшно обижающаяся на него, ибо он говорил при ней с соотечественниками только по-русски, выпорхнула из комнаты, он улыбнулся как бы через силу и молвил глуховато:
- До сих пор помню и люблю "Звезду" вашу. В мглистые мои вечера она освещает мои небеса.
Александр Иваныч, обрадованный, словно похвалили не Баратынского, а его, празднично оживился.
- Какое счастье - встретить здесь, в окаянном этом Вавилове, своего! - Александр Иваныч громко отдулся и, наклонившись над столом, принялся намазывать майонезом сладкий бисквит. Перехватив удивленный взгляд гостя, он рассмеялся простодушно:- Да, моншерчик! От такой жизни аппетит разыгрывается каннибальский! Выходишь из отеля воздухом подышать (он с жадностью ухватил рукою горсть жареных каштанов и проворно запихал за щеку) - и тебя тотчас увлекает некий вихрь (он оттопырил и без того одутлые щеки и шумно, пыхнул, будто раздувая самовар). Вихрь - воистину! Не идешь, а бежишь! А коли едешь, то кабриолет так и жжет мостовую! А кругом - газетчики, здешние знакомцы, наши...- Александр Иваныч, спохватившись, смущенно скосился на поугрюмевшего брата. Баратынский незаметно улыбнулся. Его трогала эта дружба. Милый толстый бонвиван добровольно оставил ради обожаемого брата обе русские столицы, непрестанно баловавшие его своим усмешливым вниманьем, и, отстранившись от всех своих ровесников и сослуживцев, подписавших смертный приговор его Коленьке, искал себе прибежища и сомнительных занятий здесь, в Париже, дабы слабыми своими силами служить единственному своему родичу и кумиру.
- Как вы нашли, дорогой Николай Иванович, правительственный указ об обязанных крестьянах? - спросил он.
Тургенев сердито переложил трость из одного кулака в другой и сердито пристукнул ею о пол.
- Знаю; многим в Москве и Петербурге сей указ знаменьем прогресса кажется,- усмехнувшись, отвечал он.- А по мне, знаменательней иное знамение. В институте инженеров-путейщиков несколько старших кадет освистали ротного.- Николай Иванович кашлянул почти миролюбиво.- Обычная шалость, не так ли?
- Обычная, Коленька, совсем обычная,- радостно пролепетал Александр Иваныч и потянулся за конфектой.
Старший брат сурово нахмурился.
- Приехал Клейнмихель, собрал подробности и представил дело государю как самое злостное.
- Что же государь? - спросил Евгений, почти с опаской следя за кулаками и тростью знаменитого вольнодумца.
- Разжаловал пятерых в рядовые. С назначеньем на Кавказ и наказаньем каждого тремястами розог,- отчеканил Тургенев.
Воцарилось тяжелое молчанье. Александр Иваныч, стыдливо прикрыв рот ладошкой, докушивал свою конфекту. Носастая француженка пугливо обегала быстрыми прекрасными глазами лица этих загадочных русских.
Мучительно краснея, словно вина за наказанье кадет лежала и на нем, Баратынский проговорил подавленно:
- Какой ужас. Даже сюда долетает этот тлетворный ветер... А я еще недоумевал, отчего вы не возвращаетесь на родину.
Николай Иванович легонько ударил тростью.
- От меня ждут верноподданных извинений и внушают мне, что я вновь должен просить прощенья. А я отвечаю внушителям моим, что считаю себя правым.- Он сердито кивнул на пугливо ссутулившегося Александра Иваныча.- Довольно с меня, что давние мои оправдательные записки так дорого мне стоили. Знайте же, что слова о совещании злодеев и разбойников вставлены мною по настоянью брата моего.
- Но ведь казнь, казнь грозила, Коленька! - едва не взрыдал Александр Иваныч, выбегая из-за стола и ковыляя к своему ненаглядному деспоту.- Ведь хочется на родину-то, а? Ведь хочется, Коленька! - Он всхлипнул, удерживая в воздухе отстраняющую руку брата.- Ведь могилки драгоценные там, бе... березки...
- Перестань,- строго остановил Николай Иванович и в знак снисхожденья потрепал лысое темя старого сводника.- Будет тебе, неприлично.- Он обратил к гостю зоркий и повелительный взгляд: - Знайте же, мой дорогой поэт: безумцы декабря - не разбойники; но благороднейшие люди. Через сто лет их эшафот послужит пьедесталом для их памятника.
- Да, да!- подхватил приободрившийся Александр Иваныч.- Многие из наших здесь сходятся в этом с Коленькой! Многие - из тех, кто нас не боится! - Он захихикал и ловко бросил в рот кусочек сыру.
- Но кто же здесь из наших, однако? - спросил Баратынский.
- О! Есть презанятные. Во-первых (Александр Иваныч важно выпятил полную глянцевитую губу, и пухлые его щеки прервали свое, казалось, неостановимое движенье), во-первых, Огарев,- слыхали небось? Сочинитель.
- Стихи?
- Да. И некоторые весьма недурны... Засим - Сатин. Человек пылкий, честный. Когда там, на родине (Тургенев сделал ручкою жест, обозначающий нечто бесконечно далекое и безнадежное), произошла арестация всех его друзей, он, дабы не испугать матушку неминучим визитом жандармов, больной, сам прикатил в Москву и предал себя властям.
- Что же далее?
- У бедняги было с собой всего две рубахи, но и их отобрали.- Александр Иваныч сардонически усмехнулся. - В Англии всякого колодника, привозимого в тюрьму, тотчас сажают в ванну. У нас же берут предварительные меры против чистоты! - Он с яростью проглотил конфекту, и лицо его приняло такое гадливое выраженье, словно он невзначай съел головастика.- Затем бедного Сатина заперли в какой-то нетопленной кирпичной конуре, где он валялся несколько дней в жару и беспамятстве, и лишь в начале зимы перевели в Лефортовский гошпиталь... Охх! - Александр Иваныч, жалобно морщась, потер бок.- Ревматизмы одолели! Сущее окаянство.- Он оглянулся на брата, беседующего о чем-то с женою, и сказал таинственным шепотом: - Ежели Коленька даст согласье, поедем и мы вслед за вами под яхонтовые небеса Италии. Ах, Италия, Италия! - Он зажмурился и выпятил губы.- Только она да Англия, мон шер, и заслуживают права на существованье. Все остальное - хоть потопом залейся. И в первую голову отечество наше.
- Вы слишком жестоки, добрейший Александр Иванович. Я не желал бы, чтобы наше несчастное отечество потонуло.- Баратынский улыбнулся. - Может быть, достаточно будет посадить его в горячую ванну, но потоплять - je cherche Ю rИfuter votre proposition {Я возражаю против вашего предложения (франц.).}.
Он сказал хозяйке изысканный французский комплимент, заставив расцвести ее некрасивое и печальное лицо, почтительно раскланялся с младшим Тургеневым и на прощанье попросил Александра Иваныча, дружественно полуобняв его округлый стан:
- Вы премного обяжете меня, ежели познакомите с этими молодыми людьми.
- Ах, я очень опасаюсь, что беседа сих сорванцов не обогатит вашей изящной души, мон шер, - возразил Тургенев.- Если Огарев поэт и наделен чувством прекрасного, а Сатин страдалец и посему способен понимать многое, то неразлучные их спутники Головин и Сазонов люди ве-сьма провокантные {Вызывающие.} и даже нетактичные.- Александр Иваныч горестно вздохнул, щеки его обиженно надулись.- Особливо Головин - un grand agitateur Golovine! {Великий возбудитель Головин (франц.).}
Баратынский улыбнулся: князь Вяземский называл добрейшего и всегда воспламененного Александра Иваныча un grand agitИ {Великий возбужденный (франц.).}.
Он пристально и приветливо вглядывался в их лица, вслушивался в голоса. Все нравились ему: по-офицерски подтянутый Головин, плотный крепыш Сазонов, худощавый Сатин, нервно приглаживающий молодую, успевшую заиндеветь с боков эспаньолку, и Огарев, с трагическими бровями которого так не вязались два чуба, неукротимо дыбящиеся надо лбом...
- Поздравляю вас, господа,- молвил Александр Иваныч, торопливо глотая целую пригоршню пикулей,- поздравляю с новым указом нашего человеколюбимого правительства.
- Какой указ? - быстро спросил Головин.
- О дополнительных правилах на выдачу заграничных пассов {Сокращенное название паспортов.}. Нас всех словно по голове треснули. Теперь не погуляешь по Европе свободно.- Он вздохнул и, сморщившись, потер бок и живот.- Ох, да и где она, свобода?
- Да, вашему поколенью повезло несравненно более, нежели нам,- Головин любезно поклонился Тургеневу, но в любезности этой сквозило что-то дерзкое, армейское. - К сожаленью, даже самые решительные люди вашего времени не умели воспользоваться обстоятельствами. Витязи декабря проморгали момент.
- Уймись, Иван,- тихо прервал Сатин. - Ты много выпил.
- Я не о личностях,- самолюбиво краснея, возразил Головин.- Я чту память страдальцев. Но к чему преувеличенья? Нам надули уши, что-де отцы наши чуть не все были герои Гомеровы. Мы спрохвала и поверили. А рыцари наши, вроде Трубецкого, погорланили, пошумели, а как увидели пушку - так и на попятный,- Он желчно усмехнулся.- Узурпатора устрашились! А он сам был ни жив ни мертв со страху.
Сазонов, с каждым птивером {Рюмка (франц.).} приходящий в состояние распахнутого благодушия, приветливо улыбнулся Баратынскому, как бы приглашая его присоединиться к бойким речам оратора.
- Ты не прав,- вспыхнув, сказал Сатин.- Ты не прав, и я докажу тебе это...
Внезапно раздавшийся мелодический храп заставил всех обернуться к окну, возле которого сидел Тургенев. Александр Иваныч мирно дремал, но пухлые его щеки продолжали мерно двигаться.
Сазонов звонко расхохотался. Тургенев вздрогнул, проворно поддернул себя за тучные бока и обвел застольников невинно ясными бирюзовыми глазками.
- Взаимные разъедания,- заметил он как ни в чем не бывало,- ces petits points {Эти мелочные уколы (франц.).} необходимы, как водка (он изящным движеньем опрокинул птивер себе в рот) или как пикули (он поддел вилкой пикулей и препроводил их вслед за водкой). Как я, так и mon frХre germain Nicolas {Мой кровный брат Николай (франц.).} (Александр Иваныч набожно вздохнул и пугливо глянул куда-то в сторону и вверх), - мы оба давно разочаровались и в героях, и в идеях той отроческой поры. Но все-таки, господа, нельзя же так сурово судить несчастных!
- Но они не сумели и не посмели даже ничтожного бунта разжечь! - запальчиво выкрикнул Головин.
Кельнер с крашеными бачками метнулся от дверей и застыл в выжидательной позе близ соседнего стола.
- И хвала создателю, что не сумели! - Тургенев жалобно воздел руки вверх.- Довольно с нас и Стеньки, и Пугачева! Нам не революция надобна, а законное освобождение крестьян наших исстрадавшихся! Да и спрашивали ль наши благородные безумцы мнение фетишизируемого ими народа? - Он недоуменно вскинул круглые плечи и тоненько рассмеялся.- Право, вспоминается эпиграммка графа Ростопчина:
Обычно сапожник, чтоб барином стать,
Бунтует - понятное дело.
У нас революцию делала знать -
В сапожники, что ль, захотела?
- Нет. Нам необходимо нужна революция,- веско молвил Сазонов и погладил пухлую женственную грудь, словно успокаивая себя.- И она будет, я уверенно предрекаю это. И мы, русские эмигранты, по мере сил своих трудимся ради ее приближения.- Он встал и поклонился Баратынскому.- Мы ценим вас и чтим, как прекрасного артиста. Но вы и знаменитые ваши ровесники пели,- Сазонов грустно покачал круглой головой.- Пели, а надобно было кричать.
- Кричать, орать! - громко ввернул Головин.- Набатом надо было скликать народ! Неверие и усталость оцепенили вас!
- Верно,- согласился Баратынский.
- Нет, не верно,- молвил Огарев. Задумчиво опустил большую гривастую голову - и вдруг, решительно встряхнув ею, улыбнулся Баратынскому славной застенчивой улыбкой.- Мы не только заучивали стихи ваши - мы восхищались вашим тихим подвигом.
- Да,- сказал Сатин, медленно подымаясь.- Вы доказали, что действовать могут не только слова, но и молчание.
- Виват! - выкрикнул Головин, усмехаясь ревниво и желчно.
Сатин остановил его взглядом и продолжал, покрываясь болезненным лиловатым румянцем и изо всех сил щуря дергающееся веко левого глаза:
- Вы единственный из поэтов наших, кто не осквернил своего имени восхваленьем монарших доблестей и добродетелей. Вы осмелились припечатать мерзавца Аракчеева правдивым стихом.
- А эпилог "Эды"? - бесцеремонно прервал Головин.- Никогда еще в словесности нашей не выказывалось большего сочувствия к побежденному народу! Господа, здоровье прекрасного нашего поэта Баратынского!
- Виват! Ура, Баратынский! - раздались нестройные клики; все встали; Тургенев, подковыляв на расторопных ножках к давнему знакомцу, умиленно всхлипнул и влепил ему в лоб влажный поцелуй.
- Спасибо, господа,- растроганно смеясь, сказал Евгений.- Но вы меня чествуете, словно бы я уже покойник. Право же, я тронут весьма живо. И пусть не все ваши мнения близки мне - мне дорог и близок ваш пыл. Здоровье молодой России!
Он сел. Обильно подаваемое в течение всего обеда шампанское светло брызнуло в голову. Зала ресторации явственно кренилась в сторону, словно собираясь рухнуть. Он засмеялся: вдруг представилось, как отчаянно вцепились бы в свои столики и стулья все эти почтенные, тщательно причесанные люди, сидящие на осторожном расстоянии от расшумевшихся русских.
Головин пристально посмотрел на своего визави, и его тонкие терпкие губы слегка искривились.
- Чрезвычайно любопытствую мнением вашим, господин Баратынский. Вы только что из России. Вы долгое время созерцали этот срам, этот рабский сон - повальный сон нашего отечества.- Великий агитатор высокомерно усмехнулся.- Неужто вы и посейчас, здесь, в этом царстве свободной гласности и у порога новых революционных свершений, способны сохранять какое-то уважение к бессловесной нашей родине?
- Он пьян,- тихо объяснил Огарев. - Я его уйму сейчас.
- Отчего же? Я отвечу... Но вы, господин Головин, хотите продолжать?
- Разумеется. Русь, воспеваемая славянофилами и Гоголем, сия необгонимая птица-тройка, изжила себя и все свои возможности уже к концу екатерининского царствованья. Ни на что самостоятельное она ныне не способна. Верите ли вы,- Головин уперся в него тяжелым взглядом покрасневших глаз,- что в растоптанной и жалкой отчизне нашей могут возникнуть идеи истинной свободы? Могут ли на сей болотистой почве возникнуть конституция, парламент, вольная печать?
Головин небрежно отмахнул расхлыставшийся галстук в сторону и победоносно отвалился на спинку стула.
Баратынский дружелюбно улыбнулся азартному контрверзисту. Так же спорил, бывало, Серж. Давняя молодость вдруг воскресла перед ним, заговорила перебойчиво и жарко, обступила со всех сторон... И радостно и тревожно заныло стиснутое ею сердце.
- Я не столько в идеи верю, милый Иван Гаврилович, сколько в личности,- стараясь не впасть в тон учительства, тихо заговорил он.- Нравственный хаос, царящий в современности, могут, по-моему, победить лишь отдельные люди. Личности, наделенные даром гармонии, живым чувством добра.
- Да! - подхватил Огарев, благодарно блестя увлажнившимися глазами.- Разбросанные и разбежавшиеся души концентрируются, становится силами действительными и действующими...
- Я тоже вместе с вами верю, что силы добра и света значат не менее, чем силы зла и тьмы. А конституция и парламент, о коих вы так мечтаете...- Евгений ласково кивнул насупившемуся Головину,- достаточно ли их для счастия человечества?
- Да! - азартно воспрянул совсем было размягчившийся Сазонов.- Да! Ибо парламент - это голос масс, трибуна народа!
- Вероятно, вероятно...- Он опять прикрыл глаза: серое облако сгущалось и нависало, предвещая припадок несносной головной боли.- Но ведь даже если они учредятся в России - все равно тесно покажется. То, что ныне мнится таким упоительным простором, такой волей: конституция, парламент,- разве уместится в этих пределах душа размашистой родины нашей?
- Но позвольте: как же все-таки идеи? - наседал Сазонов.- Например, христианство?
- Идея способна увлекать, покуда она молода, как...- он сжал виски,- как народившееся божество. Когда же она делается достояньем толпы...
- Но христианство? - упрямо повторил Сааонов.
- Вы как бы пытаете меня; пробуете иглой меж ребер.- Баратынский хмуро усмехнулся.- Но ужели вы думаете, что христианство правильно понимаемо всеми, кто его исповедует? Понять идею до конца способен лишь ее творец и кто за нее пострадал.- Баратынский осторожно улыбнулся.- Я же на веку моем еще не встретил человека, истинно похожего на Христа.
- Стало, идеи всеобщей быть не может? - хрипло спросил Головин.
- Нет, по-моему.
- Стало, и создать законы всеобщего счастия для большинства, обитающего планету нашу,- невозможно?
- Не знаю, право.
Головин поднял набрякшее лицо:
- А все-таки любезное наше отечество - без-на-дежно! Декабристы хоть и школьничали, но дело пытались делать. Вос-ста-ва-ли! Под-жи-га-ли! А нынешние? Один Белинский и дышит еще. А славянофилы ваши,- он ернически поклонился своему противнику. - Киреевский, Хомяков: "Дух истины открывается лишь любящему сердцу", "Западная церковь поставила силлогизм на место любви". Плевать мне на церковь и на любовь! И не церковников объединять надобно, а ра-бот-ни-ков! И нечего там искать, в дремучем лесу отеческом! Я бе-жал оттуда, как из зачумленного края! Когда проезжали под последним российским шлагбаумом, сей полосатой гильотиной, я невольно пригнул голову!
Головин взял трубку и, пошатываясь, отошел к окну.
- А живописен был бы Головин без головы,- шепотом скаламбурил подсевший Тургенев.- Ну-с, мон шер, впредь вы не станете, я чай, искать симпосии сих молодых витий?
- Стану,- с улыбкой ответил Баратынский.- Непременно стану. Они - новая семья наша. Они - новая молодость.
- Киреевский, да и Хомяков вовсе не ретрограды,- урезонивал вернувшегося оппонента Сатин.- Киреевский утверждает, что нам, русским, необходима философия, что собственное наше мышление разовьется из нашей собственной жизни...
- Вздор! Нет у нас никакой собственной жизни! Есть сон и смерть. И ве-ли-ко-лепная муза господина Баратынского потому так пленила наших соотечественников, что рекла лишь скорбь и смерть.
Все смолкли. Даже хозяин, благообразный буржуа с бородкой а ля Ришелье, с брезгливым испугом воззрился на столик, занятый неутомимыми спорщиками.
- Если ты произнесешь еще хоть одно слово, Иван,- бесстрастно и тихо вымолвил побелевший, как скатерть, Огарев,- то я завтра же вызову тебя на дуэль.
Головин мрачно понурился и засопел, как одернутый за руку мальчик-капризун.
- Неужто не способен ты понять, что скорбь - это путь к истине? Склони голову не перед полосатым российским шлагбаумом - не за что тебя покамест гильотинировать,- а...
- Перед чем же прикажешь мне склонить голову? - пробурчал Головин и положил на стол сжатые кулаки.
- Перед русским страданьем и русскою скорбью.
Евгений отер лоб и с силой откинул голову. Зала выпрямилась; серое облако развеялось; молодые взволнованные русские лица пытливо и смущенно глядели на него. Он встал и поднял бокал.
- Друзья мои, я прожил странную жизнь. Иногда мне кажется даже, что я вовсе и не жил, а лишь слушал из какого-то далека жизнь и робко готовился к ней.
Он прикрыл глаза; лицо его стало печально и напряженно, как у слепого.
- Я очнулся постепенно...
Он внезапно улыбнулся широкой ребячьей улыбкой. И радостно, согласно потянулись к нему глаза встрепенувшихся собеседников - даже Головин оторвал наконец свой угрюмый взгляд от скатерти, даже утомленный долгим сидением Александр Иваныч оживленно закивал из своего угла, посылая пухлою ручкой воздушные поцелуи.
- Ныне я верю твердо: болезненная эта дрема рассеется, истинная деятельность расцветет ярко и победоносно. Ничего нет на свете страшнее неподвижности. Я вернусь домой исцеленным от многих моих предубеждений.
- Не возвращайтесь,- вдруг буркнул Головин,- Вы нужнее здесь, нам.
- Нет, вернусь,- усмехаясь, возразил он.- Вернусь и, насколько мне отмерено сил, буду трудиться.
- Виват! - басисто возгласил Сазонов.
- Виват! - надтреснутым тенорком поддержал Тургенев.
Головин, осанисто выпрямившись, двинулся с бокалом в руке к Баратынскому.
- Я прошу,- начал он хмуро.- Je vous prie... {Я вас прошу... (франц.)} - Он стал как-то боком, плечом, словно собираясь толкнуть собеседника.- Je suis trХs coupable {Я очень виноват (франц.).}.
- Je suis plus coupable que vous {Я виноват еще более, чем вы (франц.).}, - возразил Баратынский и троекратно, по-московски, расцеловал воинственного строптивца.
Доктора настаивали на том, чтоб задержаться в Париже, покуда не уймутся головные боли и задыхания.
- Пустое,- возражал он,- совершенно безопасные приливы, и лучшее лекарство против них - приливы морские. Странник должен странствовать. Не хмурься, Настенька: дорога исцелит меня и выветрит пыль моей мизантропии навсегда!
- Но Тургеневы тоже советуют обождать. Тяготы морского путешествия...
- А Италия? Тень ворчливого добряка Боргезе денно и нощно укоряет меня за промедленье!
Он рвался в дорогу, подстрекая детей и успокаивая жену своею неутомимою бодростью.
Приближение моря, Италии томило его какою-то чувственной, телесной радостью. По пути в Марсель он даже бросил курить, чтобы полнее обонять несущийся с моря ветерок.
Дорога ползла меж скучных, приземистых холмов; убоги были редкие домики, выглядывающие из-за лоз, насаженных высокими фестонами Ю l'italienne {На итальянский манер (франц.).}; оливковые деревца неприятного сероватого цвета перемежались печально-долговязыми кипарисами. Скудость деревьев подчеркивалась блеклостью травы, пейзаж обескураживал своей бедностью, Но Левушка то и дело высовывался из окна кареты и восклицал:
- Как красиво! Это уже почти Италия, да?
- Почти Италия,- отвечал он с тихим суеверным смешком. И ловил себя на мысли, что боится не доехать до Италии, что судьба возьмет да и позавидует его счастью.
- Папа, а тот кипарис - точь-в-точь Дон Кишот, правда? - крикнул Николенька.
- Правда, - поддакнул он умиленно.
Дорога, сутулясь и явственно напрягаясь, приподымалась все круче. Лошади едва тащили карету. Дети и Настасья Львовна дремали, сморенные послеобеденной жарой. Поджарый немецкий пастор в черном долгополом сюртуке и тучный итальянский негоциант спали, родственно соединившись склоненными друг к другу лбами. Он отворил дверцу и выпрыгнул на землю. Левушка и Николенька, мигом очнувшись, последовали его примеру. Дилижанс остановился посреди маленького, вдавленного в каменистую почву плато, окруженного страдальчески скрюченными, обрубленными шелковицами. Кондуктор, придерживая на боку кожаный кошель, побежал в деревню.
Закат, приторно золотой и меланхоличный, но уже просторный, приморский, медлительно разливался по небу. Ветер дышал душно и влажно.
О, грустно, грустно мне! Ложится тьма густая
На дальнем западе - стране святых чудес,-
напыщенно продекламировал из Хомякова Левушка.
Николенька карабкался по обочине, перепрыгивая с камня на камень. Внезапно он остановился на зубчатом гребне, присел, как перед отчаянным прыжком, и завопил ликующе:
- Ур-ра! Мо-ре!
И тотчас высунулась из окошечка напомаженная, черно-сивая голова итальянца и закивала мелко, словно поплавок, дергаемый невидимой рыбой.
- Il mare, ma-are {Море, мо-оре (итал.).},- сладостно протянул негоциант, словно лакомым сюрпризом угощая попутчиков.
Внизу, вдалеке, с видом доверчивым, но и настороженным, разворачивалось и приподымалось навстречу путешественникам огромное пространство, полное усталого бронзового блеска и дымчатой сиреневой мглы. Паруса и мачты обольщенно нежились в нем, причастные одновременно и морю и сливающемуся с ним небу. И четко награвированной виньеткой темнел берег с забавно маленькими башнями, конусом маяка и булавочными шпилями соборов.
Перед Ливорно вскипел шторм. Пароход несся с безумной быстротой, казалось взлетая к самому небу и проваливаясь в черные недра преисподней. Палуба покрылась больными дамами, вскоре сползшими в каюты. Там, внизу, было неимоверно душно. Оставив Настасью Львовну с Александрин и Николенькой, он снова выбрался с Левушкою наверх.
К ночи непогодь несколько стихла. Сидя на чемоданах, покрытых шинелями, они молча наслаждались ропотом и змеистым блеском вод. Неаполитанский музыкант - длинноногий старик, хромающий и припрыгивающий, как щегол в тенетах, - бегал по палубе, напевая что-то и дирижируя долгопалой рукою, словно подстрекая волны к новым атакам. Костлявый, похоронно торжественный англичанин вежливо улыбался пучине.
Он сидел бок о бок с сыном, нежно чувствуя его близость, его молчанье, желая обнять повзрослевшего отрока и страшась спугнуть движеньем или словом эту родную сочувственную тишину.
Волны успокаивались, будто вторя его думам, и бледный от счастья Левушка улыбался его улыбкой - рассеянной, мечтательной и упрямой.
Он проснулся от упорного скребота воды, трущейся по обшивке корабля. Море опять осердилось. Оно расшатывало железные скрепы, оно скреблось, ища щелей, требуя, прорываясь.
Радостный страх наполнил сердце: он почти желал сейчас победы моря, своего соединения с жадной и размашистой стихией. Судорожное вздрагиванье и клокотанье, лихорадочный стук машины и стон металла доносились снизу глухо, словно бы со дна, из-под земли даже. Утроба и торс пироскафа чудовищным напряженьем всех мускулов сопротивлялись плену и гибели. Но чем ожесточенней разгоралась эта схватка, тем радостней становилась душа.
"Жизнь для волненья дана: жизнь и волненье - одно", - вспомнил он. И сразу - как это часто случалось в молодости - прежние, вдруг явившиеся строки поманили за собой новые, задоря и суля удачу.
...Огромно полуденное море. Обширна и однообразна, как северное небо, оставленная позади судьба.
...Бессмертно и роскошно море. Ничтожна прожитая жизнь, бедная, затаенно-страстная - странная.
...Огромно и свободно море; велика и богата жизнь. И безбрежность - главный закон ее...
- Левушка, отчего ты не спишь? - спросил он шепотом,
- Боюсь Италию проспать. А вы, папа, отчего?
Он засмеялся смущенно:
- Тоже боюсь... Но послушай, коли не спишь:
Много земель я оставил за мною;
Вынес я много смятенной душою
Радостей ложных, истинных зол;
Много мятежных решил я вопросов
Прежде, чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды символ!
Ты не спишь, мальчик?
- Что вы, папа!
И он продолжал далее, неспешно и твердо, словно то были стихи давние, прочно прижившиеся в сердце и в памяти:
С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога,
Жадные длани я к ней простирал...
Домики высокой окраины окрылялись плоскими, остро вытянутыми кровлями; ниже стройными линиями располагались зданья более веские, но, мнилось, тоже готовые взмыть в ясный, трепещущий от лучей простор. И даже явно тяготеющие к каменной почве грациозно-грузные палаццо цвета старой слоновой кости сохраняли осанку высоты, и небо охотно дарило их прикасаньями блеска и синевы.
- Птичий город, - определила Настасья Львовна.
Да, что-то птичье, лениво-летящее узнавалось в этой столице сияющего воздуха и шелестящего моря, осеняемого сонмами белых чаек. Это сходство дополнялось летучими бандами лаццарони - они то и дело осаждали коляску, спархивая откуда-то сверху, и, широко взмахивая руками, бросались чуть не под колеса экипажа. Тощие, полунагие, облитые влажным коричневым загаром, они улыбались щедро и зубасто,- но, убедившись, что услуги их не надобны, мгновенно сникали, и живописнейшие перья их лохмотьев линяли на глазах. С ленивой злостью плюя вслед удаляющейся пролетке, оборванцы плелись к своим корзинам, похожим на громадные гнезда, и погружались в беспечный сон.
Легок и улыбчив был город, пернато простертый над лазурным заливом. И, добродушно раскинувшись, лежал на дальнем берегу плавный холм, попыхивая мягким домашним дымком.
- Это и есть Везувий? - разочарованно спросил Николенька. Настасья Львовна удовлетворенно кивнула.
- Смотри, ангел мой,- восхищенно говорил Евгений, показывая на полуголого неаполитанца в красной шапке, едущего шажком на осле. - Смотри, как весело и гордо его лицо! Это не всадник, а блаженный. Он верует, что родное солнце никогда не оставит его своей лаской... Как он упоительно счастлив! И ведь даже не подозревает об этом.
- Все, друг мой, счастливы, каждый на свой лад. И редко кто понимает свое счастие... Ах, но что это?
Навстречу медленно подвигалось парадно одетое войско. Флейты пели томительно и зазывно; уныло гудели и ухали барабаны, обитые черным сукном.
- Это похороны, да? - возбужденно спросил Левушка.- Я погляжу...- И тотчас выпрыгнул из коляски, оттертой к обочине надвигающимся шествием.
- Боже, да куда же он?- встревожилась Настасья Львовна.- Верните его! - крикнула она веттурино, набожно снявшему измятый цилиндр.
Но Левушка, успевший протолкаться в самую середину процессии, уже пробирался назад.
- Маман, я все видел! Покойника несут в открытом гробе. Он такой важный, красивый...- Левушка вздрогнул.- Орлиное выражение. А гроб, по-моему, кипарисовый.
- Ах, это ужасно! - Настасья Львовна крепко сжала руку мужа.- Ужасно, что открытый... И почему - именно сегодня? Но едем, едем же!
Экипаж, с трудом пробив дорогу в толпе зевак, сопровождающих скорбное шествие, покатил вдоль залива.
- Но скажи что-нибудь, милый! Я так потрясена...
Он обнял плечи жены.
- Смотри на море, мой ангел, оно - лучший символ бессмертия... Да, я вспомнил, Свербеев рассказывал: в открытом гробе неаполитанцы хоронят холостяков.
Настасья Львовна подняла расстроенное лицо и недоверчиво улыбнулась мужу.
Александрин захотела воочью увидеть декорации своей любимой оперы "Немая из Портичи" и уговорила родителей отправиться в городок, где начался мятеж обезумевшего Мазаниелло.
Теснота и грязь извилистых улочек поражали взгляд и обоняние. Множество людей, ничем по виду не отличающихся от нищих, ютилось с детишками прямо на открытом воздухе, под навесом обветшалых карнизов.
- Ай! - с веселым ст